Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ВАСИЛИЙ КИЛЯКОВ


КИЛЯКОВ Василий Васильевич родился в 1960 году в Кирове. Окончил Литературный институт имени М. Горького. Публиковался в журналах “Новый мир”, “Наш современник”, “Юность”, “Октябрь”, “Литературная учёба”, “Подъём”, в газете “Литературная Россия”. Член Союза писателей России. Живёт в городе Электросталь Московской области.


ЗАПИСКИ ПОЖИВШЕГО ЧЕЛОВЕКА


Ребёнок, девочка неполных двух лет, ещё не говорит отчётливо, только слогами. Мызгает во рту кусок пирога и с высокой лавки закидывает на стол обеденный то одну, то другую ножку в кожаной пинетке. Она закидывает и смотрит испытующе на реакцию родителей. Глаза любопытные, синие, озорные, словно спрашивают: “А что вы сделаете, если я так?..” Глядя на неё, я думал: сколько ей, этой девочке, придётся ещё перетерпеть, понять, почувствовать... И воспитания, и огорчений, связанных с воспитанием и испытаниями... Сколько ей ещё наживать опыта, а главное — зачем? Ведь всё кончается одним и тем же для каждого из нас... Это “наживание опыта” и сочувствия, умения сострадать через свою боль и сопоставление с другими было бы никчёмной глупостью, если бы душа не могла относить этот опыт туда, в небытие, в пакибытие своё...
Нет, тут, верно, важен даже не сам опыт, а именно “изделие”, полученное от всей жизни. И именно выковка этого “изделия”, выковка души человеческой. Бог — кузнец, горшечник? Куёт и лепит. Думать так было бы примитивно, конечно. Что Бог — скульптор душ, но больше даже именно через чужие руки работает Он. Порой враждебные нам руки. Мы обижаемся на молоток и напильник в Божьих руках так, как обижались бы именно на руки Творца. И все мы — незаконченные изделия, незаконченные, пока ещё живём и дышим, пока в силах хоть что-то менять в себе по своей воле и воле Демиурга... Он держит нас, Он работает над нами. Мы податливые изделия, над которыми трудится Бог неустанно, обваливая нас в песке и тлене и притирая друг к другу. Обкатывая нас, как морские голыши, друг о друга. И именно море, океан — вот что наиболее как стихия идентично самой жизни, образу нашего бытия... Море, стирающее наши (друг о друга и каждому) бока.
Что же из этого следует? Зачем мы, “обкатанные”, Ему? Неужели только такие мы и сможем продолжать бытие в “иномире”?.. Иногда этакое “притирание” трагически и внезапно конечно. О чём это говорит? Лишь подтверждает то, что “у Бога все живы”. Для Бога нет никакой разницы, дышишь ты или ушёл к Нему. Плоть — вовсе не подтверждение этой жизни. Так скульптор или кузнец после того, как затвердеет изделие, доводит его напильником или молотком, сбивая лишнее.
...Девочка, присмирев, закинув ножку на стол, смотрела на взрослых. Стояла на другой и смотрела мне в глаза. Наверное, была удивлена, почему я не ругаю её и не удивляюсь, не поучаю её... Она, верно, кое-что уже понимает. А я думал о том, желал бы я снова стать вот таким первоизделием, глиной, самородком — и вновь испытать боль приобретения опыта, зачатков нравственности? Желал бы я оказаться на её месте и, испытывая этот мир, баловаться в нём? Какое же изделие пожелает вернуться в скалу, в глину, в ничто?..

