Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Петр ИЛЬИНСКИЙ



ВОЛШЕБНОЕ ЗЕРКАЛО

«Зимние заметки о летних впечатлениях»
сто пятьдесят лет спустя или
Западная Европа глазами
русского писателя и консерватора

Иногда бывает так, что умный русский человек возьмет да и напишет что-нибудь не совсем соответствующее уровню его образованности и проницательности. И непонятно, вроде бы, такой серьезный господин, а вот… И еще: этот милый человек с необычной точкой зрения бывает талантливым, иначе, сами понимаете, кто бы читал его запечатленные мысли, удачные и неудачные. Скажем прямо: в центре циклона часто стоит великий русский писатель, потому что более ничьи интеллектуальные дерзости нас, грешных, не интересуют и интересовать не могут. Кому ж интересны рассуждения политиков или политологов времен Очакова и покоренья Крыма!
Великих русских писателей со странными мыслями ровно столько же, сколько великих русских писателей, ибо все они – люди со страстями и интересами. И все стали великими, сочиняя прозу, но одновременно, подгоняемые теми или иными желаниями, творили, как говорили в недавнюю эпоху, в публицистическом жанре.
Здесь перед нами встают, как любят писать авторы въедливых рецензий, вопросы, вопросы… В самом деле, да одни  и те же ли литературные гиганты создавали эту в лучшем случае необыкновенно наивную, а в худшем – поверхностную эссеистику, и сочиняли «Ревизора», «Идиота», «Анну Каренину»? Разные, отвечает некая критическая школа; у классиков в жизни были периоды, «мы об этом подробно изложили в недавней монографии», один был умнее в молодости, другой в старости, у третьего все шло по синусоиде. И не путайте, добавляют другие, публицистику с художественными произведениями упомянутых титанов, которыми они, титаны, вошли в золотую сокровищницу…  и далее по тексту.
Получается изрядное преткновение, иначе говоря, несоответствие высоколобых теорий тривиальным фактам. Во-первых, мы доподлинно знаем, что сии тексты очень разного качества сочинили одни и те же физические лица, во-вторых, известно нам, что почти те же самые мысли оные лица выражали и в некоторых своих беллетристических творениях, но там они, мысли, не шибко, что ли, выпирают. А иногда и совсем не выпирают. Вот здесь бы и успокоиться, потому что странные тексты великих писателей читают в лучшем случае сотни, а их главные произведения – сотни тысяч (не будем замахиваться на большее, по нынешнему-то  времени). Кому нужны несообразные думы человека-памятника, кроме литературоведов и биографов?
Но есть исключение – когда некоторые люди эти мысли используют. Либо для того, чтобы унизить гения: смотрите, какой он, вовсе не гений, а пустозвон, чтобы не сказать болван. Либо для того, чтобы выдать философские грехи классика за великие истины: это же гений (наш гений, – подразумевается в скобках) и смотрите, вот что он говорит. Вы удивлены, вы об этом даже не задумывались, вы хотите еще раз взглянуть на обложку и сверить цитату? Сомнений нет, это он, наш гений, и это именно то, что он имел в виду. Поэтому немедленно меняйте свою незрелую точку зрения. Да-да.
Тут, конечно, с Достоевским никому не сравниться. Потому его столь часто используют и клянут. Чего только Федор Михайлович не высказал в письменном виде, каких гор не наворотил! (Солженицын с Толстым, что называется, нервно курят у ковра.) Подробно перебирать эти материи – оставим специалистам, а сейчас попробуем проанализировать, пусть поверхностно, эмоции, питавшие нашего автора. Автор-то уж больно хорош, с этим почти никто не спорит (выпустим ради краткости отдельные противоположные мнения, пусть даже одно из них бунинское, а другое набоковское), но вот гостившие у него эмоции… И главное – до сих пор те же чувства посещают авторов (и не авторов) калибра гораздо меньшего, вследствие чего они (авторы) неизбежно привлекают суждения Достоевского в качестве доказательства своих собственных умозаключений.
