Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы



Виталий Амурский

Геннадий Айги: "Была, кроме "Вех", и смена атмосфер"

Существуют различные записи рассказов Г. Айги о своей жизни. Но ни разу — лично мне, во всяком случае, — не встречалась в печати его столь обожженная печалью исповедь. Может быть, думаю об этом сейчас, тут отразился довольно тяжелый момент, когда вдруг зависла в неизвестности судьба его первого на родине сборника стихов; может быть, причиной тому явились какие-либо иные обстоятельства. Так или иначе, я предлагаю читателям этого специального — французского — выпуска "Детей Ра" строки из своего личного архива. Отмечу лишь, что это неопубликованный фрагмент из моих воспоминаний о Геннадии, вышедших в Германии в журнале "Литературный европеец" № 97 (март, 2006).

* * *

Не будучи знаком с Геной в России, во время наших встреч во Франции, я, разумеется, просил рассказать о том, как ему удалось не только сохранить себя — личность и поэта в не самые благоприятные для культуры и свободного творчества времена, но пробить лед проблем, имея в виду, пусть не очень большие, но все-таки полноценные публикации — на родине. Память сохранила отдельные эпизоды из этих рассказов, и я уже попытался восстановить что-то из них с максимальной приближенностью, как — о, радость! — просматривая свои архивы, нашел Генины, от времени слегка пожелтевшие, страницы — ответы на мои вопросы. Отпечатав все на машинке, с кое-где сделанными вставками от руки, он назвал их "Продолжение разговора", поставив дату: 25 июля 1990 г. К сожалению, вопросов, на которые он по моей просьбе отвечал (это было письмо из Москвы), я не сохранил, поэтому тут намечу их приблизительно, дабы придать давнему диалогу некую структуру. Как обычно, сохранявшие в личном обращении "ты", в любом интервью перед микрофоном или для печати, уважая своего слушателя или читателя, общались мы на "вы". Итак, не опубликованные до сих пор слова Айги, в абсолютном соблюдении его оригинала (включая абзацы, закавыченные и подчеркнутые слова, знаки препинания и пр.):

— Насчет "льда проблем"... Я уже устал говорить на эту тему. В русскоязычной сфере, с моей "непозволительной" поэтикой, я порчу, как и прежде, и доморощенно-серую игру в поэзию, и "неоклассическую".
Много говорят сейчас о "современной единой русской поэзии". Она действительно едина, — кроме всего положительного, еще и с одной чертой — всеохватывающей провинциальностью. Кто спорит в Европе о "верлибре", о "сегодняшнем авангардизме"? Мы проснулись слишком поздно (если вообще проснулись).
Редакторы, издательская политика в СССР, — все это, быть может, лишь нечто вторичное. Главное: наше общество вообще агрессивно по отношению к непривычному слову, которое отождествляется с чем-то чуждым и опасным. А сейчас... — пусть начинают привыкать, встречаясь с таким словом хотя бы от случая к случаю, — хоть где-нибудь.
Меня здесь напечатали лишь в нескольких периферийных журналах. Из "толстых" журналов — только "Дружба народов", после двухлетнего изучения моих "ненормальностей", посчитали, что и "такое" почему-то бывает. Вообще, я долгие годы держался, вспоминая слова Фолкнера о том, что "нам приходилось учиться писать самим, по своим представлениям, а не так, как принято".

— Ну, а как все-таки работалось в скованном пространстве?

— Мы (имею ввиду писателей и художников нашей второй, "подпольной культуры") десятилетиями привыкли жить по зековскому принципу: "Не жди, не проси, не надейся".
Я не совался с просьбами в советские журналы и издательства, мои стихи "туда-сюда" заносили друзья. И вот два с половиной года назад стали готовить мою книгу в издательстве "Современник".
У издательства я ничего не просил, но вскоре нарушил два других зековских принципа: стал ждать, надеяться.
Книга должна была выйти, по всяческим обещаниям, еще год назад. Наконец, в мае этого года сказали, что нет бумаги.
"Нет бумаги"... — это и так, и не так. Для "своих" бумага есть всегда и везде, А я, по-видимому, никогда не освобожусь от ощущения моей чуждости любому советскому учреждению-институту (будь то издательство, будь Союз писателей, все эти учреждения до сих пор для меня — как милицейский участок).
Короче, сейчас уже совсем неясно, выйдет ли вообще моя книга в московском издательстве "Современник".

