Лев АННИНСКИЙ
Лев Александрович Аннинский родился в 1934 году в Ростове-на-Дону. Окончил филологический факультет МГУ.
Работал обозревателем в журналах "Дружба народов", "Родина" и в газетах "Культура", "Версты".
Публиковался в журналах "Искусство кино", "Советский экран", "Кино" (Рига), "Театр", "Литературное обозрение" и др.; в газетах "Экран и сцена", "Литературная газета", "Московские новости" и др.
Автор книг "Ядро ореха" (1965), "Обрученный с идеей" (1971), "Зеркало экрана" (1977), "Лев Толстой и кинематограф" (1980) и др. Автор сценариев и ведущий т/ф "А.Ахматова и М.Цветаева: “Одну с тобой мы землю топчем”", "К.Симонов и В.Гроссман: сын и пасынок", "В.Шукшин и Ю.Трифонов: молчаливый диалог" и др.
Лауреат премии "ТЭФИ" (1996, 2004).
Работал обозревателем в журналах "Дружба народов", "Родина" и в газетах "Культура", "Версты".
Публиковался в журналах "Искусство кино", "Советский экран", "Кино" (Рига), "Театр", "Литературное обозрение" и др.; в газетах "Экран и сцена", "Литературная газета", "Московские новости" и др.
Автор книг "Ядро ореха" (1965), "Обрученный с идеей" (1971), "Зеркало экрана" (1977), "Лев Толстой и кинематограф" (1980) и др. Автор сценариев и ведущий т/ф "А.Ахматова и М.Цветаева: “Одну с тобой мы землю топчем”", "К.Симонов и В.Гроссман: сын и пасынок", "В.Шукшин и Ю.Трифонов: молчаливый диалог" и др.
Лауреат премии "ТЭФИ" (1996, 2004).
Не закат и не мрак, а пока...
Пролог
За свои полвека с небольшим Григорий Вихров успел пожить в разных краях: от Коломны, где родился, до Иркутска, где оперился, и от Тулы, где осуществился как блестящий профессор-преподаватель и где опробовал для себя новую стезю — поэта-переводчика, до Москвы, где осуществил первый итоговый сборник своей лирики.
За четверть века профессионального стихослагательства он выработал манеру письма, которая узнается не столько даже по внешним признакам и строкам, сколько по складу души, а чувствуется этот склад души — во всех строках.
Беру в пример — для демонстрации этой творческой манеры и этого творческого духа — стихотворение, написанное за три года до скончания двадцатого века и прихода нового тысячелетия. К хронологической мистике я не склонен. Я склонен думать по другой логике: написал это стихотворение Вихров, переходя через черту пушкинского возраста... То, что заложено в этих двенадцати строчках, я и попытаюсь почувствовать, уложившись в жанр критического пролога.
Итак, к делу.
За свои полвека с небольшим Григорий Вихров успел пожить в разных краях: от Коломны, где родился, до Иркутска, где оперился, и от Тулы, где осуществился как блестящий профессор-преподаватель и где опробовал для себя новую стезю — поэта-переводчика, до Москвы, где осуществил первый итоговый сборник своей лирики.
За четверть века профессионального стихослагательства он выработал манеру письма, которая узнается не столько даже по внешним признакам и строкам, сколько по складу души, а чувствуется этот склад души — во всех строках.
Беру в пример — для демонстрации этой творческой манеры и этого творческого духа — стихотворение, написанное за три года до скончания двадцатого века и прихода нового тысячелетия. К хронологической мистике я не склонен. Я склонен думать по другой логике: написал это стихотворение Вихров, переходя через черту пушкинского возраста... То, что заложено в этих двенадцати строчках, я и попытаюсь почувствовать, уложившись в жанр критического пролога.
Итак, к делу.
Качайся, сердце, на веревке,
На нитке шелковой трясись.
От взгляда ласковой воровки
И, зависая, не завись.
На нитке шелковой трясись.
От взгляда ласковой воровки
И, зависая, не завись.
