Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Публицистика


Николай КРЫЩУК
Прозаик, публицист, критик. Родился в 1947 году. Автор книг: «Открой мои книги (Разговор о Блоке)» (Л., 1979), «Приглашение к размышлению» (Л., 1987), «Искусство как поведение (Книга о поэтах)» (Л., 1989), «Стая бабочек или бегство от биографии» (СПб., 1997), «Биография внутреннего человека» (М., 2007) и др. Лауреат премии журнала «Звезда» за 2004 г., лауреат премии имени С. Довлатова за 2005 г. Живет в Санкт-Петербурге.



Антипедагогическая поэма
в шести главах

Педагогическое всегда мешает человеческому.
Педагогическое — добавка к человеческому,
а человеческое не нуждается в добавках —
с любой добавкой оно перестает быть человеческим.
                                               Симон Соловейчик



1.  Так что же нам делать?

Прошло светлое время дураков, романтиков и мечтателей. На приманку светлого будущего не клюнет сегодня даже зазевавшийся карась. Все мы, слава богу, реалисты и прагматики. Удачи не ждем, изучаем технологию успеха и знаем, что почем. Никто, однако, более других не подвержен иллюзиям, как именно прагматик и человек дела. Взбаламученные прожектерством последних двух десятилетий, мы смогли в этом убедиться еще раз.
Пока речь идет о собственной карьере, прагматизм приносит свои плоды. Но чуть кто задумает столь же расчетливо изменить нечто в окружающей жизни, в других людях или даже в себе самом, как тут и столкнется с ничем не объяснимым сопротивлением. Несчастный не хочет расстаться со своим несчастьем, бедный — со своей бедностью. Все возмущены или обижены, но каждый находит в своем положении некое удовольствие и от очевидной пользы и разумного предложения отказывается чуть ли не с отвращением, как если бы вместо любви ему предложили брак по расчету.
Явление загадочное, однако, после Фёдора Михайловича Достоевского, почти уже и азбучное. Не в одной пользе ищет человек свою выгоду, но в чем-то, что и сам иногда не может назвать. Проповедник, филантроп или человек дела равно говорят с ним на незнакомом ему языке, так что порой он совсем не способен понять их и постепенно начинает раздражаться. Идеал — слишком идеал, велик и мал одновременно. Да и в любом общественном контракте нет личного пункта. Жизнь с дорогими сердцу узорами не предусмотрена ни в одном из чертежей. В новую человек вроде бы и готов отправиться, но не иначе, как с нажитым душой скарбом. А с ним не пускают. И транспорта подходящего не дают, говорят, у самого есть крылья, или: забудь амбиции и, не рассчитывая на уважение, превращайся в обыкновенного подмастерья. Так и так не подходит.
То ли человек любит себя больше всего прочего, и фантазии его хватает только, чтобы поэтизировать собственные язвы и находить прелесть в сроднившейся с ним убогости? То ли любая внешняя фантазия по определению рациональней, бесцветней и площе его снов?  Но только к слову «воспитание» в словаре давно просится пометка «устар.».
Хочу в связи с этим напомнить историю, которая случилась однажды с графом Львом Николаевичем Толстым. Сколько бы сегодня ни иронизировали над великим старцем, было в нем одно замечательное свойство: всякую идею он додумывал и доводил до конца, то есть, до абсурда. И в абсурде этом открывалось нечто подобное истине.



* * *

История известная: уязвленный картинами городской нищеты, Толстой, житель в основном сельский, загорелся желанием помочь несчастным.
К тому времени он был уже автором «Войны и мира» и «Анны Карениной», в полной мере испытал воздействие слова, но перед таким масштабом бедствия слово казалось бессильным. Кстати подоспела перепись населения. Толстой собрал команду добросовестных волонтеров, которые должны были не только заполнять анкеты, но подробно вникать в обстоятельства жизни тех, кто оказался за ее бортом, обратился к богатым за помощью и сам с прочими переписчиками отправился в трущобы.
Самую большую часть бедных представляли люди, которые потеряли свое прежнее, выгодное положение и ожидали возвращения к нему. Стоило ему вглядеться «в их молодые и старые, большей частью слабые, чувственные, но добрые лица, чтобы понять, что несчастье их непоправимо внешними средствами, что они ни в каком положении не могут быть счастливы, если взгляд их на жизнь останется тот же». Все его знакомые, хоть и жили в своих домах на Сивцевом Вражке, а не в Ржановском доме, и ели не одну селедку с хлебом, но также были недовольны своим положением, жалели о прошедшем и хотели лучшего, а лучшее это было точно такое, о котором мечтали жители Ржановского дома. То есть, чтобы можно было меньше работать и больше пользоваться трудом других. Разница была только в степени и времени.
Некоторым из этих людей Толстой все же попытался помочь. Через три года после многократных подъемов и падений все они оказались ровно в таком же положении, в каком он застал их на момент переписи.
Среди обитателей трущоб были также распутные женщины и дети, которые держались помощью таких же несчастных, как они сами, и никто, к его удивлению, не хотел изменить свою жизнь. Русая женщина с добрым и глуповатым, круглым лицом, какие бывают у кухарок, на предложение найти ей место кухарки засмеялась: «Кухарки? Да я не умею хлебы-то печь». Он видел, что это только отговорка, что она считает положение и звание кухарки низким и будет и дальше «сидеть в трактире», то есть жить той жизнью, которую окружающие считают для нее естественной.
Из детей особенно поразил Толстого двенадцатилетний мальчик Сережа, умный и бойкий. Толстой взял сироту к себе и поместил его на кухне. Гостивший в Ясной Поляне мужик позвал Сережу в деревню, в работники, в свою семью. Мальчик отказался и через неделю исчез. На второй день его видели уже на Пресненских прудах, где он нанялся по 30 копеек в день в процессию разряженных людей, водивших слона для потехи публики.
Не испытывая прежнего чувства сострадания, Толстой все еще был переполнен желанием исполнить затеянное дело. Он стал искать тех несчастных, которым помощь требовалась немедленная, и, наконец, нашел полуседую, растрепанную, не евшую два дня женщину. Граф, грешно сказать, обрадовался. Одержимый желанием делать добро, он нашел то, что искал: голодного человека. Ситуация потрясала библейской чистотой и торжественностью.
Толстой дал Агафье рубль. Старушка, случившаяся по соседству, попросила у него тоже денег. Он с радостью дал рубль и старушке. Весть об этом мигом распространилась по всем квартирам: «Агашке рублевку дал». Толстой шел сквозь толпу, раздавая все, что у него с собой было. Зашел в открытую лавку, разменял десять рублей и тут же их роздал. А руки старух, дворян, мужиков, детей продолжали тянуться к нему, и он уже  начинал испытывать недоброжелательное чувство ко многим из них и отчаяние оттого, что поток их нескончаем.
Велика, однако, инерция замысла, дело требовало завершения. Богатые, правда, не дали ни копейки. Зато студенты пожертвовали 12 рублей, которые полагались им за работу по переписи, да Дума прислала ему как распорядителю еще 25. Итого 37 рублей. Предстояло раздать их самым бедным. Но граф как не знал этих людей сначала, так не знал их и теперь, поэтому решил посоветоваться с хозяином трактира Иваном Федотычем.
А дело было в воскресенье, под масленицу. Все столы заняты, нарядные пьяные девки снуют из двери в дверь, в маленькой комнате играет гармонь, и двое пляшут.
Трактирщик из добросовестности затруднялся назвать имена, понимая, что теперь, что ни дадут, все пойдет к нему же в трактир. Старик-ветошник, стоявший рядом и взявший у графа до того пятачок на выпивку, утверждал, что никого нуждающихся вообще нет, кроме пьяниц и лежебок. Но честному Толстому надо же было как-то отделаться от денег. Список с грехом пополам составили. Все по нему особо нуждающиеся были одеты хорошо, и ходить за ними далеко не надо было, — они были тут же, в трактире.



