Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ВЛАДИМИР СМИРНОВ


Смысл, раскалённый добела



Исполняется 125 лет со дня рождения Георгия Иванова


"Дело поэта – создать "кусочек вечности" ценой гибели всего временного – в том числе, нередко, и ценой собственной гибели". Это написано Георгием Ивановым в Париже, в 1931 году. Через десятилетие после "потери всего дорогого", в предчувствии лет страшных, отчаяния немыслимого и жесткой безнадежности –

Туманные проходят годы,
И вперемежку дышим мы
То затхлым воздухом свободы,
То вольным холодом тюрьмы.

Участь изгнанника всего тяжка, изгнанника-поэта – вдвойне, русского поэта, заброшенного в "глухую европейскую дыру", – гибельна и спасительна одновременно – "...читателей у нас нет. Родины нет, влиять мы ни на что не можем и... в то же время самый простодушный из нас – "блажен"..." О том, что произойдёт в далеком будущем, когда он "вернется в Россию стихами", Иванов знал давно – "даже страшно подумать, под какой ослепительный прожектор истории попадем когда-нибудь все мы...". И в этом ослепительном свете слово поэта стало дорого и насущно людям его страны – "вечной, непреходящей, несчастной, великой Родины".

За столько лет такого маянья
По городам чужой земли
Есть от чего прийти в отчаянье,
И мы в отчаянье пришли.

– В отчаянье, в приют последний,
Как будто мы пришли зимой
С вечерни в церковке соседней
По снегу русскому, домой.

В 1912 году вышла первая книга поэта "Отплытье на о. Цитеру". По приглашению Н. Гумилева Иванов активно участвовал в акмеистическом "Цехе поэтов". Его сборники до отъезда в эмиграцию: "Горница" (1914), "Памятник славы" (1915), "Вереск" (1916), "Сады" (1921), "Лампада" (1922). Осенью 1922 года Г. Иванов и его жена Ирина Одоевцева покинули Россию. После короткого пребывания в Риге, Берлине, супруги осели в Париже, где до войны жили в материальном достатке. В русских журналах и газетах Парижа, Риги Иванов выступает как поэт, прозаик, литературный критик, очеркист. Выходит книга беллетризованных воспоминаний "Петербургские зимы" (1928), сборники стихов "Розы" (1931) и "Отплытие на остров Цитеру" (1937), прозаическое сочинение "Распад атома" (1938) и другие произведения. Мировая война прервала житейское благополучие Иванова и Одоевцевой. Последние годы поэта прошли в странствиях по дешёвым отелям и домам для престарелых. В 1950 году вышла одна из лучших поэтических книг XX века – сборник Г. Иванова "Портрет без сходства".
Поэзия была для Иванова "всем", в ней полное и абсолютное воплощение его дара. Но в высшей степени замечательными были и другие писания поэта. Он отменный переводчик французских и английских стихотворцев. Примечательна его проза: редчайшее явление русской экзистенциалистской повествовательности. Широкую известность снискала мемуаристика поэта.
Высшее достижение нашей литературной критики в XX столетии принадлежит русским поэтам. То, что создано в этом роде Иннокентием Анненским и Александром Блоком, Вячеславом Ивановым и Зинаидой Гиппиус, Осипом Мандельштамом и Николаем Гумилевым, Владиславом Ходасевичем и Георгием Адамовичем, в сущности, есть торжество отечественной критической мысли, что, впрочем, нисколько не умаляет содеянного в этой сфере другими писателями, мыслителями, литературоведами и критиками. Перечень был бы обширен и блистателен. Но поэты обладают не преимуществом вдохновенного артистизма или цехового "понимания", а даром свободного, жизненно необходимого преодоления аналитических глубин истинностью "последних суждений", чаще всего лежащих за пределами толкуемого или оцениваемого текста. В таких случаях познающая воля возвращается к своему истоку, к основам творящей личности, и там преображается в универсальный смысл. Критическая и культурфилософская проза русских поэтов прямое тому подтверждение. Георгий Иванов в полной мере принадлежит к таким художникам.
С ранней поры и до последних лет жизни Георгий Иванов выступал с литературно-критическими статьями и эссе. И на родине, и в эмиграции они печатались в наиболее значительных периодических изданиях, альманахах и сборниках. Иванов не был плодовитым критиком. Его статьи, эссе, рецензии и заметки довольно немногочисленны. Но сегодня особенно ощутим вес этих работ поэта, их глубина, точность, аскетическая мудрость и ядовитое остроумие. Довольно часто Иванову-критику делали укор в капризном субъективизме. Но следует признать, что самые сокрушительно-несправедливые выступления его (о Набокове, к примеру) несли всегда нечто неоспоримо верное.
Когда появился первый эмигрантский сборник Иванова "Розы" (1931 г.), современники были изумлены "обращением" поэта, таинственным преображением изысканного стихотворца в большого художника. До той поры многим, и не без оснований, казалось, что судьба Жоржа предопределена, что он, разумеется, ещё поживёт, попишет в духе "роскошной античной томности" (В. Набоков) и упражнений "по росписи фарфора" (М. Кузьмин) и всё это будет замечательно. Но в новых стихах явился никому не ведомый поэт – суровый, строгий, малословный, с чарующей интонацией "замученного сердца", с удивительным морализмом отчаянья и пониманием того, "что выше пониманья". Изумление порождало вопросы: откуда? почему? как?
       И тогда, и теперь вряд ли возможно найти на них ответы. "Поэзия... прежде всего чудесна, волшебна, происхождение её таинственно, необъяснимо ни для самого поэта, ни для тех, для кого она чем-то стала", – писал Иванов. Да и стоит ли искать объяснения, если "кусочек вечности" создан –