Скажем, вот отношение к Европе (или Западу в целом, на который все старинные инвективы о Европе с легкостью переносятся). Как-то всегда мысль о соседней и родственной цивилизации мучила русского человека, и величие тому не преграда, великих она тоже мучила. Какой-то прямо удивительный след оставил Запад в русском «духовном наследии» (ведь никто не сомневается, что Достоевский – это наше кровное духовное наследие?).
Суммировать легко. Первое путешествие Достоевского в Европу имело место в 1862 году и привело, в частности, к написанию несколько необычного, как сейчас бы сказали, травелога, известного как «Зимние заметки о летних впечатлениях». Читать его интересно – особенно потому, что, несмотря на большое количество проницательных замечаний по второстепенным аспектам жизни тогдашней Европы (в основном Франции и Англии, в меньшей степени – Германии), там нет почти ничего точного или достоверного касательно главнейших черт культурного, политического и духовного развития означенных стран. Заметим, что высказанные в «Заметках» мысли автор в дальнейшем  отнюдь не дезавуировал. Наоборот, включил этот достаточно злободневный текст в вышедшее несколько лет спустя собрание сочинений, а насчет дальнейшего – см. «Дневник писателя» и прочие статьи 1870-х годов, где что ни открой в зарубежном разделе, получится перл. То «Англия стала смотреть на наши успехи в Азии с несколько большей к нам доверчивостью» (1874), то «уже не мечтательно, а почти с уверенностью можно сказать, что даже в скором, может быть ближайшем, будущем Россия окажется сильнее всех в Европе» (1876).
Делать полный реестр бессмысленно, остановимся лишь на двух-трех пунктах. Автор «Заметок» доказывает кому-то, что в Европе вовсе не так все хорошо со свободами, как  кажется неназываемому оппоненту. И слежка существует во Франции, и обязательная регистрация приезжих, и пресса, стреноженная до четких рамок, и парламент послушный (напоминает эта не без известной проницательности нарисованная картина нечто вполне современное и не очень французское). В отношении Англии автора потрясает бездушность и механичность явленных ему достижений тамошнего научно-технического прогресса. И еще – очень он озабочен, как тогда говорили, проблемой пола. Везде в этом западном мире творится разврат, иногда слегка продажный, как во Франции («парижанка создана для любовника»; «браки по любви становятся всё более невозможными и считаются почти неприличными»), а иногда откровенно рыночный, как в гиперкапиталистическом Лондоне (хотя и парижские торгаши досадили нашему путешественнику преизрядно). Автора прямо тянет в места, где он может набраться соответствующих впечатлений: «Кто бывал в Лондоне, тот наверно, хоть раз сходил ночью в Гай-Маркет. Это квартал, в котором тысячами толпятся публичные женщины… Даже жутко входить в эту толпу». Значит, входил. «Просмотрел [я] в иных местах такие вещи, что даже стыдно сказать. И в Париже просмотрел». И там – входил. Даже о рабстве в отделившейся тогда от США южной Конфедерации не забывает великий писатель – почти как собкор ТАСС. Объяснение лежит на поверхности. Конечно, адресатами этих посланий являются российские либералы, считающие, что на Западе (в Европе) все хорошо. Так вот, доказывает бывший обитатель «Мертвого дома», – не всё. И готов даже за своими инвективами о рабстве забыть о том, что приехал из страны, отменившей крепостное право только год назад.
Поэтому в «Записках» нельзя найти ничего про английский парламент (он-то был вовсе не карманный), про механизм устройства Швейцарской Конфедерации, про научные открытия, переворачивавшие тогдашний мир и приходившие именно из тех стран, которые посещал Достоевский. Нет ничего о великом перевороте Реформации и Возрождения, создавшего те великие культурные ценности, которые он все-таки, подобно каждому послушному туристу, обозревал. Или не обозревал, чтобы не входить в культурный соблазн? «Я был в Лондоне, ведь не видал же Павла. Право, не видал. Собора св. Павла не видал». Ни слова о флорентийских и венецианских чудесах, созданных многовековым трудом граждан свободных республик.
