Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

БИРОНОВЩИНА ИЛИ ЛИПМАНОВЩИНА?
АННА ИОАННОВНА

Царствование императрицы Анны Иоанновны (1730–1740), племянницы Петра Великого, называют иногда временем засилья инородцев. Процитируем Василия Ключевского: «Немцы посыпались в Россию, как сор из дырявого мешка, облепили двор, обсели престол, забирались на все доходные места в управлении… Бирон с креатурами своими ходил, крадучись, как тать, позади престола». С легкой руки словесников XIX века правление Анны получило название — бироновщина, по имени фаворита императрицы. И хотя видные российские историки (Сергей Соловьев, Александр Каменский, Евгений Анисимов) убедительно показали, что никакой особой «немецкой партии» при Дворе вовсе не существовало, тезис о злокозненных русофобах продолжает муссироваться.
Однако некоторые исследователи считают, что ту эпоху следовало бы именовать не бироновщина, а липмановщина, поскольку среди лиц, приближенных к фавориту, находился влиятельный еврей-банкир Леви Липман. По версии Александра Солженицына, изложенной в его книге «Двести лет вместе», Бирон якобы «передал ему [Липману — Л. Б.] всё управление финансами» и «обращался к нему за советами по вопросам русской государственной жизни». Иные мемуаристы идут ещё дальше, утверждая, что и Бирон, а заодно и покровительствовавшая ему Анна Иоанновна, были марионетками в ловких руках сего кукловода, который-то и правил Россией. Спорное, мягко говоря, утверждение! Нам остается, следуя историческим фактам, показать действительное положение дел.
Анна была дочерью старшего брата Петра, слабоумного Ивана. Воспитывалась она в подмосковном Измайлово. Ее мать, богомольную царицу Прасковью, отличала неукротимая тяга к роскоши. При ней одних только стольников было 263 человека, а многочисленная челядь из нищих молебщиков и калек, одетая из рук вон плохо, особенно ярко подчеркивала пышность наряда царицы и ее ближнего круга (Петр I в сердцах назвал ее Двор: «гошпиталь уродов, ханжей и пустословов»). И в родительском дворце в Петербурге (на его содержание выделялось ежегодно 24,5 тысячи рублей), куда семейство вдовой Прасковьи переехало в 1708 году по настоянию Петра, Анна везде была окружена сказочным богатством. Ей, одной из последних царевен, были свойственны и суеверие, и набожность, и патриархальные старомосковские привычки, правда, в значительной мере смягченные новшествами царя-реформатора Петра. Анна стала первой в чреде августейших невест, сочетавшейся по государственным конъюнктурам династическим браком с «полезным» иноземцем — герцогом Курляндским Фридрихом Вильгельмом. Свадьбу закатили знатную — в роскошном дворце светлейшего князя Александра Меншикова. Звенели заздравные кубки, гремели пушки после каждого тоста, горели над фейерверками слова, обращенные к молодым: «Любовь соединяет!».
Но молодой муж в январе 1711 года скоропостижно скончался от перепоя, и Анна, теперь новоиспеченная герцогиня Курляндская, переселилась в Митаву. «Любит пышность до чрезмерности»,— говорили о ней. И Анна бомбардировала Петербург письмами, вопия о скудости материальных средств. Среди адресатов были и Петр, и Меншиков с домочадцами, и влиятельный вице-канцлер Андрей Остерман. Но более всего курляндская вдова одолевала просьбами «матушку-тетушку» царицу Екатерину Алексеевну: «Принуждена в долг больше входить, а, не имея чем платить, и кредиту не буду нигде иметь».
Анна лукавила: как заметил историк Сергей Соловьев, на самом деле «в Курляндии жаловались на сильную роскошь, которою отличался Двор герцогини-вдовы». Фридрих Вильгельм Берхгольц в 1724 году зафиксировал, что каждую неделю у Анны бывают по два куртага; Двор же ее состоит из обер-гофмейстера, шталмейстера, двух камер-юнкеров, русского гоф-юнкера и многих придворных служителей. Между прочим, царь посчитал придворный штат герцогини «весьма раздутым» и дал нагоняй обер-гофмейстеру Петру Бестужеву, повелев очистить Курляндский Двор от «дармоедов».
