Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Поэзия и проза


Александр ГАБРИЭЛЬ

БУКИ-ВЕДИ
 
Позднее начало

Это глупо — начинаться в пятьдесят,
когда в голос пять мигреней голосят,
упоенные мотивом одичалым.
Буки-веди начинаются с азов,
вот и ты порою слышишь странный зов,
к позабытым возвращающий началам.

Там машинки, там песочница с песком,
мяч залатанный и чайник со свистком,
там по телеку «Спартак» — «Динамо» (Киев).
Там белье полощет ветер во дворе,
паутина на неярком фонаре,
и деревья. Не как нынче, не такие.

Там на полках книги Верна и Леви,
паранойя удушающей любви,
обучение надеждам и рутине,
академия невидимых карьер,
пневмония и тавро «СССР»
на тщеславной краснокожей паспортине.

Там толпа и сквозняки, но живы те,
с кем сегодня я общаюсь в пустоте,
поражаясь ненатужности общенья.
Эту книгу ни за что не перечесть…
То, что было, превратилось в то, что есть.
То, что есть — опять в процессе превращенья…

Время с той — и время с этой стороны…
Как ни вглядывайся, больше не видны
прошлобудущего времени границы.
Лишь дожди как в давнем прошлом моросят…
Нет запрета начинаться в пятьдесят —
даже с выцветшей исписанной страницы.



Неслышное

Вперед взгляните — ни видать ни зги.
А рядом — чай и кое-что из снеди.
Вы слышите: грохочут сапоги.
Гремит попса. Ругаются соседи.
Как не отдать волшбе и ворожбе
излишества словарного запаса,
коль наступают люди при ходьбе
на стрелки поврежденного компаса?
Что ни твори, чего ни отчебучь —
над головами тягостно повисло
лишь небо, несвободное от туч,
да бытие, свободное от смысла.
Вперед взгляните — темнота и смог,
а сзади — позабытое былое…
И сверху что-то тихо шепчет Бог
сквозь ломкий лед озонового слоя.



Предосеннее

В небесах — серых туч джиу-джитсу;
дождик в воздухе тонкий, рябой…
Лето, мы не смогли подружиться,
не смогли подружиться с тобой.
Да, другие с тобою дружили
безоглядно, вразнос, целиком…
Ну а мы… Мы остались чужими,
ограничив общенье кивком.
Раскаленный сверкающий слиток
выжег души до самого дна…
Ты собой воплощало избыток.
Мне привычнее полутона.
Но сейчас ты уже на пределе,
твой изломан воинственный строй…
И вот-вот — счет уже на недели —
ты, как давний фольклорный герой,
разухабисто грянешься оземь,
обратившись в того, кто знаком…

И заглянет в глаза мои осень
неподвижным вороньим зрачком.



Бес

Идешь туда, где солнца лучик по данным метеобюро —
но тут внезапно бес-попутчик тебе внедряется в ребро,
и, там устроившись надолго, расставив мебель по углам,
он тихо душит чувство долга и превращает планы в хлам.

А ведь давно ль вражине этой ты обещал: «Но пасаран!»? —
теперь не рыпайся, не сетуй, не бейся в стену, как баран.
Бес — наказанье за неверье. Он как барьер на вираже.
Он расширяет межреберье, себя готовя к ПМЖ.

Нейтральный, словно кинозритель, сменяющий десятки лиц,
он вдруг врубает ускоритель твоих заряженных частиц.
Его бесовская порода хмельной энергии полна:
он ждет, когда из пешехода ты превратишься в бегуна.

Твой бес мятежный жаждет дани, его намеренья просты,
и с сердцем, бьющимся в гортани, сумеешь примириться ты,
закончишь внутренние войны, их протяженность сократив —
за неимением достойных логических альтернатив,

и будешь слушать, как под вечер, на фоне цыканья цикад,
когда идут на убыль речи и на ущерб идет закат,
твой бес, как ветерок Эола, внезапно нежен и не груб,
лишь для тебя играет соло на флейте водосточных труб.



Хороший день

Был день как день. Такой же, как всегда —
спокойный, как усмешка аксакала.
И в лужах изумрудная вода
на наши окна «зайчики» пускала.
Умывшееся струями дождя,
себя дарило небо без утайки.
Над берегом, безудержно галдя,
парили недокормленные чайки.
И тучи унесло, и ветер стих…
А я, слова теряя в птичьем гаме,
искал и находил в глазах твоих
тепло, еще не ставшее стихами.
И время замедляло резвый бег,
смеялись небеса, и дети пели…
И длился день. Тянулся, словно век,
прекрасный
предпоследний день Помпеи.