Первое, что отмечаешь в этих четырех строках, — абсолютно выверенный, классический размер. Никакого модерна!
Не странно ли? Уже второй десяток лет лирика, выкарабкавшаяся из-под канона социалистического реализма, на все лады экспериментирует, так что классика просодии воспринимается уже чуть ли не как чудачество, — а Вихров упрямо держится канона! Точные рифмы, точная музыка размера!
Точные рифмы?! Да в этой точности тихо ворочается вольная консанонсность! "Веревке — воровки"! Это уже не традиционная петля на кончике строки, это же глубинно-корневой консонанс "эпохи Евтушенко и Ахмадулиной"! А "зависая, не завись"? Это смысловая петля, явно закрученная в "эпоху Вознесенского".
А смысл петляния?
Поэзия — "ласковая воровка"? Скорее — обманутая наследница. Вроде бы унаследовало поколение Вихрова железное, всемирное, героическое богатство великой эпохи — а обнаружило на излете этой эпохи, что наследие — призрачно и определяться надо — "от нуля".
Дразнятся смыслы, обманывают. Кажется, что оборвать ласковую шелковую ниточку ничего не стоит, а попробуешь — веревка. Думаешь, что ты на прочной веревке, а она — ниточка. Удержит ли душу, когда наступит... что?
Что наступит? Рай, чаявшийся спасенным послевоенным мечтателям? Нет, совсем другое. Но в тех же райских размерах.
Не странно ли? Уже второй десяток лет лирика, выкарабкавшаяся из-под канона социалистического реализма, на все лады экспериментирует, так что классика просодии воспринимается уже чуть ли не как чудачество, — а Вихров упрямо держится канона! Точные рифмы, точная музыка размера!
Точные рифмы?! Да в этой точности тихо ворочается вольная консанонсность! "Веревке — воровки"! Это уже не традиционная петля на кончике строки, это же глубинно-корневой консонанс "эпохи Евтушенко и Ахмадулиной"! А "зависая, не завись"? Это смысловая петля, явно закрученная в "эпоху Вознесенского".
А смысл петляния?
Поэзия — "ласковая воровка"? Скорее — обманутая наследница. Вроде бы унаследовало поколение Вихрова железное, всемирное, героическое богатство великой эпохи — а обнаружило на излете этой эпохи, что наследие — призрачно и определяться надо — "от нуля".
Дразнятся смыслы, обманывают. Кажется, что оборвать ласковую шелковую ниточку ничего не стоит, а попробуешь — веревка. Думаешь, что ты на прочной веревке, а она — ниточка. Удержит ли душу, когда наступит... что?
Что наступит? Рай, чаявшийся спасенным послевоенным мечтателям? Нет, совсем другое. Но в тех же райских размерах.
Растопчет в праздничную слякоть,
Изрежет тонким каблуком
Судьбой надорванную мякоть,
Чуть отдающую дымком.
Изрежет тонким каблуком
Судьбой надорванную мякоть,
Чуть отдающую дымком.
Каковы обороты смысла! Если слякоть, то праздничная, если праздник, то слякотный. "Острый каблук" не ангелу "вчерашнему" принадлежит, а нынешней... как ее назвать...
Да судьба же это, судьба! И она жизнь твою изрежет, как мякоть, лишенную скелета. Да еще и спалит. Чтоб следов не осталось.
Да судьба же это, судьба! И она жизнь твою изрежет, как мякоть, лишенную скелета. Да еще и спалит. Чтоб следов не осталось.
Поставь надежную запруду.
Пустое время проведи.
Тебя люблю. Тебя забуду.
Чужому дитятко роди.
Пустое время проведи.
Тебя люблю. Тебя забуду.
Чужому дитятко роди.
А вот и шанс на спасение. Запруда на пути неудержимого потока, смывающего все. Привычные заботы, заполняющие пустое время, ставшее невменяемым. И гарантия от грозящего опустошения — любовь.
"Любовь" — всеразрешающее слово?
И все? Конец испытаниям?
