Книжная полка Эмиля СОКОЛЬСКОГО
Пётр Разумов, «Люди восточного берега»,
СПб.: «Скифия-принт», 2017
СПб.: «Скифия-принт», 2017
Интересно, когда стихослагатели начинают рассуждать, какова должна быть сегодня поэзия. Вот Пётр Разумов решил отказаться от рифмы. Зачем? В предисловии он называет одну из важных причин: в этом решении его убедила позиция ценимой им Галины Рымбу («Слово как конституирующее жизнь каждого отдельного субъекта стремится сбросить с себя оковы идентичностей и звуковых сходств», — приводит Разумов слова Рымбу, и больше я цитировать не берусь: уж если слово действительно стремится к этому, то зачем же препятствовать). И еще причина: оказывается, сегодняшнему читателю не нужно, чтобы поэт «танцевал под дуду Традиции»: он «хочет доверительного диалога, тихой или страстной беседы с человеком, равным ему по статусу».
Доверительный диалог оборачивается у автора многословием — и это понятно: в верлибре можно не сковывать себя объемами; сколько строчек получится, столько и ладно, — главное выговориться — или просто поболтать. А чего там, мы ведь свои чуваки!
Доверительный диалог оборачивается у автора многословием — и это понятно: в верлибре можно не сковывать себя объемами; сколько строчек получится, столько и ладно, — главное выговориться — или просто поболтать. А чего там, мы ведь свои чуваки!
И вот я думаю: куда бы запропасть?
Треснуться обо что?
Молчат переборки созвездий
Когда темнеет полпятого, уже не до шуток
Чтоб оно все разломилось
Рухнуло на еще живое шевелящееся тело
Безумием обволокло, не знаешь — что лучше
Или взорвалось рождественской петардой
Испугав старушку, плетущуюся в «Пятерочку» за углом.
<...>
Треснуться обо что?
Молчат переборки созвездий
Когда темнеет полпятого, уже не до шуток
Чтоб оно все разломилось
Рухнуло на еще живое шевелящееся тело
Безумием обволокло, не знаешь — что лучше
Или взорвалось рождественской петардой
Испугав старушку, плетущуюся в «Пятерочку» за углом.
<...>
Из таких лихо набросанных строк книга в основном и состоит; иногда их воспринимаешь как «страстную» мелодекламацию (подразумевается аккомпанемент рок-гитары). После первого стихотворения я задался вопросом: надо ли читать дальше? Зачем мне все это? Я человек отсталый, не против и в Традицию вернуться... Однако — странное дело: меня очень все-таки заинтересовала эта книга. Во-первых, язык Разумова даже в этом многострочном калейдоскопе, в этой толкучке слов обнаруживает богатство образов, — то есть нельзя не признать, что поэт отдает себе отчет в каждом слове, в каждой строке. Во-вторых, это не просто «разговор», «болтовня»: это театрально преображенная реальность — грустная ли, радостная — не важно; Разумов умеет из стихотворения сделать праздник.
У солнца, кажется, есть хвост
Летом он выбивает пыль из деревьев,
Ложится всей тяжестью воздуха в объемы дворов,
Указывает на север.
Зимой хвост вяло передвигает снег
Мутит морозной луне дно ночами и долгим вечером
Когда стынет его костяная основа от медленных слов
Хвост засыпает, чтобы не сказать хуже
Недвижим
<...>
Летом он выбивает пыль из деревьев,
Ложится всей тяжестью воздуха в объемы дворов,
Указывает на север.
Зимой хвост вяло передвигает снег
Мутит морозной луне дно ночами и долгим вечером
Когда стынет его костяная основа от медленных слов
Хвост засыпает, чтобы не сказать хуже
Недвижим
<...>
А в-третьих — и это не может не вызывать улыбки — утверждая за всю современную поэзию, каковой ей следует быть, Разумов словно забывает об этом и пишет вполне лирические, задумчиво-созерцательные стихотворения; да, они тоже без рифмы, но их можно признать вполне «традиционными верлибрами»; не они ли — та самая «тихая» беседа?
