НАТАЛЬЯ ВОЗЖАЕВА
Наталья Васильевна Возжаева родилась в г. Грозном в 1971 году. Окончила Ростовский государственный университет по специальности "Филолог, преподаватель русского языка и литературы". Публиковалась в журналах: "45-я параллель", "Тропы", "Родная Кубань", "Москва", "Краснодар литературный", "Филигрань", в сборниках и альманахах. Автор двух книг стихов. Лауреат первой степени конкурса "Русский Гофман" (2023). Живет в Новороссийске.
* * *
Назовут Марией — живи Марией,
Что бы там об этом ни говорили.
Как придет пора выпускать младенца —
Ты положишь в ясли большое сердце,
Что среди соломы и морд овечьих
Будет биться болью нечеловечьей.
Прикрывая рану под левой грудью,
Будешь ждать волхвов, но даров не будет,
А пойдут на боль твою пастухи,
Унесут в холщовых мешках стихи,
Те, что станешь петь, заслоняя ясли,
И звезде гореть негасимо, ясно.
Назовут Марией — живи Марией —
Фитильком лампадным. Терпи. Гори им.
СВОЛОЧИ
Грозный город. Ливневая струнность.
В горной речке — красная вода.
Ты мне подарил седую юность,
Мне теперь и старость не беда.
На полу раздолбанной маршрутки
Места и двуногим-то впритык.
Погоди, водила, скину куртку.
У войны совсем не бабий лик.
Крошево от гусеничных траков,
Небо нашпиговано свинцом.
У войны лицо моей собаки.
Нет, не морда. Именно лицо.
Помнишь знойный зуд мушиных сонмищ?
Помнишь трупов бурые кули?
Ты же ни черта потом не вспомнишь,
Кроме пса, сидящего в пыли.
Я тогда еще умела плакать.
После ссохлось все, как солончак.
Места не хватило для собаки.
Крови было мало сволочам.
Ты, Господь, нас вел до Малгобека,
Дальше сами, дальше — на авось.
Живы. Но с глазами человека
В сгустке сердца поселился пес.
Жить, конечно, можно, только нечем.
Бог да совесть — тот еще балласт.
Ты поймешь, что мир бесчеловечен,
Предавая тех, кто не предаст.
СОСЕДКА ЖАРИТ ЛУК
В ночную целину вонзился месяц-плуг.
Июльский глянец стерт, и вывернут, и матов.
На старенькой плите соседка жарит лук,
А рядышком в тазу бульбенятся томаты.
На летней кухне — ад. Соседки красный лик
В натруженной росе за занавеской тонкой.
На финишной прямой кромсает базилик,
Елозит второпях по вытертой клеенке
Садового стола, что так по-свойски прост,
Но самобрано-щедр, расшатан и занозист.
Я тут незваный, но всегда желанный гость,
Несу соседке в дар малиновые слезы,
Набрякшие за день, несу свое вино,
И мятный беспредел так ощутимо влажен.
Не шелохнется лист, сад замер перед сном,
Над зорькой, как чумной, кружит нетрезвый бражник.
Забудутся к чертям соцсети, гуглы, СМИ...
А звезды как цветы на огуречных попках.
Вокруг реальный мир, а в центре мира — мы,
И ползают жуки по незаметным тропкам.
* * *
В похмелье городок, неряшливая площадь,
И памятник сидит в помете голубей.
Напялив на себя, что потеплей и проще,
Иду гулять туда, где нет почти людей.
Остатки мишуры закручивает ветром —
Прокуренный вагон, ирония судьбы —
А я иду туда, где чайки в красных гетрах
На пляжных лежаках облезло-голубых.
Кто в Иерусалим, кому дорога в Мекку,
Я — к морю, о больном мне просто только с ним.
"Не страшно, — скажет мне
Мой бескорыстный лекарь, —
То камушек болит с отверстием сквозным.
То сердце-амулет, обкатанное горем,
Не ледяной голыш — живой Куриный Бог.
Закончишься — оно само вернется в море,
Найдет его дитя, повесит на шнурок".
ОГУРЦЫ
Старик мой добр, умен и очень горд,
Он рыбку золотую удивил,
Когда, достав ее из синих вод,
С улыбкой просто взял и отпустил.
Пришел домой и все мне рассказал,
Усмешку пряча в бороде седой.
