Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ЛЕВ ТОЛСТОЙ И АНДЕГРАУНД

На чтение Льва Толстого современному человеку времени решительно не хватает: писатель живет в пересказах, в кратких переложениях. Он постепенно превращается в образ, лишенный содержания. И литераторы реагируют на такую трансформацию.
Так, в повести «Метель» Владимира Сорокина «зеркало русской революции» появляется просто в виде очень большого человека, не имеющего к литературе ни малейшего отношения. Впрочем, почему Толстой — большой человек, понятно по ассоциации: он — лицо великой русской литературы.
Сам Сорокин — дитя андеграунда, и то, что он транслирует, жило еще в культурном подполье. Скажем, Дмитрий Пригов говорит о Толстом исключительно как о мифе советского литературоведения и, в меру своих весьма скромных сил, занимается деконструкцией: «Мы нашего Толстого не дадим/ В обиду, кто сказал, что он философ/ Мол, так себе, зато мол там у них/ Кого там ни возьмешь — любой философ // Но им таких Толстых, каких у нас/ Не снилось даже, даже снилось если/ Они не в бровь им — прямо в левый глаз/ Не говоря уж там, что Достоевский» [1].
Василий Филиппов сочетает Толстого с Лениным: и тот, и другой оказываются в одном идеологическом поле: «Здравствуй, новое поколение в детских садах./ Пятилетние дети читают Толстого/ И рисуют цветы и атомные бомбы./ В детсадах их питают синильной кислотой/ И ведут в дом-музей дедушки Ленина» [2].
Борис Пузыно воспринимает писателя как картинку на «голубом экране»:

по телевизору граф смахивал на грифа,
наверное, он был добрый малый.
                             Но тогда умирали от тифа.
Граф из Ясной Поляны тоже хотел летать.
Тогда продавали «фарманы»,
             а ему вот нравилось землю пахать,
я тоже граф. Это — как дорога.
— Графы придумывают себе имена.
Был бы предлог
Графов много
А жизнь-то одна [3].

Перед нами синтаксически не очень склеенные предложения, но мысль-то ясна: творчество — полет фантазии, движение в поле мечтаний («я тоже граф») и реальных жизненных обстоятельств. Первые даже важнее последних, поскольку открывают «дорогу». Стихи, помимо прочего, интересны своим косноязычьем, к которому стремились после значительного периода гладкописи многие поэты.
Для Всеволода Некрасова русский классик стал предтечей «большой советской литературы», в каком-то смысле он тоже миф, нуждающийся в развенчании: «были бы люди/ солидные // чтобы кто-нибудь/ такой был // граф/ Лев Толстой // графоман/ Владимир Корнилов // уважаемый журнал/ Новый Мир» [4].
Впрочем, содержательная сторона деятельности писателя также оказывается в поле его внимания: «Ох врешь/ Наш хороший // Бывает тоже/ Живешь/ Вот и ошибешься // Как Лев Толстой // Но с той только/ Разницей» [5].
Здесь мы попадаем в пространство неоконченного разговора, и Толстой появляется как аргумент в споре.
Генрих Сапгир создает «Портрет Анны Карениной»: «Она слышала звуки шагов его по кабинету/ Высокая трава обвивалась вокруг/ Впечатление мрака при потухшей свече/ Она боялась оставаться одна теперь». Сапгир пишет отстраненно, регистрирует события, фиксирует детали: «Приближение поезда… Эта радость избавления…/ Усики над вздернутой губой» [6].
Сергей Шагин, обращаясь к тому же роману, останавливается на последних минутах героини, но созданный им портрет сильно отличается от сапгировского: «С придуманным Толстым колес/ Не смыть кровь Анны,/ Следы невыплаканных слез/ Не смыть слезами/ <…> Лица живая боль влечет/ Как смерть, как даль,/ Вот-вот пойму, вживусь в лицо,/
Но никогда…» [7]. Строка обрывается, мысль устремляется к невыразимому: условность повествования («с придуманным Толстым колес») не отменяет художественной правды. Внутренний мир героини не поддается полной интериоризации.
А вот Владимир Ханан читает другой великий роман — «Войну и мир»: «Толстой для смерти князь Болконского/
Помимо Сына и Отца/ Подбавил баса геликонского/ И девичьего бубенца» [8].
Вслед ему Владимир Эрль пишет десять стихотворений под общей шапкой «Наташа Ростова. — Охота. — Первый бал. — Побег из родительского дома. — Последствия опрометчивости» [9].
Заглавие обозначает сюжетную канву цикла, где все события даны по ассоциации, какими-то необязательными штрихами, привязанными к тексту лишь условно. Вот, к примеру, первый бал Наташи:

Летает дева по паркету
кричит смеется и грустит
паркет не радуясь ее полету
таращит доски и блестит
вот платье зацепляет гвоздик
взметнулось вверх калошу обнажив
вокруг столпившиеся кавалеры
от замиранья духа еле жив.