<...>
Помоги всем болящим, небесный огонь
Будь расположен ко мне
когда мне уныло
Когда горячо
И жасмин белой ветки ложится на голую грудь
<...>
Помоги всем болящим, небесный огонь
Будь расположен ко мне
когда мне уныло
Когда горячо
И жасмин белой ветки ложится на голую грудь
<...>
Влияние Василия Филиппова или Александра Скидана, имена которых Разумов уважительно упоминает в предисловии? Скорее, это ближе к другому ленинградцу-петербуржцу — раннему Аркадию Драгомощенко:
Ласточки в выжженном небе
Вестники красоты
Как вы безутешны
Как ваши крылья остры
Малы ваши клювы
И на брезент не положит песок
Зари, обогревающей море и землю
Каждую скважину полотна
Негрешным нелепым поворотом,
Прожилкой тонкой горизонта
Когда обвал тишины в утреннем непотребстве зеленого и голубого
Когда шипы всех растений срослись в мавзолей
Не пой мне песен, июль, ты враль бесконечный
Сентябрь уж грозит постоянством холодной погоды
Ласточки, ласточки
Грейте свои слюдяные глаза.
Вестники красоты
Как вы безутешны
Как ваши крылья остры
Малы ваши клювы
И на брезент не положит песок
Зари, обогревающей море и землю
Каждую скважину полотна
Негрешным нелепым поворотом,
Прожилкой тонкой горизонта
Когда обвал тишины в утреннем непотребстве зеленого и голубого
Когда шипы всех растений срослись в мавзолей
Не пой мне песен, июль, ты враль бесконечный
Сентябрь уж грозит постоянством холодной погоды
Ласточки, ласточки
Грейте свои слюдяные глаза.
Поэзия, конечно, никому ничего не должна; она, как воздух, просто есть. Ну а рассуждать о ней можно сколько угодно.
Владимир Косогов, «Ширпотреб»
М.: «Воймега», 2017
М.: «Воймега», 2017
Сборник состоит из двух частей; начну сразу со второй, и здесь достаточно общего впечатления. О да: все жизненно, энергично, зажигательно; однако мне плохо верится в искренность автора. В его стихах говорит «лирический герой», взятый напрокат у других хулиганистых героев; конечно, то тут, то там аукается Борис Рыжий с его Свердловском; читаешь и думаешь: да это не Курск (где живет Косогов), а Вторчермет какой-то! От Рыжего — и мелодическая основа стиха, и сюжетность, и многие темы, и словесные конструкции, которые, по ассоциациям, уже воспринимаются как книжные (ну например: «За просто так, за то, что воробей/ Резвиться не устанет — непоседа» — живо напоминает: «Благодарю за все. За тишину./ За свет звезды, что спорит с темнотою…»), а вот взгляд на свое детство, на свое прошлое выражается с какой-то брезгливостью, усталой небрежностью и беспросветной усталостью:
В окно заляпанное, грязное
Смотри, как первобытный сыч.
И только темень непролазная,
В заборе треснувший кирпич —
Вся жизнь твоя. Смотри внимательней,
Сощурь глаза, наморщи лоб
И черных пригласи копателей,
До истины добраться чтоб. <...>
Смотри, как первобытный сыч.
И только темень непролазная,
В заборе треснувший кирпич —
Вся жизнь твоя. Смотри внимательней,
Сощурь глаза, наморщи лоб
И черных пригласи копателей,
До истины добраться чтоб. <...>
Я думаю, что такие настроения происходят не от угнетающей реальности (бывшей ли, настоящей), а скорее от стакана («Тормознул в алкогольном отделе…»; «Опохмелиться бы неплохо/ Дешевым пивом разливным»; «Глоток спиртного бесится в груди»; «В рюмочной захудалой/ Я выбираю между бесцветной и алой…»); а фраза «и все, что будет впереди, — / скорей погибель, чем искусство» видится не страшным пророчеством, но эффектной фразой.. А вот и «взрослая компания» Бориса Рыжего, его вдохновители, в кругу которых не прочь бы оказаться и Косогов, — одно из самых запоминающихся у него стихотворений:
Венецианской папироской
(Уже примерно полчаса)
Иосиф Александрыч Бродский
Дымит и смотрит в небеса.
Звучит мотив фортепианный,
Но тает с дымом сигарет
И профиль Кушнера туманный,
И Рейна грузный силуэт.
(Уже примерно полчаса)
Иосиф Александрыч Бродский
Дымит и смотрит в небеса.
Звучит мотив фортепианный,
Но тает с дымом сигарет
И профиль Кушнера туманный,
И Рейна грузный силуэт.
