Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»
Поэт Олег Лич

Александр КАЗИНЦЕВ


Один на один с Вечностью


Я родился в Москве и всю жизнь прожил на одном месте — неподалеку от Белорусского вокзала, издательства "Правда" (теперь "Пресса") и старинного Петровского парка. Окончил литературный класс школы при Академии педагогических наук, факультет журналистики МГУ и аспирантуру журфака по кафедре критики.
В Университете я познакомился с замечательными поэтами — Алексеем Цветковым, Бахытом Кенжеевым, Сергеем Гандлевским (с Александром Сопровским я подружился еще в школе). Мы стали издавать неподцензурный альманах "Московское время". Вышло несколько выпусков, экземпляры разошлись по Москве, попали за рубеж. Двадцать лет спустя один из критиков "Нового мира" назовет "Московское время" бронзовым веком русской поэзии по аналогии с золотым и серебряным.
Но в семидесятые годы мне казалось, что наши стихи не понимают, хотя они написаны в классической традиции. "Но сложное понятней им", — по слову Бориса Пастернака. Я решил объясниться и стал писать критические статьи. Потом наступила перестройка, и я обнаружил, что люди не понимают не только стихи, но и саму жизнь — катастрофичность совершающихся событий. Я начал писать публицистику. Издал немало книг, стал заместителем главного редактора журнала "Наш современник", секретарем правления Союза писателей России, лауреатом литературных премий. А стихи ушли! Так бывает. Так чаще всего и бывает...

Громкие обобщения рискованны. И все же скажу: поэзия — это жизнь. Человеческая жизнь во всем ее объеме — с событийной канвой, страстями, внутренней логикой и стержнем, определяющим "осанку", существо личности. Уходят стихи, и человек меняется настолько, что ему нелегко узнать себя прежнего. А может, это он стал жить иначе — и стихи ушли. В любом случае изменения радикальны.
Лишний раз убедился в этом, просматривая свои старые поэтические тетради. Человек, написавший все это, жил в семидесятых годах прошлого века. Его судьба для меня укор. И одновременно источник вдохновения.
А если уж мы взглянули на автора со стороны, то почему бы не потеоретизировать. Вспомним, когда большинство начинает жить стихом. Лет в четырнадцать-шестнадцать. Именно к этому времени человек сознает себя как личность. Он неповторим, другого такого не будет. И тут же к восторгу примешивается горчайшая печаль — осознание одиночества перед лицом мироздания. Отсюда обостренный страх смерти, свойственный именно юности. Отсюда и пресловутая эмоциональная нестабильность: качели между бурной радостью и унынием.
Именно тогда приходят любовь и стихи. Древний инстинкт самосохранения подталкивает к продолжению рода. И он же диктует первые строки: человек пытается сохранить себя не только физически — в потомстве, но и духовно. Осип Мандельштам отзывался о стихах начинающих с иронией, но и не без грустного понимания: "Ребенок кричит оттого, что он дышит и живет, затем крик обрывается — начинается лепет, но внутренний крик не стихает... Стихотворство юношей и взрослых людей нередко этот самый крик... Слова безразличны — это вечное “я живу, я хочу, мне больно”".
Впрочем, ирония здесь вряд ли уместна. Конечно, подлинному поэту слова далеко не безразличны. Но импульс, одушевляющий начинающего стихотворца, — сказать, пусть даже косноязычно: "Я живу", — в основе искусства.
Мыслитель Яков Голосовкер проницательно заметил: "Убегая от смерти, не понимая ее, человек, борясь за существование, за свою жизнь, устремляется к вечной жизни, к бессмертию". Творчество, как и любовь, — наиболее органичная форма такого устремления. Мыслитель итожит: "Только под углом зрения бессмертия возможно культурное, т. е. духовное творчество".
Так говорит философ. Поэт — проще и задушевнее:

Нет, весь я не умру — душа в заветной лире
Мой прах переживет и тленья убежит...

