Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Татьяна РАЗУМОВСКАЯ


Поэтесса, прозаик. Родилась и выросла в Ленинграде. Училась в Тарту и Ленинграде, по образованию филолог. С 1988 года живет в Иерусалиме. Член Союза писателей Израиля. Автор сборника стихов "Через запятую" (СПб.: 1998). Подборки стихов и проза печатались в журналах "22", "Акцент", "Портрет", в "Иерусалимском альманахе", в литературных приложениях израильских газет "Вести", "Время", "Новости недели", а также в "Бостонском курьере", "Новом русском слове" и в альманахе "Арена" (США).Новые рассказы, эссе, стихи и пр. опубликованы в журнале "Сетевая словесность" http://www.netslova.ru/razumovskaya.


ПУШКИНСКИЕ ГОРЫ



"На каждой станции советую из коляски
выбрасывать пустую бутылку; таким образом
ты будешь иметь от скуки какое-нибудь занятие".
                              из письма С. А. Соболевскому

Трудно писать о любви. Было бы наиболее точно обозначить это время моей работы в Пушкинских Горах набором восклицательных знаков.  И все было бы ясно. Но консерватизм... Но гуманитарное образование... В общем, начнем, как в литературе XIX века.
В 19** году я как-то потеряла себя. Исконно российские вопросы "что делать?", "кто виноват?" (да ты, дура, ангел мой, и виновата), не находили ответа. Было мне аж девятнадцать лет, и жизнь была кончена. И тут, как всегда, непрошенно-незванно, появился в моей жизни Волшебный Помощник и предложил поработать в Пушкинских Горах, экскурсоводом в летний сезон.
Я ехала туда экскурсионным автобусом и всю дорогу Ленинград — Псков — Пушкинские Горы безнадежно пыталась отключиться от пытки заезженного гидовского голоса, с добросовестно-отработанным пафосом вещающего о Солнце Русской Поэзии. Нет, идея дохлая, если именно это требуется, я так никогда не смогу. На переднем сиденье сидела колоритная личность — мужик-гора, проспавший до Луги. В Луге все блаженно вывалились поразмяться, да и вообще — надобность.
Я стояла у автобуса, дыша бензином и отдыхая от непрерывного и безобразного чтения пушкинских стихов. Рядом оказался человек-гора. Вблизи он был ужасен. Я привыкла считать себя довольно высокой девушкой, но тут моя макушка едва доставала ему до диафрагмы. Впрочем, диафрагма была загорожена гигантским брюхом, над которым, в моем ракурсе снизу вверх, нависал двойной валик подбородка, а над ним — густые черные брови под узким лбом.
— Едете в Заповедник экскурсии водить, — мрачно и неприязненно буркнул незнакомец. Я отступила шага на три, шея немедленно заболела от запрокидывания головы.
— А откуда вы знаете?..
— Видно. Место это неплохое, можно за сезон отлично заработать. Главное, от официоза подальше.
— А...
— В Заповеднике можно дышать, туда советская власть еще не до конца добралась.
— Слушайте, что же вы так сразу незнакомому человеку... Вы ведь не знаете, кто я...
Человек-гора пожал плечами.
— Что, я не вижу, кто передо мной? Ненавижу всю эту ложь, мерзость, тараканью трусливую власть мелких чиновников...
Я скосила глаза в сторону, не слушает ли кто, и робко сказала:
— Может, вам попробовать уехать? Загребут ведь.
— А чего мне уезжать? — не понижая голоса, рявкнул визави. — Пусть они уезжают!
Тут экскурсовод нас пригласила в автобус, мой удивительный собеседник развернулся, втиснулся на свое сиденье и немедленно заснул. Так я познакомилась с Сергеем Довлатовым.
Оговорюсь сразу. Если кто-то ждет подробных историй о Довлатове, я его разочарую. Я проработала в Заповеднике пять лет подряд, и с Довлатовым мы, конечно, всяко пересекались и там, и несколько раз в Ленинграде, где жили по соседству, но не стали ни друзьями, ни близкими знакомыми. Велика была возрастная разница. Да и вообще были более чем разными.
Я — неуверенная в себе толстая девушка, выросшая в узком мире дружеско-семейного пространства, и ничего почти в жизни не знавшая, кроме как из художественной литературы. И Довлатов — взрослый мужчина, автор шести неизданных сборников прозы, прошедший огонь, воду, советскую армию и много чего еще. Но без Довлатова Заповедник — не Заповедник, что вспомню, по мелочи, расскажу.
Довлатов поражал. Ростом. И совершенно неординарной манерой общения, нарушающей привычные нормы. Это было не только в нашу, вот эту, первую встречу, но всегда. С ним я терялась, потому что чувствовала, как он скучнеет и раздражается от любой банальной фразы, вроде "Здравствуйте!" или "Как дела?" Сам он банальностью никак не страдал, он был органически и сознательно вне ее.
Когда, ближе к вечеру, мы подъехали к экскурсионному бюро Пушкиногорского Заповедника, я зашла вовнутрь вслед за девушкой-экскурсоводом и новым знакомым. Только открыла рот, чтобы что-то о себе сказать, как зазвучал могучий бас человека-горы:
— Вот, Лидочка, познакомьтесь! Наш новый экскурсовод. Все отлично знает, можно завтра давать ей группу!
Я онемела. Светловолосая Лидочка воскликнула:
— Прекрасно! Сезон только начинается, нам не хватает людей. Значит, завтра в девять утра у вас Михайловское, а в час дня — Святогорский Монастырь. Как ваша фамилия?
— Нет, что вы! Это не совсем так... Я бы хотела несколько дней на подготовку — походить, послушать, почитать. Познакомиться с экспозицией...
Человек-гора посмотрел на меня презрительно и разочарованно и вышел.



