Критика
Надежда Кондакова, «Житейское море»
Новосибирск. Поэтическая библиотека журнала «Сибирские огни», 2014
«Душно-безмерная» память
Новосибирск. Поэтическая библиотека журнала «Сибирские огни», 2014
«Душно-безмерная» память
«Морозным отечеством ровно дыша», уроженка Оренбурга Надежда Кондакова с неженским бесстрашием и умом рассказывает свою, полную драматизма, жизнь, намертво сцепленную с трагедией расколотой и разоренной России, ни на йоту не приближаясь к тону жалобы или истерики. Как будто с поры пенных «ночных черешен в школьном сквере» было в ней предощущение жертвенного пути. Как будто судьба ей — бестрепетно принимать холод бездны и разлук, выводя на бумаге суровые строки: «Кому — карьера, мне — рябина/ на перекрестье трех дорог…».
Восхищает и выверенная до запятой «классическая осанка» этой лирики, и редкая мудрость поэта, и беспощадные оценки собственных опрометчивых шагов: «где счастье переходит в риск, там все несчастья объяснимы».
Без предисловий, послесловий и аннотации обошлось новое «избранное» известного поэта Надежды Кондаковой. Никаких посредников между автором и читателем, кроме редколлегии уже завоевавшей доверие знатоков новосибирской серии. Это подчеркивает исповедальный характер собранной лирики, которая, возможно, ближе к дневнику поэта, чем вышедшая в 2009 году в «Молодой гвардии» другая крепко сложенная книга Надежды Васильевны — «Московские письма».
В книге «Житейское море» изредка встречаются даты под произведениями — для того лишь, чтобы осведомить читателя о возрасте, образно говоря, той или иной группы деревьев в ухоженном саду Надежды Кондаковой. Многое написано давно, в возрасте 30 лет, что-то извлечено из первых книг или рукописей таковых, по авторскому «умолчанию» или по цензурным причинам не попавшее в печать.
Первый раздел можно считать новой книгой в малом «избранном»: здесь читатель найдет стихи последних трех-пяти лет, в том числе — не входившие ни в одно издание. Второй раздел вместил наиболее значимые, «заглавные», стихи из разных книг автора. Третий — представляет период «личного модернизма» Надежды Кондаковой, когда рука, по выражению Беллы Ахмадулиной, устала «ставить слово после слова». В этот урожайный сезон к берегу поэта причалили новые смыслы, образы, изобразительные возможности, появилась невероятная творческая свобода. Наконец, четвертая часть книги — это любовная лирика, связанная в основном с одним, важным для автора, безымянным героем.
Восхищает и выверенная до запятой «классическая осанка» этой лирики, и редкая мудрость поэта, и беспощадные оценки собственных опрометчивых шагов: «где счастье переходит в риск, там все несчастья объяснимы».
Без предисловий, послесловий и аннотации обошлось новое «избранное» известного поэта Надежды Кондаковой. Никаких посредников между автором и читателем, кроме редколлегии уже завоевавшей доверие знатоков новосибирской серии. Это подчеркивает исповедальный характер собранной лирики, которая, возможно, ближе к дневнику поэта, чем вышедшая в 2009 году в «Молодой гвардии» другая крепко сложенная книга Надежды Васильевны — «Московские письма».
В книге «Житейское море» изредка встречаются даты под произведениями — для того лишь, чтобы осведомить читателя о возрасте, образно говоря, той или иной группы деревьев в ухоженном саду Надежды Кондаковой. Многое написано давно, в возрасте 30 лет, что-то извлечено из первых книг или рукописей таковых, по авторскому «умолчанию» или по цензурным причинам не попавшее в печать.
Первый раздел можно считать новой книгой в малом «избранном»: здесь читатель найдет стихи последних трех-пяти лет, в том числе — не входившие ни в одно издание. Второй раздел вместил наиболее значимые, «заглавные», стихи из разных книг автора. Третий — представляет период «личного модернизма» Надежды Кондаковой, когда рука, по выражению Беллы Ахмадулиной, устала «ставить слово после слова». В этот урожайный сезон к берегу поэта причалили новые смыслы, образы, изобразительные возможности, появилась невероятная творческая свобода. Наконец, четвертая часть книги — это любовная лирика, связанная в основном с одним, важным для автора, безымянным героем.
Итак, она звалась… Надежда
Жизнь полна совпадений, в которых при ближайшем рассмотрении доля случайного не так уж велика… В 1999 году, на самом рубеже веков, современному поэту Надежде Кондаковой, назвавшей свою первую книгу по-пушкински «День чудесный» (1975 г.), выпала честь составить (совместно с мужем Владимиром Чепкуновым) «Пушкинский календарь», и уникальное издание появилось. А мне вот недавно попался на глаза первый прозаический опыт Александра Сергеевича, датированный 1819 годом, собственно набросок, под названием «Наденька»…
Читаю: «…Тузы, тройки, разорванные короли, загнутые валеты сыпались веером, и облако стираемого мела мешалось с дымом турецкого табаку…».
Следом погружаюсь в «Житейское море» поэта по имени Надежда, снимаю то ли дымку, то ли пену с первого стихотворения:
Читаю: «…Тузы, тройки, разорванные короли, загнутые валеты сыпались веером, и облако стираемого мела мешалось с дымом турецкого табаку…».
Следом погружаюсь в «Житейское море» поэта по имени Надежда, снимаю то ли дымку, то ли пену с первого стихотворения:
то ли было, то ли сплыло…
То ли капал Бог украдкой
исчезавшие чернила.
То ли капал Бог украдкой
исчезавшие чернила.