Отпечатки

Твои отпечатки, твои опечатки,
как след мотоцикла на мокрой брусчатке
в какую-то осень, обычную осень
исчезнут, как будто их не было вовсе.
Ни хляби морские, ни частые мели
смиренью тебя научить не сумели.
А все черновые попытки остаться
смешней бубенцов на шапчонке паяца.
Погаснут огни на знакомой арене,
и ты превратишься в прошедшее время,
в бесстрастную темень, в уснувшее эго,
в падение вечного мокрого снега —
со всею своею любовью безмерной,
со всею своею непознанной скверной
уйдешь. И с тобой совпадет безголосьем
обычная осень.
Финальная осень.



Past Perfect

До чего ж хорошо!
Я — иголка в стогу.
В школу я не пошел.
В школу я не могу.
В суматохе родня,
носят пить мне и есть…
Мне везет: у меня
тридцать восемь и шесть.
Растревожена мать.
В горле еж. Я горю.
У соседей слыхать,
сколько лет Октябрю,
там про вести с полей,
трактора и корма…

А в постели моей
пухлый томик Дюма.
Затененный плафон.
И со мною в душе
де Брасье де Пьерфон
и хитрюга Планше…
Что мне банки, компресс?!
Я молчу. Я не ем.
Госпожа де Шеврез.
Ловелас Бекингэм.
Что мне вирус? — мой дух
совершенно здоров.
Я застрял между двух
параллельных миров.
Тесный дружеский строй,
благородство и честь…
Как прекрасны порой
тридцать восемь и шесть!
Одеяло да плед,
аскорбинки в драже…
Десять лет, десять лет
не вернутся уже.
Снега, снега по грудь
намело на фасад…

Это было чуть-чуть
меньше жизни назад.



Парижское

Солнца луч, как языком, крыши лижет.
Дождь умчался, пару ноток отплакав…
Написать бы мне стихи о Париже
в обрамленье восклицательных знаков.

Описать бы — да, увы, не сумею
за точнейшими словами в погоне —
Сен-Жерменского предместья камею
у Латинского Квартала в ладони.

Посоветуй мне, мой друг, расскажи-ка,
как вчеканю в свой словесный мятеж я
позолоту обветшалого шика
на величественном Правобережье?

Тема жизни здесь светла и раскрыта,
как весенняя сквознячная дверца.
Неболезненный озноб монмартрита
проникает и в суставы, и в сердце.

Солнце с неба нам смеется бесстыже…
Город светом и теплом опоясан…
Написать бы мне стихи о Париже,
но —
проблемы со словарным запасом.



*   *   *

Будет солнечный луч разрезать, словно лазер, гамак,
будет время ползти колымагою из колымаг,
будет плющ на стене прихотлив, как движение кобры.
И не станет границ меж понятьями «то» и «не то»,
на мигающий желтый по трассе промчится авто,
кот почешет о дерево старые тощие ребра.

Невозможно поверить, что это и есть пустота,
ведь нейроны твои регистрируют звук и цвета,
и вдыхаемый воздух наполнен весной и прохладой.
Но тебя подменили. Ты тусклая копия. Клон.
Жизнь в тебе существует, но вяло ползет под уклон,
и оброком становится то, что казалось наградой.

Вариантов не счесть: можно в синее небо смотреть,
можно в микроволновке нехитрый обед разогреть,
полежать, наконец, на продавленном старом диване,
безнаказанно вжиться в любую привычную роль…
Но в тебе изнутри гангренозно пульсирует боль,
как в подопытной жабе под током Луиджи Гальвани.

И отчаянно хочется думать о чем-то другом.
Сделай музыку громче. Пускай наполняет весь дом
голос мистера Икс или, может быть, мистера Отса…
Только свет не проходит сквозь шторы опущенных век.
Ничего не случилось. Всего лишь — ушел человек,
не оставив и малой надежды на то, что вернется.



Кювет

Весна рукой махнула — и привет.
Вновь инеем прихвачен твой кювет…
Досмотрен долгий сон. Дочитан Бунин.
И все привычней голоса сирен,
слова их песен не вместить в катрен.
Но, впрочем, ты к вокалу их иммунен.

Не перемерзни, мыслящий тростник…
Обочина, где прежде был пикник,
знакома, но на диво неприглядна.
Там ты один, и больше никого,
поскольку от Тезея своего
клубок ревниво прячет Ариадна.

Полна усталой чушью голова;
в молитвослове кончились слова.
На деревах — холодный белый бархат…
Твой потолок — всего лишь чей-то пол;
давно понятно, что король-то гол,
но все равно обидно за монарха.