* * *

Судя по обилию боли и всяческих перипетий в жизни человека, одна из главнейших целей жизни — в воспитании именно воли. Терпение и смирение — качества, о которых так много говорит церковь. Не податливость и слепая покорность, вовсе нет, даже напротив: следствие воспитанной, готовой уже воли к Божьим приказам, к приятию Промысла, к отсечению своей воли — вот величайший героизм и цель жизни. Не “прыжок веры” как абсурд, а именно высота духа...
Главная ошибка “волюнтаристов” (Ницше, Шопенгауэр, Макиавелли...) — в том, что они полагают меру великой силы воли в проявленных победах над другими. Главный же показатель созревшей воли — способность побеждать именно себя: “Победа из побед — победа над собой”.
Но для чего Богу волевой человек, — или это значит, что Богу нужен воин? Не генерал, не майор, а именно солдат. Но в таком случае, каковы же условия существования “там”? Если не мягкотелость, а именно жесткость по отношению к себе и воля — как первейшие качества, необходимые для жизни с Богом, в “иномире”? Значит, благолепие и беспечность рая — пустые выдумки? В “иномир” необходим только сложившийся, крепкий человек. Не расслабленный и благостный “нюня”, но кремень, истый воин, твёрдо верящий своему военачальнику в духе. Это обстоятельство хорошо понимали первые святые, именно отсюда — тяжкий ежедневный их труд, вериги (“Гнету гнетущего мя”), юродство, стояние на камне, бдения. И смерть, наконец, — как последний экзамен, самый жёсткий и бесповоротный. Без права на пересдачу...
Тогда становится понятно, почему самоубийство — то есть несданный экзамен, отказ, бегство с поля боя — не прощается Главнокомандующим. Часовой, покинувший пост, потому что было холодно или дождливо, нестерпимо морозно или страшно от приближения врага, — такой солдат не годен и на следующую ступень. Ступень, следующую для жизни души, может перешагнуть лишь мужественный. А эта жизнь по ту сторону, несомненно, есть, и несомненно, что бытие здесь — лишь подготовка в мир иной. Все рассуждения о том, что “мир абсурден” и ему нет до нас никакого дела, как ветру до цветочной пыльцы, — наивность. А значит, настоящая борьба — не здесь, а именно там. Именно там бой, а здесь лишь подготовка. И борьба “там” — она много сложнее, чем испытания здесь, раз “туда” отбирают лишь избранных, достойно выдержавших первые трудности здесь. Отсюда и вывод, что духи злобы поднебесные — вовсе не выдумка досужих бездельников.

* * *

Говоря об “архетипах” наций... “Странность”, “непонятность” русского человека для иностранцев — хлебосольность, широта души, искренность и поиски искренности — всё это объясняется просто: русский человек живёт не этим миром, не только видимым миром живёт. Отсюда и непонятный для них героизм русских в войнах. И это генетически и кровно давно усвоено русскими и свойственно им. Так же, как оптимизм, хитрость, находчивость евреев в торговле. В делах денежных, ростовщических. Как тяга к порядку, построению и легендарная храбрость немцев, замешанная на древней тяге к коллективному самоубийству, о чём так много и убедительно говорит в лекциях и книгах Е. В. Жаринов. (Об истоках и корнях немецкого романтизма и немецкой философии.) Как некая петушиная спесь, фанфаронство и иронизм французов и т. п.
И вот если уж он, русский, срывается в другую сторону — к воровству, к тратам — тут тоже нет никакого удержу. Нет меры ни в чём. Потому что для него глубинно нет идеи самосохранения, им не ценится бытие этого мира, потому что он предполагает (и не без основания), что здесь это бытие его души не окончится, не погаснет. Ни один представитель никакого другого народа не кутит так безрассудно, часто — необъяснимо пышно и даже глупо, не “пыжится” так, как русский. Тут уж и цыгане, и “режь последний огурец”, и многомного ещё чего. И эту оторванность, внушаемость русского хорошо понимают западные (с основательно поломанными генетически кодами) народы, вернее, их предводители. Оттого и яростное навязывание нам, внедрение “бородатых Кончит”, и “свобода” ЛГБТ-сообществ, и пляски юных “пчёлок” на европейский манер, истоки которых — в американских публичных домах...
Насаждение страсти к имуществу, к деньгам, к потреблению, к индивидуализму (в пику соборности) обрело невиданные масштабы. Всё, что разобщает, индивидуализирует, ослабляет Россию, всё, что тащит в иную сторону от соборности, сплочения и взаимной приязни, прививают правдами и неправдами. Уничтожение крестьянства, войны, приватизация, разрушение колхозов и совхозов. Принуждённая страсть к доллару девальвировала победу СССР во Второй мировой. Сегодня долларовое пространство сжирает и Россию, и русский характер, “глобализует” их...

* * *

В метро, в вагоне подземной электрички девушка лет двадцати-двадцати двух. Сидит она, стиснутая со всех сторон, прижавшись к не старому ещё, живому и бодрому своему соседу. Она прильнула к нему справа и так обхватила его правую руку, обвила её, как обвила бы лиана дерево. Так забирает она всю руку его себе, обвив своими руками, как можно было бы прильнуть только к очень любимому человеку, на которого надеешься беспредельно, в котором уверен. Так кто же он? Отец? Муж?
Мы в детстве, мальчишками, так обхватывали гладкие белоснежные и белящиеся, как известью, стволы берёз, когда влезали на них. Что-то её ждёт, эту девушку... Что ждёт этого её отца? Мы, мальчишки, так были уверены в том, что жизнь — бесконечно ценный дар. Мы были счастливы полагаться в этом уповании своём даже и на деревья...
Вот встали и вышли они, эти двое, на станции Курская, а я долго ещё помнил их взаимное друг к другу тепло, нежность, доверие и преданность, такую очевидную для меня, пожившего и редко встречающего теперь нечто подобное.