Недоброхоты говорили, что Анна излишне толста и «престрашного вида». Но даже если они и сгустили краски, ясно, что не на ее женские прелести, а на герцогскую корону и курляндскую роскошь позарился в 1726 году известный ловелас, жиголо и авантюрист, незаконный сын короля польского Августа II Мориц Саксонский, искавший ее руки. «Война и любовь,— говорит о нем историк Петр Щербальский, — сделались на всю жизнь его лозунгом, но никогда над изучением первой не ломал он слишком головы, а вторая никогда не была для него источником мучений: то и другое делал он шутя, зато не было хорошенькой женщины, в которою бы он не влюбился бы мимоходом». Этот галантный повеса и сердцеед, скитавшийся по европейским дворам, сумел тогда обаять не только курляндское шляхетство, но и вдовую герцогиню. Анна настолько им пленилась, что «умоляла с великою слёзною просьбою… [исходатайствовать] у императрицы утверждение Морица герцогом и согласие на вступление с ним в супружество».
Тогда-то в Митаве и состоялась встреча герцогини с эмиссаром Екатерины I, «крещеным жидом» обер-полицмейстером Антоном Девиером, вызвавшим у нее самые враждебные чувства. Девиер был направлен туда с важной миссией — убедить местное дворянство отказаться от избрания Морица герцогом, что было противно государственным интересам империи. И Антон в точности исполнил монаршую волю. Но, конечно, Анна затаила на человека, который разлучил ее с женихом, жгучую бабью обиду. Впоследствии, став императрицей, она ему это припомнит.
Почвенник Анатолий Глазунов утверждает, что в Курляндии Анну окружали лишь «немцы да жиды». Что до евреев, то публицист явно преувеличивает. В ближнем окружении новоиспеченной герцогини иудеев не обнаруживается вовсе. Да и откуда было им взяться? Еврейская община возникла в Митаве только в начале XVIII века, и сыны Израиля проживали в крае на полулегальном положении. Местные ландтаги то и дело издавали постановления об изгнании их из Курляндии под страхом внушительного штрафа. Но знать и бюргеры саботировали исполнение указов, ибо были крайне заинтересованы в евреях, которые продавали их сельскохозяйственную продукцию, поставляли им предметы роскоши, гнали водку и арендовали корчмы. В результате к 1730 году в городе проживали несколько сот иудеев и даже было учреждено погребальное общество «Хевра Кадиша». Однако низкий социальный статус евреев никак не располагал к общению с ними, и едва ли таковое было возможно.
Впрочем, из всякого правила есть исключение: ее камер-юнкер и сердечный друг Иоганн Эрнст Бирон, желая потрафить охочей до роскоши Анне, в бытность в Петербурге по делам герцогства свел знакомство с финансовым воротилой, некрещеным евреем Леви Липманом. Он был придворным евреем герцога Голштейн-Готторпского Карла Фридриха — отпрыска шведских королей. Хотя еврейская община в Голштинии была не слишком многочисленна и не все города проявляли к иудеям одинаковую толерантность (в Киле и Любеке, к примеру, евреям жилось хуже, чем во Фридрихштадте, Глюкштадте и Ренсбурге), сам Карл Фридрих национальными и религиозными фобиями не страдал и услугами евреев-финансистов пользовался охотно.
Да что Карл Фридрих! Без придворных евреев не обходился тогда ни один европейский венценосец. Сыны Израиля занимали высокие посты и рядились в пышное платье, словно опровергая слова из известной песни Александра Галича: «Ах, не шейте вы ливреи, евреи!». Обладая аналитическим умом и предприимчивостью, «еврей в ливрее» обычно служил своему государю как финансовый агент, поставщик драгоценностей и ювелирных изделий, главный квартирмейстер армии; он начальствовал над монетным двором, открывал новые источники дохода, заключал договоры о займах, изобретал новые налоги и т. д. При этом евреи-финансисты Вены, Гамбурга и Франкфурта были тесно связаны с банкирами и агентами Амстердама, Гааги, Лондона, Парижа, Венеции, Рима, Варшавы и т. д.