То есть Кушнер и Рейн растаяли, — им не место рядом с «олимпийцем», как назвал Бродского Рыжий?
Я думаю, не нужно тут искать глубокого смысла. Вернусь к первой части книги. А вот первая часть — это уже настоящее. Действительно: искренность, сердечность, высокая простота — с отзвуками «новокрестьянской» поэзии и «тихой лирики». «Колодец деревенский, перекошенный/ Застрял от дома в десяти шагах./ И смотрит в воду ягодою сброшенной/ Кустарник на дубовых костылях»… Нет, книжность из стихов далеко не уходит — вот, например, совсем уж песня, совсем уж Есенин:
Я думаю, не нужно тут искать глубокого смысла. Вернусь к первой части книги. А вот первая часть — это уже настоящее. Действительно: искренность, сердечность, высокая простота — с отзвуками «новокрестьянской» поэзии и «тихой лирики». «Колодец деревенский, перекошенный/ Застрял от дома в десяти шагах./ И смотрит в воду ягодою сброшенной/ Кустарник на дубовых костылях»… Нет, книжность из стихов далеко не уходит — вот, например, совсем уж песня, совсем уж Есенин:
<...>
Январь на два щелчка закроет дверь.
И непонятно: крепость ли, берлога —
Так замело. Осталась лишь дорога,
Где призрак мой скитается теперь,
Стучится в окна, плачет у порога
Январь на два щелчка закроет дверь.
И непонятно: крепость ли, берлога —
Так замело. Осталась лишь дорога,
Где призрак мой скитается теперь,
Стучится в окна, плачет у порога
Но не это главное. Сквозь наивности стиля и «советскую» аккуратность строф настойчиво пробивается голос боли, — звук, в подлинности которого не ошибешься. «На горьком языке» автор говорит об отце и деде: достаточно прочесть «больничный» цикл, посвященный отцу, чтобы прочувствовать одновременно и надежду, и обреченность, с которыми эти строки рождены:
И звезда не говорит со мною,
Как с другой звездой.
Кран пищит с холодною водою,
Неживой водой. <...>
Все начну с начала, но сначала
Выиграть бы смертный бой,
Чтобы не испачкать покрывало
Кляксой кровяной.
Чтоб летели молнии, гремело
Небо и земля.
Чтобы обездвиженное тело
Верило в себя.
Чтобы встали пленники с кровати,
Слыша этот гром,
Летней духоты, как Благодати,
Выпить перед сном.
Как с другой звездой.
Кран пищит с холодною водою,
Неживой водой. <...>
Все начну с начала, но сначала
Выиграть бы смертный бой,
Чтобы не испачкать покрывало
Кляксой кровяной.
Чтоб летели молнии, гремело
Небо и земля.
Чтобы обездвиженное тело
Верило в себя.
Чтобы встали пленники с кровати,
Слыша этот гром,
Летней духоты, как Благодати,
Выпить перед сном.
Начинается стихотворение со знака трагедии («неживая вода»), знаком трагедии и завершается («сном», — надо полагать, вечным). Но речь, конечно, не о смерти, поскольку вспомню Бродского «Бог сохраняет все»; слово не дает ушедшим раствориться бесследно, — о чем автор и говорит, переходя на пафос:
<...>
Ложились в гроб живей живых.
Ложились как один,
Чтоб жить в раскатах грозовых
И в отблеске витрин.
Ложились в гроб живей живых.
Ложились как один,
Чтоб жить в раскатах грозовых
И в отблеске витрин.
«Так что — радуйся и не тявкай…» — такой строкой завершается стихотворение «Вакансия поэта». Для книги, в которой сильны пессимистические ноты, она — на вес золота!
Михаил Свищев, «Пешеходная голубка»
М.: «Водолей», 2017
М.: «Водолей», 2017
Это пятая книга автора; до нее я был знаком со второй — «Одно из трех», вышедшей в 2013 году; уже в ней проявилась потребность поэта говорить о текучести времени, выяснять свои отношения с жизнью, заглядывать за ее край с напускной бодростью и каким-то невеселым оптимизмом («вначале все равно играет музыка,/ и только после — комья на лопате»), находчиво схватывать нечаянные рифмы (не удержусь, чтобы не привести примеры: «покадрово»—«Меркатора», «завистливо»—«телевизора», «ставни»—«Рейхстага»; и даже усеченные «ночь»—«кино», «чистотел»—«в пустоте» не царапают слух). Безусловно, не обошлось без влияния раннего Пастернака, кого только не заражавшего стремительным ритмом и каскадом образов («и ты, как платье через голову,/ с себя ответственность снимала», — вполне по-пастернаковски!).