* * *

...С какой яростью, живостью и с каким отвращением Иван Алексеевич Бунин писал книги о революционной и послереволюционной России, книги, по беспощадному исповедальному тону, пронзительности и остроте равные которым едва ли можно отыскать. И по язвительной наблюдательности ничего похожего не знаю. Его повесть “Деревня”, и та меркнет в сравнении с дневниками.
Вот слова, названия по отношению к ставшей социалистической России: “Под серпом и молотом”, “Окаянные дни”... Это шедевры, образчики великой ненависти (если только можно назвать шедеврами яростные заметки от весьма наблюдательного и памятливого писателя, с отлично “набитой” рукой, с точным и органическим чувством слова). Но вот что приходит на память: отчего же родного брата и своего учителя Юлия с проклятиями И. А. Бунин не упрекает нигде? Он любил и уважал его безмерно. Безмерно переживал его безвременную кончину... А ведь Юлий, этот не последний в своём значении “чернопеределец”, народник и революционер, арестовывался не раз и даже ссылался.
Между ссылками учил Бунина французскому, учил журналистике. Сам был отменным журналистом. Разрабатывал и печатал программу революционных действий на будущее под выдуманным псевдонимом Алексеев. Был допрошен дознавателями и арестовывался, отбывал три года в Озерках. Основатель журнала “Среда”, он печатал и работы Ленина, Плеханова. Уж коли быть объективным, то начинать бы И. А. если не с себя, то со своей родни. Когда узнаёшь это, по-другому видишь попытки советской власти “уплотнить” И. А. Бунина, обыски его матросами, бесцеремонные вторжения, которые так ранили писателя, выводили его из себя, мучили нестерпимой обидой и бессильной яростью до “трясущихся рук” и перебоев в сердце. Как огненно он записывал ощущения, обиду и ярость свои, “бьющееся сердце” своё, унижение до обидных слёз...
А вот запись его в 1918 году: “Андрей (слуга Юлия) всё больше шалеет, даже страшно. Служит чуть ли не 20 лет и всегда был неизменно прост, мил, разумен, вежлив, сердечен и мил. Теперь точно с ума спятил. Служит ещё аккуратно, но, видимо, уже через силу, не может глядеть на нас, уклоняется от разговора с нами, весь внутренно дрожит от злобы; когда же не выдерживает молчания, несёт какую-то загадочную чепуху У него (слуги. — В. К.) вдруг запрыгали руки: “Да, да, летит (Россия в тар-татары). А кто виноват? Буржуазия! И увидите, увидите, как её будут резать, увидите и вспомните тогда вашего генерала Алексеева”. Как точен слуга, поразительно. И даже фамилия генерала и псевдоним Юлия-революционера вдруг совпали. Но вот диво дивное: Бунин И. А., повторяю, вовсе не винит ни родного брата, ни его друзей, ни отца своего... А ведь именно они, дворяне, так заморочили головы своим слугам и самим себе — от безделья что ли, от своей спеси? И уж точно — именно от беспечности, от “большого ума”. От сочувствия той народной массе, которая впоследствии разнесёт, разорвёт свою же страну вдребезги.
Не дворяне ли испортили жизнь и себе, и России? И не однажды. Этот героизм и самоотверженность героическая очаровали даже Толстого. Вспомним, с каким рвением Л. Н. Толстой взялся за роман о декабристах. Троих из декабристов он отыскал и лично расспрашивал. И, изучив многое, вдруг проникся таким отвращением к событиям на Сенатской площади и их предыстории, что роман его о декабристах перерос в “Войну и мир”, и мысль ушла совсем в иное русло. Страдавшие родственники И. Бунина, изучи они предмет и предысторию, тоже, пожалуй, разочаровались бы. Ведь князья ходили с красными бантами в петлице, а Синод поддержал Февраль... Вот и Бунин — кажется, как ему не сочувствовать?.. Но кто, как не сами дворяне, растревожили “Михрютку” (иронично-горький имярек И. А. Бунина, которым он наградил мужика. — “Дневники”, “Окаянные дни”), зарядили злобой его и завистью, ядом ярости этого мужика? Кто же, как не они сами, именно и воспели “Двенадцать”? А перед смертью Блок скупал свою поэму на уничтожение на последние гроши, голодая...
А вот за год до того запись в 1917 году: “Чуть не с детства я был под влиянием Юлия, попал в среду “радикалов” и чуть не всю жизнь прожил в ужасной предвзятости ко всем классам!” Предвзятость такова, что Бунин всю жизнь гордился своей дворянской кровью, а любимое словцо у него — “барин”, “барчук”. И вот результат: уже через три года такие строки в дневнике: “Сон, дикий сон! Давно ли всё это было — сила, богатство, полнота жизни — и всё это было наше, наш дом — Россия!” (1921 год).