Кстати, о братских христианских религиях Достоевский отзывается в высшей степени бранчливо и оскорбительно: «Католический священник выследит и вотрется в бедное семейство… делается другом дома и под конец обращает всех в католичество… Англиканский же священник не пойдет к бедному. Бедных и в церковь не пускают…». Это мнение, кстати сказать, тоже временем и опытом скорректировано не было. Доверимся Н.С. Лескову: «Достоевский… говорил то, что говорят и многие другие, то есть что православие есть вера самая истинная и самая лучшая», притом что «знал священное писание далеко не в [высокой] степени, а исследованиями его пренебрегал и в религиозных беседах обнаруживал более страстности, чем сведущности».
Вот прекрасное определение писаний великих русских сочинителей о предметах, которые они не разумеют: страстность – в полном порядке, а сведущность хромает. Но коли в наличии страсть и талант, то в результате получается долгоиграющая конструкция – и все равно помноженная на отсутствие сведущности, даже если дар божий позволяет автору что-то, не понимаемое им напрямую («по-английски я не знаю ни слова»), почувствовать или угадать. Как ни крути, а в сумме получаются сапоги всмятку, только из самой лучшей кожи, хорошо проваренные и политые каким-то небесным соусом. Есть их все равно невозможно, можно разве только облизывать.
В произведениях художественных Запад (на котором Достоевский в общей сложности провел несколько лет) становится праздным Рулетенбургом («Игрок»), местом лечения и успокоения (Швейцария в «Идиоте») или отдыха проигравшихся петербургских шалопаев, вовлеченных в некрасивые истории (Эмс в «Подростке»). С Европой всегда связано что-то несимпатичное, исчерпанное. Достоевский-романист терпеть не может Запад – там живут только русские бездельники и русские неудачники. И живет на Западе сам, неустанно работая, да и, как теперь выяснилось, к когорте неудачников тоже не принадлежа. Но он не любит Запад еще с первой своей поездки. А за что его, спрашивается, любить? Там же нет ничего хорошего, одна страсть к наживе.
Автор «Заметок» проходит мимо гордой самодостаточности швейцарских и итальянских коммун (спустя несколько лет «Идиот» был полностью написан в Швейцарии и Италии, такова ирония истории). Издеваясь над французским буржуа, который больше всего на свете мечтает увидеть море («voir la mer») и так любит «se rouler dans l’herbe» (поваляться на траве), демонстрируя единение с природой, наш едкий наблюдатель вовсе не обращает внимания на совершавшуюся на его глазах революцию в живописи, наступающую эпоху «Dejeneur sur l’herbe» («Завтрака на траве»), написанного именно в 1862-63 гг.
Вот о французском буржуа, который больше всего любит ездить за город и на отдых к морю, хочется сказать особо, но только после почтительного реверанса в адрес беспощадной критики, которой автор «Записок» подвергает французский бульварный театр. Ни один обозреватель современных российских мыльных опер не написал ничего более точного и уничтожающего. Вывод прост: жанр этот низок, в истории культуры не остаётся, но умирать не собирается. Да и как могут умереть бесконечные варианты бессмертного сюжета: «Вдруг оказывается, что [герой] вовсе не сирота, а законный сын Ротшильда. Получаются миллионы. Но Гюстав гордо и презрительно отвергает миллионы». Или: «Сесиль, разумеется, по-прежнему без гроша, но только в первом акте; впоследствии же у ней оказывается миллион».
Постойте, вдруг закричит внимательный читатель, я это уже где-то видел, я помню! А как же-с, сказал бы г-н Лебедев, конечно, видели-с. «…Это того самого Семена Парфеновича Рогожина, потомственного почетного гражданина, что с месяц назад тому помре и два с половиной миллиона капиталу оставил?» И страниц через сто с лишком: «Поздравляю вас, князь! Может быть, тоже миллиона полтора получите, а пожалуй что и больше. Папушкин был очень богатый купец». Наследство – одно, второе, миллионы, роковые женщины, растление, убийство, – не зря из «Идиота» вышел столь популярный сериал.