Что до Карла Фридриха, то император Петр Великий связывал с этим претендентом на шведский престол насущные геополитические интересы империи, прочил ему в жены свою дочь, а летом 1721 года радушно принимал его в России. Его высочество прибыл в Московию со своей свитой, в коей были и придворные Моисеева закона, получившие специальное (!) разрешение въехать в страну как сопровождающие такую августейшую особу. Первое упоминание о Леви относится именно к этому времени. Голштинский камер-юнкер Фридрих-Вильгельм Берхгольц в своем «Дневнике» от 23 июня 1721 года сообщает о своей остановке на пути в Петербург в известном трактире Красный Кабачок, что в 15 верстах от города. «Вскоре после меня, — продолжает он, — приехал туда же с почтою из Ревеля наш еврей Липман и немедленно отправился дальше». Пребывание герцога в России затянулось на долгих шесть лет: он сочетался браком со старшей дочерью императора, цесаревной Анной Петровной, стал членом Верховного тайного совета. И именно благодаря своему патрону Липман обрел в этой стране полезные связи.
Когда со смертью Екатерины I поддержка притязаний Карла Фридриха на шведский престол ослабела, он утратил какое-либо влияние в России и был вынужден летом 1727 года убраться восвояси в свою Голштинию, Леви заслужил благосклонность императорского Двора и остался в Петербурге. Через Липмана юному Петру II и его августейшей сестре Наталье Алексеевне доставлялись баснословно дорогие перстни и «разные золотые и серебряные с бриллиантами вещи». Леви признавали и авторитетным знатоком ювелирных изделий: после кончины цесаревны Натальи Алексеевны именно ему было поручено оценить все оставшиеся после нее драгоценности.
Историк Мендель Бобе в книге «Евреи Латвии» (2006) утверждает, будто бы Липман достиг у Анны такого фавора, что «управлял всеми финансами герцогства». Более логичной представляется нам версия другого авторитетного историка Юлия Гессена: герцогиня тогда сильно нуждалась в деньгах, а Липман имел возможность быть ей полезным. Ублажая курляндскую вдовушку, он пустил в ход все мыслимые и немыслимые связи в денежном мире, целую сеть финансовых агентов Старого Света; баловал ее, чем мог — перстнями и ожерельями из Голландии (там его соплеменники монополизировали гранение и торговлю бриллиантами), золотыми и серебряными украшениями. Встречи с ним были Анне в радость.
После скоропостижной смерти юного Петра II Анна, призванная на царство решением Верховного тайного совета, приехав в Москву, тут же порвала подписанные ранее ущемлявшие ее власть «Кондиции» и стала самодержавной российской императрицей. Князь Михаил Щербатов дал ей такую характеристику: «Ограниченный ум, никакого образования, но ясность взгляда и верность суждения; постоянное искание правды; никакой любви к похвале, никакого высшего честолюбия, поэтому никакого стремления создать великое, сочинять новые законы; но определенный методический ум. Непоспешно, но посоветовавшись со знающими людьми, желание принять самые разумные меры; достаточная для женщины деловитость и любовь к представительству, но без преувеличения».
Бытует мнение, что Анна испытывала к иудеям стойкую неприязнь. Однако подтверждений сему не находится, хотя, воспитанная в догматах Св. Предания, эта цесаревна, казалось бы, не могла не испытывать брезгливый страх перед басурманами, а уж тем более — перед «врагами Христовыми», об изуверстве и каверзах коих только и вещали святые отцы Церкви. Не знаем, насколько глубоко сии проповеди укоренились в ее душе, но вот затейливые сказания бахарей, кликушества юродивых и прорицателей были затвержены Анной еще с детства, протекшего под сенью подмосковного Измайлова.
И по отношению к евреям на раннем этапе царствования Анна ставит во главу угла экономические интересы страны, потому проводит политику скорее осторожнопрагматичную, не столь суровую, как в прежние времена. Достаточно обратиться к постановлениям той поры, чтобы увидеть тенденцию к ослаблению законодательных препон для евреев. При фактическом всевластии Меншикова въезд в Россию иудеям был заказан; в 1728 году, при Петре II, было разрешено «допущение евреев в Малороссию, как людей, полезных для торговли края», правда, с оговоркой, «лишь на время», и что они могут торговать только оптом («гуртом»). При Анне же это право в 1731 году было распространено на Смоленскую губернию. А в 1734 году вышли еще два «мягких» именных указа о разрешении евреям торговать и в розницу на ярмарках, по причине малочисленности «купецких людей» в Слободских полках и Малороссии. Речь опять шла о «временном посещении» евреями России, но, как отметил Александр Солженицын, «конечно, временное посещение стало превращаться в постоянное пребывание», так что власти фактически закрывали на это глаза.