В «Пешеходной голубке» — столь же короткие стихотворения, но вот речь поэта опростилась, тон стал сдержаннее, рифмы — приглушеннее (а такие, как, например, «главу»—«живут», «кино»—«виной» и им подобные слух не радуют). Автора все больше волнует безжалостная быстролетность времени; он все зорче всматривается в детство и юность — в ту пору, когда жизнь собственная и жизнь мамы и папы казалось вечной.
В «Пешеходной голубке» — столь же короткие стихотворения, но вот речь поэта опростилась, тон стал сдержаннее, рифмы — приглушеннее (а такие, как, например, «главу»—«живут», «кино»—«виной» и им подобные слух не радуют). Автора все больше волнует безжалостная быстролетность времени; он все зорче всматривается в детство и юность — в ту пору, когда жизнь собственная и жизнь мамы и папы казалось вечной.
На карточке с трюмо, как в темном трюме
все серо — и синтетика, и шерсть,
как будто бы я в детстве просто умер,
и мама все оставила как есть
<...>
смотрю на них на всех, на вместе взятых
с поличным без билетов и монет,
на это торжество семидесятых
над временем, сводящим нас на нет.
все серо — и синтетика, и шерсть,
как будто бы я в детстве просто умер,
и мама все оставила как есть
<...>
смотрю на них на всех, на вместе взятых
с поличным без билетов и монет,
на это торжество семидесятых
над временем, сводящим нас на нет.
Стихи Свищева — отчаянный танец жизни, танец всегда словно последний; они — попытка «на собственное горло примерять/ молчание, как слово наизнанку». Возможно, отсюда и отказ от языковой изощренности и от формальных экспериментов. Свищев пишет традиционно, опираясь то на перекрестную, то на парную, то на опоясывающую рифмовку; в отличие от Александра Кушнера, который не устает мужественно заговаривать себя, что «умереть — это стать современником всех,/ Кроме тех. кто, пока еще живы» — попав, например, «ко двору то ли Ричарда, то ли Артура», — Михаил Свищев будто бы усмехается:
В конце времен все реже будет пульс,
и даже не замечу. может статься,
когда бесславно присоединюсь
к панфиловцам, святым, неандертальцам
<...>
и даже не замечу. может статься,
когда бесславно присоединюсь
к панфиловцам, святым, неандертальцам
<...>
Что ж, у каждого свой взгляд. У Свищева — пожалуй, так: драматизм человеческой жизни — через призму иронии, или — через бессмертное творение Леонардо:
Протерев октябрьские линзы,
дворники — осенние божки
листья, как улыбки Моны Лизы,
упакуют в черные мешки
<...>
дворники — осенние божки
листья, как улыбки Моны Лизы,
упакуют в черные мешки
<...>
Лучше — через бессмертие. Вот сказано — «Леонардо», «Мона Лиза» — и сразу жизнь заиграла новыми красками. Вечно новыми.
Александр Тимофеевский, «Я здесь родился»
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2017
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2017
Однажды Тимофеевский — полушутя, полусерьезно — сказал мне: «Я долго пытался себе объяснить: как из простых слов вдруг возникают прекрасные стихи. И у Пушкина я нашел философский камень, алгоритм поэзии: “Сын на ножки поднялся,/ В дно головкой уперся,/ Понатужился немножко/ “Как бы здесь на двор окошко/ Нам проделать?” — молвил он,/ Вышиб дно и вышел вон”. Да, именно: вышиб дно и вышел вон. Так и стихотворение: оно не должно исчерпываться своим содержанием, оно должно быть больше самого себя. В противном случае поэт так и остается в своей тесной бочке, где не хватает воздуха».