* * *

Сюжет этот хорошо ложится в анекдот, но Толстой не был мастером анекдота. После неудачи грандиозного плана благотворительности, почти отставив прозу, он обратился к прямой речи публициста и проповедника, считая, что потребность в ней более насущна, чем потребность в искусстве, в деньгах и пище. Несчастье встреченных им людей было не столько во внешних условиях, сколько в них самих, так же, как и несчастье людей его среды. Такое несчастье нельзя поправить «какой бы то ни было бумажкой» или деньгами, не изменив миросозерцание.
Вывод простой, но далеко сегодня не распространенный. Сетуя на обстоятельства, ругая политиков, превращаясь у экранов телевизоров в специалистов по экономике, подавая милостыню, мы, может быть, уклоняемся от проблемы наитруднейшей, отговариваясь тем, что проблема эта теоретическая, и надо же что-то делать немедленно.
Острую потребность в слове чувствуют сегодня те, для кого оно является инструментом: учителя, родители да некоторые из литераторов и журналистов. Но и они растеряны. Кажется, все действительные слова больше не работают, и сказать нечего. Слово утратило авторитет, кому же это теперь не известно? Об этом говорят отрешенно, как о давно случившемся стихийном бедствии, причины и результаты которого от людей не зависят.
Однако иного, более совершенного способа общения, помимо слова, человечество не придумало, и потребность в прямой речи велика сегодня, как велика она при всякой смене укладов, хотя большинство этого и не сознает.
Девальвация произошла не со словом вообще, а с тем словом, которое понуждает к душевной и духовной работе. Как вернуть его в жизнь? Каким оно должно быть? О чем? Кто на него имеет право, кому оно особенно необходимо и как сделать так, чтобы его услышали? Вот вопрос, за которым, впрочем, стоит главный: возможно ли это вообще?



2. Не учите меня жить!

Размышляя над причинами своего провала, Толстой, между прочим, вывел такое наблюдение: «Если я расскажу человеку, незнающему этого, то, что мне известно из геологии, астрономии, истории, физики, математики, человек... никогда не скажет мне: “Да что же тут нового? Это всякий знает, и я давно знаю”. Но сообщите человеку самую высокую, самым ясным, сжатым образом, так, как она никогда не выражалась, выраженную нравственную истину, — всякий... непременно скажет: “Да кто же этого не знает?”...»
Похоже, вечно открытый вопрос о том, можно ли передать правила поведения через прямое нравственное наставление, закрыт был еще при его возникновении. Девиз Людоедки Эллочки — универсальный ответ любого подростка любому «учителю жизни».