Да не тут-то было! Срывается у Вихрова любовь в нелюбовь, память — в забвение, спасительный морок — в какую-нибудь бытовуху... всплывает что-нибудь вроде повседневного греха, досадного соблазна, чужого ребенка. Этакий веселый прикол в конце света.
И все это — в железном стиховом размере!
Почерк Григория Вихрова. Пароль его жизнешествия.
Зная пароль, можно попробовать пройтись по этапам.
Не зря ли ты плачешь?
Сибирь — без края. Не различишь, где небо, где река. Не различишь, мгновенье или век.
Сквозь школьные уроки и студенческие семинары — силуэты прошлого, забытые страсти, балы, жемчуга...
"Любовь" — всеразрешающее слово?
И все? Конец испытаниям?
Да не тут-то было! Срывается у Вихрова любовь в нелюбовь, память — в забвение, спасительный морок — в какую-нибудь бытовуху... всплывает что-нибудь вроде повседневного греха, досадного соблазна, чужого ребенка. Этакий веселый прикол в конце света.
И все это — в железном стиховом размере!
Почерк Григория Вихрова. Пароль его жизнешествия.
Зная пароль, можно попробовать пройтись по этапам.
Не зря ли ты плачешь?
Сибирь — без края. Не различишь, где небо, где река. Не различишь, мгновенье или век.
Сквозь школьные уроки и студенческие семинары — силуэты прошлого, забытые страсти, балы, жемчуга...
Жить да быть — в девятнадцатом
веке
и очнуться — с двадцатым в тоске
на эстраде дрянной дискотеки
с побледневшим червонцем в руке.
веке
и очнуться — с двадцатым в тоске
на эстраде дрянной дискотеки
с побледневшим червонцем в руке.
От эстрадной дряни — спасение в народной песне, расчесанные кудри. Нет, непокорный, буйный чуб. Нет, не чуб — чупрына. За чупрыну оттаскает жена. Нет, не чупрына — очуб. За очуб оттаскает отец.
Черная дорога сгинула. Черным дегтем ворота вымазаны. А может, не вымазаны. Невеста ждет. Но некому отворить калитку певучую. Ждет красотка. Но некому отдарить ее страстью. Смеется девка дальняя.
Черная дорога сгинула. Черным дегтем ворота вымазаны. А может, не вымазаны. Невеста ждет. Но некому отворить калитку певучую. Ждет красотка. Но некому отдарить ее страстью. Смеется девка дальняя.
Безумное время по жилам течет
и души сжигает дотла.
Не черт я, не ангел, и ангел, и черт.
Ты счастье лихое нашла.
и души сжигает дотла.
Не черт я, не ангел, и ангел, и черт.
Ты счастье лихое нашла.
Не спасет народный склад чувств от лихого времени. Вроде бы боевой колчан качается за плечами... а ну, как чужой? Вроде бы могущество прирастает Сибирью, а вдруг — обман?
Свободную шубку надень.
Сапожки примерь, непоседа.
Ведь ясно, как божий день:
отныне свободная тень
летящего велосипеда
все дальше и дальше от нас.
Проснешься — и скроется с глаз.
Ты спишь. И в тебе умещается лето,
погожие дни сентября...
Ты плачешь не зря!
Сапожки примерь, непоседа.
Ведь ясно, как божий день:
отныне свободная тень
летящего велосипеда
все дальше и дальше от нас.
Проснешься — и скроется с глаз.
Ты спишь. И в тебе умещается лето,
погожие дни сентября...
Ты плачешь не зря!
Трепещущая строчка
Переехал странник.
Из тени яснополянского дома яснее, где небо, где река. Мировые культурные ценности обретают новый масштаб. Рядом с Моной Лизой обнаруживается танцующий ди Каприо. По свету идет Эдгар Алан По. Гуляют где-то на горизонте богини, изваянные то ли Праксителем, то ли Фидием.
А грех, по обыкновению, тоже гуляет рядом. И, по обыкновению же, на подмогу приходит народная песня. Слуги верные, крылья жаркие.
Переехал странник.