Кстати, сама Наденька у Александра Сергеевича в его отрывке так и не появляется. Непонятно, что собирался он с нею сделать. Видимо, готовил ей роль некой спасительницы-утешительницы для военных, в один вечер проигравших в карты поляку Ясунскому целое имение. Вельверов предложил Виктору «вместе отужинать» и познакомить его «с очень милой девочкой». «Оба сели в дрожки и полетели по мертвым улицам Петербурга…»
Вот и весь сказ. Дальше простирается многоточие, тайна… А я снова и снова пытаюсь окинуть взором «Житейское море», наполненное судьбой нашей талантливой современницы, божьей милостью прокатившейся и «на челне золотом», и написавшую в свое время пусть не оду, но стихотворение «Вольность», посвященное другой наследнице Александра Сергеевича — Марине Кудимовой.
Название издания подразумевает стихию, однако «море» свое Надежда Кондакова устраивала не по наитию. Перед нами книга с жесткой, упорядоченной структурой. Четыре главки ее, как четыре карточные масти, имеют свои рисунки и цвета, присвоенные поэтом определенным отрезкам пути. Существуют и дополнительные скрепы — рифмы на уровне целых стихотворений.
В одну из «зарифмованных» пар из первого раздела вглядываюсь особенно пристально. «Памяти Феди» посвящено произведение, названное так же, как книга, «Житейское море», хотя в нем фигурирует только гидроним Урал: «Как хорошо, что ты был на земле —/ ел землянику, купался в Урале…/ Вместе черемухой губы марали/ мама и мальчик!»
В предыдущем стихотворении — «Памяти сына» — появляется единственное поименованное в книге море — Средиземное. А еще там дышат розы и экзотические олеандры, ведь действие происходит во Франции: «В саду, где цветут олеандры/ и душные розы Прованса,/ глаза закрываю, рыдая,/ впадая в подобие транса…»
Что же открывается перед внутренним взором поэта в час такого замедленного танца сознания?.. Ей видится Рай, где, «коль будет Господь милосерден», она снова встретит своего ненаглядного сыночка.
Проговаривая: «Среди — земное», — можно услышать: «среди земного». Не так ли? И если с этой точки зрения перечесть заключительную строфу, откроется новый контекст: «Чужие и пальмы, и лица./ И лишь Средиземное море/ сестрой милосердия лечит/ мое нелечимое горе».
Средиземное море здесь словно пропадает («исчезавшие чернила»?), превращаясь с твердь, уступая место несуетному морю из молитвы, читаемой священником при отпевании усопшего: «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от тли живот мой, Многомилостиве!».
Слово — пауза, встреча — разлука, жизнь — смерть. Чернила исчезают, когда воскресает безмолвие… Пожалуй, острее поэта никто не может ощутить эту закономерность, поэтому воды давнего пророческого стихотворения «Последнее море», вынесенного на обложку, а внутри блока соседствующего с начальными вещами о счастье и преображении горя в свет, обнимают все берега и потоки этой книги: «…Но именно в паузах жизнь и горчит,/ но именно в паузах встреч,/ как море, последнее море, звучит/ нечленораздельная речь».
Сколько всего в «Житейском море» Надежды Кондаковой встречается диптихов, а то и триптихов из лирических картин, сосчитать не берусь, но обозначу некоторые из них: «Сон в ГУМе» — «Гумус»; «Чернобыльский мед» — «Как в колодцы, в глубины людские спускаюсь…»; «Другое окно» — «Совсем другое окно»; «Сон рыбы» — «Смерть рыбы» — «Больной пейзаж»; «Кинешь ли взгляд…» — «Только солнышком брызни…».
Последнее в этом ряду стихотворение передает непредставимую вроде бы вещь — взаимное движение навстречу двух солнц: сияния человеческого сердца и огня божественной любви, ведь ни одно деяние не остается незамеченным. Такое вот «слово о благодати» от Надежды Кондаковой.
Вот и весь сказ. Дальше простирается многоточие, тайна… А я снова и снова пытаюсь окинуть взором «Житейское море», наполненное судьбой нашей талантливой современницы, божьей милостью прокатившейся и «на челне золотом», и написавшую в свое время пусть не оду, но стихотворение «Вольность», посвященное другой наследнице Александра Сергеевича — Марине Кудимовой.
Название издания подразумевает стихию, однако «море» свое Надежда Кондакова устраивала не по наитию. Перед нами книга с жесткой, упорядоченной структурой. Четыре главки ее, как четыре карточные масти, имеют свои рисунки и цвета, присвоенные поэтом определенным отрезкам пути. Существуют и дополнительные скрепы — рифмы на уровне целых стихотворений.
В одну из «зарифмованных» пар из первого раздела вглядываюсь особенно пристально. «Памяти Феди» посвящено произведение, названное так же, как книга, «Житейское море», хотя в нем фигурирует только гидроним Урал: «Как хорошо, что ты был на земле —/ ел землянику, купался в Урале…/ Вместе черемухой губы марали/ мама и мальчик!»
В предыдущем стихотворении — «Памяти сына» — появляется единственное поименованное в книге море — Средиземное. А еще там дышат розы и экзотические олеандры, ведь действие происходит во Франции: «В саду, где цветут олеандры/ и душные розы Прованса,/ глаза закрываю, рыдая,/ впадая в подобие транса…»
Что же открывается перед внутренним взором поэта в час такого замедленного танца сознания?.. Ей видится Рай, где, «коль будет Господь милосерден», она снова встретит своего ненаглядного сыночка.
Проговаривая: «Среди — земное», — можно услышать: «среди земного». Не так ли? И если с этой точки зрения перечесть заключительную строфу, откроется новый контекст: «Чужие и пальмы, и лица./ И лишь Средиземное море/ сестрой милосердия лечит/ мое нелечимое горе».
Средиземное море здесь словно пропадает («исчезавшие чернила»?), превращаясь с твердь, уступая место несуетному морю из молитвы, читаемой священником при отпевании усопшего: «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от тли живот мой, Многомилостиве!».
Слово — пауза, встреча — разлука, жизнь — смерть. Чернила исчезают, когда воскресает безмолвие… Пожалуй, острее поэта никто не может ощутить эту закономерность, поэтому воды давнего пророческого стихотворения «Последнее море», вынесенного на обложку, а внутри блока соседствующего с начальными вещами о счастье и преображении горя в свет, обнимают все берега и потоки этой книги: «…Но именно в паузах жизнь и горчит,/ но именно в паузах встреч,/ как море, последнее море, звучит/ нечленораздельная речь».