2.

"Няня заочно у вас, Ольга Сергеевна, ручки целует, голубушке моей".
                                            из письма О. С. Пушкиной

Пушкинские Горы в брежневские времена были действительно Очень Странным Местом. Проще сказать, за пять лет работы у меня никто ни разу не потребовал паспорта! Я могла назваться Агриппиной Филоклетовной Святополк-Демосфеновой и работать точно так же. За несколько дней экскурсовод узнавал свой график на ближайшую неделю. В конце дня заполнял наряд — листочек, где вписывалось число, экскурсия и имя. Наряды сдавались в бухгалтерию, в начале месяца выдавалась зарплата. Вот и вся бумажная часть.
Если вдруг начинался грибной сезон, можно было прийти в бюро и сказать:
— Валя! (или) Лидочка! Я собралась за грибами, не ставь мне экскурсий на пару дней!
К этому относились с полным пониманием. Можно было прийти в бюро и сказать:
— Лидочка! (или) Валя! Тут ко мне друзья из Питера приезжают, нельзя ли их на три дня устроить на турбазу? С питанием, конечно.
В этом никогда не отказывали. За пять лет у меня перебывали все друзья, родственники, знакомые и друзья родственников знакомых.
Официальный прием на работу Довлатов описал в своей повести. После нескольких дней вождения экскурсий тебя прослушивал Хранитель каждого из четырех объектов музея, высказывал замечания, давал добро, и ты становился официальным экскурсоводом Заповедника.
Когда я увидела в толпе экскурсантов Хранительницу Михайловского, я струхнула, но довела экскурсию до конца, стараясь держаться в требуемых рамках. Дело в том, что я к тому времени прочла не только брошюру для экскурсоводов, с правильным набором цитат, и путеводитель Гордина, но и кое-что еще: письма Пушкина, воспоминания современников, его дневники. Иногда это мешало.
Скажем, П. А. Вяземскому Пушкин сетовал по поводу ранней женитьбы их общего друга: "Законная блядь — род теплой шапки с ушами. Голова вся в нее уходит". Или в письме Соболевскому о "гении чистой красоты", мимоходом: "Безалаберный! Ты не пишешь мне ничего о 2100 р., мною тебе должных, а пишешь мне о M-me Kern,  которую с помощью божией я на днях  е*ал".
Но на прослушивании я не сплоховала, а говорила все, как надо. Хранительница Михайловского меня одобрила. Единственное замечание было:
— В кабинете Пушкина вы привели верную цитату из "Онегина", но заменили одно слово.
— Какое?
— "...И этот бледный полусвет,
И лорда Байрона портрет,
И столбик с куклою чугунной,
Под шляпой с пасмурным челом,
С руками, сжатыми крестом".
— Вы сказали "с сумрачным челом". Замена вполне культурная, но стоит избегать отсебятины.
Я пообещала, но не выполнила, отсебятина меня преследует и поныне.
Сезонные экскурсоводы снимали жилье в псковских деревушках, оказавшихся на территории Заповедника или примыкающих к нему. Мне чудесно повезло. Кто-то направил меня в деревушку Кириллово, лежащую чуть в стороне, вблизи дороги на Петровское — усадьбу двоюродного деда Пушкина, Петра Абрамовича Ганнибала. Хозяйка, бабка Маня, маленькая и шустрая, предложила мне застекленную верандочку, с отдельным входом. Я увидела ее и влюбилась. Там стояла только кровать, с набитым сенником, да крохотный столик. А окна выходили в густой яблоневый сад.
— Сколько стоит?
— А, живи так!
Ну уж нет, я дала десятку, выложила из сумки городские лакомства —  колбасу и сыр, которые баба Маня тут же прибрала. И потом еще доплачивала, с каждой получки. И очень не прогадала. Хозяйская дочка Настя, тридцатилетняя перестарка, была на мать не похожа — огромная, могучая, благодушная.
— Насть, а чего ты замуж не вышла?
Она уголком платка хохочущий рот прикрывает.
— А на кой они мне, мужики-та? Пьють все, да слабыи. Один полез, я как ему вдарю! Так он к матке опосля жалиться приходил, что болеет.
Действительно, на всю деревню мужиков пять, не больше. Все маленькие, скрюченные какие-то, испитые.
Настя работала на местном хлебозаводе. Однажды я напросилась с ней —  посмотреть. Темный сарай. Внутри — печи. И неразгаданное таинство — хлеб. Огромные дышащие квашни теста. Белые слабые хлеба на черных противнях. А из печки выходят — могутные, румяные, веселые. Ну, как Настя, которая эти тяжеленные подносы, как волейбольные мячи, швыряет из печи на деревянные стойки.
Где-то через неделю после моего вселения, баба Маня покружила вокруг меня и спрашивает:
— А ты русская будешь, чи не?
— Нет, я еврейка.
Тут баба Маня пригорюнилась так искренне, погладила меня по плечу и сказала:
— Ну, ты не огорчайся, ты не похожа.
— Баба Маня, а где ж ты евреев видела?
Она закрестилась.
— Не видала я их, явреев-та. Мне сноха говаривала, что они от черта, Христа распяли.
— Врала сноха, баба Маня, не верь ты ей.
— И то. Она у меня подушку украла. Така вышитая подушка была. Я спрашую: "Игде?" А она грит: "Ни брала". А я знаю, она это!
Так был решен национальный вопрос в деревне Кириллово.
Баба Маня и Настя были верующими, до августовского Яблочного Спаса яблок не ели. А я, как нехристь, утречком перед экскурсией выскакивала в сад и подбирала раннюю падалицу — позволяли мне. Ничего вкуснее в жизни не едала! Белый налив, с просвечивающими косточками, нежная розовка — мякоть вся в розовых прожилках, медовая китайка!
На экскурсию — двадцать минут хода через ржаное поле. Пока идешь, подол сарафана весь вымокнет в росе, еще десять минут до турбазы — высыхает. Поле меняется каждый день. Сперва светло-зеленое, потом цвет густеет. А после колоски набухают, сгибают головки, набирают золота. А между ними светятся ромашки с васильками. И разлет холмов. И светлые рощи. И узкая лента Сороти.
Несколько лет я туда ездила. И каждый раз: выход из автобуса, вдох — и тебя переносит в другой мир. Как будто накрыли шалью клетку с пищащей птичкой, и она замолкла. Отпадает шелуха городских забот, личных неприятностей, нервов, мелкости. Расширяются легкие и толкаются в грудную клетку.