* * *

«Учиться, на старших глядя» не желал не только Чацкий, романтик и ригорист. Не только в переломные эпохи происходит низвержение нравственных авторитетов по причине их нежизнеспособности. Это объясняется, видимо, самой человеческой природой. Мы готовы свободно следовать чему-то и научаться, но как бы между делом, то есть в процессе дела, внимая поневоле. Как только от нас требуют выполнить урок, что в практике поведения означает следовать образцу, тут-то и начинается праздник неповиновения. Цицерон сказал более двух тысяч лет назад: «Желающим научиться... препятствует авторитет тех, кто учит».
Но что я, однако, сейчас сделал, как не сослался на тот самый авторитет? Объясню: во-первых, это привычка человека, имеющего дело с книгами и приученного искать в цитате стартовую опору для рассуждения. Прием, признаюсь, сегодня практически не работающий, поэтому и не советую. Во-вторых, цитата была все же делом моего выбора. То есть зависимость от авторитета я признал как свободный человек. Не бог знает что, конечно, но все-таки.
Вот, между прочим, главное условие добровольного научения: свободный выбор. Прежде всего, выбор авторитета. В силу каких-то химических, социальных процессов авторитеты эти как бы сами всплывают в определенные эпохи и в определенных группах, неуследимость их возникновения создает иллюзию выбора, часто не вполне свободного, но по внутреннему ощущению вполне самостоятельного. Во времена моей юности это мог быть оппозиционный писатель, например, или философ-идеалист.
Закавыка, однако, в том, что ни учителя в школе, ни родителей мы не выбираем, а должность и социальная роль только в тоталитарных обществах априори являются авторитетными. Нынче это не проходит. То и дело можно услышать: «Разве я могла учителю (отцу, матери, дворнику) сказать такое? Совсем распустились!» Ну, распустились там или стали свободнее, не знаю, сочувствую даже, но помочь не могу. И никто не может. Новое время заказывает новые песни.
В этом еще одна причина не эффективности морализма (кстати, «моралист» в словаре, понятие либо устаревшее и книжное, либо ироническое: охотник до нравоучений). Конечно, даже и после революций общество не начинает с нуля, в том числе и в нравственном смысле. Но в хранилище народной мудрости товары на любой вкус. Каждый выбирает себе по нраву. Например, пословицы.
«Бедность — не порок». Да так ли? У молодых, динамичных ребят бедность не вызывает сочувствия. И на «блаженны нищие духом» ответят они иронической усмешкой. Так называемые, духовность и человеческие качества в советское время шли по завышенной цене, потому что возможность реализоваться в деле была ничтожно мала, а инициатива наказуема.
Не то, чтобы качества эти были сегодня осмеяны, но парадигма духовного и реального уже не выглядит абсолютной. Хороший человек не обязательно неудачник, а «талантливый и умный» не равнозначно «отвергнутый». Настаивать на собственной духовности никогда не было признаком ума, не лучше, однако, и просто превозносить духовность, да еще в форме гордой маргинальности! Вас заподозрят, и не без основания, что под видом духовности вы протаскиваете вялый эгоцентризм и недостаточную мобильность, в то время как деловая энергия, контактность, изобретательность ценятся сегодня не меньше, чем доброта и художественная взыскательность. Денежного эквивалента вдохновению, конечно, нет, но все же не даром именно Пушкин стал в России первым профессиональным писателем, то есть жил от продажи рукописей.
Многие до сих пор считают, что для того, чтобы поучать, достаточно собственного жизненного опыта. Как мы ошибаемся! В патриархальном обществе или в условиях жесткой идеологической регламентации так оно и было. Но чем общество свободнее, тем оно пестрее, и надежды, что моральные принципы будут передаваться по наследству, практически нет. У христианина дочь может стать буддисткой, зять верующим иудеем, а внук жестким нонконформистом панковского толка. Каннибализм, допустим, они хором осудят, но на этой экзотической теме вряд ли  сблизятся. Вещи повседневные будут, напротив, искушать их раздором. А жить при этом надо вместе, и если не в любви, то в согласии. Значит, и учиться этому придется вместе. Не дай Бог, если один из них примет на себя роль проповедника.
Да и что это за самообольщение на нас накатывает, когда в жажде наставлений мы пытаемся представить собственную жизнь если и не образцовой, то, по крайней мере, поучительной? В одинокую, самоотчетную минуту ясно понимаем ведь, что не получилось. Неестественная, павлинья повадка учительства заранее обрекает на неуспех.
Говорят, скрывая укор за шутливостью: «Не повторяй чужих ошибок, на свои времени не хватит». Все это, однако, силлогистика. Человек не совершает чужих ошибок, а от собственных никто его уберечь не может. Никакой такой матрицы (слово на наших глазах перешедшее из производственного и математического словаря в общеупотребительный философский) не существует. Типологически повторяемые ситуации, будь то отцовская авторитарность, неразделенная любовь, выбор между долгом и страстью, разнообразные сюжеты преуспевания или смерти, не содержат общих рецептов для их разрешения. Точно также не существует и единой для всех морали.
Вот главка из «Философского словаря»: «МОРАЛЬНЫЙ ПРИНЦИП — всякий принцип, который должен определить нравственную волю, как, напр., радость (гедонизм), счастье (эвдемонизм), польза (утилитаризм), удовлетворение естественных побуждений (этический натурализм), совершенство (эвфоризм), гармония и т. д.». Понимаете, «и так далее». Между тем, сам факт нравственной проповеди подразумевает, что принцип всего один. Советское общество, времен существования «Морального кодекса строителя коммунизма», так и пытались строить. Это была утопия, еще более абсурдная, чем утопия экономическая.
Воспитателю, правда, было легче. Он мог сослаться, если и не на всеобщее исполнение каких-то правил, то на их официальный статус и демонстративную признанность. Труд, например, мало того, что долг и обязанность, он еще и облагораживает. Личное благо нельзя ставить выше блага общества (подразумевалось, государства). Мы в ответе за будущее, а потому должны поступать так-то и так-то. Правила ложные: труд был рабский, общество нищее, будущее по определению не прогнозируемым. Но свою роль правила выполняли, то есть регламентировали поведение несвободных людей в несвободном обществе. Теперь скажите маленькому воришке, что воровать нехорошо, он, пожалуй, начнет нервно оглядываться по сторонам.
Не будем, однако, пускаться в рассуждения, вполне бесплодные, когда было лучше: тогда или сейчас? Ограничусь суждением социолога Игоря Кона: «...с всемирно-исторической точки зрения, крушение «империи зла», возможно, и является благом, но для ныне живущего и следующих двух-трех поколений это — величайшая историческая катастрофа. Беда не в том, что рухнула нежизнеспособная империя, а в том, что очень долго все в ней будет только разваливаться...» В том числе, добавлю, и прежняя система нравственных ценностей.
Нам надо бы понять закономерность происходящего прежде, чем пускаться в негодование. Слабость всякого морализирования состоит, однако, в том, что оно не желает считаться с реальностью, а руководствуется одними идеалами и пожеланиями. Подросток с удивлением и иронией смотрит на моралиста, ему кажется, что тот либо не знает жизни, либо из воспитательных соображений лукавит.
Одна из реалий состоит в том, что нынешние школьники трезвее, ироничнее, жестче оценивают жизнь, их не соблазнить мифом ни о справедливой власти, ни о доброй природе человека, информация влечет их больше чем «сон золотой». Пытаясь передать им некое нравственное убеждение, нельзя этого не учитывать.
Даже то, что взрослому представляется аксиомой, имеет надежду быть услышанным только в форме предположения, практического совета, интригующего сюжета, парадокса, неожиданного наблюдения. В этом случае меняется не только форма высказывания, но его суть.
Моралист всегда выглядит неуместным, слушать его неловко, как человека, который начинает петь посреди драки. Веское слово не рождается в суете, оно выберет момент, когда его смогут и захотят услышать. Но и тогда говорящий обращается не поверх голов к миру и граду, а к людям, учитывая конкретность их сознания.
Удивительно построено в этом смысле выступление Иосифа Бродского перед выпускниками Мичиганского университета. «Речь на стадионе». Обстановка торжественная. Первое условие для важного сообщения налицо. Но и здесь инстинктивное сопротивление неизбежно, необходимо его снять, по крайней мере, ослабить. И вот начало: «Жизнь — игра со многими правилами, но без рефери. Мы узнаем, как в нее играть, скорее наблюдая ее, нежели справляясь в какой-нибудь книге, включая Священное Писание».
Первое напряжение снято, никого, слава Богу, не собираются учить. Оратор даже выражает сочувствие, отдавая себе отчет в давлении, которое оказывает современный мир на молодежь.
Никто не подозревает, что разыгрывается многоходовая комбинация, потому что речь в дальнейшем пойдет именно о десяти заповедях. Оратор испытывает ностальгию по тем временам, когда каждый мог эти заповеди процитировать, хотя, впрочем, и не знает, как его сверстники распорядись драгоценными знаниями и насколько преуспели в игре: «Я лишь могу надеяться, что в итоге человек богаче, если он руководствуется правилами и табу, установленными кем-то совершенно неосязаемым, а не только уголовным кодексом». Бродский то и дело демонстрирует, что не владеет полным набором сведений, ни в чем окончательно не уверен, не настаивает, а только надеется, и приглашает поразмышлять вместе с ним. Дело сделано, можно перейти к заповедям.
Как это делается, тоже интересно. Вот небольшой фрагмент: «И теперь и в дальнейшем старайтесь быть добрыми к своим родителям. Если это звучит слишком похоже на “Почитай отца твоего и мать твою”, ну что ж. Я лишь хочу сказать: старайтесь не восставать против них, ибо, по всей вероятности, они умрут раньше вас, так что вы можете избавить себя по крайней мере от этого источника вины, если не горя». Мало того, что жесткий императив заповеди преобразован в пожелание человека, который пережил смерть родителей и на себе испытал это чувство «вины, если не горя». Знают об этом слушатели или нет, не важно, интонация безошибочно передает выстраданность и уверенность, что говорит имеющий право. К тому же Бродский провоцирует в слушателе не доброту, может быть и недостаточную, а, несомненно, свойственный тому эгоизм: каково жить всю оставшуюся жизнь с чувством непоправимой вины?
Виртуозно и честно исполненный долг проповеди. Не факт, правда, что каждому из нас представится такой безупречный случай.