Из тени яснополянского дома яснее, где небо, где река. Мировые культурные ценности обретают новый масштаб. Рядом с Моной Лизой обнаруживается танцующий ди Каприо. По свету идет Эдгар Алан По. Гуляют где-то на горизонте богини, изваянные то ли Праксителем, то ли Фидием.
А грех, по обыкновению, тоже гуляет рядом. И, по обыкновению же, на подмогу приходит народная песня. Слуги верные, крылья жаркие.
На дворе — людское пение,
а в дому — лампады яркие.
Обманчиво пение? А что не обманчиво? Только страсть.
Бесстрастное время не в силах
украсть
невинного пенья животную страсть.
а в дому — лампады яркие.
Обманчиво пение? А что не обманчиво? Только страсть.
Бесстрастное время не в силах
украсть
невинного пенья животную страсть.
Животная — значит всамделишная. Простительная. Ясная. Звучная.
Только звук. Тишь, обнаженная звуком.
Пепел страшнее свинца. Смиреннейший агнец хрипит под железом. Знобит!
Только звук. Тишь, обнаженная звуком.
Пепел страшнее свинца. Смиреннейший агнец хрипит под железом. Знобит!
Недолгая вьюга — неверной
зазнобою.
Над городом холмиком сердце
встает.
Откинута древом, изломанным
злобою...
на проводе голом рябина поет.
зазнобою.
Над городом холмиком сердце
встает.
Откинута древом, изломанным
злобою...
на проводе голом рябина поет.
"В Москву! В Москву!" — по-чеховски стонет душа, покидая холмики яснополянского укрома.
Еще почти в империи живу.
И в ней невинным мальчиком слыву.
И дочек от меня не берегут,
невест не прячут и мужьям не лгут...
И в ней невинным мальчиком слыву.
И дочек от меня не берегут,
невест не прячут и мужьям не лгут...
Империя грехи прикроет? Тогда бы имя не перепутать.
...Пою взахлеб утраченное имя.
Над пустырями соколом кружу.
И все ж глазами страстными,
живыми
в батистовое прошлое гляжу.
Над пустырями соколом кружу.
И все ж глазами страстными,
живыми
в батистовое прошлое гляжу.
Батистовые видения остаются в школьном, университетском, профессорском-провинциальном далеке.
А тут, если вослед Пастернаку выглянуть в окно и спросить, какое нынче тысячелетие? Что ответят?
"Жара".
Соседка с третьего водою на асфальте заливает трепещущую строчку: "Я люблю..."
Это столица.
Слезы ровесников
Столичный житель отнюдь не спешит вписаться в новый имидж, — напоминает себе, что он вовсе не житель, а странник. А если и предстает в оседланном обличье, то примеряет на себя, как всегда, роли, сплетающиеся в потешной несовместимости.
То ли коронный, то ли ковёрный.
А если прижмет ситуация к коронной, государственной, официально признанной роли — что тогда спасет?
Правильно, народная попевка. Все та же мачеха и все тот же отчим, расчесывающие непокорную вихровскую чупрыну.
А тут, если вослед Пастернаку выглянуть в окно и спросить, какое нынче тысячелетие? Что ответят?
"Жара".
Соседка с третьего водою на асфальте заливает трепещущую строчку: "Я люблю..."
Это столица.
Слезы ровесников
Столичный житель отнюдь не спешит вписаться в новый имидж, — напоминает себе, что он вовсе не житель, а странник. А если и предстает в оседланном обличье, то примеряет на себя, как всегда, роли, сплетающиеся в потешной несовместимости.
То ли коронный, то ли ковёрный.
А если прижмет ситуация к коронной, государственной, официально признанной роли — что тогда спасет?
Правильно, народная попевка. Все та же мачеха и все тот же отчим, расчесывающие непокорную вихровскую чупрыну.
Маковки счастливые отчим погасил.
Мачеха отравное пойло налила.
Что ж у балалаечки не хватает жил?
Сил для воскрешения кровного села?
Мачеха отравное пойло налила.
Что ж у балалаечки не хватает жил?
Сил для воскрешения кровного села?