Сколько всего в «Житейском море» Надежды Кондаковой встречается диптихов, а то и триптихов из лирических картин, сосчитать не берусь, но обозначу некоторые из них: «Сон в ГУМе» — «Гумус»; «Чернобыльский мед» — «Как в колодцы, в глубины людские спускаюсь…»; «Другое окно» — «Совсем другое окно»; «Сон рыбы» — «Смерть рыбы» — «Больной пейзаж»; «Кинешь ли взгляд…» — «Только солнышком брызни…».
Последнее в этом ряду стихотворение передает непредставимую вроде бы вещь — взаимное движение навстречу двух солнц: сияния человеческого сердца и огня божественной любви, ведь ни одно деяние не остается незамеченным. Такое вот «слово о благодати» от Надежды Кондаковой.
Только солнышком брызни,
лишь прикинься добром —
и проявится в жизни
абстинентный синдром:
и глухие рыданья,
и до дрожи в руках,
как при первом свиданьи,
опьяненье и страх.
Среди туч переспелых
или сумрачных бед
небо выглянет в белых
облаках — напросвет.
И стоишь, как под газом,
но не пьян, а смущен.
И за что-то наказан.
И как будто прощен.
лишь прикинься добром —
и проявится в жизни
абстинентный синдром:
и глухие рыданья,
и до дрожи в руках,
как при первом свиданьи,
опьяненье и страх.
Среди туч переспелых
или сумрачных бед
небо выглянет в белых
облаках — напросвет.
И стоишь, как под газом,
но не пьян, а смущен.
И за что-то наказан.
И как будто прощен.
Словом, истинно полноводная жизнь кипит под твердой обложкой с фотографией темной с бирюзовым отливом морской пучины.
Здесь есть и затонувшие корабли советской эпохи, и диковинные «рыбы» постмодернистских течений, и «маленький личный ад» или с‑ад, сотканный из нетерпения юного сердца, горьких уроков, потерь и роковой любви, протянувшейся через десятилетия.
Шторм — штопка парусов — штиль, тихая гавань покоя и мудрости. Как нарочно, под руку попадаются существительные, в которых слышится шипение вопроса: «Что?» Что с нами было и что происходит?..
Преодолев рубежи «глухих» семидесятых, «слепых» восьмидесятых, «лихих» девяностых, поэт Надежда Кондакова задается вопросом «А нынче на дворе — какие?»
Здесь есть и затонувшие корабли советской эпохи, и диковинные «рыбы» постмодернистских течений, и «маленький личный ад» или с‑ад, сотканный из нетерпения юного сердца, горьких уроков, потерь и роковой любви, протянувшейся через десятилетия.
Шторм — штопка парусов — штиль, тихая гавань покоя и мудрости. Как нарочно, под руку попадаются существительные, в которых слышится шипение вопроса: «Что?» Что с нами было и что происходит?..
Преодолев рубежи «глухих» семидесятых, «слепых» восьмидесятых, «лихих» девяностых, поэт Надежда Кондакова задается вопросом «А нынче на дворе — какие?»
Кто назовет и вещим станет,
пока лжецарская возня
одних пьянит, других туманит?..
Но кто ж из них теперь обманет
все пережившую — меня?!
пока лжецарская возня
одних пьянит, других туманит?..
Но кто ж из них теперь обманет
все пережившую — меня?!
При этом один святой маяк для нее не теряет устойчивости. «Тебе не достался купейный билет?/ Страна виновата, а Родина — нет», — заявляет она, полемизируя с Евгением Евтушенко, который как-то в беседе обмолвился: «И все-таки родина бывает виновата…».
Не мертвых дельфинов, но сияющие янтари и заряженные любовью мастера амулеты веры выбрасывают на берег эти лирические волны. Начинается книга «Житейское море» со слова «счастье», которое «призрачно, мгновенно» (потому что разговор идет о земном), а кончается на 155‑й странице как будто ответом: «у Горнего входа» («…давайте друг другу посмотрим в глаза/ и руку протянем — у Горнего входа»). Личное и общее сливаются в одну, подвластную Всевышнему, судьбу.
Горний вход для поэта место не холодное — обжитое. В стихотворении «Памяти родителей» Надежда Кондакова представляет, как ее в известное лихолетье раскулаченные и пущенные по миру близкие, «проживая в селениях горних», молятся, «чтоб всем отпустились грехи,/ чтоб в русскую землю вернулись ожившие корни…».
Не мертвых дельфинов, но сияющие янтари и заряженные любовью мастера амулеты веры выбрасывают на берег эти лирические волны. Начинается книга «Житейское море» со слова «счастье», которое «призрачно, мгновенно» (потому что разговор идет о земном), а кончается на 155‑й странице как будто ответом: «у Горнего входа» («…давайте друг другу посмотрим в глаза/ и руку протянем — у Горнего входа»). Личное и общее сливаются в одну, подвластную Всевышнему, судьбу.
Горний вход для поэта место не холодное — обжитое. В стихотворении «Памяти родителей» Надежда Кондакова представляет, как ее в известное лихолетье раскулаченные и пущенные по миру близкие, «проживая в селениях горних», молятся, «чтоб всем отпустились грехи,/ чтоб в русскую землю вернулись ожившие корни…».