3. Кодекс чести

Слово «честь» я увидел в дни августовского путча на стене дома, выходящего углом к Исаакиевской площади. Тысячи людей собрались тогда у Мариинского дворца в ожидании танков. На стене краской кто-то вывел переиначенный лозунг советской эпохи: «Партия, ум, честь и совесть имей!» В «минуты роковые» юмор необходим, народ ликовал. Это была постмодернистская игра с утратившим смысл словом, похороны его и одновременно надежда на возрождение. Понятие чести исчезло из общественного обихода давно. Высоцкий сетовал еще за двадцать лет до путча: «Досадно мне, что слово “честь” забыто...»
Но вот что любопытно: слово не умерло. Обольщаться тут особенно, конечно, нечем, однако, просто так ни одно слово в языке не живет. В неблагоприятные сезоны оно мимикрирует и линяет, а все же и тогда отвечает пусть и не исполненным или неисполнимым желаниям человека.
Давайте присмотримся. Торгово-производственное предприятие «Честь мундира». Казалось бы, просто остроумный брэнд для тех, кто снабжает армию нарукавными знаками, погонами, пластмассовыми фурнитурами и чулочно-носочными изделиями. Однако не могли авторы не понимать, что в случае конфуза нарвутся не только на санкции, но и на ответное остроумие, вроде: «ТПП “Честь мундира” запятнало честь мундира». Значит, нельзя исключить, что и правда стремились работать достойно.
У нас в стране существует сегодня несколько десятков, если не сотен, Кодексов чести: студента и офицера, госслужащих и бывших политиков, предпринимателей, судей, участников боевых действий, компьютерных игроков и даже Кодекс Чести Темных, которые в свою очередь выражают солидарность с Орденом (прости, Господи) Падших Ангелов.
Что это все значит? Иногда, скажу прямо, ровным счетом ничего. Из старой, советской табуретки пытаются гнать новый патриотический напиток. Алкоголя в нем ноль, поэтому дуреют, в основном, сами организаторы, и то умозрительно. Вот приняли присягу юноши, призванные на военную службу. Командиры, разумеется, тут же сообщили, что пацанам оказана великая честь, поскольку предки их в бригаде под тем же номером в 40-е годы боролись с бандитами-недобитками, а также тушили очаги в Фергане. И чтобы никому не показалось, что он еще недостаточно счастлив и горд, всем объявили краткосрочный отпуск. Чистый цирк зверей, то есть. После отпуска «деды» помогут, конечно, вспомнить «салаге», кто есть кто на самом деле, и рано или поздно он узнает, что по нему плачет Грозный.
Каждый день мы слышим, что Мыскина или, там, Шарапова защищают честь России, подмоченную до того в январском подъезде горячей водой. А Кодекс чести столичного бухгалтера (есть и такой) предписывает ему сдавать отчетность в срок, то есть, просто исполнять служебные обязанности.
Напомню, дворяне ставили понятие чести выше не только профессиональных достоинств, но и выше присяги «царю и Отечеству». Александр Раевский на упреки Николая, почему не донес о готовящемся восстании, ответил: «Государь! Честь дороже присяги». Чудак человек, по-нашему — сумасшедший.
Все это дела Петровы, то самое «не поротое поколение», которому Петр запретил подписываться уменьшительными именами и падать перед государем на колени. То есть на свою горячую голову воспитывал (предписывал) достоинство, которое возьми да и стань чем-то, вроде моды.
Индивидуальные проявления достоинства бывали и раньше, но, только став правилом, они приобретали статус чести. О личной чести можно говорить лишь в том смысле, что человек осознанно принял на себя исполнение правил, иногда и не писаных. Даже по большей части не писаных, в этом суть. Только когда честь нарушить страшнее, чем изменить присяге, понятие чести и работает.
 «Восстание масс» погребло под собой дворянство, а вместе с ним, разумеется, и дворянский кодекс чести. Сегодняшние дяди, вспомнившие вдруг между прогулками из собеса в госстрах о своем благородном происхождении, чудо как трогательны.
Проявления чести нельзя ни возродить, ни разрешить, ни запретить. Петровский «Патент о поединках», запрещающий дуэли, появился раньше, чем дуэли успели распространиться в России, но, несмотря на это, они просуществовали более века. Дуэли, как точно комментирует эту ситуацию Яков Гордин, оспаривали право государя распоряжаться жизнью подданных, были сферой, в которой все благородные равны, и служили знаком самоуважения и свободы. Нужно ли это власти, вопрос риторический.
Власть сопротивлялась, как всегда, появлению свободных людей, но некоторое время все же нуждалась в них. Когда эта надобность отпала, и на месте высоких целей выросли фальшивые кумиры, а благородным стремлениям стали предпочитать казенную успешность, дворянский мир стал разрушаться. Дворянин мог уже отказаться от поединка, не боясь позора, и не из трусости, но просто, чтобы не быть замешанным в историю; мнение властных чиновников стало важнее негласного договора.
Честь никогда не была уделом массы, но всегда привилегией меньшинства: сословного, социального, корпоративного, семейного или просто дружеского. Пока в Петербурге стрелялись, в Миргороде два соседа дворянина судились по поводу оскорбления чести, и ни одному в голову не пришло прибегнуть к дуэли. Поэтому сокрушаться о том, что в обществе потеряна честь, не стоит. Честь ни в каком времени не была всеобщей, ее всегда теряли и всегда находились те, кто ее поднимал.
На смену дворянскому кодексу в ХIХ веке пришли кодексы чести купцов, банкиров, комиссионеров и вообще людей, занимающихся каким-либо делом. Они были уже не так романтически возвышенны, но все же по-своему замечательны. Например: «Лучше не обещайте, если не уверены в том, что вы в состоянии исполнить обещанное, но раз давши слово, вы должны его свято исполнять». Или: «Всякое дело основано на доверии». Особенно порадовал меня пункт 16: «Никогда не скучайте».
Нынче стремление к моментальной выгоде принято оправдывать прагматизмом. И вот мы уже ополчаемся на прагматизм, не замечая, что нам просто передернули карты. Авантюра, жестокость и обман ничего общего не имеют с прагматизмом, который рассчитан на перспективу жизни в целом, а потому, если и не смыкается с евангельскими заповедями, то непременно требует цивилизованных форм поведения и определенных нравственных усилий. Усердие не терпит скуки, унылому трудно договориться с партнером. Вполне прагматично, а выходит почти по писаному.
В одном из современных кодексов чести уже прямо утверждается внутренняя потребность «в благожелательном отношении к окружающим, в желании понимать их и прощать им ошибки, просчеты и грехи; в устранении проявлений зависти, равнодушия, жестокости, злобы и всего того, что мешает свободному развитию природы и человека». Декларация, конечно, еще не дело, а люди, мечтающие о добре, никогда не ходили по улицам толпами, но они все же есть.
Нет времени хуже, чем то, в котором живем мы. Это известно. Скверное время, что уж там говорить, подлое, пошлое. От других его отличает, на мой взгляд, не статистика убийств или воровства, не цинизм власти и культ посредственности, не игра в «любит — не любит», которую из-за стекла смотрят миллионы и даже не то, что генпрокурор выступает с инициативой брать в заложники родственников обвиняемых. Все это следствия. В обществе, которое можно образно назвать здоровым, существует некая конвенция, негласный договор о правилах поведения и не подлежащих обсуждению ценностях. В нашем обществе этого согласия нет, а без опоры на общественную нравственность ни один закон не работает. Почему так случилось, в общем, всем известно, или, во всяком случае, это потребовало бы отдельного разговора. А вот, что делать?
Я думаю, то, что уже и делается. Многочисленные корпоративные и клубные Кодексы чести — это не ветряная сыпь, а стремление людей жить по правилам. Оно возникает как реакция на хаотичную, нравственно не регламентируемую жизнь общества. В любой школе, классе, доме, дворе, летнем лагере обязательно образуется некая подпольная группа, которая начинает с изобретения собственных правил. Удача, если группа эта возникает вокруг хорошего лидера, игры или дела. В противном случае, подросток готов влюбиться в героев «Брата» или «Бригады», находя в их поведении нечто от мушкетерского кодекса. А то, чего доброго, окажется в Ордене Падших Ангелов, о котором, впрочем, мне ничего не удалось узнать.
Стремление жить по правилам, ощущать себя частью общего рождается в человеке раньше, чем вырабатывается представление о добре и зле. Взрослому важно только вовремя это почувствовать и подхватить. К компании подростка влечет интерес и потребность любви, при этом правила входят в него незаметно и незаметно из общих превращаются в личные. В одной старой книжке я прочитал, что когда Лев Толстой основал школу, он «вносил в нее много ласки, жизни и шумного веселья, отвергая всякие определенные методы обучения». То есть, он создавал атмосферу компании. Какие при этом Толстой проповедовал взгляды, мы знаем.
Хорошо, если такая заговорщицкая ситуация возникает в семье. Как известно, случается это не часто. Но она может возникнуть в любом месте, по любому случаю, с любым количеством людей и в любое время. Надо только не думать, что мы в своей потребности качественного поведения одиноки. Да это тайная мечта любого ребенка, включая последнюю оторву. Он именно мечтает об общих правилах в меньшинстве, утоляя попутно свою страсть к избранности. Не сразу поймет он, что следование этим правилам потребует от него мужества. Но все приходит не сразу, и не у всех этого мужества хватит на жизнь. Значит ли это, однако, что дело не стоит свеч?
Иногда получается, что этого запала хватает на целую школу. Так в московской школе самоопределения недавно ушедшего от нас Александра Тубельского существует своя Конституция. Если учесть игровой момент (школьная Конституция все же не подменяет Конституцию страны), это по существу и есть Кодекс. В одном из наших разговоров Александр Наумович объяснял действие Конституции так: «В Конституции написано, в частности, что Общий сбор имеет право наложить вето на любое решение директора. Я, например, не смог исключить из школы одного стервеца. Но сам факт этого разбора (ребята его защищали, жалели, но давали и оценку его поступкам), моего уважительного отношения к общему мнению очень важен.
Потом, те, кто является создателями законов, как правило, являются и их носителями. Если я принимаю участие в изменении закона, который был принят семь лет назад, что-то меняется в моем ощущении, я чувствую себя соавтором.
Был, например, такой закон: «Ученик в любой момент может уйти с урока, объяснив учителю причину». Недавно его исправили: «не объясняя причины»».
В школе Тубельского существует и Суд чести, в который входят четыре учащихся и трое учителей. Это действительно Суд чести, поскольку уголовные преступления не по его части.
Не думаю, что всем нужно браться за такой глобальный эксперимент. У каждого свой масштаб и темперамент. К тому же в обществе разрушена горизонтальная передача навыков и правил, и это самое драматичное. Услышанное от матери: «Не только не читай, но даже старайся не заглядывать в чужие письма». Бесстрастный голос тренера или судьи: «Правила во время игры не меняем». Четкое предупреждение секундантов: «Драка до первой крови». Такое эстафетное общение по силам каждому учителю, каждому родителю, каждому взрослому, если у него, конечно, есть эстафета.