* * *

А вот каковы были чаяния и заботы купцов и дворян накануне революционных событий? У того же Бунина читаем в дневнике запись от 1911 года. Обстановка уже предреволюционная. Пять лет назад опубликован рассказ Л. Андреева “Губернатор”, три года назад — “Рассказ о семи повешенных”, наделавший много шума, одобренный Горьким и многими... А Иван Ильин с его на то время приверженностью к анархизму? Его “Бунт Стеньки Разина” — бомба при обыске в 1906 году. А ведь это Иван Ильин, впоследствии шесть раз арестованный и, наконец, высланный из России, оставленный в живых лишь по личному указанию Ленина, в библиотеке которого хранилась его работа (лучшая, на взгляд Ленина, работа о Гегеле). Многие другие — Бердяев, Шестов... И многое с предреволюционным запахом крови, гари печатал уже и сам М. Горький. Вот в дневниках Бунина: “Юлий привёз новость — умер ефремовский дурачок Васька. Похороны ему устроили ефремовские купцы великолепные. Всю жизнь над ним потешались, заставляли др...чить и покатывались со смеху, глядели, как он “старается”, — похоронили так, что весь город дивился: великолепный гроб, певчие... Тоже “сюжет”.
Да, “сюжет”. И впрямь, кто и что видел и как видел — даже чрезвычайно наблюдательный и дальнозоркий Бунин... И всего через пять лет — около восемнадцати миллионов убитых и умерших от голода в Первой мировой и в гражданской войне. И затем сданная, видимая уже победа над немцем, проигранная война, которая должна была окончиться в Берлине парадом русских войск, и уже пошиты были и будёновки с кителями из кожи для этого парада.
И будёновки, и кожанки наденет впоследствии ЧК, и — расстрелы, аресты и пытки... Даже миллионам, “сочувствующим” революции, и “попутчикам” — смерть. Бунин и попутчиком не был. Вынужден был прятать записки своих дневников за подоконник с уличной стороны, чтобы не нашли при обыске. Впоследствии недалеко от дома, где он жил в Москве, на Поварской, недалеко от последнего его пристанища, откроют Дом литераторов.
“Русский колокол” И. Ильина и “Окаянные дни” зазвучали слишком поздно...

* * *

Перечитывал антологию русских поэтов и думал о величии Православия. Все эти поэты, даже позиционирующие себя как атеисты, всё-таки православные по самой внутренней сути своей. Величие их поэзии объясняется одним: это искренний плач об утерянной жизни души с Богом, сожаление об этом. Плач о великой утраченной Любви слышен, даже если и не называется напрямую в их строках. Эта “тоска по Богу” — в подтекстах, и она свойственна только русским национальным поэтам. Именно это ставит нашу поэзию выше очень многих и многого. Эта экзистенция, эта способность русских поэтов к созерцанию так очевидна...