3.

"Adieu, belle dame
Весь ваш
Яблочный Пирог"
                  из письма А. П. Керн

Жизнь моя в Пушкинских Горах походила на слоеный пирог.
Я водила экскурсии, каждый раз заново радуясь встрече с усадьбами и монастырем, долгим проходам по лесным и парковым дорожкам, ясной погоде, пушкинским стихам. Думаю, моя радость передавалась экскурсантам. Некоторые туристы приезжали на один день, обегали весь Заповедник разом и уезжали. Другие, более счастливые, останавливались на турбазе на несколько дней и могли знакомиться с Заповедником, не торопясь.
Как-то раз  я приняла утреннюю группу, представилась:
— Здравствуйте! Сегодня я буду вашим экскурсоводом, меня зовут Татьяна Львовна...
Вся группа взорвалась от хохота. Люди сгибались, хватались за животы, утирали слезы, стонали, выли, висли, ослабев, друг на друге.
Обалдев, я переводила взгляд с одного на другого.
— Я... как-то не понимаю, в чем дело?
— Ой, не могу-у-у! Люсь, ты слышала? Она... она...
— Что, я?
— Их так специально подбираю-у-ут!
— Ну, скажите мне, пожалуйста, я тоже хочу посмеяться!
— О-о-о! Первый день мы были в Михайловском с Татьяной Викторовной. Во второй — в Тригорском, с Татьяной Ильиничной! Монастырь нам показывала Татьяна Петровна! А тут — Татьяна Львовна! Ы-ы-ы!
Действительно, смешно.
После экскурсии я прощалась с группой, ныряла в лес и попадала в совершенно иной слой пирога.
Урбанисты, этот отрывок не для вас, пропустите его. Лес — моя пожизненная любовь. В лесу мне не нужны спутники — мой спутник Лес. Мне не нужны собеседники — мы с Лесом постоянно разговариваем. Я никогда не брала в Лес книгу — зачем она нужна, когда вокруг тебя живой сказочный мир, с лешими, водяными, кикиморами болотными.
Туристы, кратковременные гости Заповедника, ходили, как муравьи, по протоптанным дорожкам, в лес не заглядывали. Местные жители своего леса не знали, боялись его, а если иногда бывали там по делу — по дрова или "ув клюкву", как говорят на псковском говоре, шли только большой гурьбой,  многоголосым ауканьем отгоняя страх. Так что Лес был полностью моим.  Или, вернее, я — его. Потому что Лес не терпит фамильярности, не открывает всех своих тайн, в глубине его доброжелательности всегда таится угроза.
Я бродила по Лесу часами. С собой у меня иногда был кусок хлеба, в Лесу всегда есть, чем перекусить.  Первой поспевает земляника. Потом ее сменяют заросли голубики и черники. За ними набирает силу брусника, малина, костяника. Щавель и кислица живут в Лесу почти все лето. Сыроежки появляются первыми среди грибной братии — их очень вкусно есть сырыми — куда там вашим шампиньонам! А еще вкуснее, насадив сыроежку на прутик, сунуть на полминуты в огонь, пока сок не потечет.
Я знала в Лесу два маленьких родника со сладкой водой, которую пила из пригоршни. Перекрикивались птицы. Белки ссорились и роняли вниз шишки. Деловито пробирались ежи, на их иголках часто были наткнуты сухие листья, придававшие им какой-то потешно-карнавальный вид. Я никогда не уставала в Лесу, наоборот, набиралась радостной силы.
Один раз ночью, когда я возвращалась в Кириллово, на освещенную луной дорогу вышло стадо диких кабанов. Впереди шел огромный вожак, за ним кабаны поменьше, свиньи с кабанятами, я насчитала около двадцати взрослых особей. Они шли шумно, порыкивая, похрюкивая и стуча копытцами по сухой глине. Откуда-то из памяти всплыло знание, что кабаны — очень опасны, особенно когда рядом детеныши. Я застыла. И стояла так с полчаса, пока стадо не стихло в отдалении. Лес меня не выдал.