4. В поисках джентльменского набора знаний

Начну с цитаты. Прием, конечно, дохлый, поскольку авторитетов давно нет, но персонаж (спасибо ТВ) очень уж популярный как у интеллектуалов, так и среди нерадивых школьников. Итак, доктор Джон Г. Уотсон, известный у нас как доктор Ватсон: «Невежество Холмса было так же поразительно, как и его знания. О современной литературе, политике и философии он почти не имел представления... Но когда оказалось, что он ровно ничего не знает ни о теории Коперника, ни о строении солнечной системы, я просто опешил от изумления. Чтобы цивилизованный человек, живущий в девятнадцатом веке, не знал, что Земля вертится вокруг Солнца, — этому я просто не мог поверить!»
Как видим, культ общего знания и век назад не казался безусловным или, как сказали бы теперь, престижным. В историческом плане мы не столь уникальны, однако, слава богу, и не так одиноки. Да, на смену универсальным гениям Возрождения пришли специалисты. Время лепит героев согласно своим представлениям об идеале и своим потребностям. Серьезное отношение к общему в эпоху Просвещения, как мы знаем, диктовалось не только становлением целой картины мира, но и динамичным развитием общества, которое пыталось осознать себя.
Поэтому Гёте, например, был не только великим поэтом, но натуралистом и художником, и лишь в конце жизни стал сокрушаться, что растратил уйму сил на то, что не имело отношения к его подлинному призванию, говорил, что наступило время односторонности, и советовал ограничивать себя. Почти век его жизни вместил две эпохи, и ХIХ-й уже мало интересовался спорами великого писателя с Ньютоном.
Сегодня всякая универсальность отдает шарлатанством. Эйнштейн играл на скрипке, Сахаров писал сказки; это только детали их портрета и факты биографии, а вовсе не признаки гармоничной личности, которая и сама превратилась в миф.
После революции в России снова возник культ знаний, но корни его были уже не в академизме Ломоносова и классическом образовании, а в большевизме естественника Базарова. Страна начинала с чистого листа, требовался образовательный штурм. Так рабфаки стали кузницей полуграмотной советской элиты и номенклатурных троечников. Они и тогда изъяснялись на партийном жаргоне, который был равно далек от реалий жизни и русского языка. Разница лишь в том, что теперь мы улыбаемся невольному острословию Черномырдина и Зюганова, а в 30-е за то же чувство юмора могли получить срок.
Но и профессионалы все же нужны были позарез. И не только для осуществления робинзонады под названием индустриализация. Маяковский, например, готов был пойти швейцаром к «большелобому химику», лишь бы тот обеспечил ему личное бессмертие. В отсутствии религии науку нагрузили вечными проблемами и грезами человечества. Находясь на службе, она просто обязана была сказку сделать былью, не касаясь при этом общих вопросов жизнеустройства. Задачу гуманитарного живописания прошлого, настоящего и будущего взяло на себя государство. Тот, для кого знание не ограничивалось профессиональной деятельностью, находился на подозрении не только у властей, а и у большей части населения: «Тоже, умник нашелся!», «Шибко грамотные стали!» Процесс дискриминации образования шел уже тогда, сейчас мы наблюдаем только его результаты. Самым трудным экзаменом при поступлении на физфак считалось сочинение.
Можно возразить: в советское время грамотности все же требовали и от физиков, а теперь даже журналисты не умеют ни писать, ни говорить по-русски.
Скажу, как думаю: всем хорошим в себе мы обязаны советской власти. Это она объявила себя наследницей русской культуры, поэтому классику хорошо ли, плохо изучали в школе. Но поскольку изучали скверно и подло, интеллигенция вступила в борьбу за реприватизацию «золотого века», превратив литературу в аллегорию собственного межеумочного существования и отстаивая право на ее интерпретацию. Столетняя годовщина гибели Пушкина была оформлена как всенародный праздник, но люди, читавшие Пушкина, по большей части пребывали это время в лагерях, а сам поэт получил неформальную прописку в трамвайных перебранках.
Классика была местом битвы: с одной стороны государственный статус, с другой — предмет актуальной дешифровки. Битва шла под ханжеским лозунгом всенародной любви. Но как только в 90-е годы это противостояние исчезло, выяснилось, что классическая литература уступает по популярности детективам и любовным романам. Тайное стало явным, явное оказалось фикцией.
В силу инерционности школа продолжала внедрять в сознание подростков некий набор фундаментальных, но никак не осмысленных и в практическом отношении бесполезных знаний. Сегодня, не желая ничего менять по существу, пытаются ввести стандарты, то есть просто сократить объем «лишних» знаний, никак их не актуализируя. Но у молодых, ориентирующихся на карьеру и добывание денег, знание само по себе перестало быть престижным. В невежестве признаются легко, потому что теперь оно никак не связано с успехом. Джентльменский набор знаний стал атрибутом прошлого.
Большим спросом в наше время пользовались журналы «Наука и жизнь», «Знание — сила», «Вокруг света» и даже «Химия и жизнь». Их читали рабочие и гуманитарии. Здесь дело было уже не в одном только престиже. В условиях отсутствия тотальной информации (ТВ), вычитанное становилось темой разговора, служило сигналом твоей интересности. Кроме того, это была единственная сфера знаний, не нагруженных идеологией и приближенных к человеку. Как и литературоцентричность, любопытство насчет случайных знаний, пусть и иллюзорно, расширяло границы существования и компенсировало его безвариантность.
Все изменилось. В обыденной жизни знание перестало быть валютой, то есть средством общения людей и групп. Теперь говорят уже не о знании, а о об информации. Общество раздроблено не только экономически, но и культурно, и никакая властная вертикаль не вернет общую иерархию ценностей и знаний. У каждой группы свои правила поведения и свои пароли. Устроители новогоднего шоу в Кремле не слышали об открытии Кеплера, поэтому снежинки на елке восьмиугольные, но за то они могут отличить, например, «металл» от «арт-рока». В прошлой иерархии вещи несопоставимые, но нулевой шкалы больше нет. Биолог затруднится с ответом на вопрос, кто был лицейским другом Пушкина: Дельвиг или Бенкендорф (обе фамилии, кстати, компьютер подчеркнул как неизвестные), однако, легко поставит меня на место, если спросит, какую функцию в животной клетке исполняют лизосомы. А ведь и то и другое школьный материал.
Участники интеллектуальных шоу, совершенно, как Холмс Ватсона, потрясают меня одновременно своим знанием и своим невежеством, поскольку иногда не могут ответить на элементарные вопросы, которые были в джентльменском наборе моего поколения. Зато любой спортсмен владеет сегодня языками лучше, чем выпускник иняза.
Распад образования проявляется, на мой взгляд, не столько в количестве случайных знаний, сколько в отсутствии системы представлений о мире. Пока страна живет импортом и нефтью, спрос на профессионалов будет низким. Но в той или иной мере он все же есть и сегодня. А вот образованный человек, способный разбираться в сложном устройстве социума и с пониманием относиться к образу мыслей другого, государству по-прежнему не нужен. Необразованное общество легко соблазнить простыми решениями, сочинив очередной заговор или персонифицировав зло. Агрессивность скинхедов не обязательно является свойством характера, но зато всегда порождена невежеством. Парень, который вошел с ножом в синагогу, был человек мало образованный (единственное, что успели выяснить журналисты).
Как вернуть знанию гуманитарную целостность, которая не вчера была утеряна и в которой никак не заинтересовано государство? Вот вопрос, на который мы должны ответить, не обращая внимания на отвлекающие маневры чиновников и надеясь только на себя.



