Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»



АНАТОЛИЙ КУДРЯВИЦКИЙ




Книга гиммиков, или Двухголовый человек и бумажная жизнь


КНИГА ГИММИКОВ, ИЛИ ПРИКЛЮЧЕНИЯ СЛОВ

Выбор малых


Лилипуты поклонялись Ноге. Следуя прихотливым узорам шнурков, некоторым удавалось высфериться, но дело не стоило хлопот, потому что на еще большую высоту мог их забросить снисходительный пинок. В конце же мелко нашинкованного отрезка времени скатывалось за горизонт Солнце, свистел височный ветер — и начиналось падение тел в межтравное пространство, столь хорошо освоенное непослушными чадами имевшего протоотцовские очертания грязноподошвенного Сапога.



Равновесие гласных и безгласных


Бабр брал на цугундер, Бибр отдавал зеркально — зерном и лыком. И всё было бы окейдок, если бы не писанные на легком воздухе правила земли Обр, где ось мироздания торчит на каждом дворе — и оргазмически подрагивает, когда на привязанные к ней веревки мокро шлепаются застиранные до дыр надежды века.



Русский театр Но


Завьюжинский губернатор держал в клетках обезьян, медведей и непослушного инженера. Кормили их жижей из молочного озера. Торопились куда-то дни и ночи; в особенно рыхлом промежутке между ними инженер выбрался, спрятавшись в цистерне жижевоза. В клетку посадили его жену, питавшуюся сеном и собственным грудным молоком. Вскоре ее освободили в надежде, что она приведет подглядывающих прямо к беглецу. Однако она отказалась покидать клетку, заявив, что здесь ей является муж, в виде быка, и что коротать время с призраком лучше, чем жить в одиночестве. О дальнейшем история умалчивает. Известно лишь, что в комнате охраны были найдены заскорузлые бычьи рога, а жена инженера вскоре родила двух медвежат с очень обезьяньими чертами морды.



Башенное


Вавилонская башня сквозит створчато, суховеем. Всё выше строят руконоги в замозолившихся фартуках. Вот уже птицеперья вцарапываются в трахеи, и воздух кнутом щелк. Все выше высь, а неба нет как нет. Все тише тишина земли. У бесконечной книги нет начала, у высокоцелья — фундамента, есть лишь плотно застроенная черная дыра. На верхотопе же имеется поликратово окошко, откуда можно выперстниться рыбкой в бултых забытомыслия.



Скрёбонеб


Аппаратчик за ухом.
Ян Каплинский

Аппаратчик за ухом, референт во рту… И хрустоколенно восстает торс, остекляется, все взгляды зеркалит, в себя ничего. Сверху колпак, ниже подколпачная глухота, кабинетная, дубовая. Снаружи пустота — непейзаж, непортрет, многооконье. Лифты считают люфты. Трубы зевают. Кривится подъездная пасть… А говорят, когда-то здесь лужайка лужилась небоотражательно.



Дом


Я был в доме, или я не был в доме, или это был не-я, что не был в доме? Я посещал музей прожитых лет, или то была гостиная в том доме, или я ли это прожил все эти хромоногие годы? Я зачал неполовозрелые концепции, или я влился таром в липкое будущее, или я просто запехотил в спальню? Я кухтел на кухне, или я ощипывал благие намерения, или почему это меня сбоку стало припекать? Я смотрелся в зеркальную рыбу, или я душился под душем, или зачем мне все эти обмылки вчерашних поколений? Я обвалился в гниль садов и полей, или это зияния подвальной совести, или остановите же наконец эти серозубастые укусы! Я заледорубился на крышу, или как мелка без дальнозорких очков гологоловая эпоха, или почему здесь вместо крыши перевернутая Камасутра?



Организменное


Человек, который был печенью, любил цирк, слонов на трапеции и львов, жонглирующих тушканчиками. Человек, который был почкой, журчал вдольречно, а жил чердачно или подвально. Человек-легкие вел ватные и музейные разговоры и лелеял жаберные воспоминания. Человек-сердце иногда собирал вместе всю голокожую компанию и пускал дымоватый намек на то, что все они, в сущности, один организм, на что ответом был иронический скляк стаканов из-за стойки пустотелого бара, над которым нависал усопопый портрет идиота, известного полиции как человек-мозг.