И вот новая книга. В ней собраны стихи 1950-х — 2010-х годов, прочно связанных с Москвой. Читаю-перечитываю — та же легкость дыхания, тот же стремительный темп, та же серьезность — но «серьезность по-Тимофеевскому»: то есть растворенная в легком юморе, причем этот юмор часто заключается в самом течении поэтической речи, в пушкинской легкости тона, о чем бы поэт ни говорил. Вообще, трудно представить Тимофеевского, погруженного в разговор о быте; бытовые вопросы решаются между делом, как само собой разумеющееся; главное — литература, стихи; например, во время моего последнего прихода к нему домой мы рассуждали на кухне во всем ли права Цветаева в своих оценках Пушкина…
Никогда Тимофеевский не позволяет себе пустословия, напротив: везде у него — согласное пение звуков, мягкий шелест, шуршание слов. Унаследованная им от ХIХ века гладкость письма не убаюкивает — заряжает бодростью, как утренняя зарядка, придает сил. Тимофеевский бросает смешливо-невозмутимый взгляд даже на житейские неприятности; ведь как досадно, когда нервничаешь, ожидая, что в подъезд войдут посторонние и нарушат уединение с любимой! Автор называет этих посторонних собирательным понятием «домовой»:
И вот новая книга. В ней собраны стихи 1950-х — 2010-х годов, прочно связанных с Москвой. Читаю-перечитываю — та же легкость дыхания, тот же стремительный темп, та же серьезность — но «серьезность по-Тимофеевскому»: то есть растворенная в легком юморе, причем этот юмор часто заключается в самом течении поэтической речи, в пушкинской легкости тона, о чем бы поэт ни говорил. Вообще, трудно представить Тимофеевского, погруженного в разговор о быте; бытовые вопросы решаются между делом, как само собой разумеющееся; главное — литература, стихи; например, во время моего последнего прихода к нему домой мы рассуждали на кухне во всем ли права Цветаева в своих оценках Пушкина…
Никогда Тимофеевский не позволяет себе пустословия, напротив: везде у него — согласное пение звуков, мягкий шелест, шуршание слов. Унаследованная им от ХIХ века гладкость письма не убаюкивает — заряжает бодростью, как утренняя зарядка, придает сил. Тимофеевский бросает смешливо-невозмутимый взгляд даже на житейские неприятности; ведь как досадно, когда нервничаешь, ожидая, что в подъезд войдут посторонние и нарушат уединение с любимой! Автор называет этих посторонних собирательным понятием «домовой»:
<...>
И всегда он был готов
Сделать пакость нам любую:
Натравить на нас котов
И уборщицу рябую.
Мог мальчишек подучить —
С домовыми в дружбе черти, —
Быстро лампочку включить,
Напугав тебя до смерти.
<...>
И всегда он был готов
Сделать пакость нам любую:
Натравить на нас котов
И уборщицу рябую.
Мог мальчишек подучить —
С домовыми в дружбе черти, —
Быстро лампочку включить,
Напугав тебя до смерти.
<...>
И спустя много лет, сентиментально забредя в то памятное место, вспоминает домового и ждет с ним встречи, заманивая его оброненными в лестничный пролет спичками:
<...>
Жду ответа с чердака
И прислушиваюсь чутко, —
То ли нету старика,
То ли вышел на минутку.
Жду ответа с чердака
И прислушиваюсь чутко, —
То ли нету старика,
То ли вышел на минутку.
В книге есть стихотворения на тему, которая всегда волновала Тимофеевского: личность и государство (в единении с государством герой становится конформистом; что неизбежно приводит к деградации). В связи с этим — в двух словах о биографии поэта. Он окончил сценарный факультете ВГИКа, и ни одна киностудия не решилась на экранизацию его дипломного сценария. Автор уехал зарабатывать на жизнь в Душанбе. Стихи начал писать с начала 50-х, однако дорога в советские издания была закрыта по причине очень уж «вольнолюбивой» лирики. Во-первых, в стихотворении «На смерть Фадеева» говорилось о том, как система калечит читателей; во-вторых, прошла публикация в самиздатовском журнале «Синтаксис», который выпускал диссидент Александр Гинзбург. Единственное место, где мог работать поэт — киностудия «Союзмультфильм».
В сборник вошло знаменитое стихотворение (оно открывает сборник); последние две строки из него иногда цитируют, не имея представления, кому принадлежит ее авторство:
В сборник вошло знаменитое стихотворение (оно открывает сборник); последние две строки из него иногда цитируют, не имея представления, кому принадлежит ее авторство:
Быть может, не во сне, а наяву
Я с поезда сойду напропалую
И в чистом поле упаду в траву,
И зареву, и землю поцелую.