Другая история случилась жарким днем. Высокое белесое небо вдруг потемнело, опустилось, между ним и землей заклубилась какая-то невиданно густая и темная туча. Деревья в Лесу грозно закачались, поднимая ветер, воздух похолодел, а тучу прорвало градом. Но каким! Самые крупные градины были размером с пинг-понговый шарик! Я не представляла, что такое вообще бывает. Встав под шатер густой ели, я во все глаза смотрела на это немыслимое зрелище.
Поляна стала белой — ледяные шары лежали между цветами. Ударяясь об асфальтовую дорожку, градины подскакивали, сталкивались, звенели разным звоном. Через двадцать минут все кончилось. Деревья перестали качаться, ветер опал, туча рассосалась как не бывало, а жаркое солнце растопило лед.
Потом мне говорили, что этот град побил урожай, что разбежался перепуганный колхозный скот, пострадало несколько людей, машины оказались попорчены. Меня же не задело ни одной градиной — Лес оградил.
Третьим слоем была деревня. Поначалу меня удивляло, как крестьяне совершенно утратили знания о природе. Из грибов знали одни только белые. Когда я в первый раз принесла кучу лисичек, подосиновиков, подберезовиков, то сказала Насте:
— Давай пожарим с картошкой?
— Ой! Выбрось, выбрось!
— Настя, да это прекрасные грибы!
— Выбрось, помре-ошь!
Помирать я не стала, а отнесла грибы друзьям, и там мы их дружно оприходовали.
Я, городская жительница, собирала и сушила травы на зиму: ромашку, чабрец, мяту. Душистые пучки висели у меня на веранде головками вниз. Мои хозяйки смотрели на меня с усмешкой: с придурью девка-та!
Раз я застала Настю в хлопотах вокруг какого-то странного агрегата, из него в мятое ведро капала мутная жидкость.
— Что это, Настя?
— Богородица сегодня. Гулять будем, приходи вечерять.
Мне стало интересно, я пришла. Настя как раз разорвала бумажный пакет с самыми дешевыми леденцами и прямо всю эту слипшуюся массу бросила в ведро, наполовину полное самогоном. Сучковатой палкой размешала.
— Давай, я чем-нибудь тебе помогу.
— А вона хлеб порежь.
Я аккуратно нарезала большую буханку. Настя увидела мою работу и расхохоталась.
— Ой, уморила! Эта ж для порося только!
Смахнула все мои тонкие ломтики в кормушку для поросенка, взяла нож и разделила каждую буханку на шесть огромных ломтей. Потом крупными кусками нарезала серо-розовое сало — дорогое угощение. Его называли в деревне мясом и ели редко, только по большим праздникам.
Стали приходить гости: соседки, молодые и старые, пара мужиков, несколько детей. Все после бани, бабы в чистых платках. Чинно заходили, здоровкались, с праздником поздравляли. Набилась полная изба.
Настя черпала ковшом из ведра самогон, разливала по граненым стаканам. Я осторожно омочила губы и тихонько поставила свой стакан на стол. Постепенно народ разошелся, запел песни, продолжая принимать стакан за стаканом. К моему ужасу, наливали этого пойла и детям, включая самых маленьких. Я еще чуть послушала песни, а потом, когда гулянье стало слишком шумным, незаметно ушла  к себе на веранду.
Лежала, читала при свете фонарика. Дверь дернулась, потом в нее стукнули, и пьяный мужской голос приглушенно крикнул:
— Открой! Слышь, девка, открой!
Дверь опять дернулась, слабый крючок пискнул. Я осмотрела комнату — ну, ни палки, ничего нет! Рамы встроены намертво. Я быстро оделась.
— Откр-рой, грю! Слышь?
Тут — ура! — раздался голос бабы Мани:
— Матвей! Ишь, кого удумал! Насть, глянь на яво!
И Настя:
— Пошел, козел, пошел! Натка, забирай свово!
Раздался многоголосый бабий гомон, сопротивляющегося Матвея всем миром забрали.



4.