Мурлыкал кот, мемекала коза,
Спешили куры в тень под лебедой.
А я ему: "Обед уже готов.
Вон каравай духмяно дышит, щи".
Турну с нагретой лавочки котов,
И фитилек у свечки затрещит —
Темнеет скоро. Сядем во дворе
И будем слушать, подпирая дом,
Как море, что синее всех морей,
Ворочается тихо перед сном.
Смоковница щедра, как никогда,
Тугие тыквы впитывают мед,
И мне щекочет щеку борода —
Старик мой нежен, хоть и очень горд.
"Смотри, какие нынче огурцы —
Один в один!" — скажу ему я вдруг.
А где-то в небо высятся дворцы
И старики клянут своих старух.
СЕДЬМОЕ
На высоте седьмого этажа
Кровать плыла, как белая баржа.
Обнявшись и по-детски ноги свесив,
Сидели двое в белом поднебесье.
Высокий берег, кладбище, маяк.
Анапский бриз завертывал края
Двуспального размаха одеяла.
Кровать плыла, но иногда взлетала.
А после снова медленно плыла,
Пока, в один закутавшись халат,
Делили яблоко, дразня голодных чаек,
Те двое, высоты не замечая.
Все было просторечно и легко,
А на земле, ну той, что далеко,
Найдется тот, кто непременно скажет:
"Кровать-баржа? Позвольте, надо "баржа".
ОДИНОКОВА
В служебное стучусь: мол, вот не спится.
Ответный взгляд оправданно-свинцов.
С натугой надевает проводница
Улыбку на помятое лицо.
Начальница десятого вагона,
Прислужница не спящих по ночам.
За чай несладкий с месяцем лимона
Я щедро-виновато дам "на чай".
Вздохнет и пригласит присесть за столик.
Салфетки неожиданно свежи.
На поворотах все скрипит и стонет,
И подстаканник тихо дребезжит.
Три перед утром — рано или поздно?
Звенишь в стакане ложкой — горячо!
И по одной расстегивая звезды,
Ослабит ночь тугой воротничок.
Заложники у следований дальних,
Любой из вас заведомо прощен.
Нечаянно в купе-исповедальне
Расскажешь все и чуточку еще.
Ну да, мы все похожи на вокзалы,
И только единицы — на купе.
Запомнишь складку губ, и взгляд усталый,
И беджик "Одинокова В. П.".
* * *
Одни воюют за тьму, другие — за свет.
И тех и других собирает в котомку смерть.
В лесную (неважно где) зайдет полосу,
Пучком из травы почистит свою косу,
Достанет баклажку кваса и сала шмат,
Перетряхнув котомочьи закрома.
И, сытая, ляжет навзничь, примяв ромашки.
В костлявой руке стебелек, а на нем — букашка.
Букашка ползет в пустые ее глазницы,
И смерть ухмыляется: надо же, не боится.
* * *
А что ты можешь, что? Гореть — и то не можешь,
Как влажная трава, коптишь в костре, коптишь.
По берегам реки в березовое ложе
Укладывал Господь спокойствие и тишь.
Раскрашивал Господь узорчатый наличник
Да вышивал цветы на скатертях из льна.
Все сыпал, сыпал дождь грибной и земляничный,
И вздрагивал июль от грома Ильина.
Умрешь от красоты почти невыносимой,
Успев подумать: жаль... как скоротечно... что ж...
Но солнце-Елисей дотронется незримо,
И ты, чихнув семь раз, задышишь, оживешь.
Гляди, запоминай, потом споешь, калика,
Застыв на корабле, на части носовой,
О церкви, о мостках, о тетке с земляникой,
И соль из глаз сладка от этого всего.
По берегам реки в березовое ложе
Укладывал Господь спокойствие и тишь,
И все, что ты сейчас, трава сырая, можешь —
Отмаливать любовь.
Всепетая, услышь.
* * *
Снегопад плывет на белом ялике.
В козью шаль обернута, кульком,
Я стою в зашитых, старых валенках
И ловлю снежинки языком.
Маленькая, толстая, щекастая.
Клюква со сгущенкой — не лицо.
Горе ты мое, ну где ты шастала!
Бьет ладонью мама пальтецо.
Озорной, смешливый, щеки алые.