* * *

Теперь я многое повидал и думаю, что жизнь любого человека — сама по себе уже подвиг. Доказать это просто. Каждый, если вспомнит самые свои трудные и неуютные в этом мире дни, обратит внимание на то, что теперь, когда прошло некоторое время, те дни вспоминаются гораздо легче, даже и не без удовольствия, не без ностальгии по давней страшной жизни. И это при том, что сегодня, при воспоминании о тех тревожных днях, нам всё-таки комфортно. Уже это одно доказывает, что минувшее, ушедшее — всегда лучше настоящего, каким бы оно ни было. И, в свою очередь, подсказывает нам, что жизнь — всегда и любая — есть нелёгкий труд. И труд немалый. Если бы не свойство нашего мозга стирать из памяти страшное, негатив, жить было бы невозможно.
Порою на судьбу нашу выпадают будничные, незаметные, но великие подвиги, о которых так никто никогда и не узнает. По прожитым годам мы смотрим на эти труды наши как бы с берега в бурю на тонущие корабли...
“Настоящее уныло // Что пройдёт, то будет мило”, — гениально заметил А. С. Пушкин. То же понимают и напоминают нам о том же и святые Православия. О том, что жизнь — великий труд, знают именно они, и лучше многих из проживших.
Силуан Афонский, когда у него диагностировали рак, пустился в пляс. Старцы благодарили Бога, когда чувствовали отпуст. И это не слабость. Они понимали, что отработали уже свою страду в этой жизни, что Бог отзывает их из мира заслуженно. Бог призывает, значит, пора и отдохнуть. “Нет, нет, пора костям на место...” — говорила моя бабушка по матери, прожившая длинную жизнь, оставшаяся вдовой в двадцать лет после войны с детьми... “Нет, нет, пора, пора... под тополя”.
Но человек, едва ли не каждый, старея, держится, хватается за ветхое своё жилище, за бренное тело своё. Ему, этому человеку, приготовлены уже хоромы светлые на высоте, в Свете, в Покое и в Радости. А он — нет, мёртвой хваткой вцепляется, держится за то, что есть, — за убогое, старое, больное и нищее. “Но крепко вцапались мы в нищую суму...” — писал Есенин, который и в двадцать был уже по-крестьянски умудрён талантом от рождения, как бы впитал опыт поколений крестьян-христиан.
Нельзя отказываться от жизни в духе. Конечно, вряд ли убедит это рассуждение, но подумать есть над чем...

* * *

Язычество Европы окончательное, полное уже. Возврата нет, точка невозврата пройдена. Шаржи на Христа и на Магомета — легко, и чтобы отстоять это странное право сумасшедших карикатуристов похабными рисунками оскорблять миллиарды людей, за это “право” выходят правители европейских государств и выводят в Париже тысячи ошалевших единомышленников... А и всего-то требуется — не задевать того, что свято для других. Зачем? Разве мало тем для шаржей? Какие это странные рельсы “цивилизационной демократии”, которую они постоянно экспортируют всем, навязывают, внедряют по всему миру, странам, которые их вовсе не просят об этом экспорте атеистических и релятивистских идей! И вот доэкспортировались уже до того, что и у самих ничего не осталось, никакой демократии в том виде, в котором её понимали бедные древние греки, сочинившие это государственное устройство.
Репортаж по ТВ о покупках в Европе ёлочных игрушек. В Европе, где, празднуя Рождество Христово, никто даже не упоминает уже, что Рождество это именно Христа, спасшего, спасающего мир от тлена и разложения уже при физической жизни. Только один из нескольких продавцов упомянул в Германии об этом, а упомянув, сказал: “Он Воскрес!” — и стремительно, точно скрываясь с места преступления, убежал в свой европейский магазин. Оказалось впоследствии, что это грек-эмигрант, и именно потому он так эрудирован и храбр.