"Наша связь основана не на одинаковом образе мыслей,но на любви к одинаковым занятиям".
                  из письма П. А. Катенину

К Семену Степановичу Гейченко, бессменному директору Заповедника, у меня было отношение двойственное. Я не могла не относиться с уважением к фронтовику, потерявшему руку, человеку энергичному и одержимому, который из руин и пожарищ, оставшихся после войны, восстановил эти места, сделал их популярными и привлекательными для россиян и дал возможность таким, как я, там поработать.
С другой стороны, его деятельность была полна дешевого популизма и безвкусицы. На красавце-дубе были подвешены чудовищные цепи, и каждый день приходилось отвечать на радостный вопрос туристов, тот ли это самый дуб, вокруг которого ходил Кот Ученый. Сохранившаяся липовая аллея Михайловского парка была названа "Аллеей Керн", и опять же почти всякая группа требовала, чтобы тут было прочитано "Я помню чудное мгновенье" — стихотворение мадригально-альбомное и очень мной нелюбимое. И везде были воткнуты таблички с пушкинскими цитатами — у прудика: "...тоской и рифмами томим, бродя над озером моим, пугаю стаю диких уток". Уток в пруд, понятно, запустили.
Рядом с большими соснами посадили молоденькие, чтобы выбить на большом камне:
"Здравствуй племя, младое незнакомое! Не я
Увижу твой могучий поздний возраст,
Когда перерастешь моих знакомцев
И старую главу их заслонишь..."
Впрочем, этот пиар, если говорить современным языком, большинству посетителей очень нравился.
К Заповеднику были приписаны бригады плотников, каменщиков, садовников. Трудясь за малую денежку (вроде барщины), они выполняли все приказы Хозяина и держали в образцовом порядке фруктовые сады, цветники, пашни, скотный двор. Думаю, такому имению мог бы позавидовать и Троекуров.
Гейченко коллекционировал самовары. Они были выставлены в застекленном помещении его дома в Михайловском. Рассказывали, что, начав собирать свою коллекцию сразу после войны, он мог войти в крестьянский дом, снять со стола, за которым сидела вся семья, понравившийся самовар и уйти. И никто пикнуть не смел, потому что он был — власть.
Никаких стычек и конфликтов с Гейченко у меня, к счастью, не было, но случился конфликт с его конем, Сенькой. Красавец гнедой, по желанию Хозяина, бегал по заповеднику вольно, не привязанный и не стреноженный.
Мой дед, со стороны мамы, был забайкальским казаком, с монгольской примесью. От того могучего рода мне не досталось ничего, кроме исступленной страсти к лошадям, которых я считаю одним из самых совершенных творений. Если в фильме показывают коней, мне уже все равно, кто на них скачет — буденновские бойцы или мушкетеры короля. Я слежу за лошадьми.
Поэтому, когда на огромной поляне, где в июне отмечался день рождения поэта, ко мне подскакал гнедой, я ласково погладила его по шее и пошла. Но конь не отставал. Он стал делать вокруг меня круги, причем было видно, что начинает злиться: уши прижаты, глаза злобные. Зубами пытается укусить меня за голову, потом начинает лягаться. Убежать от него, понятно, не убежишь. Руки у меня пустые. Далеко, на краю поляны, я приметила нескольких мужчин и крикнула, чтобы они меня выручили. Один из них пошел к нам, но медленно, а мы со звереющим конем продолжаем наш танец по поляне. Босоножки слетели с ног, один раз от удара копыта меня спасло то, что я упала. Когда поднялась, конь цапнул меня зубами за ладонь, прокусив насквозь.
В это время подошел мужик и бутылкой пива несколько раз стукнул гнедого по морде. Тот злобно заржал, но ускакал.
Я шла домой, рыдая. Больно было, да и обидно — за что? По пути прикладывала к ладони листья подорожников, кровь постепенно остановилась.
На другой день пришла в экскурсионное бюро с замотанной рукой, рассказала эту историю. Выяснилось, что я еще очень легко отделалась, Сенька покалечил уже нескольких людей, а одна женщина, со сломанным ребром, оказалась в больнице. Но дела никто поднимать не стал, Гейченко был в этих местах — власть и закон.
Рука зажила, но потом еще долго экскурсоводы рассказывали друг другу с хохотом, как Таню Сенька Гейченко покусал.