Боже мой, не мальчик — снеговик!
Теплыми ладонями сбивала я
Затвердевший снег на половик.
Снегопад плывет на белом ялике
Где-то по-над Северским Донцом.
И стоит, и смотрит вверх, как маленький,
Младший лейтенант с моим лицом.
Назовут Марией — живи Марией,
Что бы там об этом ни говорили.
Как придет пора выпускать младенца —
Ты положишь в ясли большое сердце,
Что среди соломы и морд овечьих
Будет биться болью нечеловечьей.
Прикрывая рану под левой грудью,
Будешь ждать волхвов, но даров не будет,
А пойдут на боль твою пастухи,
Унесут в холщовых мешках стихи,
Те, что станешь петь, заслоняя ясли,
И звезде гореть негасимо, ясно.
Назовут Марией — живи Марией —
Фитильком лампадным. Терпи. Гори им.
СВОЛОЧИ
Грозный город. Ливневая струнность.
В горной речке — красная вода.
Ты мне подарил седую юность,
Мне теперь и старость не беда.
На полу раздолбанной маршрутки
Места и двуногим-то впритык.
Погоди, водила, скину куртку.
У войны совсем не бабий лик.
Крошево от гусеничных траков,
Небо нашпиговано свинцом.
У войны лицо моей собаки.
Нет, не морда. Именно лицо.
Помнишь знойный зуд мушиных сонмищ?
Помнишь трупов бурые кули?
Ты же ни черта потом не вспомнишь,
Кроме пса, сидящего в пыли.
Я тогда еще умела плакать.
После ссохлось все, как солончак.
Места не хватило для собаки.
Крови было мало сволочам.
Ты, Господь, нас вел до Малгобека,
Дальше сами, дальше — на авось.
Живы. Но с глазами человека
В сгустке сердца поселился пес.
Жить, конечно, можно, только нечем.
Бог да совесть — тот еще балласт.
Ты поймешь, что мир бесчеловечен,
Предавая тех, кто не предаст.
СОСЕДКА ЖАРИТ ЛУК
В ночную целину вонзился месяц-плуг.
Июльский глянец стерт, и вывернут, и матов.
На старенькой плите соседка жарит лук,
А рядышком в тазу бульбенятся томаты.
На летней кухне — ад. Соседки красный лик
В натруженной росе за занавеской тонкой.
На финишной прямой кромсает базилик,
Елозит второпях по вытертой клеенке
Садового стола, что так по-свойски прост,
Но самобрано-щедр, расшатан и занозист.
Я тут незваный, но всегда желанный гость,
Несу соседке в дар малиновые слезы,
Набрякшие за день, несу свое вино,
И мятный беспредел так ощутимо влажен.
Не шелохнется лист, сад замер перед сном,
Над зорькой, как чумной, кружит нетрезвый бражник.
Забудутся к чертям соцсети, гуглы, СМИ...
А звезды как цветы на огуречных попках.
Вокруг реальный мир, а в центре мира — мы,
И ползают жуки по незаметным тропкам.
* * *
В похмелье городок, неряшливая площадь,
И памятник сидит в помете голубей.
Напялив на себя, что потеплей и проще,
Иду гулять туда, где нет почти людей.
Остатки мишуры закручивает ветром —
Прокуренный вагон, ирония судьбы —
А я иду туда, где чайки в красных гетрах
На пляжных лежаках облезло-голубых.
Кто в Иерусалим, кому дорога в Мекку,
Я — к морю, о больном мне просто только с ним.
"Не страшно, — скажет мне
Мой бескорыстный лекарь, —
То камушек болит с отверстием сквозным.
То сердце-амулет, обкатанное горем,
Не ледяной голыш — живой Куриный Бог.
Закончишься — оно само вернется в море,
Найдет его дитя, повесит на шнурок".
ОГУРЦЫ
Старик мой добр, умен и очень горд,
Он рыбку золотую удивил,
Когда, достав ее из синих вод,
С улыбкой просто взял и отпустил.
Пришел домой и все мне рассказал,
Усмешку пряча в бороде седой.
Мурлыкал кот, мемекала коза,
Спешили куры в тень под лебедой.
А я ему: "Обед уже готов.
Вон каравай духмяно дышит, щи".