Говорят, что в Америке-де больше верующих: из протестантов, католиков. На Пасху — вечеринка с Бараком Обамой, Анджелиной Джоли, Клинтонами и другими известностями, без упоминания даже словом о Пасхе Христовой, с плясками дикарскими, аттракционами и крутой попойкой.
Америка — это какая-то обнаглевшая вконец железно-громадная деревня с утвердившейся плебейско-языческой цивилизацией, раненой психикой, истинно “железобетонный Миргород”, вечно чем-то обиженная, недовольная деревня, выстроенная ввысь. Целая страна с психологией глубокой провинции. Не оттого ли там вечно доказывают (и себе, и другим) собственное превосходство. И утверждаются, как только могут утверждаться вечно не уверенные в себе подростки или стареющие сумасшедшие. Поразительны их вечно улыбающиеся, всем будто бы довольные физиономии и настрой: кому-то неведомому всё время доказывать свою состоятельность, отменную дееспособность и подчёркивать, что всё у них будто бы “о’кей”.
Срамные пляски-канкан, всегда оскаленные “приветливо” зубы и пожирание напоказ килограммами и поштучно то червей, то саранчи, то горы бургеров, то огромных тараканов... И всё за доллары, всё за бумажку, на которую, сожрав какую-нибудь тварь, чтобы тебя стошнило, ты приобретёшь ещё один пылесос или ещё одну блузку и всю жизнь потом будешь сотрясаться от брезгливых и унизительных воспоминаний о той холодной и шевелящейся во рту мерзости, которую ты был принуждён жевать под камеры, под хохот и крики. Вспоминать этот несмываемый позор перед собственной совестью, эту алчность, эту подлейшую дурь свою — всю оставшуюся жизнь!
Что это за “менталитет”? Непонятно. Смотрю на “празднование” их Пасхи — праздника “без названия” — и укрепляюсь в своей уверенности, что эти точно уже не успокоятся, пока не наделают чего-то действительно страшного в окружающем мире. Пришла их пора: в Ливии ли, в Сирии, в Грузии, на Украине, какая разница — не успокоятся, пока не запнутся о порог до крови... Они, эти янки, так и остались нацией подростков-дикарей, сбежавших от родителей и мстящих им за свою умственную и духовную несостоятельность, неполноценность. Акселераты, умственно несозревшие, с огромными горами мышц, с атомной бомбой, семьдесят процентов мировых ресурсов пожирающие для прокачки этих мышц, но не знающие совершенно, что такое совесть и Бог. Даже напротив — регистрирующие и позволяющие сектам сатанистов быть и называться религией наряду с христианством.
Эта никогда не воевавшая на своей территории общность, никогда, по сути, не голодавшая (Великая Депрессия не в счёт, она не сравнится с потрясениями и войнами, которые настигали Европу и Россию) — общность авантюристов в пятом колене, сбежавших от суда и войн из Англии, убеждённых глобалистов и узников собственного мнения о своей сверхдержавной акселерации, занятая лишь приобретательством, связанная лишь длинным долларом... Эта общность не может и никогда не сможет ни воспринять, ни почувствовать Божьего замысла о мире, о каждом из рождённых в этот мир, потому что не ищут они следов и намёков на этот замысел, на Промысел, на само Бытие Божье. А без таких поисков ничто и сама жизнь человеческая, горсть пепла, не более того.
Стоит только взглянуть на их атаки магазинов в дни “Благодарения”, когда снижаются цены, — они сметают с витрин всё подешевевшее, бьют, давят друг друга. И здесь — самая суть их бытия, а ведь это — сытое общество с самыми высокими доходами на душу населения!
Нравственные инвалиды от рождения. И что ни скажи об этой стране — будет истинной правдой. Зачем же им Пасха Христова? Они изгнаны были не только из рая Богом, но убежали и от традиций, и от обязанностей, от совести. И теперь кичатся своей “самобытностью” — хотя какая самобытность в стране без корней! Большой театр в Москве — ровесник Америке!