Кровное село то ли прикрыто, то ли открыто. "Полотенчик" белый прикрывает от черного добра.
Добро — черное?!
Узнаю вихровский зачес! Ад и рай не разъять. Родные грехи переплетаются с чужими. История пишется вилами, которые ждут дела, то есть бунта, и приравнивается граблями, которые после дела ложатся в ожидании, когда на них вновь наступят.
Добро — черное?!
Узнаю вихровский зачес! Ад и рай не разъять. Родные грехи переплетаются с чужими. История пишется вилами, которые ждут дела, то есть бунта, и приравнивается граблями, которые после дела ложатся в ожидании, когда на них вновь наступят.
Грех в Отчизне жизнь прожить,
не скупясь и не воруя.
Грех, с дружиною пируя,
с вражьей силой не дружить...
не скупясь и не воруя.
Грех, с дружиною пируя,
с вражьей силой не дружить...
До такой выворотной ясности дело, кажется, еще не доходило. Надо что-то отвечать на этот фатальный для русских союз с вражьей силой против своей слабости, против магии самообмана, против прелести вранья.
— Врешь! Княгиня подтвердит!
Видишь чистые светлицы!
Видишь чистые страницы!
Сокол к соколу летит.
Видишь чистые светлицы!
Видишь чистые страницы!
Сокол к соколу летит.
Что же кричит сокол соколу (или ворон ворону?) в чистом поле продолжающейся русской истории?
Это, друг мой, не закат еще, не мрак.
Просто сердце поднимает алый стяг...
Просто сердце поднимает алый стяг...
Может показаться, что алый стяг, добавленный к черно-белой неразрешимости и синей небесно-речной неразличимости, — политическая присяга. Но Вихров никогда не клялся в верности властям или вождям, он не знает (не хочет знать) этого рода поэтической деятельности.
Алый цвет не цвет стяга, это цвет крови.
Кровь сорок первого года вопиет из-под земли. Каждый год начинается с 22 июня. Цветы всходят на минных полях. Сединой ветеранов обведены границы. Солдатский шаг мирного времени встраивается в это наше время, диктуя ему ритм — прочный ритм памяти сквозь ералаш псевдобытия.
Алый цвет не цвет стяга, это цвет крови.
Кровь сорок первого года вопиет из-под земли. Каждый год начинается с 22 июня. Цветы всходят на минных полях. Сединой ветеранов обведены границы. Солдатский шаг мирного времени встраивается в это наше время, диктуя ему ритм — прочный ритм памяти сквозь ералаш псевдобытия.
От жирной ваксы сапоги стареют.
У пастухов ржавеют "калаши".
Ровесники живут. И слезы зреют.
Ты утирать их, Боже, не спеши.
У пастухов ржавеют "калаши".
Ровесники живут. И слезы зреют.
Ты утирать их, Боже, не спеши.
Эпилог. Вкус моченой морошки
На рубеже веков и тысячелетий написано Вихровым стихотворение, в котором пушкинские предсмертные слезы высветляют темную загадку предназначения поэзии. В каждом поколении — как с нуля.
Потрясающие строки:
На рубеже веков и тысячелетий написано Вихровым стихотворение, в котором пушкинские предсмертные слезы высветляют темную загадку предназначения поэзии. В каждом поколении — как с нуля.
Потрясающие строки:
И звездочка к солнцу проложит
дорожки,
И Пушкин устало попросит морошки.
Великое лето любви и вины.
Кому мы нужны? Никому не нужны.
Зачем же собрата тревожит поэт?
Зачатие песни — рожденье на свет.
дорожки,
И Пушкин устало попросит морошки.
Великое лето любви и вины.
Кому мы нужны? Никому не нужны.
Зачем же собрата тревожит поэт?
Зачатие песни — рожденье на свет.
А конец света? Отменяется? Не может того быть!
Ну, тогда откладывается.
Апокалипсис? Апокалипсис!
А пока... Так поживем еще?
Ну, тогда откладывается.
Апокалипсис? Апокалипсис!
А пока... Так поживем еще?