Другое дело, что на склоне лет становится ясна "вся дерзость юных легковерий" (Е. Баратынский). Дети вырастают и разлетаются по свету. Та же судьба и у художественных произведений. В какой-то момент сознаешь: эти книги, эти мысли больше тебе не принадлежат. У них собственное существование. Читатели и толкователи понимают их по-своему, зачастую вкладывая смысл, прямо противоположный твоему. И на уважительные реплики: "Как вы правильно написали" — все чаще поднимаешь брови. Наконец истончается и любовь. Великое чувство, которое — если повезет! — ведет по жизни и поднимает над бытом, неудачами, болью. Руки размыкаются, и человек оказывается один на один с Вечностью. Не этот ли ужас последнего одиночества звучит в поздних стихах Евгения Баратынского и в финальном Adagio Девятой, предсмертной, симфонии Густава Малера. Ну да кто же заглядывает так далеко, когда в юности торопливо записывает первые стихотворные строки!

Александр Казинцев


Ода пустырю


Зажатый стройкой с четырех сторон,
он неизменно в небо обращен.
Поет железо на высокой ноте,
жарою пышут корпуса машин,
а он застыл в могучем развороте
спрессованных на солнцепеке глин.
Клочок земли измусоренной, бедной
курчавится ромашкою целебной,
и одуряет травяной настой,
настоянный прогретой высотой,
и запах подымается к листве,
такой же цепкой, чахлой, пропыленной,
и — на Кольцо — и льется по Москве,
отвалами бульдозеров снесенной,
грузовиками за город свезенной,
в пожарном оцеплении сожженной.
Из кирпичей фундамента трава
выглядывает с видом торжества.
На щит ромашки встала синева,
и нет опоры крепче и просторней,
чем кирпичи, соплодия и корни,
которыми чем дальше, тем упорней,
девятый век уже жива Москва!

1977


* * *


Удивительно пахнет дождем —
воздух соткан из влаги и воли,
жадно дышишь и веришь с трудом,
что сугробы мы перебороли.
А зима бесконечной была,
опостылело это убранство —
как посмертная маска бела
затвердевшая корка пространства.
Девять месяцев — гипсовый гнет,
воздух в струнку, деревья ни шагу,
и казалось, что кончится год
и земля под снегами умрет,
не всосав животворную влагу.
А теперь — до ростка, до комка
глинозема — все дышит весною,
и течет как ночная река
в отраженьях асфальт подо мною.
И безумный, казенный, любимый
город, вырванный из-подо льда,
и машины, летящие мимо,
одуревши, не зная куда,
в гром, в жару, где сирени в пыли, —
все омыто прозрачной водою,
все омыто водой молодою,
властным запахом мокрой земли.

1976


* * *


Загроможден разросшейся листвою
по-летнему зеленый небосвод,
и запах солодовый над Москвою,
как облако воздушное, плывет.
Оно прокатывается невесомо,
сияет оболочкою своей,
его вдыхают темные проемы
открытых окон в гуще тополей.
А в доме незаметно перемены,
он выстоял которую весну,
от зноя облупившиеся стены
томительно восходят в вышину.
Струясь в потоках кухонного чада,
посудой громыхая вразнобой,
всплывает коммунальная громада
и заполняет небо над собой.
Пустынный двор от ужаса стихает.
Пластмассу ест послушная игла —
и звуки фортепьянные стекают,
как будто капли с легкого весла.
А в вышине, в столпотворенье света,
где с Голиафом борется Давид,
сиреневый, июньский, разогретый,
прозрачный ливень яростно кипит.

1977


* * *


Сумерки на землю налегли,
даже небо отдано удушью,
зарево зеленое вдали
реет над асфальтовою сушью.
В темноте они еще светлей —
ожиданье тягостной недели —
прутья на обрубках тополей
уплотнились и позеленели.
И уже гуляет над Москвой
среди туч, насупленных зловеще, —
легкою косынкой грозовой
эта зелень светлая трепещет.
Входит лето в каменный мешок,
опоздав и перепутав числа.
Тут любой не то что одинок,
а с самим собою разлучился.
Капли света бьются о стекло,
небо дышит духотой сырою.
На Москве обвисло тяжело
лето довоенного покроя.
Что же сердце полое щемит,
будто в пустоте его щербинка,
что же в небо тусклое летит
зелени прозрачная косынка?