А вместо хризантем — гортензии
Тема литературных Надежд, связанная, на мой взгляд, с героиней моей статьи, не ограничена лишь пушкинским примером. Что не дорисовано — рисуется…
Как вечный призрак счастья и русской надежды имя автора «Житейского моря» возникает и запоминается в миниатюре другого русского классика — Антона Чехова — в его рассказе «Шуточка» (1886 г.), где произнесенное шепотом во время катания на санках с горы признание героя («Я люблю Вас, Надя»), смешиваясь с ветром, обманывает сердце юной барышни, заставляя его учащенного биться и желать новой встречи с неизведанным… А ветер ревет, свистит в ушах, «хочет сорвать с плеч голову, от его напора «нет сил дышать»: «Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит нас в ад». Где бездна, там и восторг; где любовь, там и смерть…
В последний раз слова чеховского героя, отъезжающего (опять же!) в Петербург, звучат, между прочим, в весеннем саду, где и рассеиваются эфемерные лучи еле слышного признания, превращаясь со временем в «самое счастливое и прекрасное» для Наденьки воспоминание.
«Прощай, мой друг, ты не в своей тарелке./ А я — в своей. В родительском саду», — решительно заявляет отвергнутому кавалеру женщина из лирического произведения Надежды Кондаковой, а лучше сказать, она сама, потому что ничего в стихах ее не придумано: все было на самом деле.
Старинным слогом говоря, маменька да папенька незримо ограждают дочь от роковой ошибки: «Я знаю, что в беседке виноградной,/ построенной вдали от воронья,/ меня хранит своей любовью ратной/ моя давно умершая семья».
Ах, если бы все сомнения пресекало, наконец, таинство венчания! Но и это случается не всегда. Обыкновенная жизнь порой приводит к поистине сказочным сюжетам и неистовые заклинания из стихотворения «Я знаю, скажут обо мне: лукавая жена», увы, понятны: «Будь проклят день и проклят час —/ Кощея злая мгла,/ Когда соединила нас/ Смертельная игла:/ Игла в яйце,/ Яйцо в утице,/ Ну а я в венце —/ На распутьице».
И снова просится наружу пушкинское эхо: «Но я другому отдана;/ Я буду век ему верна»…
Ее личное море любви начиналось в устье романтической реки, оказавшейся роковой, словно заговоренной кем-то: «Ах, зачем же ты полночью летней,/ Искупавшись в холодной реке,/ Прикоснулся к тринадцатилетней/ В детских цыпках дрожащей руке…».
Сама пресекла свое первое счастье. А, может, так надо?.. Некому преломить Кощееву иглу и расколдовать невесту. Как похожа эта сказка с туманным концом на сочинение Фёдора Сологуба «В тихий вечер на распутьи двух дорог» (1902 г.), где молодая колдунья одаривает героя багряным камнем-талисманом бессмертия: «…Этот камень все на шее ты носи/ И другого талисмана не проси./ Не для счастья, иль удачи, иль венца, —/ Только жить, все жить ты будешь без конца».
Неуютным вокзальным духом прощания дышат стихотворения «Синий дом» и «Не казанская сирота…» из четвертого раздела книги.
Маленькое личное море героини (размером с «синий дом») должно, точно аквариум, разбиться, смешав свою влагу с бескрайней большой водой.
Как вечный призрак счастья и русской надежды имя автора «Житейского моря» возникает и запоминается в миниатюре другого русского классика — Антона Чехова — в его рассказе «Шуточка» (1886 г.), где произнесенное шепотом во время катания на санках с горы признание героя («Я люблю Вас, Надя»), смешиваясь с ветром, обманывает сердце юной барышни, заставляя его учащенного биться и желать новой встречи с неизведанным… А ветер ревет, свистит в ушах, «хочет сорвать с плеч голову, от его напора «нет сил дышать»: «Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит нас в ад». Где бездна, там и восторг; где любовь, там и смерть…
В последний раз слова чеховского героя, отъезжающего (опять же!) в Петербург, звучат, между прочим, в весеннем саду, где и рассеиваются эфемерные лучи еле слышного признания, превращаясь со временем в «самое счастливое и прекрасное» для Наденьки воспоминание.
«Прощай, мой друг, ты не в своей тарелке./ А я — в своей. В родительском саду», — решительно заявляет отвергнутому кавалеру женщина из лирического произведения Надежды Кондаковой, а лучше сказать, она сама, потому что ничего в стихах ее не придумано: все было на самом деле.
Старинным слогом говоря, маменька да папенька незримо ограждают дочь от роковой ошибки: «Я знаю, что в беседке виноградной,/ построенной вдали от воронья,/ меня хранит своей любовью ратной/ моя давно умершая семья».
Ах, если бы все сомнения пресекало, наконец, таинство венчания! Но и это случается не всегда. Обыкновенная жизнь порой приводит к поистине сказочным сюжетам и неистовые заклинания из стихотворения «Я знаю, скажут обо мне: лукавая жена», увы, понятны: «Будь проклят день и проклят час —/ Кощея злая мгла,/ Когда соединила нас/ Смертельная игла:/ Игла в яйце,/ Яйцо в утице,/ Ну а я в венце —/ На распутьице».
И снова просится наружу пушкинское эхо: «Но я другому отдана;/ Я буду век ему верна»…
Ее личное море любви начиналось в устье романтической реки, оказавшейся роковой, словно заговоренной кем-то: «Ах, зачем же ты полночью летней,/ Искупавшись в холодной реке,/ Прикоснулся к тринадцатилетней/ В детских цыпках дрожащей руке…».
Сама пресекла свое первое счастье. А, может, так надо?.. Некому преломить Кощееву иглу и расколдовать невесту. Как похожа эта сказка с туманным концом на сочинение Фёдора Сологуба «В тихий вечер на распутьи двух дорог» (1902 г.), где молодая колдунья одаривает героя багряным камнем-талисманом бессмертия: «…Этот камень все на шее ты носи/ И другого талисмана не проси./ Не для счастья, иль удачи, иль венца, —/ Только жить, все жить ты будешь без конца».
Неуютным вокзальным духом прощания дышат стихотворения «Синий дом» и «Не казанская сирота…» из четвертого раздела книги.
Маленькое личное море героини (размером с «синий дом») должно, точно аквариум, разбиться, смешав свою влагу с бескрайней большой водой.