* * *

Подмосковьем на электричке. Октябрь месяц. Вечереет, и время от времени капли косым пунктиром чертят стекло. Проезжаю посёлок, который отчасти строили итальянцы ещё в XVIII веке. Теперь и не верится, что было когда-то время, и европейцы почитали за честь подзаработать в России. Строителями, гувернерами — и работали (с большой благодарностью!) за рубли.
Еду полями, когда-то заповедными, а теперь сплошь застроенными коттеджами, иные — до того безвкусной планировки, похожие на каменные мешки или камеры-изоляторы.
Мужичок с рюкзаком тяжело вышел на платформу, силясь, вскинул рюкзак на плечи. Дачник. Вскидывая тяжесть, от усилия и старания топнул ногой в резиновом сапоге прямо в луже. Лужа расплескалась, и тут же голуби на платформе вспыхнули белым исподом крыльев, захлопали, поднялись к небу. Три сизаря. Лужа пролилась в ручеек, подхватила белое голубиное перо, потащила куда-то, как судьба тащит бренную жизнь человеческую...
Мужичок шёл, щурясь, вглядываясь в жёлтые дали осенних берёз, в гущу лимонно-жёлтой и уже начинающей багроветь листвы, в пятнистую заросль осин. Низкие заброшенные дачки под трещащими кронами и “коронами” разряда в сыром воздухе высоковольтными ЛЭП, заброшенные хибары и сараюшки, если только можно назвать сараюшками навесы из неструганого горбыля в пять-шесть досок, кое-как отгороженные от бомжей ржавой колючей проволокой и ржавыми же остовами панцирных кроватей, и тут же вбитыми бревнами, досками. Это огородики вдоль железной дороги под ЛЭП. Видно, забраны они самозахватом, чтобы хоть как-то прокормиться простому люду, под посадку картошки. Работы в подмосковных городах нет никакой. Утренние электрички в Москву — битком. Там местный русский люд соперничает в дешевизне наёмных рабочих рук с приезжими из дальних краев вахтовиками. Контролёров-ревизоров — по десять человек на вагон электрички. А где на всё про всё денег взять? А пенсионерам? Пенсии едва ли хватит самому прокормиться. Вот и “самозахваты” под огороды. Смешные, с горькими слезами от взгляда на эти огородики-имения впечатления и думы.
И тут — тронула электричка, и навес над платформой вдруг распахнулся, открылся вширь, в самую даль и в небо: не дом, а усадьба новоиспечённого дворянчика-олигарха. Дворец с башней рыцарских времён, с лифтом, бассейном, мансардой (теперь это модно называть “пентхаусом”) — в четыре этажа. С гаражами, со скатами под землю, с фонарями в виде круглых шаров в одном метре от земли — по европейской моде. А по периметру дома-дворца — какие-то голые гипсовые Дианы с кувшинами на плечах у фонтанчика, а за ней следом— ещё дачка. И ещё — какого-то пресыщенного, вероятно, проворовавшегося человечка с натянутым на заборе объявлением: “Продаётся”.
Так и живём: и за Сирию имеем право вступиться против американской военщины, и “результаты приватизации пересматривать не будем”. Что же ждёт нас, страну, где всё на виду, но ни честь, ни право не действуют?
И не боятся они, эти новоявленные “дворянчики”, ничего. А между тем ровно сто лет тому назад изголодавшийся люд взялся за вилы. Сто лет тому, как Россия покатилась под откос из-за безмерной пропасти между богатыми “барчуками”, гнавшими по Москве в “Яр”, и голодными, замерзающими семьями работного люда. Сто лет прошло. Ничему не учит история, и вот опять бездна между “классами”. Камеры видеозаписей, звонки с предварительным оповещением хозяйчиков, лампы на светодиодах, чтобы разом вспыхивали. Нет, брат, всё это не поможет тебе, не поможет и охрана в пятнистой форме на КПП, если голодный люд заскучает по твоим погребам и твоему сверхдостатку. Кто не желает делиться малым, тот теряет всё...
Так что же они, или так глупы навеки, или, напротив, умны? А может быть, близоруки? Или мудры, но как-то не по-русски? Я вышел вслед за мужичком на платформу, а вокруг этих “дворцов” — ни-ще-т-а-а! Голимая, кромешная. А ведь это не какая-то сибирская глушь, не пермские пустынные просторы, это почти что Москва!
Мужичок скинул рюкзак, долго стоял, прищурившись, на платформе, глядя из-под руки вдаль. Потом разогнул голенища сапог и полез в болотину. Выломал там себе батог на дорожку и вдруг крикнул мне, оглянувшись, крикнул властно, как пристало бы и самому Пугачёву (что меня удивило, крикнул незнакомому, как родному): “...Эй, милый, пособи-ка с рюкзачком, кажись, лямка оторвалась!” И мы, закинув рюкзаки повыше, потопали мимо забора-дворца-фазенды какого-то “нового” русского каждый по своим делам...
По дороге, словно себе самому, но так, чтобы я слышал, он говорил:
— А я не завидую им. Пятиметровые заборы, боязнь за жизнь... Скучно, страшно...
И ещё немного пройдя, то ли этим дворцам, то ли самому себе:
— Так, господа, знать, поживём ещё? А? Поживё-ом!..
И столько силы, плотоядной какой-то злобы было в этих словах, сказанных врастяг: “По-жи-вё-о-м”! Не зависти, а именно злобы, что я невольно подумал: “Да уж не Пугачёв ли и впрямь это, не Степан ли Разин или сам Болотников воплотился?” Коллективное бессознательное страшно оживает на полях моей страны. Слышат ли хруст орясины, в болоте выламываемой, во дворцах, на Манежной? Ох, вряд ли...

* * *

Необычное, неодинаковое влияние творчества, творческого процесса на людей, обладающих настоящим даром, людей, носящих в себе искру Божью. Она или сжигает (эта искра Божья), изнашивает и нередко калечит, убивает человека (Ван Гог, Моцарт...), или, напротив, способствует долгожительству, придаёт смысл, стать и даже вкус бытию творческого человека (тоже, конечно, не без срывов и терзаний), охраняет и поддерживает существование творца и художника в этом бренном мире (Толстой, Леонардо да Винчи, Тициан...).