1978


Фонари


Город стоял на краю у заката
и, отраженьями повторено,
неба полотнище было пернато,
в перьях малиновых было оно.
Где облака серовато клубились
в пятнах, как винных, но только свежей,
где облака в зазеркалье садились
и превращались в вечерних стрижей,
свод перевернут — просторный, сутулый
и ворожащий тихонько впотьмах,
так, чтобы узкая лодка уснула,
мерно качаясь в тяжелых струях,
там мы ходили, и, в общем — напрасно
то, что ходили, и было напрас-
но мы ходили... Свеченье погасло.
Кончик у кисточки красной погас.
Радость обмана, позор отчужденья
с тьмою живее, животней, острей.
А по воде растеклись отраженья,
как я тебе тогда заметил —
               серебряные кипарисы фонарей.

1970


* * *


Я в мир отражений войду,
в зеленые кущи забвенья —
и будет как в нашем саду
просторным листвы шелестенье.
Она не успела отечь —
громада ветвистая эта
покамест не сбросила с плеч
дождливую музыку лета.
Но длится зеленая мгла,
но солнце в любое мгновенье
ударит в верхушку ствола
в разгар трепетанья и пенья.
…
Москва окунулась в листву,
в сиреневый воздух незрячий —
Москва покидает Москву
и за город рвется на дачи.

1978


* * *


Что делать мне — дождливый воздух пуст,
такой щемящий и такой прозрачный,
как тот вишневый невесомый куст,
вчера расцветший у ограды дачной.
А дождь прошел, и все сады в цвету,
и брезжит вечер в лепестковой гуще,
как будто вьяве видишь пустоту,
объемлющую этот рай цветущий.

1976


Лес


И подлесок еловый тотчас
выступает, и ищет напрасно
пустотой огорошенный глаз
опереться на желтое с красным.
Нет, в лесу — ни листка, ни души,
лишь травинки торчат заостренные,
как цветные карандаши,
тонко ножиком очиненные.
И гармонии здесь не найдешь,
и вконец потрясенный распадом,
лес сквозит без прикрас, без одеж
под внимательным пристальным взглядом.
Он колеблет по глади воды,
в пустоте так графично-условен,
неземные пустые сады,
с низким небом плывущие вровень.

1972


Перед рассветом


Памяти отца

Что на тело смотришь ты, душа,
сторожишь пустую оболочку,
в памяти событья вороша,
теребя имен и лиц цепочку?
Каково тебе сидеть одной
в зале с голым светом посредине
в страшной невесомости земной
в кафельной сверкающей пустыне?
А над толщей сводов и палат,
там, куда крыла твои воздеты,
зимние созвездия горят
и пылая движутся планеты.
И о чем-то ангелы поют.
Ты еще не поняла ни слова,
ты, томясь и сокрушаясь тут,
вся во власти языка земного.
Ты еще не подымаешь взор,
ты еще сидишь осиротело,
не решаясь вознестись в простор,
в звездный мир из своего предела.

1976


Иов


Спасибо, что помог душе разоблачиться —
она теперь Твоя, как никогда,
она теперь свободна, словно птица,
не знающая на земле труда.
Что мне богатство, что мои чертоги,
что шепот уваженья за спиной!
В пыли сижу я посреди дороги,
зато теперь Ты, Господи, со мной.
Так где же милосердье и пощада —
без передышки с проклятого дня,
как будто бы лавина камнепада,
несчастья покатились на меня.
За что Твой гнев — ищи пути кривые
и вырви изолгавшийся язык.
Ты покажи, где согрешил впервые
и где уже к обману я привык.
Не отворачивайся, подожди немного,
пусть крючкотворы хоть пятно найдут.
А если — нет, я вызываю Бога
истцом на справедливый суд.
Я не боюсь губительного грома —
и так уж через силу я живу.
Я пеплом мной построенного дома
посыплю отягченную главу.
Ты возложи вину как Дар Небесный,
и я легко сойду под кров земной.
Глаза мои слепит огонь отвесный,
до неба вставший прямо предо мной.

1976