Турну с нагретой лавочки котов,
И фитилек у свечки затрещит —
Темнеет скоро. Сядем во дворе
И будем слушать, подпирая дом,
Как море, что синее всех морей,
Ворочается тихо перед сном.
Смоковница щедра, как никогда,
Тугие тыквы впитывают мед,
И мне щекочет щеку борода —
Старик мой нежен, хоть и очень горд.
"Смотри, какие нынче огурцы —
Один в один!" — скажу ему я вдруг.
А где-то в небо высятся дворцы
И старики клянут своих старух.
СЕДЬМОЕ
На высоте седьмого этажа
Кровать плыла, как белая баржа.
Обнявшись и по-детски ноги свесив,
Сидели двое в белом поднебесье.
Высокий берег, кладбище, маяк.
Анапский бриз завертывал края
Двуспального размаха одеяла.
Кровать плыла, но иногда взлетала.
А после снова медленно плыла,
Пока, в один закутавшись халат,
Делили яблоко, дразня голодных чаек,
Те двое, высоты не замечая.
Все было просторечно и легко,
А на земле, ну той, что далеко,
Найдется тот, кто непременно скажет:
"Кровать-баржа? Позвольте, надо "баржа".
ОДИНОКОВА
В служебное стучусь: мол, вот не спится.
Ответный взгляд оправданно-свинцов.
С натугой надевает проводница
Улыбку на помятое лицо.
Начальница десятого вагона,
Прислужница не спящих по ночам.
За чай несладкий с месяцем лимона
Я щедро-виновато дам "на чай".
Вздохнет и пригласит присесть за столик.
Салфетки неожиданно свежи.
На поворотах все скрипит и стонет,
И подстаканник тихо дребезжит.
Три перед утром — рано или поздно?
Звенишь в стакане ложкой — горячо!
И по одной расстегивая звезды,
Ослабит ночь тугой воротничок.
Заложники у следований дальних,
Любой из вас заведомо прощен.
Нечаянно в купе-исповедальне
Расскажешь все и чуточку еще.
Ну да, мы все похожи на вокзалы,
И только единицы — на купе.
Запомнишь складку губ, и взгляд усталый,
И беджик "Одинокова В. П.".
* * *
Одни воюют за тьму, другие — за свет.
И тех и других собирает в котомку смерть.
В лесную (неважно где) зайдет полосу,
Пучком из травы почистит свою косу,
Достанет баклажку кваса и сала шмат,
Перетряхнув котомочьи закрома.
И, сытая, ляжет навзничь, примяв ромашки.
В костлявой руке стебелек, а на нем — букашка.
Букашка ползет в пустые ее глазницы,
И смерть ухмыляется: надо же, не боится.
* * *
А что ты можешь, что? Гореть — и то не можешь,
Как влажная трава, коптишь в костре, коптишь.
По берегам реки в березовое ложе
Укладывал Господь спокойствие и тишь.
Раскрашивал Господь узорчатый наличник
Да вышивал цветы на скатертях из льна.
Все сыпал, сыпал дождь грибной и земляничный,
И вздрагивал июль от грома Ильина.
Умрешь от красоты почти невыносимой,
Успев подумать: жаль... как скоротечно... что ж...
Но солнце-Елисей дотронется незримо,
И ты, чихнув семь раз, задышишь, оживешь.
Гляди, запоминай, потом споешь, калика,
Застыв на корабле, на части носовой,
О церкви, о мостках, о тетке с земляникой,
И соль из глаз сладка от этого всего.
По берегам реки в березовое ложе
Укладывал Господь спокойствие и тишь,
И все, что ты сейчас, трава сырая, можешь —
Отмаливать любовь.
Всепетая, услышь.
* * *
Снегопад плывет на белом ялике.
В козью шаль обернута, кульком,
Я стою в зашитых, старых валенках
И ловлю снежинки языком.
Маленькая, толстая, щекастая.
Клюква со сгущенкой — не лицо.
Горе ты мое, ну где ты шастала!
Бьет ладонью мама пальтецо.
Озорной, смешливый, щеки алые.
Боже мой, не мальчик — снеговик!
Теплыми ладонями сбивала я
Затвердевший снег на половик.
Снегопад плывет на белом ялике
Где-то по-над Северским Донцом.
И стоит, и смотрит вверх, как маленький,
Младший лейтенант с моим лицом.