* * *

Все люди, каждый из нас, приходят на эту землю, чтобы решить свои задачи. Найти свои ответы через боль и скорбь, холод и отчаяние. Но ответ на решённые задачи должен совпасть с ответами Божьими. А чтобы сошлось с ответом Божьим, указанным в конце задачника, необходимо задачник дорешать до конца, от корки до корки. У кого-то нет ума. У кого-то воли, у кого-то — и того, и другого. Третий не даёт труда себе даже и задуматься. А между тем многие, даже и до глубокой старости в полном умственном здравии дожившие, не только не в состоянии успешно решать свои задачи, но даже и просто не в состоянии понять сам смысл того или иного вопроса. “Что требуется отыскать?” (Не говорю уже, что принять за неизвестное и обозначить “икс, игрек, зет”). Но как же это странно! Не может же у жизни, этого строгого и больного явления, не может же быть таким низким кпд по осуществлению Божьего замысла о человеке...
И вот ноябрь. И листья, и яблоки в саду под окнами опали. Деревья голые, сиротски продуты и костяно, мертво качаются под ветром. Но наверху болтается одно яблоко, штрифель. Как же и почему же лишь оно одно и не упало? Непонятно.
Птицы, подлетая, проклевали это яблоко насквозь. Но оно не падает. Болтается от ветра, как теннисный мячик, скачет, как привязанное, но не падает. Какова его задача? Кормить ли собою, телом своим птиц? Или это дело случая: дожить, довисеть до невероятных заморозков? Или не зависит ни от чего? Или это яблоко — оно этакий Прометей растительного мира, бунтарь, саможертвенность которого очевидна? И уж тем более вопросы: так счастье ли вот этакое долгожительство, когда клюют и используют многочисленные замёрзшие птицы ли, дети ли, внуки, правнуки — благо ли? Решение ли это итоговой Божьей задачи, даже и практический экзамен? Не яблоком ли, таким же проеденным, доживали и философы многие: и ослепший А. Ф. Лосев, и В. Шаламов,
О. Волков, Л. Гумилёв...? А во многих семьях старики? Но это примеры и приметы всем нам — “держаться за ветвь жизни до последнего” по непостижимой для нас воле самого Создателя.

* * *

Какое несчастье для человека его душа! Эта субстанция — удивительнейшая сущность, сколок Бога, божественного зеркала, вживлённая в плоть живого. Но вживлён этот “сколок” необработанным осколком. Колючим. Стеклянным. Острым. Не дающим покоя. Постоянно напоминающим о себе острой болью, присутствием совести, неудобствами размышлений. Сравнениями. Рефлексией.
Невероятное смешение человека и животного. Этот кентавр, постоянно мучимый сомнениями и поисками высшего порядка, и — самыми низкими плотскими желаниями. Какие сомнения по поводу Любви Божественной в этой боли от осколка и смешения сущностей посещают людей! Какие страсти терзают их по системе координат “свой-чужой” и по их “животной” сущности... Есть у Шопенгауэра метафора о человеческой воле — в виде терзающего самого себя великана, наносящего самому себе увечья. Я бы добавил, что он, этот великан (и даже именно кентавр!) терзает себя, пытаясь вырезать и вырвать этот драгоценный, острый и болящий осколок из своей плоти.

* * *

Ребёнок трёх лет, девочка, внучка. Прибежала ко мне, просит развернуть карамельку. Дала и ждёт. Я разворачиваю эту карамельку, освобождаю от слипшейся бумаги и вижу столько счастья от ожидания гостинца, что мне вдруг становится чрезвычайно, почти до боли жаль её! И сердце моё вдруг так разогревается таким сочувствием к ней, к её простоте и безобидной радости от сущего пустяка, от конфетки. Я осознаю вдруг, какая “дорога из жёлтого кирпича” (как в сказке “Удивительный Волшебник из страны Оз” Баум Лимана Френка) — дорога длиною в жизнь ждёт её, сколько всего и всякого ей суждено пройти, что становится так мучительно-нестерпимо... Я нахожу ещё конфетку и угощаю её ещё раз. И вновь столько счастья и столько невыразимой радости! Как же мало, ничтожно мало надо для счастья вот этим маленьким безобидным и трогательно-наивным людям, детям. Конечно, и огорчить их может тоже любой пустяк, и огорчить невероятно глубоко...
А ведь и я (теперь в это даже и не верится, так это было давно!) был таким же простым и наивным. Что и куда делось?..
Послушайте, я точно знаю, что все мы и каждый из нас вот так же просили у Бога благословения родиться на этой земле, как она, эта девочка, ждёт от меня конфетку. И мало того, мы ждали от Него этого подарка: прийти в эту жизнь — точно так же, как моя милая и маленькая Соня ждёт конфетку из моих рук... И мы Ему разве не казались наивными до слёз, до трогательного жаления нас? И не от этого ли “воспоминания” души так защемило моё бедное сердце много пожившего уже человека?!..