И полною грудью поется,
Когда уже не о чем петь.

"Ценой гибели всего временного... ценой собственной гибели...". Ещё в России прозвучали два голоса, предвещавшие эту "гибель" как единственную возможность для Иванова быть поэтом. "Он станет поэтом "только", если случится с ним какая-нибудь большая житейская катастрофа, добрая встряска, вроде большого и настоящего горя", – заметил Владислав Ходасевич (1916). Чисто человечески желать подобное не очень хорошо. Но в случае с Ивановым это оказалось необходимым условием обретения голоса:

Я не стал ни лучше и ни хуже,
Под ногами тот же прах земной,
Только расстоянье стало уже
Между вечной музыкой и мной.

Жду, когда исчезнет расстоянье,
Жду, когда исчезнут все слова
И душа провалится в сиянье
Катастрофы или торжества.

В 1919 году, в рецензии для одного из петроградских издательств на книгу Иванова "Горница" (вероятно, поэт подготовил под этим название новый сборник, но он не вышел), Александр Блок писал: "Когда я принимаюсь за чтение стихов Г. Иванова, я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой культурной смекалкой, я бы сказал, с тактом: никакой пошлости, ничего вульгарного. (...) Он спрятался сам от себя, а хуже всего было лишь то, что, мне кажется, не сам спрятался, а его куда-то спрятала жизнь, и сам он не знает куда (...) ...книжка Г. Иванова есть памятник нашей страшной эпохи, притом – один из самых ярких, потому что автор – один из самых талантливых среди молодых стихотворцев. Это – книга человека, зарезанного цивилизацией, зарезанного без крови, что ужаснее для меня всех кровавых зрелищ этого века; – проявление злобы, действительно нечеловеческой, с которой никто ничего не поделает, которая нам – возмездие". Правота, скорее, пророчество Блока не только об Иванове, но о значительно большем, важнейшем – подтверждена временем, если время ещё не упразднено человечеством за ненадобностью. Перед смертью Георгий Иванов надеялся в смирении на это –

Если б время остановить,
Чтобы день увеличился вдвое,
Перед смертью благословить
Всех живущих и все живое.

И у тех, кто обидел меня,
Попросить смиренно прощенья,
Чтобы вспыхнуло пламя огня
Милосердия и очищенья.

И это написал тот, чью поэзию философ Георгий Федотов называл "демонической". Свобода "отказа", аскетическая искренность, мужество "последних" признаний – всё очищено в замысле, в истоке.

Творю из пустоты ненужные шедевры...

Строка эта – из злой эпиграммы, но в ней случайно сказано всё о поздней лирике Иванова. Действительно "шедевры", действительно "из пустоты" (в метафизическом и собственно поэтическо-словесном смыслах), действительно – "ненужные" (вообще и никому). В последние годы жизни "ненужность" была очевидной для поэта –

Вас осуждать бы стал с какой же стати я
За то, что мне не повезло?
Уже давно пора забыть понятия:
Добро и зло.

Меня вы не спасли. По-своему вы правы.
– Какой-то там поэт...
Ведь до поэзии, до вечной русской славы
Вам дела нет.