Первая нелюбовь


В поле — косами до ночи, потом — устало — до тишины, до кузнечика в ушах. "В каше косой, басом босой!" — говорила бабушка разума. Пели поллюции. Леандр олелил Олю до полного олеандра. Но пятнадцать — это не возраст, и герой ненаставшего времени ходил шахматным конем, этаким ботвинником — смысловато. Тем временем безрукавная рука уже начала продвигать маленькие кучковатые пешки, которые потом обязательно сгрудятся неживой преградой в пока еще зияющем узкоместе.



Час оленя


Зеленеют млистья, крылятся почки на рогах. Олень-головотряс, веселень, рога — мысли древа. Козочки вслед тонконого, горячеглазо. Жарок лизык, крепок струй. Суковато молчат шептатели, солнечна корона оленебога в полдень светловесны. А в тени торопят время лев, волк и змея, часождатели.



Самомучо


"Бесаме мучо", — мучило беса. "Отстойно", — осело в стакане. Остальное было бахромой снега в рождественском стекле, индейкой протоамериканского обеда, программой безмолвного концерта. "На Истре искреннее, в стране странное", — чревовещали щели. Но внимание не обращалово, дело не делово, слово не вымолв…



На вопрос "как"


Постепенным телом на чужих постелях, слушая о’клок в клоаке, тикая смертью в кармане… Потом все же сочится рассвет. Пишеца пишет для неслышеца. Брюхоногие ведут себя в Едал. Жизнь сдувается под портретами вздутия.



Завры


Этюд в серо-зеленых тонах с выкриками алого

— Безотрадно, — трубил диплодок.
— Антинародный у нас народ, — соглашались ящеры поменьше.
Каменный пейзаж смягчали папоротники, умело скрывавшие, кто кого приобщал к желудочному соку своего нутра. И только утробный рев, временами продубинивавшийся сквозь мускулистые сплетения ветвей, повествовал о сытости саблезубых и о святости травоядных.



Прежде недоописанное


Перепел свои кричалки, перечитал черное. Тем временем мир повернулся к нему склизким полузабытым. "Гр-ру", — сгрудились гуру. Лошади бессмысла услышали "Тпр-ру", — и всё застыло. Однако мир, не совращая внимания с колеи, продолжал скользить маслено, особенно для ухожилых наездников.



Котопедия


Укатало кота, укотало. Лапы, пружинящие глобус. Экватор хвоста. Кометность шлейфа. Географические полосы… Всё пошло под шкаф. Даже равнина с генетически котофицированным кормом не колышется. И рот большезубой небесной улыбки угловато отплевывается от бревенчатых шерстинок.



Синесон


Синесну снится синесон. Заоблачными глазами можно увидеть ушедшее и промелькнувшее. Говорят, что было, то и будет. Говорят, никофракийский чалис наполнен Аполлоном. Говорят, голутвинский оборотень сумеречно куплетирует девушек. Услышав, что говорят, учись раздраивать люк, выплывать в прозрачность и светлоглазо читать подводные таблички знания.



Приметометкость


Увидеть ртуть — к разлитию желчи. Мончегорского соболя — к всенародному вечу. Баранью шкуру — к печеночной колике. Гальку на берегу — к прибавлению в бараньем стаде. Предвыборная речь — к трихинеллезу. Собор — к обильному завтраку.



Колобковое


Колобок был однобок. Нацелится в двуруки, прикатился же к поперечнополосатому морю. А там небо с татуированным солнышком. Быстроогляд и в ямку спрят. Сидит там колобок саможалеючи, мысли пузырятся: "Эх ты, голощёк, не умячишься ты далеко. Руки уже распялили пальцы, ожидают хватательно. Быть тебе персиком с пирсингом, а то и поплавком в компоте без косточек". Колобок был однобок. Голос — одинок. Хору урок.