Конечно же, ты прав, хоть на Луну,
Хоть к черту на кулички, но не ближе —
Чем я сильней люблю свою страну,
Тем больше государство ненавижу.
Я с поезда сойду напропалую
И в чистом поле упаду в траву,
И зареву, и землю поцелую.
Конечно же, ты прав, хоть на Луну,
Хоть к черту на кулички, но не ближе —
Чем я сильней люблю свою страну,
Тем больше государство ненавижу.
А если говорить о «влюбленном Тимофеевском»… Приведу начало из «Мальчишника»; это стихотворение можно воспринимать просто как крики восторга:
Чтоб освежить башку, на воздух
Я выбегал из духоты,
И на меня смотрели звезды
С неизмеримой высоты.
И я кричал ему: о Боже,
Не заслужил твоих наград!
Ответь тогда, за что, за что же
Я счастлив так и так богат?
А ночь все очертанья стерла,
Ночь отвечала тишиной.
И перехватывало горло —
Передо мной был мир иной. <...>
Я выбегал из духоты,
И на меня смотрели звезды
С неизмеримой высоты.
И я кричал ему: о Боже,
Не заслужил твоих наград!
Ответь тогда, за что, за что же
Я счастлив так и так богат?
А ночь все очертанья стерла,
Ночь отвечала тишиной.
И перехватывало горло —
Передо мной был мир иной. <...>
Но это не просто крики восторга. У «Мальчишника» есть посвящение «Н. Д.»: жене Александра Павловича: он пишет о последнем дне своей безбрачной «свободы», о счастье обретения верного спутника.
Именно благодаря Наталье не так давно родились строки стихотворения, которым книга завершается: «Но знаю — вокруг меня чудо/ И вижу одну красоту».
Именно благодаря Наталье не так давно родились строки стихотворения, которым книга завершается: «Но знаю — вокруг меня чудо/ И вижу одну красоту».
Анатолий Кудрявицкий, «Книга гиммиков,
или Двухголовый человек и бумажная жизнь»
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2017
или Двухголовый человек и бумажная жизнь»
М.: «Издательство Евгения Степанова», 2017
Невозможно представить, чтобы такая книга вышла в советское время; и действительно: Кудрявицкий в 70-е — 80-е печатался лишь в самиздате. И вот передо мной необычное издание: собрание стихопрозы. Если не знать, что автор уже около двух десятилетий живет в Ирландии — то все равно возникнет вопрос: а в какой точке земного шара он обитает? То, что названо в сборнике стихопрозой, представляет собой миниатюры, которые в одних случаях воспринимаешь как фрагменты диковинного мира, населенного полуфантастическими существами, в других — как видения, порожденные измененным сознанием, в третьих — как полотна Босха или театр абсурда. Кудрявицкий берет свои сюжеты (здесь просится более точное слово: сюжетики) либо «из воздуха», либо вклинивается в чужие, «готовые» сюжеты, давая им — с первой же строки — неожиданную трактовку, поворот или развитие. Однако они всегда основываются на известных законах мироустройства, на известных психологических особенностях человека, — и Кудрявицкий играет с этими законами, с этими особенностями то так, то эдак, крутит во все стороны, выворачивает наизнанку, и не всегда уследишь — то ли это упоение игрой, способ отдохнуть на обочине «серьезной» жизни, то ли хорошо продуманное иносказание.
Но главное все же у Кудрявицкого — тонкая литературная работа. «Что делать со словом?» — называется одна из его миниатюр. Вот ее содержание:
«В ближайшем магазине можно приобрести термос для горячих слов, бутыль для едких слов, холодильник для скоропортящихся слов. Можно сдать слово на хранение в книгу [R.I.P.]. Опаснее же всего дать слову улететь, поскольку оно не исчезнет и не благорастворится, а станет подобным пакету от молока, оставленному на орбите нерадивым космонавтом».