5. Равнодушные книги

Давно меня волнует проблема из разряда, может быть, вечных: почему те, чьи имена благодарными потомками выбиты на скрижалях, были в своих школах, гимназиях и лицеях из рук вон плохими учениками? Не все, конечно, но многие, очень многие. Боюсь, если взять, допустим, первый ряд русских литераторов, то и большинство.
Пушкин, известно, по своим успехам в науках стоял в списке выпускников Лицея четверым с конца. Но Пушкину у нас прощают все, его гениальность в народном представлении неотделима от легкости, даже легкомысленности, и, в общем, всякому ясно: Пушкин не обязан.
Но вот, например, Лев Николаевич Толстой. Тоже, конечно, отдал в молодости дань беспорядочной и бурной жизни, но все же человек основательный, всякую мысль додумывал до конца, иногда и во вред себе, всем на свете интересовался, а раз заинтересовавшись, изучал фундаментально, чтобы иметь о предмете самостоятельное мнение. А та же, представьте, история. «К наукам казенным, — пишет биограф, — он относился равнодушно и учился плохо...»
Бунин, у которого был культ Толстого, ревниво отмечал черты сходства между собой и кумиром. Так вот, эти строчки из биографии Толстого он подчеркнул жирным, синим карандашом, а на полях приписал: «И я ни к чему учебному не готовился». Тут ведь не о заразительности дурного примера речь, а получается какая-то молчаливая порука гениальных двоечников.
Об особого рода тупоумии, в силу известных заслуг, говорить не приходится: ассиметричное развитие правого и левого полушария и прочее. Религиозный философ Бердяев имел отметку 0 по Закону Божью. Причем тут ассиметрия?
С большим основанием можно валить, конечно, на гены. Мать Блока, например, с детства страдала непосредственностью, и в гимназическом сочинении написала, что у льва было грустное лицо. Ну, и получила за это соответствующий балл, поскольку у льва все же морда, а лицо, напротив, у преподавателя. Тут и к гадалке ходить не надо, сын пошел в мать: с первых же дней гимназии забился на последнюю парту, где можно было «соснуть и списать», хотя чувство долга у этого великого поэта было развито даже сверх меры. «Учили почти исключительно грамматикам, — вспоминал он со свежим раздражением, — ничем их не одухотворяя, учили свирепо и неуклонно, из года в год, тратя на это бесконечные часы».
При этом, добавлю, все выше перечисленные двоечники в детстве очень много читали. Это известно определенно. Герцен, тот прямо говорил: «Я любил чтение столько же, сколько не любил учиться».
Вот на этом, не в силах разгадать загадку в целом, я и позволю себе остановиться.
Разве учебник не та же книга? От чего же такое противопоставление, будто речь идет не о чтении и чтении? Предвижу возражение, что учебник не роман, и на ночь никто его читать не станет. А зря. То есть жаль, что учебник не может быть столь же увлекательным, как роман. Я лично не вижу для этого никаких противопоказаний, кроме лени, равнодушия, да еще, может быть, литературной не одаренности авторов. Замечу попутно, что свою книгу «Учение с увлечением» Симон Соловейчик демонстративно назвал романом.



* * *

И почему так получается, что едва ли не всякий злободневный вопрос тянет у нас на онтологическую проблему? Двадцать с лишним лет назад напечатал я в «Литературной газете» статью под названием «Кто напишет учебник?», а проблема все нова и актуальна. Тогда я говорил, что к работе над учебником необходимо привлекать литераторов. В советское время была качественная научно-популярная литература, которой зачитывались даже те подростки, которые не держали в руках учебника. Почему бы не соединить усилия, думал я тогда. Думаю так и сейчас.
В идеале, как сказал однажды Андрей Битов, учебники должны писать великие люди. Это было сказано в разговоре о биологе Викторе Дольнике, авторе книги «Непослушное дитя биосферы». Автор — крупный ученый и талантливый литератор. Вот учебник, от которого почти невозможно оторваться.
Не одухотворенное знание (вспомним Блока) не только трудно для восприятия, но оно и не знание вовсе. Литературовед Наум Яковлевич Берковский, прочитав книгу Вернадского «Биосфера», писал в одном из писем: «Горю по поводу того, что в естествознании я круглый невежда, между тем как оно-то и стало в наши дни главной гуманитарной наукой, выводы его стали нашей, человеческой судьбой. ...Ужасно ничего не знать и не понимать в мироздании. Я думаю, среднее — общее образование и должно бы было заключаться в грамотности относительно вселенной».
Кажется, Юрий Тынянов дал замечательное определение мусора: это вещь, лежащая не на своем месте. То же самое можно сказать о знании. Сведения, предлагаемые вне связи с целым, не закрепляются в памяти, не становятся знанием, это тот же мусор. Знаете ли вы, например, что в клетке находится от 0,15 до 0,2 процента серы, 0,003 процента никеля, а йода всего 0,000001 процента? Может быть, вас интересует, сколько процентов воды находится в эмали зубов? Пожалуйста. Эти и еще с десяток таких же данных находятся только на одной странице учебника «Биология» для шестого класса (автор Н. И. Сонин). Выходит, и вы учились так себе, если задержались с ответом. Смысл же этих сведений прост: «Содержание разных элементов в клетке различно». Ну, и что? А ничего, прими к сведению и повторяй как «отче наш», даже если поднимут тебя среди ночи: «Вода определяет физические свойства клетки, ее объем, упругость». Художественно написано, прямо как про женщину.
Что касается строения красавицы, то исчерпывающие сведения выделены жирным шрифтом на странице 18: лизосомы, рибосомы, метахондрии, пластиды, хлоропласты, центриоли... Перечень далеко не полный.
Иногда автором, напротив, овладевает прямо-таки флоберовская тяга к лаконизму. Так о поваренной соли он сообщает, что потребность ее составляет для человека 9 г. в сутки. Вот, мол, хочешь, верь, хочешь — нет. Цифру дарю. Употребляй, как знаешь. У меня все!
Порой кажется, что автор учебника живет не одной с тобой жизнью, а заброшен из космоса и вот делится теперь обрывочными сведениями о жизни многоклеточных. Сам питается из тюбиков, о возрастной психологии имеет представления приблизительные, а до общедоступных книг руки пока не дошли.
Но нет, как выясняется, одну книгу он все же прочел. Называется она «Энциклопедия для детей. Биология». Из нее и списана большая часть учебника. Творчество же состояло в том, чтобы изъять из текста человеческую речь и оставить только номенклатурную информацию. Школьник, прочитав учебник, никогда не узнает, например, как страдал Гулливер от отсутствия соли и как потом привык обходиться без нее, решив, что употребление соли вообще результат невоздержанности. Но Гулливер, оказывается, ошибался. Травоядные животные постоянно испытывают соляной голод и слизывают соль всюду, где находят. Плотоядные другое дело, они получают достаточное количество поваренной соли из мяса животных. И Пятница, который удивлялся странной привычке Робинзона солить суп, питался, вероятно, до этого только мясной пищей. В истории человечества были времена, когда соль служила заменителем денег, были «соляные бунты» и «соляные походы протеста». Вот какая роковая цифра эти 9 граммов соли.
На наших глазах соль стала героем культурного сюжета. Такими же персонажами по ходу повествования (именно, повествования) становятся лизосомы, эти внутриклеточные «желудки», митохондрии, которых называют еще «батареями жизни» и так далее.
Учителя биологии работают, конечно, с детской энциклопедией, а не с учебником. На вопрос, почему бы тем же авторам не поручить написание учебника, отвечают, что то ли проект самого издательства «Дрофа», то ли группы, возглавляемой Сониным, получил президентский грант, а, следовательно... Впрочем, у нас после слова «следовательно» знающие люди давно ставят точку.