Вечерами экскурсоводы собирались в деревушке Березино, у Андрея Арьева. Никто никого специально не приглашал, каждый приходил с каким-то подношением для стола: бутылкой, жареными грибами, я часто приносила картошку в мундире, которую давали мне мои хозяйки. В жизни не едала более вкусной рассыпчатой картошки, а уж с маслом и солью это и вообще была пища богов! Там толклось довольно много народу, но тон задавали Арьев, Довлатов и Володя Герасимов, еще один умница и эрудит.
Мне жаль, что я не смогу передать сегодня ни одной из тех искрометных бесед, касавшихся литературы, истории и вообще мировой гуманитарной культуры. Но, прежде всего, литературы. Я тогда скромно помалкивала и слушала.
Отношение к Заповеднику у этих незаурядных людей было сложное. К тому времени, как я приехала в Пушкинские Горы, они там работали уже несколько лет, им многое обрыдло. А о важном, интересном они разговаривали уже между собой, после нескольких выпитых рюмок.
Одной из тем, конечно, были неизбежные экскурсоводческие байки. Из вопросов экскурсантов, которые упорно повторялись изо дня в день, от группы к группе, были следующие. "Покажите поляну, где Пушкин стрелялся с Дантесом (вар. Данзасом)". И второй: "Почему вы нам не показали спальню Натальи Николаевны?" Были и нестандартные вопросы. Раз, в комнатах Михайловского дома, выходящих окнами на Сороть и холмы за ней, экскурсант спросил меня, показывая на стадо: "А коровы настоящие или муляжи?"
Часто вечерами рассказывали очередную историю, произошедшую с Довлатовым.
Маленькое отступление. Читая позже рассказы Довлатова, где герой его почти всегда автобиографичен, я была в недоумении. Что-то мне мешало. Довлатов дал герою свою внешность, часть биографии, наделил его своими недостатками и чувством точного слова.
Но... литературный его герой гораздо шире приемлет окружающий мир, гораздо терпимее к людям, какой-то он немного мягкотелый, немного всепрощенец. Сам Довлатов был другой фактуры — он был нетерпим, обидчив и мог обидеть сам. Реакцией его на банальность, на серость было раздражение и мгновенный словесный выпад — как удар шпаги. При этом, как мне кажется, литературный герой оказался меньше его самого, больший конформист, более ординарен. Более похож на меня, на всех нас тогдашних. Чем и полюбился читателям. Но он не дотянул до своего острого и не похожего ни на кого создателя.
Довлатов мог позволить себе, под настроение, нахамить экскурсантам. Но это ничего не меняло — группы, традиционно состоявшие на восемьдесят процентов из дам, умирали от восхищения: а рост! а голос! а обаяние!
Раз где-то в Михайловском парке Довлатов читал стихотворение, а молодой человек из группы положил руку на плечо своей девушки. Довлатов прервал чтение и рявкнул:
— А любовью надо заниматься в кустах!
Молодые люди отскочили друг от друга.
В другой раз он повез группу в Псков. Сел в кресло экскурсовода и заснул. Народ разный ездит на экскурсии. Одни любят в тишине смотреть в окно. Другие есть. Третьи спать. Но некоторые хотят чего-то послушать. И вот один такой индивидуум подошел с Довлатову, робко тронул его за плечо и спросил:
— Товарищ экскурсовод! А почему вы все время молчите?
Довлатов проснулся. Хмуро включил микрофон. Сказал:
— Молчу, молчу, а могу и послать!
Выключил микрофон и заснул.
Реальный случай, как он в доме-музее в Михайловском, в комнате няни, на тяжелую с утра голову, стал читать: "Ты жива еще, моя старушка? Жив и я, привет тебе, привет!" — Довлатов описал в "Заповеднике".
С этой комнатой связана еще одна моя любимая история. В то же лето в Заповеднике работала студентка Тартуского университета, Маша Л., моя близкая подруга. Умница, с богатой и культурной речью, знанием огромного количества стихов, эмоциональная, она прекрасно вела экскурсии, ее слушали, открыв рот.
И вот к нам приехала очередная компания питерских друзей, и все они присоединились к Машиной группе. Заходят в комнату няни. Маша поворачивает свой породистый семитский профиль к барельефу на стене и говорит приподнято-вдохновенно:
— Вглядитесь в портрет Арины Родионовны! Вы видите низкий лоб... курносый нос... тяжелые челюсти! Это типично русское лицо!
Группа внимала умиленно, реагируя не на слова, а на интонацию. А наши друзья, зажав себе рты, пулей выскочили в следующую залу.