Но дело в том, что «Идиот» – не мыльная опера, и не драма Викторьена Сарду, а великая книга, до сих пор еще не прочитанная и не понятая, и к ней можно приложить слова самого Достоевского, сказанные о «Дон-Кихоте»: «Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли,… и если б кончилась земля, и спросили там, где-нибудь, людей: “Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили?” – то человек мог бы молча подать Дон-Кихота». Или «Идиота».
Заметим, что литературных параллелей между князем Мышкиным и Ламанчским идальго – море разливанное, но не они представляют для нас интерес или, тем более, важность. Гораздо значительнее воздействие, которое эти образы оказали на реальных людей. Порождения буйной фантазии Сервантеса и Достоевского стали объектами конкретного пространства человеческой жизни, звёздами с точными координатами, законами передвижения и параметрами излучения. Это не значит, что они поддаются объяснению – феномен-то не природный.
В 1943 году, во фронтовом письме, говоря о смерти своего брата, только что погибшего на Курской дуге, дед автора этих строк упоминает «вопрос Ивана Карамазова» и на собственном опыте свидетельствует, что «подавление темной силы возможно только путем зла». И тут же пишет о том, что недавно ему  «подвернулся в руки “Идиот”. Я перечитал его дважды и как мне кажется, многое в нем понял. Понял значение многих тем, затрагиваемых в романе, как развитие одной и главной темы... Почему в “Идиоте” речь идет об эпилепсии? …Это связано с темой синтеза, гармонии, которой посвящен весь роман. Мышкин задуман: свет, гармония, синтез “настигают”, как результат болезни, припадка, т.е. этот высший момент жизни духа является следствием болезни, следствием “низкого”, “животного”, “материального” состояния. Но что из того? Важно, что синтез все-таки наступает» (Б.О. Костелянец. Семейный архив).
Важно, пишет офицер Красной Армии 1943-го года, что синтез все-таки наступает. Сто пятьдесят лет назад, работая над «Заметками», Достоевский находит неожиданную формулу, много более важную, нежели его свидетельства о Европе: «Напротив, говорю я, не только не надо быть безличностью, но именно надо стать личностью, даже гораздо в высочайшей степени, чем та, которая теперь определилась на Западе. Самовольное, совершенно сознательное и никем не принужденное самопожертвование всего себя в пользу всех есть, по-моему, признак высочайшего развития личности, высочайшего ее могущества, высочайшего самообладания, высочайшей свободы… Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого,… как отдать [себя] всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями». Именно эти слова давно рассматриваются, как момент возникновения образа князя Мышкина.
Только вот что добавляет такой непрозорливый Федор Михайлович: «Беда иметь при этом случае хоть какой-нибудь самый малейший расчет в пользу собственной выгоды». И тут же замечает, что «сделать [этого] никак нельзя» иначе, как «бессознательно», «инстинктивно», когда каждая личность добровольно откажется от каких-то своих прав в пользу общины, а община, наоборот, их не примет, говоря: «Возьми же все и от нас. Мы всеми силами будем стараться, чтоб у тебя было как можно больше личной свободы… Никаких врагов, ни людей, ни природы теперь не бойся».
«Эка ведь в самом деле утопия, господа!» – присовокупляет еще классик, думая, что тут-то он точно уел российских позитивистов (и иноземных тож), не подозревая, что только что изложил идеал любого разумного общества, тот самый, на пути к которому Запад в последние двести с лишком лет продвинулся ближе, чем любая другая земная цивилизация.