И ты молись, чтоб все пропало,
рассыпалось до мелких снов,
чтобы на паперти вокзала
нам не хватило нужных слов
рассыпалось до мелких снов,
чтобы на паперти вокзала
нам не хватило нужных слов
Мы расстаемся, чтобы сохранить неприкосновенный запас счастья. И тогда любовь не только не иссякнет, но продолжится где-то и повторится. «Съеженные сердца» раскроют свою настоящую силу.
Чтоб было глупо все, как было,
и, не растрачивая пыл,
чтоб я всю жизнь тебя любила,
чтоб ты всю жизнь меня любил.
и, не растрачивая пыл,
чтоб я всю жизнь тебя любила,
чтоб ты всю жизнь меня любил.
Она и сама не знает, какая сила заставляет сжигать мосты и выстраивать новый путь, не боясь, что на ее «распутьице» — перекрестье дорог подстерегает еще и русское бездорожье, грязь, непроходимые места. Дар интуиции, дальновидения… Не потому ли в творчестве автора «Житейского моря» интеллект и чувство вступают в равновесные соотношения?
Лирико-философские нити Надежды Кондаковой прихотливо разветвляются, но вырастает крепкое метафизическое дерево. А в конце, как гриб под березой или крупная ягода, перед читателем порой является новость иной природы — парадокс. Крутой поворот, пируэт или даже остановка. Здесь возникает ощущение, что автор как будто только что очнулся и проговаривает на границе сна и реальности самую суть сновидения, может быть, и ему пока до конца неясную.
В концовки стихотворений Надежды Кондаковой можно вслушиваться как в самодостаточные афоризмы: «Вены вскрывает храм, но происходит — свет./ Семя бросает вор, но вырастает — сад»; «Нас время найдет и отыщет./ Нас много. Нас может быть нет»; «О, жизнь, в тебе есть что-то птичье,/ особенно — когда зима»; «…сердцем, словно манною небесной,/ я кормлю отчаянье и ночь».
Как видно уже в этих примерах, в поэтику нашей современницы изящно вплетены аллюзии и реминисценции из небожителей Серебряного века: Цветаевой, Пастернака, Ахматовой, Гумилёва. Образы видоизменяются, а их адресация нередко расширяется, дорастая до гиперболы. Начиняя говорить о сугубо личном, Надежда Кондакова порой заканчивает думой о судьбе потерянных поколений или вовсе отправляет послание в неограниченную рамками заоблачную глубину, как шарик в небеса.
Философия максималиста? Возможно. Ее идеалистичное — вернуть Творцу все, что он дал, до единой крошки тела, чтобы душа округлилась, пусть и обуглилась. Но сначала, как перед исповедью — вспомнить все: «В душно-безмерную/ память возвращаю/ наши дни над бездною,/ наши невзначаи».
Цвета и запахи сада наполняют книгу Надежды Кондаковой и удачно ее завершают, смешивая и приводя в равновесие силы отчаяния и тихой радости.
Гортензии — это ее хризантемы из известного романса, цветы-символы, которые не «отцвели уж давно», а зеленью своей напоминают о юности и свежести, о вечно обновляемой природе и бессмертной душе…
Лирико-философские нити Надежды Кондаковой прихотливо разветвляются, но вырастает крепкое метафизическое дерево. А в конце, как гриб под березой или крупная ягода, перед читателем порой является новость иной природы — парадокс. Крутой поворот, пируэт или даже остановка. Здесь возникает ощущение, что автор как будто только что очнулся и проговаривает на границе сна и реальности самую суть сновидения, может быть, и ему пока до конца неясную.
В концовки стихотворений Надежды Кондаковой можно вслушиваться как в самодостаточные афоризмы: «Вены вскрывает храм, но происходит — свет./ Семя бросает вор, но вырастает — сад»; «Нас время найдет и отыщет./ Нас много. Нас может быть нет»; «О, жизнь, в тебе есть что-то птичье,/ особенно — когда зима»; «…сердцем, словно манною небесной,/ я кормлю отчаянье и ночь».
Как видно уже в этих примерах, в поэтику нашей современницы изящно вплетены аллюзии и реминисценции из небожителей Серебряного века: Цветаевой, Пастернака, Ахматовой, Гумилёва. Образы видоизменяются, а их адресация нередко расширяется, дорастая до гиперболы. Начиняя говорить о сугубо личном, Надежда Кондакова порой заканчивает думой о судьбе потерянных поколений или вовсе отправляет послание в неограниченную рамками заоблачную глубину, как шарик в небеса.
Философия максималиста? Возможно. Ее идеалистичное — вернуть Творцу все, что он дал, до единой крошки тела, чтобы душа округлилась, пусть и обуглилась. Но сначала, как перед исповедью — вспомнить все: «В душно-безмерную/ память возвращаю/ наши дни над бездною,/ наши невзначаи».
Цвета и запахи сада наполняют книгу Надежды Кондаковой и удачно ее завершают, смешивая и приводя в равновесие силы отчаяния и тихой радости.
Гортензии — это ее хризантемы из известного романса, цветы-символы, которые не «отцвели уж давно», а зеленью своей напоминают о юности и свежести, о вечно обновляемой природе и бессмертной душе…
Намокли гортензии в нашем саду,
пригнулись к земле виноградные лозы.
За слезы любимых мы будем в аду,
за эти горючие, честные слезы.
пригнулись к земле виноградные лозы.
За слезы любимых мы будем в аду,
за эти горючие, честные слезы.
А вот как начинается другое стихотворение из книги:
Зеленоваты без претензий,
почти уже в осеннем гриме,
ажурные шары гортензий —
гидрангий, как сказали б в Риме…
почти уже в осеннем гриме,
ажурные шары гортензий —
гидрангий, как сказали б в Риме…
Недаром поэт вспоминает древнее имя загадочных цветов: текучая и зыбкая субстанция воды идеально подходит для заговоров и отражений, для мысленного плавания из мира реального в мир потусторонний, для переклички земного и небесного… При определенном составе почвы цветы-хамелеоны гортензии, как известно, приобретают пронзительно голубой цвет неба и воды.