5.

"Незабавно умереть в Опоческом уезде".
                  из письма П. А. Вяземскому.

Один раз в экскурсионном бюро мне предложили съездить с группой из Опочки, маленького городка недалеко от Заповедника, в Калининград.
— Да не могу я ехать — Калининграда не знаю, да и дорога долгая — что я буду людям рассказывать?
— В Калининграде — свои местные экскурсоводы. По дороге ничего рассказывать не надо, твоя задача чисто административная: принять группу в Опочке, разместить в Калининграде на две ночи в гостинице, вовремя привезти людей на экскурсии, накормить в ресторане и вернуть обратно в Опочку.
Я согласилась. Когда еще доведется побывать в этом полузакрытом городе? В городе, где родился Гофман, преподавал Кант, где, наконец, в кенигсбергском университете учился мой прадед, Макс Шпиро?
Когда группа строительных рабочих, награжденных за перевыполнение плана трехдневной поездкой в город-герой Калининград, стала загружаться в автобус, я поняла, что поездка обещает быть не скучной. Экскурсанты влезали в автобус по двое — каждая пара волокла ящик пива или водки. По алым лицам и громким голосам было понятно, что они ждали автобуса не всухую. Я привыкла, что экскурсанты ссорятся за первые места в автобусе, но тут все первые места остались свободными — группа плотно забилась в конец и начала веселиться в ту же секунду, как автобус тронулся с места. Звякало стекло, дымили папиросы, гремел хохот.
Видимо, страх, как я справлюсь с четырьмя десятками пьяных мужиков и баб, проступил у меня на физиономии, потому что шофер обернулся ко мне и сказал:
— Не бойтесь, все будет в порядке!
Почувствовав поддержку, я уселась свободнее и стала смотреть в окно. Дорога шла через псковщину, потом через Латвию и Литву. Контраст был разителен, на грани шока. Та же земля, природа. То же солнце, воздух, дожди. Но псковские деревни — это варианты моего Кириллова — косые избы, щербатые заборы, с надетыми на колья глиняными горшками, поросшие бурьяном огороды. Иногда пройдет баба, несущая ведра с водой на коромысле или погоняющая гусей хворостиной.
Тут же через дорогу, в Латвии — не деревни, а маленькие аккуратные городки. Кирпичные дома, с ухоженными палисадниками, огороженными низким красивым штакетником. Магазины, с большими витринами, кафе, парикмахерские. Улицы заасфальтированы, по тротуарам гуляют люди европейского вида, ярко одетые дети, модные дамы в туфельках на шпильках...
... Меня тронули за плечо. Я обернулась. Красивая молодка протянула мне стакан.
— Курсовод! Выпий с нами!
— Спасибо. Я не могу.
Шофер весомо подтвердил:
— Нельзя ей! На работе она.
Баба обернулась к своим:
— Она не могет!
Сзади захохотали.
— Ну, тады включай свой говорильник — петь охота!
Я протянула ей микрофон.
И началось! Это сейчас все умные, образованные — знают, что настоящая частушка должна быть обязательно матерной, что это золотой пласт фольклора. Их собирают, изучают, систематизируют, пишут о них статьи, защищают докторские диссертации. Но мне тогда было девятнадцать, и выросла я на Окуджаве и Галиче.
А тут звучало:
Полюбила тракториста,
Трактористу я дала.
Три недели сиськи мыла
И соляркою ссала.
И-и-их!
Баба не только пела, но и приплясывала. Каждую частушку народ встречал восторженным воем.
— Ну, Танька, дает!
...Понятно, Танька, кем она еще могла быть?..
Как за печкой, за трубой
П*зда хлопала губой,
Чего она хлопала?
Четыре х*я слопала.
И-и-их!
И так неутомимо, часа три подряд. Я как будто фильм смотрела. Были в этом какие-то совершенно чужие мне дикая удаль и размах.
В какой-то момент сзади заорали:
— Шо-офер! Останови! Митька сцыть хочи-ит!
Водитель притормозил у обочины. Митька, спотыкаясь на ступеньках, вывалился из автобуса. Вся группа бросилась к окнам.
— Митька! Под колесо сцы! Бабы, мотри, не расстегнуть яму! Зинк, поди подмоги-и!
К вечеру мы подъехали к Калининграду. Каким образом группы в те времена распределялись по гостиницам, тайна то была. За те же деньги группу могли направить в хорошую, современную гостиницу, а могли — в переделанный сарай, без душа и с туалетом во дворе.
В калининградском бюро мне выдали направление, и наш автобус подъехал к шикарнейшей гостинице города, предназначенной для самых высоких гостей. Во всяком случае, я в жизни такой роскоши не видела. В великолепном холле я вручила свои путевки красавице-администратору в стильной гостиничной форме. Но она смотрела не на меня, а, белея, на мою группу. Половина группы идти самостоятельно не могла, добрые товарищи вносили их и укладывали на серо-голубом ковре холла.
Когда все расползлись по комнатам, я пошла в свой номер. Я посидела в нескольких креслах, опробовала бра и торшеры, с наслаждением повалялась в ванне, с душистыми шампунями. Потом включила телевизор и полночи смотрела польские фильмы — Калининград ловил польские каналы.
Утром в мою комнату постучали.
— Вы руководитель группы?
— Я.
— Пойдемте.
Вслед за администратором я вошла в номер. Да-а-а. Номер был гигантский, апартаменты, состоящие из нескольких комнат. В гостиной, на алом ковре, лежал десяток тел. Между ними — огрызки хлеба, огурцов, колбасы, груды пустых бутылок. Запах... э-э-э... стоял.
— В этом номере в прошлом месяце останавливался Муслим Магомаев, —  беспомощно за моей спиной сказал бедный администратор.
Я поняла, что надо спасать ситуацию. Обошла все комнаты, где ночевали мои строители, всех вытащила волшебной фразой:
— Опоздаем на завтрак!
Распорядилась, чтобы товарищей, которые в невменяемом состоянии, вынесли и загрузили в автобус. Во время насыщенной экскурсионной программы: обзорная экскурсия, Музей янтаря, посещение форта — моя группа немного оклемалась, но к вечеру они уже где-то успели запастись новыми снарядами.
Помню изумительный Музей янтаря. А город сам производил тяжкое впечатление. В 1944 году его разнесла английская авиация, а в 1945 добила советская армия. Штурм Кенигсберга был одной из самых кровавых страниц Отечественной войны, за месяц до победы людей не жалели, несколько дивизий полегло там целиком. От старинного Кенигсберга не осталось ничего, город был советской новостройкой, возведенной на руинах.
На другое утро мы уезжали. Когда все были погружены в автобус и пересчитаны, я извинилась перед администратором и горничными — им предстояла серьезная уборка. Обратная дорога прошла тихо — группа спала. Выгружались в Опочке, уже протрезвевшие.
— Хорошо погуляли-та!
— Деж хорошо? Скольки денег плочено, а постелей в гостинице не дали!
— Как это вам постелей не дали?
— А так! На голой кровати спали!
Ну, это моя вина. Я не догадалась им показать, что постельное белье и одеяла лежат в специальном шкафчике.
— Ну, прощевай, курсовод!
Вдвоем с шофером мы в темноте приехали в Пушкинские Горы. Какое счастье!