И не увидеть ему, из полуторастолетнего далека, как первым признаком того, что российское общество сделало сколько-нибудь уверенный шаг на том же самом длительном пути, будет желание мало-мальски зарабатывающего соотечественника Фёдора Михайловича немного se rouler dans l’herbe, ну, а также, естественно, съездить к морю. Свобода личности, удивительным образом, наступает после валяния на траве, а не наоборот, такие, понимаете ли, правила у подлунного бытия.
Хотя не так все гладко. Автор «Заметок» откуда-то знает, что московские персонажи после бала у Фамусова обязательно отправляются на закат. «Любят у нас Запад, любят, и в крайнем случае, как дойдет до точки (курсив мой – П.И.), все туда едут… Поколение Чацких обоего пола размножилось там, подобно песку морскому, и даже не одних Чацких: ведь из Москвы туда они все поехали. Сколько там теперь Репетиловых, сколько Скалозубов, уже выслужившихся и отправленных к водам за негодностью… Одного Молчалина нет: он распорядился иначе и остался дома, он один только и остался дома (курсив мой – П.И.). Он посвятил себя отечеству, так сказать, родине… Фамусова он и в переднюю теперь к себе не пустит».
Ах, какая музыка для современного читателя, ни слова мимо цели, – и ведь это пишет русский консерватор! Посещает крамольная мысль: может, русскому, да и всякому писателю, надобно писать только о предметах, которые он знает, и тогда настанет литературный рай?
Зачем ему Запад, зачем Фёдору Михайловичу Европа, которую он не любит, даже когда в ней живёт? Которую не замечает, считает небылью, наваждением. И себя в ней – тоже не любит.
«И всё это, и вся эта заграница, и вся эта ваша Европа, всё это одна фантазия, и все мы, за границей, одна фантазия… помяните мое слово, сами увидите!». Достоевский напишет последние строки «Идиота» 29 января 1869 года во Флоренции. По ту сторону Старого Моста, у дороги к особняку Питти, в городе, по словам поэта, «славном не меньше тех же Афин», который создал половину западной культуры и которого великий писатель западной же (но и русской тоже!) цивилизации предпочел не заметить, а точнее, не мог заметить, связанный каторжной работой («уж год почти, как пишу 3½ листа каждый месяц»), завершенной отправкой последнего фрагмента романа в «Русский вестник» с обыкновенным для него опозданием.
Цивилизация же не поставила это автору в упрек, а перевела его книги сначала на французский (для увеселения тех самых bourgeois, которые так любят voir la mer, а заодно почитать на пляже увесистый русский роман), потом на остальные языки континента, а еще спустя некоторое время повесила во Флоренции небольшой памятный знак на итальянском наречии (значит, для своих). Дескать, в этих местах (точнее, в здешних окрестностях, “questi pressi” – похоже, дом не сохранился, да и знает ли кто, где была эта съемная квартира?) Фёдор Михайлович Достоевский на рубеже 1868-1869 гг. закончил роман «Идиот». Но водрузят сию табличку все-таки не где-нибудь, а на самой главной улице южного берега Арно, которую не может миновать ни один любознательный турист, американец, европеец, китаец или русский. Кстати, в травелоге 1862 года про итальянцев нет ни одного дурного слова. Но проверяли ли это во флорентийской мэрии? Макиавелли обязательно проверил и одобрил бы земляков. Старик знал силу слов и знал, когда они становятся поступками.
Мы читаем и чтим автора «Идиота», а не «Заметок». Проблема Достоевского (да только проблема ли?), что без «Заметок» не было бы «Идиота». Или он был бы совсем другим. Как написала спустя почти целый век одна санкт-петербургская дама, «когда б вы знали, из какого сора»… Вот из такого.
Как хорошо, когда этот сор включает не только сибирскую каторгу, но и заграничные путешествия.



_______________________________________________
Петр Ильинский родился в Ленинграде, окончил биологический факультет МГУ, защитил кандидатскую диссертацию, работал в Гарвардском университете. Автор книг «Перемена цвета», «Легенда о Вавилоне» и других.  Живет в Кембридже (США).