Ненужность (десятилетиями) на зачумленной родине, что вполне понятно. Ненужность в эмиграции?.. Некрологическая заметка в парижском журнале "Возрождение" (без подписи, октябрь, 1958) так объясняла последнее обстоятельство: "Друзья, настоящие, преданные, всё ему прощавшие – и скверный характер, и беспощадную остроту эпиграмм, и маску циника, которой поэт прикрывал свою беспомощность и беззащитность – у него, конечно, были. Но друзья почти такие же нищие, как и он сам, и без связей на эмигрантских верхах". А там, на этих верхах, вероятно, принимали на свой счёт такие стихи:

Я за войну, за интервенцию,
Я за царя хоть мертвеца,
Российскую интеллигенцию
Я презираю до конца...

В наши дни все-таки сбывается одна из надежд Георгия Иванова на будущее, хотя в приходе его он и сомневался: "Только будет ли... будущее вообще?" (1955). Надежда трогательная: "А будет, может быть, просто: рухнут большевики и – и первое, что сделают русские люди, – это улыбнутся друг другу, вот так, от души. Потом, разумеется, начнутся распри" (1933). И если ещё не докатались русские люди до взаимной улыбки, то поэта, создавшего, скажем, такое –

Мёртвый проснется в могиле,
Чёрная давит доска.
Что это? Что это? – Или
И воскресенье – тоска?
………….
И над соломой избёнок,
Сквозь косогоры и лес,
Жалобно плачет ребёнок,
Тот, что сегодня воскрес.

Или такое –

Замело тебя, счастье, снегами,
Унесло на столетья назад,
Затоптало тебя сапогами
Отступающих в вечность солдат.

Или это –

Калитка закрылась со скрипом
Осталась в пространстве заря,
И к благоухающим липам
Приблизился свет фонаря.

Да и ещё кое-что... Поэта, который, к удивлению многих специалистов по справедливому устроению вечности, всегда знал, что "кроме легкомысленно-беззаботного Петербурга, богемы, вернисажей, стихов, балетов, ужинов в "Вене" – существует ещё Россия...", – прочли и полюбили, прочтут и полюбят.
       ...26 августа 1958 года "Принц без короны" (так была названа одна из немногих некрологических статей) умер.
       В год его смерти на отечественном дворе стояла слякотная оттепель. "Весёлые ребята" советской словесности продолжали мастерить полицейские стихи, даже не вспоминая о существовании других – лицейских, с которыми первородно связаны достоинство, честь и величие нашей поэзии. Давнее, сумеречное вопрошание Баратынского:

Когда твой голос, о Поэт,
Смерть в высших звуках остановит...
…….....
Кто в отзыв гибели твоей
Стесненной грудию восстонет?

Хотя Георгий Иванов знал, что "мысль в стихах – приправа полезная, но не необходимая", а в интеллектуальной напряженности его вещи "проигрывают" Ходасевичу и Цветаевой, Пастернаку и Мандельштаму, именно его поэзия явила небывалый дотоле смысл – "смысл, раскалённый добела". Причина этого, разумеется, не в отчаянии перед мировым НИЧТО, и не в ностальгии и демоническом нигилизме. Кто только не баловался в отечественной поэзии нашего века этими метафизическими игрушками, но вот такого смысла – не было!
Поздний Иванов сумел все свои настроения, чувства и бесчувствия изобразить в полноте правды. Наделённый редкостным просодическим даром, изощрённо наблюдательный живописец и график, стихотворец тончайшего вкуса. С завидной легкостью распоряжающийся словом и ритмом, он в зрелые годы пошёл по "пути Иннокентия Анненского", для которого едва ли не главным признаком подлинности поэзии было "обаяние пережитости".

Я люблю безнадежный покой,
В октябре – хризантемы в цвету
Огоньки за туманной рекой,
Догоревшей зари нищету...

Тишину безымянных могил,
Все банальности "Песен без слов",
То, что Анненский жадно любил,
То, чего не терпел Гумилев.

Смысловая "вспышка", освещающая и творящая стиховое пространство Иванова – словесно, ритмически, интонационно почти банальное, – рождена "многозеркальем" не образов, не символов, а "лирических величин", если воспользоваться выражением Александра Блока. Вне стихотворений Иванова все эти "сияния", "ледяная тоска", "музыка", "туманные очи", "снега", "струны", "эфир", "свободное сердце" и прочее – грошовые поэтизмы, постыдные даже для любителя, а для мастера (и какого мастера!) совершенно недопустимые. Само "течение" слов, естественное и простое, чаще всего перечислительно-назывное, открывает их глубину, прямую значимость. Вот подтверждение:

В конце концов судьба любая
Могла бы быть моей судьбой,
От безразличья погибая,
Гляжу на вечер голубой.