Через цветы, деревья, птиц поэт познает бытие, чтобы потом на том же языке листьев и камней объяснить каждое событие. Надежда Кондакова взрастила свой говорящий сад цветов и символов. И не одни лишь гортензии нежно прислонили головы к ее деревянному дому в Переделкине…
«Ты говоришь: не плачь, еще не время…» В этом стихотворении о любви, стоящем на одном развороте с «гортензиями», обжигает слово «рот». Не губы, не уста — именно рот. Одно слово — и весь трагизм земной жизни, в которой люди стареют и умирают, в нем, как в алой бездне, отразился. Рот здесь похож на розу, красную, жертвенную, сорванную для любимого, чтобы в беде болезни порадовать его цветом страсти.
Через цветы, деревья, птиц поэт познает бытие, чтобы потом на том же языке листьев и камней объяснить каждое событие. Надежда Кондакова взрастила свой говорящий сад цветов и символов. И не одни лишь гортензии нежно прислонили головы к ее деревянному дому в Переделкине…
«Ты говоришь: не плачь, еще не время…» В этом стихотворении о любви, стоящем на одном развороте с «гортензиями», обжигает слово «рот». Не губы, не уста — именно рот. Одно слово — и весь трагизм земной жизни, в которой люди стареют и умирают, в нем, как в алой бездне, отразился. Рот здесь похож на розу, красную, жертвенную, сорванную для любимого, чтобы в беде болезни порадовать его цветом страсти.
…Но желтый лист тебя целует в темя,
Целует, как Иуда, как палач.
Целует, как Иуда, как палач.
«Подлые объятья» осени неотменимы, но огонь женской любви словно перечеркивает цвет увядания — красный побеждает желтый: «Я крашу рот и поправляю платье,/ чтоб на меня и ты без слез смотрел».
Уже другой, более зловещий, смысл цвета измены и расставания пытается разгадать поэт в стихотворении «Желтый дом», впиваясь памятью в «облупленные серые колонны» больницы, вдыхая снова «дух белой хлорки и одеколона». Тут время убивает ее родного человека не естественной убывающей силой, а методом изощренно устроенной, губящей душу, практики ледяного равнодушия и неприятия ранимой души певца.
Время-кляп, время-цыц… Это оно все вокруг, даже свет, делает убогим. Лишь белому снегу, который ни в чем не виноват, героиня позволяет себя утешить намеком на будущее покаяние и отпущение…
Уже другой, более зловещий, смысл цвета измены и расставания пытается разгадать поэт в стихотворении «Желтый дом», впиваясь памятью в «облупленные серые колонны» больницы, вдыхая снова «дух белой хлорки и одеколона». Тут время убивает ее родного человека не естественной убывающей силой, а методом изощренно устроенной, губящей душу, практики ледяного равнодушия и неприятия ранимой души певца.
Время-кляп, время-цыц… Это оно все вокруг, даже свет, делает убогим. Лишь белому снегу, который ни в чем не виноват, героиня позволяет себя утешить намеком на будущее покаяние и отпущение…
Но за окном — не снег, а канифоль
для скрипок нас прощающего Бога…
для скрипок нас прощающего Бога…
Следом идущее стихотворение, посвященное памяти первого мужа Надежды Кондаковой, поэта Бориса Примерова, четко обозначает рамки трагедии:
Маленький личный ад,
или большой — эпохи?
Глянешь в сердцах назад:
слезы — как скоморохи.
А впереди того
хуже и беспросветней.
Не подтвердить родство
Ни бакшишом, ни сплетней.
Так вот и бесперечь
тащатся, цуг за цугом,
память моя и речь
с неродовым испугом.
или большой — эпохи?
Глянешь в сердцах назад:
слезы — как скоморохи.
А впереди того
хуже и беспросветней.
Не подтвердить родство
Ни бакшишом, ни сплетней.
Так вот и бесперечь
тащатся, цуг за цугом,
память моя и речь
с неродовым испугом.
От земного — к божественному, от материального — к неосязаемому…
Земная любовь поэта словно перетекает в изменчивые лики природы, как бы отдаривая ту символическую ветку шиповника. «Какие жары и какие морозы по коже/ ходили, когда ты меня целовал!» — вспоминает героиня Надежды Кондаковой на месте прежнего свидания в стихотворении «Две белые кофточки с юбкою узкой».
Что осталось здесь от прошлого?.. Не стала ли эта светлая пустота просто иной формой любви?
Земная любовь поэта словно перетекает в изменчивые лики природы, как бы отдаривая ту символическую ветку шиповника. «Какие жары и какие морозы по коже/ ходили, когда ты меня целовал!» — вспоминает героиня Надежды Кондаковой на месте прежнего свидания в стихотворении «Две белые кофточки с юбкою узкой».
Что осталось здесь от прошлого?.. Не стала ли эта светлая пустота просто иной формой любви?
И вот я стою у скамейки, и нежно
Сам пух с тополей облетает с меня…
Сам пух с тополей облетает с меня…
Женская нежность обратилась в пух, почти лебединый, а те нежданные «жары» страсти вселились, быть может, в яркие цветы под названием жарки, быстро вянущие в срезанном виде, но долго-долго ублажающие взор на свободе леса или степи.
В этих «гордо страдающих» строчках не сыскать бабьих слез, тем более истерики покинутой женщины в духе: «Мой милый, что тебе я сделала?!» В сдержанном тоне поэта — смирение и мужество, великодушие и прямота, благодарность любимому и восприятие чувства как дара небес. А как по-блоковски драматично звучит концовка стихотворения «Письма»: «Твои письма лежат на столе./ Как бесстрашно я к ним прикасалась!» Правда же, ее сюжет перекликается с финалом известного со школы шедевра «О подвигах, о доблестях, о славе…»: «Твое лицо в его простой оправе/ Своей рукой убрал я со стола»?