— Неужели Союз писателей никогда Вам не помогал, не помогает?

— Союз писателей ко мне безразличен, так же, как и я к нему.
Единственное: считаясь с европейскими культурными организациями, Иностранная Комиссия Союза писателей, начиная с конца 1988 года, оформляет визы на мои поездки за границу, полностью за счет приглашающих. Иногда — отказывают, как не члену Союза (не пустили в прошлом году в ФРГ, в Югославию).

— Вернемся к поэзии. Если бы Вам был поставлен вопрос о том, как можно определить ее квинтэссенцию, ее специфику? 

— Специфика поэзии? По-видимому, говоря "с ходу", — внимательность к жизни. И чтобы выражение этого, в какой-то мере, было бы нужно — другим.

— Взаимоотношение поэзии и — идеи, идеологии?

— Там, за моим окном, терпеливо живет и умирает береза. Я хотел бы научиться умирать также терпеливо. В сказанном есть некое подобие "идеи". А идеология — нечто совсем другое. Некая организованность "сильных мира сего" — во имя ли "процветания" обществ по их усмотрению, для подавления ли их — ради собственной "не-неинтегрирующейся" власти.
"Идеология" ли — Небо и Земля? А я хотел бы ими — жить. В этом есть что-то "религиозное"? Ну что же, "истина", понимаемая "религиозно", тоже не идеология.

— Нынешние перемены в стране — отражаются ли они как-то на внутреннем Вашем мироощущении?

— Никакая "Перестройка", никакая "Гласность" не меняет давнее русло моего жизневыдерживания, — скажем, в "творческо-экзистенциальном" смысле. Мешать — может. И мой "труд" — не дать вторгнуться этим силам ("Перестройке" и "Гласности") в продолжающееся подспудное движение моей творческой судьбы, — ничто внешнее не должно нарушить его внутреннюю обособленность. Вот все. А "новые веяния" в издательствах... я так же далек от них, как и прежде, мало в чем разбираюсь.

— Как бы ни была сложна ситуация в России в недавнем прошлом, и какие бы перемены не маячили впереди, на Западе уже многие знают поэта Айги... Насколько было Вам важно публиковаться за рубежом?

— Роль западных издательств в моей жизни была поистине спасительной. Я знал, что я нужен хотя бы где-нибудь, кому-нибудь, все же доходили отклики неведомых мне "душ и сердец". Важнейшей публикацией было первое русское издание моей книги профессором Вольфгангом Казаком, он спас меня не только в "актуальности", но и в "перспективе" (хотя книга "действовала" в весьма ограниченной сфере, но она — существовала).

— О прожитой жизни сложно рассказывать вне цельного ее течения. Но у каждого есть какие-то особо незабываемые моменты... Если можно, о них...