Не бойся, капитан. Присядь на мель
и бытие прими, как самоцель,
у неба одолжив глоток озона.
А птицы вновь вернутся, как всегда.
Хотя сюда — особенно сюда —
им возвращаться вроде б нет резона.



Из города N

В зеркалах — потускневший мужчина неведомой масти,
а ведь, помнишь, смеясь, ты звала меня «жгучий шатен»…
Набегает волна, лижет гальку оскаленной пастью,
и пишу я тебе из прибрежного города N.
Ты, возможно, припомнишь его: променады, таверны,
синусоидным скользким угрем — незатейливый пляж.
На парковке машины, как прежде, малы и двухдверны:
коль в разгаре сезон, то в разгаре и ажиотаж.

Здесь все люди попарны. Одна — только черная кошка,
что с бордюра глядит на небес пламенеющий край…
Как же странно: осталась от времени мелкая крошка,
а когда-то казалось, что времени — хоть отбавляй.
Вот трехлетний малыш из песочка построил запруду,
а в ручонке его в виде лейки — пластмассовый гусь…

Я когда-то сказал, что тебя никогда не забуду,
сам не ведая толком, насколько я прав окажусь.



Маэстро

Вы не в духе, вы нахмурились, маэстро;
в жестах ваших слишком много резких линий…
Оттого-то репетиция оркестра
происходит по сценарию Феллини.
Музыканты очень любят, чтоб по шерстке.
Им не нужно, чтоб мороз гулял по коже…
Но сегодня темперамент дирижерский
к всепрощению не слишком расположен.
Так бывает, если вдруг тоска накатит,
и душа — как воспалившаяся рана…
Дирижеру, как ни странно, мало платят.
И жена его не любит. Как ни странно.
Ничего уже с карьерою не выйдет
в невеликом городке из-за Урала.
Дочка-школьница в упор его не видит,
и любимая команда проиграла;
каждый день таит ошибку на ошибке,
воля в точности похожа на неволю…

Но страшней всего, что вновь вступают скрипки
с опозданьем на шестнадцатую долю.



Недосказанное

В то время и в средних широтах гуляли пассаты,
в то время деревья, как водится, были большими…
Размеренный пульс окончания семидесятых
стучал, как поздней нам сказали, в застойном режиме.
Уже д´Артаньян возвратил королеве подвески,
и Гоголь уже написал о летающей панне…
Я помню девчонку с мальчишкой. Обычных. Советских.
Живых, остроумных и слывших душою компаний.
Им были еще неизвестны объятия сплина;
для них в партитуре нашлись энергичные ноты:
они хохотали и пили дешевые вина,
они бесподобно умели травить анекдоты.
Но только они попадали в одно помещенье —
как будто бы свет выключался в большом кинозале…
Планета на эти часы прекращала вращенье,
и словно по прихоти мага, слова исчезали.
И воздух сгущался, как жар вулканической Этны;
Они замирали, друг друга коснувшись случайно…
Меж ними струилось молчанье, как дым сигаретный,
и всем очевидна была их неловкая тайна.
А рядом — горбушки, стаканы да шпроты. Аскеза.
А рядом — лились из колонок битловские нотки…
Но стоила мессы их странная кома together,
смесь боли и счастья, смятенный отрезок короткий.
Любовь и такою бывает — пугливее лани.
И тех, кто в себе ее носит, никто не осудит…

Полгода спустя он бессмысленно сгинет в Афгане.
Она выйдет замуж.
Но помнить, наверное, будет.



Молебен

Я молюсь о душевном здоровье тех,
кто забыл о значении слова «смех»
и тоскливо тянет свой плуг и соло,
кто живет в неизменном отрыве от
находимых другими земных щедрот,
чей моральный дух в двух вершках от пола.

Им не надобно в космос, на полюса,
им хотя бы добиться «комси-комса»
и простейшей сноски к разделу «сносно»,
чтобы прожитый день не стучал в виски
канонадой безумной слепой тоски
и душа с надеждой была соосна.

Шеи гнуть-то зачем, антилопы гну?
Кто учил вас науке идти ко дну,
с вдохновеньем злым пузыри пуская?
Жизнь сама по себе есть благая весть,
и судьба — пусть такая, какая есть —
все же явно лучше, чем никакая.

Я молюсь о забывших свой путь домой;
и пускай же мотив немудрящий мой,
как зеленый чай, станет вдруг целебен
для забывших счастье, забывших смех…

Отслужив же молебен за них за всех,
за себя такой же служу молебен.