Домишки покосились вправо
Под нежным натиском веков,
А дальше тишина и слава
Весны, заката, облаков...

"Талант двойного зренья" (глядеть и видеть – вещи совсем разные) позволил поэту "соединить в создании одном прекрасного разрозненные части". Волшебная интонация преображает слова, делает их из "приблизительных" – "настоящими". Хотя были у Иванова признания в художническом бессилии:

Но настоящих слов мы не находим,
А приблизительных мы больше не хотим.

Современников особенно поразило, что именно этот, по мнению многих, кощунственный эстет, манерный пассеист обрел пленительную и благородную естественность поэтического выражения. Одоевцева рассказывает: "Зинаида Гиппиус уверяла, что в нём таятся метафизические прозрения и глубины и невероятная лёгкость мыслей, что она особенно ценила. Она же называла и считала его "идеалом поэта – поэтом в химически чистом виде".
Осип Мандельштам особенно выделял среди достоинств поэзии Анненского "высокий лирический прозаизм". Сказано очень точно. И если у Анненского "лирический прозаизм" строит и "держит" психологическую сферу стихотворения, то у Георгия Иванова, сознательно отвергшего психологическую ассоциативность, пластическую вещность, "высокий лирический прозаизм" растворен в свойствах, в природе поэтической интонации, неотразимая "обыкновенность" которой придает обычным словам, словосочетаниям, простоватому синтаксису, однообразному ритму – "неземное сияние". В свете его происходят странные вещи:

Пожалуй, нужно даже то,
Что я вдыхаю воздух,
Что старое моё пальто
Закатом слева залито,
А справа тонет в звёздах.

Портреты не имеют сходства, фотографии лгут, "зеркала взаимно искажают отражения". На пересечении "искажающих отражений" и рождается изумительная ивановская "вспышка". Подлинный лирический космизм – пальто, "тонущее в звёздах", а не звёздная пыль в претенциозных стихотворных "планетариях". В гротескно-бытовой затрапезности таится острый трагизм – под утюгом портного больше ада, чем в заведомых "инфернальностях":

Портной обновочку утюжит,
Сопит портной, шипит утюг,
И брюки выглядят не хуже
Любых обыкновенных брюк.

А между тем они из воска,
Из музыки, из лебеды,
На синем белая полоска –
Граница счастья и беды.

Чего только не писали об Иванове... Для Романа Гуля он – "единственный экзистенциалист в русской литературе". По Георгию Федотову – "он давно замкнулся в абсолютном отрицании и одиночестве", а "зло для него привлекательнее добра; по крайней мере, эстетически". Петру Бицилли казалось, что в поэзии Иванова "человек умер и проснулся в царстве теней... и вся прожитая жизнь представляется тоже нереальной, небывалой...". Суждения принадлежат людям талантливым и чутким: они знали цену ивановскому дару. Но всё-таки сказанное – лишь об одной ипостаси художника, узревшего черноту "мирового уродства" -

Хорошо – что никого,
Хорошо – что ничего,
Так черно и так мертво.

Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать.

Но поэт видел, знал и другое –

То, что было, и то, чего не было,
То что ждали мы, то, что не ждём,
Просияло в весеннее небо,
Прошумело коротким дождем.

Это все. Ничего не случилось.
Жизнь, как прежде, идет не спеша.
И напрасно в сиянье просилась,
В эти четверть минуты душа.

Здесь уместно сказать, что ранний Иванов – явление в своем роде удивительное. Гениальный лирик родился не "вдруг". Пусть он сам находил в конце жизни, что в его поэзии 1910-х – начала 1920-х годов "ничего путного" не было и что "одобряли её в свое время совершенно зря", согласиться с этим невозможно.
Да, в те годы он писал пейзажи или людей, "представляя их себе картинами в рамах", –

Моя любовь, она всё та же
И не изменит никогда
Вам, старомодные пейзажи,
Деревья, камни и вода.

Жеманничал и кокетничал:

О, если бы застыть в саду пустынном
Фонтаном, деревом иль изваяньем!