В поэтическом саду Надежды Кондаковой, прибранном «столетие назад/ столетие вперед», растет себе потерянное время и происходит скрытое движение. Почва и растения подернуты туманом, что рассеивается перед внимательным взором.
Взглянем снова на древнюю гортензию. Этот цветок и сам по себе многоцветный, свою истинную радугу скрывает от глаз под землей, ведь корень его семицветный.
Возможно, такой цветик-семицветик обещает своему владельцу выполнить все его семь желаний, но не в этом грубом видимом пространстве.
Удивительные цветы. Вместо лепестков у них чашелистики, и плодов они не дают, хоть и привлекают насекомых. Гортензии словно приглашают отрешиться от всего земного и испить чашу божественного нектара. По преданию именно эти цветы падали с неба во время рождения Будды. Существует и легенда о том, что голубая гортензия хранит мысли последних людей с далекой планеты, призывающие нас беречь мир на Земле.
В этих «гордо страдающих» строчках не сыскать бабьих слез, тем более истерики покинутой женщины в духе: «Мой милый, что тебе я сделала?!» В сдержанном тоне поэта — смирение и мужество, великодушие и прямота, благодарность любимому и восприятие чувства как дара небес. А как по-блоковски драматично звучит концовка стихотворения «Письма»: «Твои письма лежат на столе./ Как бесстрашно я к ним прикасалась!» Правда же, ее сюжет перекликается с финалом известного со школы шедевра «О подвигах, о доблестях, о славе…»: «Твое лицо в его простой оправе/ Своей рукой убрал я со стола»?
В поэтическом саду Надежды Кондаковой, прибранном «столетие назад/ столетие вперед», растет себе потерянное время и происходит скрытое движение. Почва и растения подернуты туманом, что рассеивается перед внимательным взором.
Взглянем снова на древнюю гортензию. Этот цветок и сам по себе многоцветный, свою истинную радугу скрывает от глаз под землей, ведь корень его семицветный.
Возможно, такой цветик-семицветик обещает своему владельцу выполнить все его семь желаний, но не в этом грубом видимом пространстве.
Удивительные цветы. Вместо лепестков у них чашелистики, и плодов они не дают, хоть и привлекают насекомых. Гортензии словно приглашают отрешиться от всего земного и испить чашу божественного нектара. По преданию именно эти цветы падали с неба во время рождения Будды. Существует и легенда о том, что голубая гортензия хранит мысли последних людей с далекой планеты, призывающие нас беречь мир на Земле.
«У кого ты училась? У слова»
Садовая символика Надежды Кондаковой не сразу раскрывает лепестки смыслов, но, безусловно, работает на подсознательном уровне. В стихотворении «Другое окно» акации, как мне кажется, выполняют роль антипода окна, окна, вывернутого наизнанку, чья цельность нарушена путем замены буквы «о» на «а». Гирляндами листьев своих акации символизируют фонтаны и брызги. Это и вода, и разбитое стекло…
«Река времЯн реки времен не легче», — констатирует поэт в следующем стихотворении, разворачивая затем еще более ужасающую картину коллективной кармы в разрезе («Смерть рыбы»), находя в себе силы с надеждой всматриваться в дно: «пусть близорукий свет нахлынет с высоты,/ и сквозь компост веков, сквозь судороги глины/ малек найдет подземные пласты».
Сад нужно возделывать, а не разорять. Без пафоса и театральности. И сад души, и сад страны…
«Река времЯн реки времен не легче», — констатирует поэт в следующем стихотворении, разворачивая затем еще более ужасающую картину коллективной кармы в разрезе («Смерть рыбы»), находя в себе силы с надеждой всматриваться в дно: «пусть близорукий свет нахлынет с высоты,/ и сквозь компост веков, сквозь судороги глины/ малек найдет подземные пласты».
Сад нужно возделывать, а не разорять. Без пафоса и театральности. И сад души, и сад страны…
Ты говоришь — совок,
А я твержу — лопата
И мерзлая земля, и тачка и кайло…
И матушка моя ни в чем не виновата,
И твой отец-троцкист — не мировое зло.
Нам родина дана
Одна — страдать и плакать.
Как Тютчев завещал,
Как Фет приговорил.
Она внутри — орех,
Она снаружи — мякоть.
И горе у нее: «Там человек сгорел».
А я твержу — лопата
И мерзлая земля, и тачка и кайло…
И матушка моя ни в чем не виновата,
И твой отец-троцкист — не мировое зло.
Нам родина дана
Одна — страдать и плакать.
Как Тютчев завещал,
Как Фет приговорил.
Она внутри — орех,
Она снаружи — мякоть.
И горе у нее: «Там человек сгорел».
Сад — пограничье между мирами. Он таит в себе ад земной жизни и прообраз рая. Поэтому и покинувший его садовник жив.
…А время в плоть безжалостно одето,
а плоть цветущей яблони горька…
и два тысячелетья до рассвета
щеки едва касается щека…
а плоть цветущей яблони горька…
и два тысячелетья до рассвета
щеки едва касается щека…
Борис Примеров запечатлел в стихах эпоху. Сын Бориса и Надежды Кондаковой Фёдор успел подготовить к печати книгу отца «И не целованным умру я». Свои сады возделал атомщик и писатель Владимир Чепкунов, которому его спутница Надежда посвятила стихотворение «Сад»:
…В кругу каких куртин,
жасминов и вейгел
твой точный ум кутил,
твой дивный дух летел
столетие назад,
столетие вперед —
отчаянно и смело
тобою прибран сад.
И лишь Господен взгляд
оценит это дело.
жасминов и вейгел
твой точный ум кутил,
твой дивный дух летел
столетие назад,
столетие вперед —
отчаянно и смело
тобою прибран сад.
И лишь Господен взгляд
оценит это дело.