— Чудесное, "райское" детство с отцом — другом, "покровителем", поэтом (он, сельский учитель, был одним из первых переводчиков Пушкина на чувашский язык). Начиная с пятилетнего возраста, он усиленно учил меня русскому языку.
Удручающее одиночество без него (мой отец погиб на фронте в 1943 году). Несколько лет я ходил в поле, — не идет ли по дороге мой отец... не возвращается ли.
Потом — страшный голод 1946-го года. Вымерла треть нашей деревни. Люди падали и умирали прямо на улицах. Я испытал небывалое чувство — отсутствие жалости к ним.
Мать, умершая рано. Пожалуй, ее образ — вообще центральный во всей моей поэзии. Все сострадание к людям (насколько это для меня возможно) воплощалось в то, о чем я однажды сказал: "Вообще и народ для меня, в конце концов, это лишь муки и страдания моей матери в том, что было — Анти-Жизнью".
Дружба с Б.Л. Пастернаком (в некоторых советских источниках называют это "знакомством") — встреча с Единством Вдохновенности артиста и его Очарованности Миром, с его невероятной Самоотдачей — всему, всем.
В мае 1958 года я был исключен из Московского Литературного института "за написание враждебной книги стихов, подрывающей основы метода социалистического реализма" (такова была официальная формулировка).
Был выкинут в безбрежность России (мотался по Сибири, снова вернулся в Москву — без "средств к существованию", без прописки). Меня спасла встреча — летом 1959 года — с кругом подпольных художников, поэтов и музыкантов (художники Владимир Яковлев, Анатолий Зверев, Игорь Вулох, "лианозовцы", композитор Андрей Волконский, поэт Станислав Красовицкий). Это было истинное братство — бедных, но гордых, объединенных творческими поисками и надеждой — отнюдь не в чем-нибудь "общественном" и "государственном", — просто надеялись чего-либо достичь во внутренних поисках — в самом искусстве, ради искусства... только что "заимели" тогда доступ к импрессионистам, услышали о Мондриане и Клее... о Шенберге и Веберне... о Беккете и Рене Шаре... были счастливы от этих открытий... (Это потом уже началось: алкоголизм, самоубийства, уходы в "личную жизнь"...).
1960 год — появление в моей жизни Казимира Малевича. Искусство — это Миростроение, Миропреображение, а не отражательно-имитационный "лиризм", не самозаводящееся говорение на основе ранее накопленных "словесных форм".

— Пастернак, годы надежд, открытий, смен вех... Как можно было бы свести все это воедино, а главное — можно ли?

— О Борисе Пастернаке я только что (летом этого года) написал некое подобие воспоминаний — для сборника Шведской Академии. Я его обожал, — свет и огонь этого чувства я старался передать в упомянутом тексте (говорить об этом вторично, сейчас я не способен).
Была, кроме "вех", и "смена атмосфер". Иногда мне кажется, что я живу даже не второй, а какой-то третьей, четвертой жизнью. В моем детстве, в нашей деревне, были еще черные избы. Семилетку я закончил при лучине, среднее учебное образование (педагогическое училище) — при керосиновой лампе (электричество в нашем чувашском районе появилось только в 1968 году). Чувство моей "юношеской любви" загоралось в пламени огромных чувашских хороводов, и вот, стареющий, я сижу и говорю с Вами в Париже, и в ушах у меня — гул Авиньонского фестиваля.
А вообще, что осталось? Для "творческих основ" я сотворил себе народ ("мой народ"), а прожил вне этого народа почти сорок лет (например, после публикации моих стихов в журнале "Континент" в 1975 году я ни разу не смог поехать в Чувашию в течение десяти лет, — друзья предупреждали, что не будет для меня "жизненных гарантий"), долго жил в русских деревнях, сходя с ума от ужасающе-явного конца России (моя лучшая книга, "Поле-Россия", остается до сих пор неизданной), старался жить многодетной семьей... Рушилось все, "Бог — молчал", а поэзия? — она съела мою жизнь, сил, чтобы "радоваться успехам", уже нет (а какие, кстати, "успехи" — мне уже 56 лет, и в эти "перестроечные" годы я до сих пор пребываю без единой, изданной здесь, книги).
Здесь я умолкаю, все более стыдно уже говорить, когда люди — вокруг — задыхаются в бесконечно-кошмарной Безгласности Нищеты, пока мы, les hommes de lettres, шумим.

Виталий Амурский — поэт, эссеист, журналист. Родился в 1944 году в Москве. Окончил филологический факультет МОПИ и Университет в Сорбонне. Публиковался в парижской газете "Русская мысль", в нью-йоркской газете "Новое русское слово", в журналах "Континент", "Вестник РХД", "Футурум АРТ" и др. Более двадцати лет работает в русской редакции Международного французского радио, где, помимо выпусков новостей, ведет еженедельную рубрику "Литературный перекресток". Сотрудничает с различными российскими и зарубежными изданиями. Автор книги биографических новелл "Памяти Тишинки" (Париж, 1991) и "Запечатленные голоса" — парижские беседы с русскими писателями и поэтами: Бродским, Окуджавой, Айги и др. (Москва. 1998), "Серебро ночи" (Эстонский культурный центр "Русская энциклопедия", 2005). Автор С 1973 года живет во Франции.