Постраничное


Засмердело газетное, засмердело. Протофекал закулисный, хрюкосуй косой ус, и в луже — Влужусел. Первополосно. У племени без темени есть мужичок с мозжечок. У плода, где не считаны года, — червячок. У знамени без имени — мертвячок. А в купательной слизи внеисторической памяти тем временем розовочленно заизвивался свежевыползок.



Довостребованность


Бедрилл портретил Газдрубала. Фантух пальцевал маленького Газдрубала. Гутенморген подвозил Газдрубалу газдрубалово и бесхозово, без сухого остатка. И только воитель Пахучий сидел на мокром месте в паучьем чулане, дул в парфюмерные усы и поштукивал шпинделем по шпонкам некоей бесскелетной куклы, чья гибкость служила круглосуточным примером нравственной твердости.



Всенюхательное


Белоцерковно, белоцерковно. И куличики на рогах, и двуличики на богах. А Чорторыский с Чистохойским в гляделки из-за гробища, похохатывательно. У самих-то безматериально, а в советчики со свечой. Темнотуя, темнотуя… В тутозвонной же — ладан всенюхательно, хруст ос и сок кос. Насмех кур. И зяблится над гробищем скажимолость.



Триумвират


"Вам на костер", — животил Жеватель. "А вам в тюрьму плясать хурьму", — хренодил Агавк. "А праздноглазым чего надо?" — фальцетил Чегонадо. От них струйно исходил компостный пар, у рваного края обозримой выси свивавшийся в картины гнилоплодов незазеленевшего пока будущего.



Эврика Гаврика


Наперуз вплыл в зубной канал, Гомоносов перепесочил пляж. "Первостатейно!" — зачмокали шпоны. "Как в Титере! — заклякали литеры. — Во всяком Гавре свой Гаврош". "Булавайо, мое Булавайо", — плеснулась квакодемия, когда ее насквозь просапожили Хонки-Дот и его панзы, ряскорвательно чавкавкавшие к внеочередным обжорным жерновам.



Политика науки


На пастбище эксперимента вывели говорящего волка. Волк вышерстился недоделанный и зубастил всего одну фразу: "Хочу кремлятину. Кремлятину хочу!" И потом закогтил по перекресткам рецидивно. А за ним наказаки на деревянных лошадках. А за ними ямы и статуи. А над ними круглозвезды и плоскопланеты — сиятельно. До сих пор зыбится ученая пыль, все никак не укладывается спать в исторические фестоны.
Должен признаться, я когда-то был тем волком. Мне вложили в рот язык, и за мной с тех пор гонятся другие языки.



Триллер


В долине голововшей — суд безрассудка. Ухо сухо и ярь в глазах. Каждый кус с укором, каждый гус с жижкой. Из коммуны полузадавленных — сквил "дави". Десять чугунноударов хрестиком, по янтре, по мантре и по тантре. И потом круглодневно — рваная нирвана.



Хоррор


Заволосилось небо, замохнатилось. Нечистые ветры друг друга поддувают, благозатхлое умывают. Ледники выскребаются из холодильников вместе с каменнорыбьем. В луже каждая пьявка — аллигатор, в пруду рыбы-прилипалы и выбросившийся из моря кит. Смердяково и дрожательно. Небо открывается половощелью, оттуда — в твиджаке — выя Вия, гоголящего бессмысленно и бессловесно: "Яснова. Сновая".



Вестерн


Бестемьян проломил дыру в загоне Солнца. Солнце вздыбилось — и покатилось покато, галопом — по головам. "Синеглаз, синеглаз, ты в обойме сейчас", — пели пули счастья, впиваясь в мякоть седалищ и едалищ. Тем временем некий Курвуазье кургузил по задворкам, проламывал дыры в общинных заборах и выкатывал оттуда молодое, колесное, с пестрыками продажной ценности.