В новой книге Надежды Кондаковой бурлят и волнуются стихотворения казалось бы недавно отгоревших десятилетий XX-го века и начала века XXI-го, но их спектр действия гораздо шире: как говорится, есть припуски на швы…
Доктор филологических наук и поэт Вера Зубарева в своей статье «Тайна сада» («Нева» 2014, № 8), посвященной анализу стихотворения Беллы Ахмадулиной «Есть тайна у меня от чудного цветенья…», убедительно показывает, как много зависит в нашей духовной жизни от садовников слов, как усилиями поэта даже утраченный после языковой реформы «ять» может быть «возвращен цветку пчелой — носительницей Божественной «сласти», одним из символов Богоматери в христианстве».
Не исключено, что роль таких волшебных пчел в лирике Надежды Кондаковой играют как названия растений и деревьев, таящие в себе евангельский смысл (черешни, черемуха, яблони, виноград), так и вкрапленные в текст забытые, устаревшие слова («тлетворной красоте», «во время Оно», «за глухим кринолином», «полушник», «лафет», «поятой», «фимиам», «десницы», «уста», «кипень») или слова с несовременным ударением («до тОшности», «любОви», «музЫка»). Старомодными нитями и потайными стежками автор скрепляет исторические века и наполняет сад ароматом «золотой» христианской Руси и звуком ее бубенцов. Он сам опыляет цветы своих миров, ибо «поэт», по определению Тимура Зульфикарова, «это пчела загустевшая, задремавшая в струях медовых».
Доктор филологических наук и поэт Вера Зубарева в своей статье «Тайна сада» («Нева» 2014, № 8), посвященной анализу стихотворения Беллы Ахмадулиной «Есть тайна у меня от чудного цветенья…», убедительно показывает, как много зависит в нашей духовной жизни от садовников слов, как усилиями поэта даже утраченный после языковой реформы «ять» может быть «возвращен цветку пчелой — носительницей Божественной «сласти», одним из символов Богоматери в христианстве».
Не исключено, что роль таких волшебных пчел в лирике Надежды Кондаковой играют как названия растений и деревьев, таящие в себе евангельский смысл (черешни, черемуха, яблони, виноград), так и вкрапленные в текст забытые, устаревшие слова («тлетворной красоте», «во время Оно», «за глухим кринолином», «полушник», «лафет», «поятой», «фимиам», «десницы», «уста», «кипень») или слова с несовременным ударением («до тОшности», «любОви», «музЫка»). Старомодными нитями и потайными стежками автор скрепляет исторические века и наполняет сад ароматом «золотой» христианской Руси и звуком ее бубенцов. Он сам опыляет цветы своих миров, ибо «поэт», по определению Тимура Зульфикарова, «это пчела загустевшая, задремавшая в струях медовых».
Любая птичка в саду пиита гостья не случайная:
У кого ты училась? У слова.
У синички, зашедшей в тетрадь.
Жить училась — у болиголова,
у Владимира-свет-Соколова
и у Блока потом —
умирать.
У кого ты училась? У слова.
У синички, зашедшей в тетрадь.
Жить училась — у болиголова,
у Владимира-свет-Соколова
и у Блока потом —
умирать.
Неизменно бережно и ревностно Надежда Кондакова, образно говоря, собирает буковки из Евангелия, складывая из них лодку, ковчежек спасительный, чтобы невредимо доплыл он до родных берегов по бурному «житейскому морю».
С болью ей приходится констатировать: «мимо нас прошумели шумеры/ и гомеры прошли стороной…»; «… и четыре Евангелья даже —/ стороной, стороной, стороной».
«Когда топор ударил по Распятью/ и клубом стала тишь монастыря…» В этом стихотворном зачине уже очень много смыслов. В слове «клуб», заключены и дым отечества, и облака, и угар советской самодеятельности, заглушившей колокола.
Но не смотря ни на что, Надежда Кондакова верит в возможность торжества человеческого братства. Сдержанно и четко поэту удается передать, как самоотверженно русский народ отдается и вере, и неверию: «От ночных черешен в школьном сквере,/ от рыданья праздных аонид/ долог путь к неверию и к вере,/ и по обе двери — кровянит».
Страсть человеческая должна утратиться, иссякнуть, выйти в дым и прах, во имя страстей Христовых. Автор книги «Житейское море» убеждает себя и нас, что сила искусства заключена «только в вере слепой, побеждающей чувства,/ только в силе страдания там, на горе…».
Упорный, ежедневный, ювелирный труд души, о котором не споешь, не спляшешь. Это тише тайной слезы.
Каких читателей ждет Надежда Кондакова? Нет, не «глотателей тюри и каши». «Где-то в дебрях страны» ей видится «мечтатель», «просто сын тишины». Пониматель души, пусть неловкий, но живой. И я уверена, он уже появился.
С болью ей приходится констатировать: «мимо нас прошумели шумеры/ и гомеры прошли стороной…»; «… и четыре Евангелья даже —/ стороной, стороной, стороной».
«Когда топор ударил по Распятью/ и клубом стала тишь монастыря…» В этом стихотворном зачине уже очень много смыслов. В слове «клуб», заключены и дым отечества, и облака, и угар советской самодеятельности, заглушившей колокола.
Но не смотря ни на что, Надежда Кондакова верит в возможность торжества человеческого братства. Сдержанно и четко поэту удается передать, как самоотверженно русский народ отдается и вере, и неверию: «От ночных черешен в школьном сквере,/ от рыданья праздных аонид/ долог путь к неверию и к вере,/ и по обе двери — кровянит».
Страсть человеческая должна утратиться, иссякнуть, выйти в дым и прах, во имя страстей Христовых. Автор книги «Житейское море» убеждает себя и нас, что сила искусства заключена «только в вере слепой, побеждающей чувства,/ только в силе страдания там, на горе…».
Упорный, ежедневный, ювелирный труд души, о котором не споешь, не спляшешь. Это тише тайной слезы.
Каких читателей ждет Надежда Кондакова? Нет, не «глотателей тюри и каши». «Где-то в дебрях страны» ей видится «мечтатель», «просто сын тишины». Пониматель души, пусть неловкий, но живой. И я уверена, он уже появился.
Зульфия АЛЬКАЕВА