В стихопрозе Кудрявицкого я вижу сочетание, казалось бы, трудносочетаемого: манерных словообразований в духе Северянина, полных взвешенной иронии, и хлебниковского вглядывания в первооснову языка, в корневое разнообразие, родство слов. Но в отличие от Хлебникова Кудрявицкий в своей иррациональности — рационален, его «поэтическое безумие» — технически выверено. Так поэты дисциплинируют себя в сонетной форме, где — ни слова случайного, неточного и непрочного, то есть не дающего тексту шататься и рассыпаться:
«Укатало кота, укотало. Лапы, пружинящие глобус. Экватор хвоста. Кометность шлейфа. Географические полосы… Все пошло под шкаф. Даже равнина с генетически котофицированным кормом не колышется. И рот большезубой небесной улыбки угловато отплевывается от бревенчатых шерстинок».
«Приключения слов» — так названа одна из частей книги. А название всей книги — вообще откровение: «гиммики» — хитроумный рекламный прием для читателей, — вроде как собрание пестрых картинок, выставленных на витрине. Это, конечно, не только шутка, но и самоирония, намек на то, что поэзией может называться все, что расцвечивает мир — особенно если расцвечивает новыми оттенками красок. А у Кудрявицкого — оттенки новые. Откуда он их берет? Я думаю, вот его творческая лаборатория:
«Если вы поймали комету за хвост, следует держаться за него как можно дольше. Комета все сделает сама — обогреет вас солнцем, осыплет звездным сиянием, проведет вокруг Вселенной. Проблемы возникают, если хвост оказывается скользким. Поэтому к встрече с кометой следует готовиться, набить карманы тальком, а главное — развивать цепкость пальцев. Конечно, нужно еще уметь отличать хвост кометы от прочих скоплений пара и напрасного дыма».
Пара и дыма в книге нет, я проверил. Повторяю: только мировая многокрасочность.
Но главное все же у Кудрявицкого — тонкая литературная работа. «Что делать со словом?» — называется одна из его миниатюр. Вот ее содержание:
«В ближайшем магазине можно приобрести термос для горячих слов, бутыль для едких слов, холодильник для скоропортящихся слов. Можно сдать слово на хранение в книгу [R.I.P.]. Опаснее же всего дать слову улететь, поскольку оно не исчезнет и не благорастворится, а станет подобным пакету от молока, оставленному на орбите нерадивым космонавтом».
В стихопрозе Кудрявицкого я вижу сочетание, казалось бы, трудносочетаемого: манерных словообразований в духе Северянина, полных взвешенной иронии, и хлебниковского вглядывания в первооснову языка, в корневое разнообразие, родство слов. Но в отличие от Хлебникова Кудрявицкий в своей иррациональности — рационален, его «поэтическое безумие» — технически выверено. Так поэты дисциплинируют себя в сонетной форме, где — ни слова случайного, неточного и непрочного, то есть не дающего тексту шататься и рассыпаться:
«Укатало кота, укотало. Лапы, пружинящие глобус. Экватор хвоста. Кометность шлейфа. Географические полосы… Все пошло под шкаф. Даже равнина с генетически котофицированным кормом не колышется. И рот большезубой небесной улыбки угловато отплевывается от бревенчатых шерстинок».
«Приключения слов» — так названа одна из частей книги. А название всей книги — вообще откровение: «гиммики» — хитроумный рекламный прием для читателей, — вроде как собрание пестрых картинок, выставленных на витрине. Это, конечно, не только шутка, но и самоирония, намек на то, что поэзией может называться все, что расцвечивает мир — особенно если расцвечивает новыми оттенками красок. А у Кудрявицкого — оттенки новые. Откуда он их берет? Я думаю, вот его творческая лаборатория:
«Если вы поймали комету за хвост, следует держаться за него как можно дольше. Комета все сделает сама — обогреет вас солнцем, осыплет звездным сиянием, проведет вокруг Вселенной. Проблемы возникают, если хвост оказывается скользким. Поэтому к встрече с кометой следует готовиться, набить карманы тальком, а главное — развивать цепкость пальцев. Конечно, нужно еще уметь отличать хвост кометы от прочих скоплений пара и напрасного дыма».
Пара и дыма в книге нет, я проверил. Повторяю: только мировая многокрасочность.