Ротическая драма


Дальнецы Рос и Эрос братошерили Ню. Ню морфилась в Не, Ня, На. Подшаркнул Дамнедам, примокрился к Ню, пастеотверзился, зашерстился павопавианом. Смотря-несмотря, откуда-то просунулся фотоглаз и не слишком невскоре зашелестел глянцево: "Части и частики напоказ". Рот заарсопопился и пропустил дневное, склизкое, вниз, в пищеад, и далее в клоачные недра и сюжетные вёдра.



Жено


Женщина-биссектриса делит человека на кошелек и жизнь. Женщина-медиана картавит ласково по тропинке меж внутренних органов. Женщина-высота покалывает соринкой пустые глаза Солнца. В зените они занимают собою необжитые углы треугольника и, прислонясь к его прозрачностям, слушают пейзажи и разглядывают звуки. Они знают, что всхлипывать во тьме, лопаясь, могут лишь пузырьки недоудовлетворенных удовлетворений.



Шепоток из редукции


Редуктор Малзолей был пернатолюб. Его гребень рдел когда к нему подкудахтывалась очередная пухлокурочка. Курочки лапописали, редуктор писанное лорнетировал, особенно если ему оголяли потрогать подкрылья. Потоптав стихописку, он зашпоривал ее катеринчики на ленту безвременья, уходящую куда-то в околословесную даль, где туман не может надышаться на параднопортреты початных виршеписов.



Пою мета-тело


Мета-тела с привязанными головами. С бонбоньерками голов. У каждого мозга своя конфета, сахарная или лакричная, лекарственная или кирпичная. Знай свой мозговкус и чужой мозгозапах. Отдыхай в телокоробочке среди мета-тел, темо-тел и пусто-тел. Коробочку ротораскроют — а там ты, пионероготовый. Настоявшийся, крепкий за все эти запертые годы.



Рококо


Безделушка и Безделуш винтились в переплясе. Стекло экранило смену дня и века, ритуальные поклоны выпадающих из календаря и изобретение мыслелёта. Воздух давно иссяк, но кто думает о воздухе в экстазе недыхания? Шелестели мимо тысячелетия, а Безделушка и Безделуш все так же пребывали в фарфоровом спряжении. Стеклянный куб витринил их от невежливых ветров, что так и норовят всосаться на чердак пронафталиненного прошлого.



Позади и впереди


Позади пустообойма дней, впереди выстрелы вслепую. Позади не войдешь в реку дважды, впереди когда-то здесь был брод. Позади кто-то одноименный, впереди кто-то безымянный. Позади пустоты памяти, впереди поцелуи пустоты. Позади дыхание еженощной смерти, впереди смерть ночи.



Осанна саням


Саннополет мимо соннопамятников, бронзофонарных львов, толпы деревьев. Не каждая белка летяга, не каждый ветер свистун. Избегать шагающих навстречу домов легче, чем обгонять медленных милиционеров. Пришпоривать полет ногами легче, чем тормозить головой. Кто попал в снеготалое, летит дальше самолетом или автобусом и приземляется в чужедалье, в свою оценочную стоимость.



Плоть пути


На недолошадях, на переавтомобилях, по полушоссе, по дваждыбетонке, с почти холма, в слишком город, неторопливо торопясь, застыло за заставу, колесно сквозь лес, пеше по опушке, обгоняя духов отдыха, зашторив храм ветреного мака, неостановимо вперед, в клейкие объятия небытия.



Философский калейдоскоп


Дваждывреку тонул в разливах конкретного, Мокрокобылин выловил его философским крючком. Обсохнув, тонущий очернилил точку на белостраничье бытия. Зазеленела звезда. Мокрокобылин вперпендикулярил столб в рыхлоземье и стал дотягиваться до звезды, но обвалился мягким мешком, а потом покаянно отряхивался. Все это многажды повторялось по требованию зрителей, со сменой ролей после тридесятого представления.



Магия гаммы


Вниз по ступеням клавишей в басовые глубины, и вверх соловейчиком в хрустальный хруст. Попутно — колючие диезы изгородью; обратно — роща засохших бемолей. Пальцеруки обгоняют пальценогов, седалище мудро отдыхает на кожаном. В голове загорается солнце и плавит мысли в литые оловянные нотки. Не подставишь тетрадь — ухихикаются, скатятся через край искать другого мага.