Капризно и стильно скользил "вдоль жизни" –

Легки оковы бытия...
Так, не томясь и не скучая,
Всю жизнь свою провел бы я
За Пушкиным и чашкой чая.

Его "акмеизм" вовсе не был, как у Мандельштама, "тоской по мировой культуре". Печальное веселье стилизации, игровая декоративность, даже хлам "театральной нежности", "меланхолических вечеров", "сладких молитв" и "златых имен" все-таки согреты сердечной смутой, мерцают "внутренним светом":

Настанут холода,
Осыпятся листы –
И будет льдом – вода.
Любовь моя, а ты?

И белый, белый снег
Покроет гладь ручья,
И мир лишится нег...
А ты, любовь моя?

Простота и органичность лирики Иванова соседствуют с сознательным и довольно устойчивым использованием "чужого". Явная и скрытая "цитатность" его поэзии отмечена давно. Порой поэта обвиняли чуть ли не в плагиате. Лучше других эту черту своего "поэтического принципа" определил сам Иванов – "безошибочность цитаты" в создании своего мира. Это легко заметить в его шедевре – стихотворении "Свободен путь под Фермопилами...". "Цитатность" у Иванова – конструктивный признак волевой "сделанности", как, скажем, ассоциативный метафоризм у Мандельштама. Та или иная цитата вводит лирическую пьесу в пространство поэзии вообще, поэзии как вечного состояния бытия, как свидетельства подлинности мира и человека. Вот как в этой строфе:

Горы дымились, валежником тлея,
И настигали их с разных сторон, –
Лунное имя твоё, Лорелея,
Рейнская полночь твоих похорон.

Иван Бунин видел в "энергической точности выражения" одно из достоинств нашего языка. В пределах и возможностях своего искусства этим замечательно владел и Георгий Иванов. Кому только в изгнании ностальгически не виделась, не снилась родина? Сколько написано об этом. А вот у Иванова в четырёх строчках вся далекая Россия:

И особенно синяя,
(С первым боем часов...)
Безнадежная линия
Бесконечных лесов.

Можно ли назвать "удачным сравнением" ошеломляющую красоту таких стихов:

И глядела душа, хорошея,
Как влюбленная женщина в зеркало…

Или старинная тема о жути, глупости бытия, исполненная с оглядкой на Анненского, с бесстрашием властного мастера и растерянно-покорным изумлением – просто человека, просто о жизни, просто о душе:

И в этом мире слишком узком,
Где всё потеря и урон,
Считать себя с чего-то русским,
Читать стихи, считать ворон.

Разнежась, радоваться маю,
Когда растаяла зима...
О, Господи, не понимаю,
Как все мы, не сойдя с ума,

Встаём-ложимся, щёки бреем,
Гуляем или пьем-едим,
О прошлом-будущем жалеем,
А душу все не продадим.

"Весёленьких" великих лирических произведений не бывало", – писал Иванов.
Есть, конечно, ещё и люди, "людишки", братья и сестры, но –

Тускнеющий вечерний час,
Река и частокол в тумане...
Что связывает нас? Всех нас? –
Взаимное непонимание.

Неутешительно! Горестно! Но жить надо... И может быть, исполнить довольно "дурацкую" мечту – "составить словарь российских бездарностей с автобиографиями". Какой замысел!
Расписывая в письме Роману Гулю прелести своего пребывания в доме для престарелых, Георгий Иванов был "космически" остроумен: "От такой жизни не хочется даже умирать, и буду жалеть, если всё-таки придется". Пришлось, вопреки всем обольщениям и утешениям:

Над белым кладбищем сирень цветёт,
Над белым кладбищем заря застыла.
И я не вздрогну, если скажут:"Вот
Георгия Иванова могила...".

Стихи оправданны, если они – форма существования поэзии. Вне этого они – забава и прах. Стихи Георгия Иванова "написались" в силу немыслимых случайностей, слепого мытарства, печальной оглядки человека на свою тень, в силу "недоказаного счастья родиться"; детской обиды на то, что жизнь обманула; что вещей в мире больше, чем смысла; что дождю человек рад больше, чем "воле к власти" и победам в борьбе за существование; что всё пройдет, а правда останется, а с ней и поэзия.
Бездна всяких "почему?" изнуряет людскую участь:

Так почему всё с большим напряженьем
Я жизнь люблю – чужую и свою –
Взволнован ею, как солдат сраженьем,
Которое окончится вничью.

Помочь ничему нельзя. Но глухая музыка бытия внушает надежду.