Настя Запоева, «Холод согреет»
М.: «Вест-Консалтинг», 2018
М.: «Вест-Консалтинг», 2018
Все стихи без знаков препинания; уступка модной тенденции? Но нет, отсутствие пунктуации здесь необходимость — как оно необходимо и цветковскому поэтическому косноязычию (Запоева наверняка отталкивается от «автоматического письма» Цветкова). В них автор говорит о серьезных, даже о страшных вещах, во что бы то ни стало избегая явных драматических нот: только не пафос, только не крик, только не уступка депрессии! Запоева держится за иронию, за шутку, за насмешку, она нерушимо сохраняет бесстрастность; больше образов, больше спасительной «литературы», то есть — литературы как игры! (Недаром столько отсылок к классикам: «подожди поспишь и ты», «или ты приснилась мне», «есть у них особенная стать», «форель не разбивала лед» и так далее, — и даже детский «голубой вагон» встречаем, — все — в неожиданном контексте.) И еще — больше музыки! (В стихах упоминаются представители самых разных жанров: Эрик Долфи, Егор Летов, Янка Дягилева, группы «Джетро Талл», «Дорз», «Битлз», Бах и даже Пахмутова.) Возможно, музыкальные предпочтения немало повлияли на динамичный, звучный, раскованный характер стихов; кроме того — ведь «потому что кто поет/ невзаправду умирает». Запоева освобождает себя от точных рифм, опираясь на близкие созвучия; именно такое раскрепощение и позволяет ей находить все новые и новые оттенки смыслов, а находчивые диссонансные рифмы не дают ослабнуть нашему вниманию, теребя сознание («очень»—«печень», «ужас»—«вынос» и тому подобные).
Автор ежеминутно воспринимает свою жизнь под знаком смерти, и это не культивирование чувства трагедии; а скорее культивирование жизни-как-песни, причем песни самозабвенной, песни, спетой с настроением — и даже с удовольствием; песни, которая может заставить и рассмеяться — смехом освобождающим, снимающим напряжение.
Автор ежеминутно воспринимает свою жизнь под знаком смерти, и это не культивирование чувства трагедии; а скорее культивирование жизни-как-песни, причем песни самозабвенной, песни, спетой с настроением — и даже с удовольствием; песни, которая может заставить и рассмеяться — смехом освобождающим, снимающим напряжение.
ребенок приподнимет полумглу
уткнется в шерстяное одеяло
и станет непонятно самому
зачем так страшно если света мало <…>
уткнется в шерстяное одеяло
и станет непонятно самому
зачем так страшно если света мало <…>
«Шерстяное одеяло» в этой строфе — не образ ли «укрытия» от жизни, в которой «нет ни счастья ни покоя» — и о которой через много лет этот самый ребенок, то есть уже взрослый человек, выскажется, словно усмехаясь тени Бродского: «что мне о ней сказать/ что оказалась злой», или — «что до жизни оказалась/ несвободна и тесна», и обрисует ее антураж:
<…>
видишь поле заросло домами
все в репьях как в ежиках стоит
мы не сами домик выбирали
но уж раз достался будем жить <…>
видишь поле заросло домами
все в репьях как в ежиках стоит
мы не сами домик выбирали
но уж раз достался будем жить <…>
В книге есть несколько стихотворений, посвященных поэту Владу Колчигину, в них настойчиво упоминается самолетик («в небе бродит самолетик», «самолетики не мерзнут», «будь любим будь любым самолетик/ передумает небо чертить» (кстати, последняя цитата — пример, когда отсутствие пунктуации придает строкам дополнительный смысл). Возможно, самолетик — некий шифр, условный знак, понятный лишь двоим. А может, самолетик — образ человеческой жизни (или — беззащитного человека, брошенного в пространство жизни). «Бог наверное не видит/ самолетик заслоняет» — то есть самолетик заслоняет нас от Бога? Ни он нас не видит, ни мы его?
<…>
только снега слабый свет
только лампочки обманка
ничего здесь больше нет
а последнего не жалко
<…>
только снега слабый свет
только лампочки обманка
ничего здесь больше нет
а последнего не жалко
<…>
Лампочки обманка — свет, на который летит бабочка. Снег (он не раз встречается в стихах Запоевой) — холод. А в последнем стихотворении возникает художник, который «рисовал теплом» (тепло — тоже не частое, но настойчивое слово в стихах), а его ослик ходит рядом и «сторожит живых», сторожит тепло, — им же, художником, надышанное. Стихи Насти Запоевой — тоже надышанное тепло. Пока живешь и поешь — разве может тепло улетучиться? «Самолетики не мерзнут».