* * *

Нет, действительно, не пишут ли учебники какие-то специальные люди или, по крайней мере, в специальном изоляторе, перед входом в который они обязуются оставлять на вахте все человеческое, а чувство юмора и вообще сдавать в спецхран с запретом на служебное пользование? Оказывается, ничего подобного. В петербургской гимназии номер 610, например, преподаватели Н. А. Цуринова и Т. М. Ярчук сами написали учебник по математике для своих шестиклассников. Гимназия элитарная, многие учителя с университетских кафедр и педагогикой занялись, можно сказать, без отрыва от науки. В общем, не в игрушки пришли играть, а ковать будущих нобелевских лауреатов. Поэтому вперед: «Классификация — система соподчиненных понятий, используемая как средство для установления связей между этими понятиями. Различают естественную и искусственную классификацию» и так далее. Элитарные шестиклассники, конечно, в ужасе побежали к родителям, те к знакомым учителям математики. Высокие отношения не сложились. К расшифровке смысла фразы о соподчиненных понятиях, которые призваны установить связи между этими же понятиями, многие оказались временно не готовы, хотя и отдали дань общей эрудиции универсантов, поскольку понятия естественной и искусственной классификации прямого отношения к теории множеств не имеет. Но эрудицию, видимо, в карман не спрячешь, хотелось поделиться. А что в императивном тоне, ну, так ведь на то и учебник.



* * *

Правильный русский язык и внятное изложение, не только профессиональная, но и нравственная обязанность авторов учебника. И, стало быть, плохо исполнив профессиональный труд, они совершают преступление против нравственности. Симон Соловейчик писал по этому поводу: «Я утверждаю, что поручать составление программ людям, которые могут хоть однажды написать «под углом зрения раскрытия», — это все равно, что совершить убийство, и не фигурально, не «как бы», а совершенно реально, с кровью на чиновничьих руках. Потому что такими-то программами, учебниками, беседами, уроками отгоняют детей от учения, от школы. ...От «угла зрения раскрытия» до гибели мальчишечьих душ очень короткая цепочка событий».
У гениальных двоечников сюжет складывался, конечно, благополучнее: они бежали к книгам, к самостоятельному выяснению отношений с миром. Но бежали от того же. Учебник, который написан косноязычно, равнодушной рукой, без признаков воодушевления, унижает человеческое достоинство ученика. Не просто плохо учит, а унижает, поскольку лишает права на вдохновенную и самостоятельную мысль.
Иногда авторы того же учебника «Теория множеств» вспоминают, видимо, что имеют дело с детьми, которые нуждаются в ярких примерах и игровых ситуациях. Но, право, лучше бы они сосредоточились на «соподчиненных понятиях», вреда было бы меньше. Как тут не вспомнить Карамзина, который в случае отмены в России цензуры, собирался вместе с семьей бежать в Константинополь. А вспомнил я об этом не богоугодном заведении, прочитав такую задачку: «Во время одной страшной битвы 85 % сражающихся потеряло ухо, 80 % — глаз, 75 % руку и 70 % ногу. Каков минимальный процент участников битвы, которые одновременно лишились уха, глаза, руки и ноги?»
Говорят, что задачка эта — не плод творчества универсантов, что взята она из кого-то старинного учебника. Лабораторное заимствование без оглядки на то, какое на дворе тысячелетие. Оно, конечно, понятно, Петербург от Беслана или там Благовещенска далеко, и колокол звонит не по нам, и по «ящику» фрагменты тел давно уже свидетельствуют о конце света. К тому же, разве сами дети не упражняются в черном юморе? Все так. Но только не надо тогда называть себя воспитателями и учителями. И чувство юмора с просроченной датой качества лучше, действительно, сдавать в спецхран. Без права на служебное пользование.



6. Старики

Эту дикую историю нашел я в Интернете. Марию Васильевну Розанову, вдову Андрея Синявского, приехавшую в Москву по приглашению Горбачева, охранник вытолкал из кафе на Пушкинской площади: «Начальство запретило пускать стариков». Случай, как потом выяснилось, не частный, так же поступают и с другими стариками, которые и одеты поплоше, и генеральных секретарей видели только по телевизору. За них, понятно, заступиться вовсе некому.