Конкретная музыка


Симфония с раскатами грома. Соната для полуоткрытого фортепиано. Хорал для утренних птиц. Адажио для жасмина. Трио для трюмо. Фуга с автомобильными гудками. Скерцо для скорой. Менуэт для светофоров. Марш для облаков. Реквием для усталого солнца.



Карма кармана


В село Буквоедово вселился ляд. Забурели артишоки, заволосилось дыхание. Анимальная аномалия. В головизне грыз, в шерсти чёс, в глазах пожары грядущих грабежей. Жадному — кожа планеты, жадному до озарений — ее красный жар.



Гиммики


В косой раме мокрый пейзаж дня. Бабочка в уходящей ввысь спирали света. Люди в квадратах реальности. Гуманоиды в гумусе гиммиков…
— Я так страничил о судьбоносной, что омозолил мое седалище.
— Мне было так половочленно, что я отчопил себе щупальце.
"Следите за своими гиммиками", — глупит тулуп на поднебесном плакате.
В притекающем, арабы гуммиарабика, вино полихлорвинила, лоно поролона… И жизнь склизит куда-то даже и без колесных гиммиков.



Чаша Нефертити


— Оставь на мне безешку, — обнимательно утрамбовался Пьяноводов.
— Нет, ты на мне оставь, липкий, — отнекнулся Годорогов.
Безешка кривилась ртом, исследовала свои геометрические загогулины, но потом застыла отдыхать.
Годорогов тем временем отодрал от стола ногу и принялся дубоярить Пьяноводова по принципам и по намерениям. На обезноженном столе, который накосился было падать, но раздумал, стеклянела поющая чаша Нефертити со слитыми в одно напитками ярости и любви.



Сцилла и Харибда


Сцилла любила Харибду, и строитель Сольнес нагромоздил для них дом. Сцилла лаяла от радости, Харибда завернулась винтом внутрь повседневной себя. По утрам пища исправно рапортовала о своем прибытии. Харибда отщупывала аппетитное, омундиренное; Сцилла, зажмурясь, убивала. Холодный погреб не вмещал окровавленную плоть, и Харибда телепатировала параситам — на всякий случай, потому что параситы и так всегда знали.
Так продолжалось до начала конца, когда сгустилась околологическая эбстановка, жить стало не по-прежнему, и параситам было рукоположено питать себя хоть подводно, хоть подковерно, но напрямую. Наличие же открыто пищелюбивых персонажей отныне дружноотрицалось, что означало, что их кувырком выковыряли подальше от многоглазых, в Тартар.



Ни слова о Риме


Два самофракийца ели гречневую кашу с вкраплениями беломраморного сыра. Писалась и печаталась история. Античность стряхивала пыль годов, рушились храмы, воздвигалось блочнопанелье. Каша никак не кончалась, эпоха тоже. За слово "греко-римский" некоему скарлатинозному студиозусу была выставлена единица с занесением в книгу зияний имени Дваждывизантийской империи.



Наблюдения Гаутамы


Краб паучился по безоглядному пляжу. Море переплескивалось с облаками, солнце мерещилось выхухолевой улыбкой. "Идти — не перейти!" — хохотнул со скакуна мимоглазый Крембрюле. "Кто молодел от малых дел?" — морщинился двусмысленно Гунгнус-хан. Краб затих, обдумывая себя, но потом опять заголенастился упрямо, процарапываясь сквозь скрепы времени, но уступая вечности в пространстве.



Наблюдения Гаутамы 2


Верблюд знает геометрию пустыни, пустыня — психологию верблюда. Кактус ведает тайные тропы воды, вода — сочное пристанище мякоти. Солнце пробует плавкость планет, планеты — державные игры протуберанцев. Вселенная лелеет объемы пустоты, но игнорирует мерцающий песок самозародившихся миров.

Дублин, 2011–2013