Наташа предстает здесь не столько героиней Толстого, сколько Даниила Хармса. Она — функция стиха, как, к примеру, рифма. Поэтому «кавалеры» — «жив», а «не живы», как требует того правильная речь. Но Наташа не превращается полностью в обескровленных падающих старух Хармса. Кровь в ней течет, смысл сохраняется. И этот смысл держится названием, отсылающим нас все же не к обэриутам, а к «Войне и миру».
Интересно, что толстовскую прозу поэты иногда оценивали с точки зрения своего жанра. Вот любопытная запись в дневнике Сергея Кулле: «Боюсь, что "Война и мир" не в целом совершенна — по сравнению с поэзией» [10].
Значима фигура яснополянского старца для Виктора Кривулина. Он пишет текст «Толстой в Гаспре», где предметом поэтической медитации становится деггаротип писателя. В стихотворении «Монастырь на Карповке» показаны иоанниты — последователи о. Иоанна Кронштадтского, собирающиеся вместе, чтобы почтить его память. Сам «позднопризванный протоиерей» вспоминается как тот священнослужитель, что «обрушивал на графа льва толстого/ львиную тоску по родине, по внутренней своей» [11]. Задолго до появления книги Павла Басинского «Святой против Льва. Иоанн Кронштадтский и Лев Толстой. История одной вражды» в андеграунде, пускай и вскользь, обыгрывается этот сюжет.
Кривулину важны не только события вокруг Толстого, но и его учение. Свое публицистическое стихотворение «Где же наш новый Толстой?» он начинает словами: «странно две уже войны/ минуло, и третья на подходе/ а Толстого нет как нет/ ни в натуре ни в природе». Графа нет, а «прапорщик, пройдя афган/ разве что-нибудь напишет/ до смерти он жизнью выжат/и обдолбан коль не пьян» [12].
Юрия Кублановского также привлекает учение великого соотечественника. Поэтому мы можем встретить такие, например, строки: «За зиму в кладовке/ пропах маринадом листок./ Толстовцем в толстовке/ в лесу задремал ветерок» [13].
Толстой появляется у Кублановского в контексте паломничества к разрушенной святыне:

В край Киреевских, серых зарниц,
под шатер карамазовских сосен,
где Алёша, поверженный ниц,
возмужал, когда умер Амвросий,
исцелявший сердца на крыльце,
ибо каждое чем-то блазнится,
куда Лев Николаич в конце
то раздумает, то постучится,
— я приехал в октябрьскую мгу
посидеть наподобье калеки
у руин и никак не могу
приподнять задубевшие веки [14].

Поэт признается, что «В лжеучении Толстого/ есть над чем всплакнуть,/ от Козельска до Белёва/ коротая путь» [15].
Собственно говоря, в этих строчках заложена вся коллизия отношений православного интеллигента к Толстому.
Творчество Л. Н. Толстого неотделимо от России, от миллионов людей, души которых он преобразил. Он сказал много важного и ценного в отношении богатства, милосердия, доброты. Многих людей привлекали в Толстом желание жить по правде, голос по-своему религиозного человека.
«В толстовском учении соблазняет радикальный призыв к совершенству, к совершенному исполнению закона добра», — признавал Николай Бердяев. Но тут же добавлял, что это совершенство — безблагодатное. С. Н. Булгаков назвал Толстого «беспримесным представителем просветительского рационализма» [16]. Но он был не совсем прав. Помимо разума для Толстого чрезвычайно важны веления сердца. Не лишен писатель и трансцендентного опыта. Достаточно вспомнить небо князя Андрея под Аустерлицем.
Толстой, как бы ни играли с его именем писатели, как бы ни представляли его идеологи то как «зеркало», то как «одного из создателей имперского дискурса», остается в центре русской культуры. И, вспоминая о нем, хочется завершить статью словами Александра Блока, сказанные к 80-летию гения русской литературы: «Пока Толстой жив, идет по борозде за плугом, за своей белой лошадкой, — еще росисто утро, свежо, нестрашно, упыри дремлют, и — слава Богу. Толстой идет — ведь это солнце идет» [17].

Борис КОЛЫМАГИН,
кандидат филологических наук

Примечания

[1]. Пригов Д. Стихи и проза // Обводный канал, № 4, 1983.
[2]. Филиппов В. Без названия // Обводный канал, № 9, 1986.
[3]. Пузыно Б. Без названия // Часы, № 65, 1987.
[4]. Всеволод Некрасов. Стихи из журнала — М. Прометей, 1989, с. 62.
[5]. Всеволод Некрасов. Стихи из журнала — М. Прометей, 1989, с. 34.
[6]. Сапгир Г. Избранное. — М.: Третья волна, 1993, с. 146.
[7]. Шагин С. Из книги «Я не могу иначе» // Часы, № 18, 1979.
[8]. Самиздат века/ Сост. А. И. Стреляный, Г. В. Сапгир, В. Г. Бахтин, Н. Г. Ордынский. М. — Мн.: Полифакт, 1997, с. 613.
[9]. Эрль В. Десять стихотворений // Северная почта, № 7, 1980.
[10]. Кулле С. «Так и все относительно в мире»: основной корпус стихотворений и приложения — М.: Виртуальная галерея, 2021, с. 443.
[11]. Кривулин В. Концерт по заявкам — СПб.: Издательство Фонда русской поэзии, 2001.
[12]. Кривулин В. Стихи юбилейного года — М.: ОГИ, 2001.
[13]. Кублановский Ю. С последним солнцем — Париж, La Presse Libre, 1983, с. 107.
[14]. Кублановский Ю. С последним солнцем — Париж, La Presse Libre, 1983, с. 302.
[15]. Кублановский Ю. С последним солнцем — Париж, La Presse Libre, 1983, с. 304.
[16]. Цит. по: Институт мировой литературы имени А. М. Горького РАН/ Полосина А. Н. Французские книги XVIII века яснополянской библиотеки — как источники творчества Л. Н. Толстого. Автореферат.
[17]. Блок А. Полное собрание сочинений и писем: в 20 т.
Т. 8 — М.: Художественная литература, 1963, с. 55.