* * *

Я хочу честно вспомнить, как относился к старикам в молодости, и не могу. Кажется, я относился к ним вполне равнодушно. Зачем мне их опыт, полный досады, акварельных воспоминаний и не дорогих для меня потерь?
Это вообще старики, но были еще и старики конкретные.
Соседа своего, Павла Ивановича, биолога, я любил, и это, что называется, было взаимно. Мы ходили с ним в кино и в филармонию, обсуждали бурно, вместе нам было весело. А вот школьные встречи с ветеранами давались труднее, чем уроки гражданской обороны. Учитель из демобилизованных, знакомый только с автоматом Калашникова, на уроках ГО учил нас, как спасаться от атомного взрыва: накрыться простыней и лечь пятками (или головой?) к эпицентру. Это был чистый жанр. И он, и мы понимали, что занимаемся ерундой, однако делали мину, чтили ритуал, что по тем временам было даже естественно — все, и всюду так делали. Но вечером такой же ветеран принимался рассказывать свою жизнь и при этом говорить как бы от лица поколения, перемешивал слезы и газетную публицистику; до того он стучал костяшками домино под тополем и каждый свой день завершал в нереальном состоянии. Мое сознание не было настолько великодушно, чтобы вместить в себя эту косноязычную драму и претворить ее в искреннее почитание. Приходилось имитировать сердечную включенность и пионерскую понятливость. Занятие мучительное.
В то же время я искренне сочувствовал старикам и старушкам, тем, которые замешкались в дверях троллейбуса, или не решаются перейти дорогу, или изнемогают от бремени семейного продовольствия. Им я бросался помогать, вид такого, не патетического страдания был невыносим.
Допустим, я был просто добрым и чувствительным мальчиком, к теме нашего разговора это отношения не имеет. Были, конечно, и другие мальчики, не столь чувствительные: количество тех и других во все времена примерно одинаковое. Но мы ведь говорим не о мальчиках, а о некой общественной норме.
Норма в советское время была, однако явилась она не из глубин народной нравственности, а в виде как бы государственного установления. Население было запугано. Даже коряво написанное дворником объявление о субботнике, казалось, первоначально было составлено в Кремле, и ослушаться невозможно. Поэтому стариков с красными книжечками пропускали в магазинах без очереди, хотя и под гул всеобщего недовольства. И место в транспорте уступали, тоже часто не по велению души, но уступали. Иначе пассажиры могли и силу применить, чувство справедливости у людей зашкаливало, а тебе потом какая разница — от души они тебя выкинули из трамвая или в порядке соблюдения закона: директивные таблички висели в каждом вагоне, да еще вагоновожатый между остановками транслировал их содержание.
Когда слышишь про такую историю, как та, которая произошла с Марией Васильевной Розановой (а в ЖЖ есть и другая, как старушку, которой тоже вздумалось средь бела дня выпить кофе, вместе с вещами просто выбросили в сугроб), хочется крикнуть: «Уж лучше, как при советской власти. Сажать негодяев, штрафовать, выгонять с волчьим билетом!» Но мы понимаем, невозможно вернуть советскую власть каким-нибудь отдельным параграфом, она, если, и вернется, то вся целиком, с законопослушанием и тотальным страхом вместе.
Может быть, нужен специальный закон о стариках? Вряд ли. Ущемление человеческих прав по закону у нас и так наказуемо. Но не работает закон. В репрессивных обществах он опирается на страх, в свободных — на общепринятые, нравственные нормы. И вот, страха прежнего уже нет, а нравственные нормы, откуда же они вдруг возьмутся?
Иногда кажется, что мы потеряли за годы революции то, что было совсем недавно для всех само собой разумеющимся, пролетели во времени обратно, сквозь все культурные слои, и братски обнялись с первобытным человеком. Картина деградации впечатляющая, но все же, на мой взгляд, не совсем верная.
Первобытное общество это, конечно, часто общество без стариков, с ними расправлялись жестоко. Жизнь была спринтерская, без исторической памяти, в вечном поколенческом цейтноте — средний возраст 19-21 год. Но уже в первобытнообщинных государствах Востока и Запада возник культ старейшин, а во многих воцарилась геронтократия. Тоже ведь не вегетарианство.
В ХХ веке в России аномально совмещались оба этих явления. Сорокалетние мальчишки не могли даже мечтать о ключевых постах в производстве, не говоря уж о ЦК или Политбюро (там и пятидесятилетний шел едва ли не за подростка). В то же время, по крайней мере, трижды — в 20-е, 60-е и 90-е годы — ставка делалась на молодых. В 20-е они узурпировали командные посты и к старым спецам относились враждебно, хоть и терпели их до времени. Маяковский готов был родного отца облить керосином и выпустить в город для иллюминаций. Если революция потребует.
Сергей Аверинцев комментирует в одном из своих последних эссе такой трагифарсовый эпизод: «Я слыхал в детские годы от старушки деревенского происхождения рассказ о том, как в их деревне еще перед тем, как их церковь была сломана, местные комсомольцы в престольный праздник залезли на колокольню и поливали своей мочой крестный ход, т.е. собственных пап и мам, бабушек и дедушек... Это были местные парни, не какие-нибудь посланцы из города, тем паче не инородцы. Такой эпизод заставляет серьезно задуматься над тоталитарной эксплуатацией генерационных разногласий». Понимаете, тоталитарное государство эксплуатирует разногласия между поколениями, использует их в собственных идеологических целях, ставит себе на службу энергию агрессии.
К 60-м молодые большевики уютно состарились, но руки их паралитической хваткой по-прежнему держались за кормило. Новые призывники пошли в физику и геологию, на стройки, поехали осваивать целину. Бодрые песни с меланхолическим подтекстом, книжная ирония, ранние бороды. Им льстили, как могли. «Коммунизм — это молодость мира, и его возводить молодым!» Но в Кремле пока еще умирать не собирались.
90-е даже более или менее молодые хорошо помнят: «Партия, дай порулить!» Теперь молодые, как до того их деды, пошли в депутаты, в бизнес, в правительство. Старые спецы остались не у дел — техника рванула впереди опыта. К тому же, они ведь строили страну, которой уже не было. Наследство осталось тяжелое, надо было перестраивать, ломать, исправлять уродливо придуманное. Их уважать?
Жизнь снова начиналась с нуля, с отрицания предшествующего. А отрицательный социальный опыт за сто лет стал уже опытом социально-биологическим, в котором не было навыка преемственности, а вместе с ним и чувства ответственности. Причем не было у обеих сторон. Люди со слабой памятью обычно плохие прогнозисты и хозяева, фавориты момента, назови его, как хочешь, пусть исторического.
А было ли что-то вроде покаяния у поколения старшего? Нет, они вышли из игры молчаливыми и обиженными, с чувством оскорбленного достоинства. Но в такой ситуации, как раз и невозможно говорить ни о каком достоинстве. Ведь покаяние необходимо не в качестве демонстрации перед мировым сообществом, а здесь, в своем доме.
Попались мне недавно на глаза слова одного индейского вождя. Очень красивые, не могу не привести: «Скоро настанет время, когда мой внук будет скучать по крику гагары, плеску лосося, шепоту еловых игл или крику орла. Но он не подружится ни с одним из этих созданий, и когда его сердце будет болеть от тоски, он будет проклинать меня! Все ли я сделал для того, чтобы воздух оставался свежим? Достаточно ли я заботился о воде? Позволил ли я орлу парить на свободе? Все ли я сделал для того, чтобы заслужить любовь моего внука?»
У кого из наших стариков воздуху в груди хватило на такую речь? Нет, говорят, время дурное было... И не все же были подлецами... Честно трудились и даже пытались бороться.... Я, например, в те годы...
Покаяние — вовсе не означает перечеркивания собственной биографии. В нем не отчет о провале государственного плана, а мера ответственности перед жизнью. Эта мера передается, в том числе, и таким вот, эфирным путем. Иначе осуществляется только преемственность рабства, но здесь благодарности, а, тем более, великодушия искать не стоит. Молодые умеют уже не только зарабатывать деньги, но и прогибаться: в этой неудобной позе проявлять знаки внимания к старикам нелепо. Зато на них чуть ли не двадцать четыре часа в сутки работает ТВ, создавая иллюзию, что именно для них создан мир, и они в нем хозяева. Дискриминация людей старшего возраста очевидна и куда как публична. Потому что где же еще живет сегодня человек, как не в этом магическом «ящике»?
Есть здесь еще и религиозная подоплека, то есть, в том-то и дело, что ее нет. С религией известно как поступили парни, забравшиеся на колокольню. Теперь им, правда, разрешили молиться, как в свое время разрешили новогоднюю елку. «Этот символ суверенности семьи был в 20-е годы таким же подозрительным, как, скажем, “Gaudeamus”, как символ университетской суверенности. Потом все это “возрождалось” сверху — так же искусственно, так же нарочито, как отменялось до того» (С. Аверинцев). Суверенность, разрешенная сверху, уже не суверенность, а что-то вроде расширенного ассортимента личного гардероба. Далеко от этого до мысли о том, что в человеке скрыт акт творения, что он не только предмет юридического договора (ох, хотя бы это!), но существо абсолютное и неприкосновенное. Власть может постулировать какие угодно ценности, все это прах и ложь, пока человек будет оставаться средством, а не целью. Так сегодня строитель новой жизни относится не только к старику, но и к ребенку, к любому Другому, а, в конце концов, и к себе самому.
Но что же все-таки со стариками? Пока мы философствуем, они уходят от нас навсегда, несчастные и униженные. А исправление нравов дело долгое, в одном поколении не успеть. Воспитательные призывы, вроде «ты тоже будешь стареньким», «у тебя тоже есть бабушка», «дедушка устал, он всю жизнь трудился», думаю, не принесут большого эффекта. Значит, надо заставить работать закон. Может быть, хоть на это хватит нашего не вполне гражданского и не слишком общества. Предавать гласности и обращаться в суд по каждому такому случаю. А на крики недоумков: «За что я должен их уважать, почему?» отвечать с железом в голосе: «Ни почему! Положено!»


P.S.
По правде сказать, я совсем не уверен в том, что кто-нибудь в ком-нибудь что-нибудь может воспитать. Все (и общество, и человек) образуется, совершается или, пользуясь словечком Достоевского, выделывается само собой, вернее, по неким законам, природу которых мы способны понять лишь в ничтожной степени. Поскольку такое представление опирается пусть и на бессознательную веру в некий Замысел, в состоянии кризиса оно, как и питающая его вера, подвергаются серьезному испытанию. Человек чувствует себя оставленным, почти в панике хватается за штурвал, испытывая что-то вроде эйфории. И совершает при этом все те ошибки, над которыми уже внутренне отсмеялся. Например, превращается в моралиста, и не просто, а буквально в том самом пассаже, в котором морализм отвергает. Быть может, это следствие безуспешного спора ума и натуры, быть может, карикатурная тень гордыни. Или, думаю еще, язык не выносит безоценочных слов, поэтому несет в себе не только правила, но и конфликт. Может быть.