6.

"Вздор, душа моя, не хандри... были бы мы живы,
будем когда-нибудь и веселы".
                из письма П. А. Плетневу

О Пушкиногорском музее-заповеднике написано много книг, и эти короткие записки, складывающиеся из осколков памяти, не место для рассказа о жизни Пушкина в Михайловском.
Но если долго-долго занимаешься поэтом, то через его сочинения, письма, дневники, воспоминания современников ты неизбежно оказываешься втянутым в личное общение с ним, входишь в ближайший круг. Тебе знакомы его хорошие друзья и дальние приятели. Его деловые партнеры и лица, приставленные за ним наблюдать. Ты посвящен в его кутежи, ссоры, обиды, романы. В курсе его бытовых привычек, денежных проблем и физических недомоганий. Внутрисемейных конфликтов. Отношений с женой.
Ты читаешь все, что было им издано, и все, что он напечатать не успел. И все, что не дописал. И даже то, что вычеркнул.  Ты где-то знаешь его лучше, чем его знакомые, потому что им открыта только одна его ипостась, а тебе — все. Да и тебе он ближе и внятнее многих тех, кто совпал с тобой во времени. Из молчаливого и внимательного читателя, живущего почти два века спустя, ты постепенно становишься собеседником, конфидентом. Невозможно оставаться дальним спокойным наблюдателем, ты уже участвуешь в так подробно открывающейся тебе жизни — сочувствуешь, смеешься, споришь, раздражаешься.
Это оборачивается бережностью. Рассказывая людям посторонним и зачастую случайным о том, о ком тебе известно столь много, приходится быть осторожной. Нельзя рассказывать все, что знаешь — это похоже на предательство. Вылепливая своими словами образ, тщательно отбираешь информацию. Нет, не плоский и скучный апокриф создаешь, эдакую раскрашенную мертвую картонку, вызывающую раздражение, скорее, выстраиваешь героя собственной пьесы, разыгрываешь несколько картин из его жизни в декорациях Михайловского, Тригорского, Петровского и Святогорского монастыря.
Дальше занавес опускается, зрители расходятся. Кто захочет, пойдет потом читать сам — все доступно. Кому это не важно, запомнит именно тот образ, характер, который ты сумел ему показать.
Поздним вечером я не раз сама возвращалась в парки, по которым проходила с группами днем. Я понимала, как важен дом-музей в Михайловском, набитый вещами, мебелью того времени, портретами, копиями рукописей. Но в этом искусственном доме, с продуманными витринами, все походило для меня на посмертную выставку, подчеркивало, что хозяин его мертв.
Но вот в парке, если пройтись по безлюдным аллеям или встать у заднего крыльца, спиной к дому, лицом к Сороти и озеру Маленец, и увидеть все то настоящее, что не изменилось: холмы за рекой,  медленный закат — то время свертывалось, зазор его исчезал, и можно было запросто пообсуждать с хозяином имения содержание следующего номера "Современника" или поспорить по польскому вопросу.
В отличие от дома в Михайловском, Святогорский монастырь, где находится фамильное кладбище Пушкиных, был для меня местом живым. Замечательно хорош сам Успенский собор, выстроенный в традициях псковской архитектуры, —  могучие белые стены, высокие своды, в которые вмурованы кувшины-голосники, создающие особую акустику. Это все подлинное, по этим ступеням поднимался владелец Михайловского, на эти стены падала его тень. Очень легко представляется здесь ярмарка, которая разворачивалась у монастыря несколько раз в год, со всей своей пестротой, шумом и дешевой, но яркой завлекательностью, что очень любил автор "Бориса Годунова". И могила поэта, с небольшим строгим памятником белого мрамора, вызывает мысль: это очень правильное место.
Но потом наступает главное знание. Ты общаешься со всем кругом поэта, путешествуешь с ним по российским дорогам, от Москвы до Оренбурга, знаешь, иногда по часам, что он делал в какой-то день. Тебе знакома его невероятно активная и наполненная жизнь: журнальные заботы, хлопоты об имении, дела семейные, иногда самые потаенные мысли и страсти.
И вот тут ты начинаешь понимать: несмотря ни на что, тебе не дано присутствовать при том, как он творит. Можно перечитывать без конца стихи и прозу, открывая для себя всякий раз еще что-то. Это такой волшебный фокус —  вроде все из сундучка уже вынуто, ан нет — снова достаешь драгоценный камешек.
Но вот — как? В это таинство не допускается никто: ни близкий друг, ни любимая женщина, ни ты — верный почитатель.
И значит, ты не переходишь магической черты, а остаешься в толпе тех, кто вносит малую копеечку в общую память, как дочка местного попа, Акулина Илларионовна Скоропостижная, которая вспоминала: "Очень они любили с моим тятенькой потолковать. Тятенька был совсем простой человек, но ум имел сметливый, и крестьянскую жизнь и всякие пословицы и приговоры весьма примечательно знал. Я так про себя полагаю, что Пушкин через евонные разговоры кой-чего хорошего в свои сочинения прибавлял!".

2007