Приветила императрица и нескольких выкрестов, которых приблизила к себе. Вновь востребованным оказался Петр Шафиров. К его помощи прибегают для создания антитурецкой коалиции. Он получает назначение в Персию в качестве полномочного посла (1730–1732), где подписывает так называемый Рештский договор между Россией и Персией о совместных военных действиях против Оттоманской Порты. В 1733 году он пожалован в сенаторы, опять назначен президентом Коммерц-коллегии и оставался на этом посту до конца жизни; в 1734 году участвует в заключении торгового договора с Англией, а в 1737 году — Немировского трактата.
Анна страсть как любила шутовство и приобщила Яна Лакосту к команде своих придворных забавников. В новых условиях престарелый паяц, однако, был вынужден мимикрировать. Ведь если при Петре шутам поручалось высмеивать предрассудки, невежество, глупость (а подчас они обнажали тайные пороки придворной камарильи), то у Анны они стали просто бесправными потешниками, которым запрещалось кого-либо критиковать или касаться политики. Теперь вся шутовская кувыр-коллегия подчеркивала царственный сан своей хозяйки — ведь шуты выискивались теперь всё больше из титулованных фамилий (князь Михаил Голицын, князь Никита Волконский, граф Алексей Апраксин), а также из иностранцев (Педрилло, он же Пьетро Мира). Остроты шутов отличались редким цинизмом и скабрезностью. Монархиня забавлялась, когда они, рассевшись на лукошках с куриными яйцами, начинали по очереди громко кукарекать. Ей были любы самые низкопробные выходки придворных паяцев — чехарда, идиотские гримасы, побоища. «Обыкновенно шуты сии, — писал мемуарист, — сначала представлялись ссорящимися, потом приступали к брани; наконец, желая лучше увеселить зрителей, порядочным образом дрались между собой. Государыня и весь двор, утешаясь сим зрелищем, умирали со смеху».
Впрочем, Лакоста, этот любимый шут Петра I, всё равно выделялся на фоне других забавников Анны Иоанновны: как отмечал ученый швед Карл Берк в своих «Путевых заметках о России», среди всех шутов монархини «только один Лакоста — человек умный». И он, надо думать, весьма потрафлял императрице — недаром был награжден специальным шутовским орденом св. Бенедетто, напоминавшим своим миниатюрным крестом на красной ленте орден св. Александра Невского. Орден сей «был покрыт красной эмалью с маленькими отшлифованными драгоценными камнями вокруг». В конце концов, Лакоста стал любимцем и императрицы Анны, и даже титул самоедского короля, пожалованный шуту Петром, она охотно подтвердила. А в 1735 году под водительством Лакосты состоялось карнавальное действо — «аудиенция самоядей» у императрицы. Сообщается, что «шут Лакоста разыгрывал роль важной особы при представлении самоедских выборных и, выслушав их приветствие, в старинной одежде московского двора… сыпал серебро пригоршнями из мешка, с тем, чтобы для большей потехи государыни, смотревшей на шутовскую церемонию, самоеды, бросившись собирать деньги, потолкались и подрались между собою».
Монархиня распорядилась назвать именем Лакосты фонтан в Летнем саду и на фонтане установить каменную скульптуру любимого шута в натуральную величину. По сведениям петербургского археолога Виктора Коренцвига, строительство фонтана начал осенью 1733 года мастер Поль Сваль, а в 1736 году водомет уже задорно бил, омывая струями это изваяние. Что это, как не знак особого благоволения! Фонтан этот будет разобран позже, уже в царствование Елизаветы.
И еще один еврей снискал милость Анны — в 1731 году, по рекомендации известного нидерландского врача Германа Бургаве, на русскую службу определяется потомок португальских марранов, доктор Антонио Нуньес Рибейро Санчес. Поначалу он обучал медицине русских фельдшеров, повитух и фармацевтов в Москве, а затем служил в военном ведомстве и «не малое время находился при войсках, с которыми неоднократно бывал в походах». Позже перебрался в Северную Пальмиру, где практиковал при Сухопутном шляхетном кадетском корпусе. Талант и мастерство Санчеса обратили на себя внимание начальства, и Анна призвала его ко Двору и сделала своим лейб-медиком. Он часто пользовал императрицу, особенно во время ее обострившейся мочекаменной болезни.
Но жаловала императрица не всех крещеных евреев. Она помнила зло, и участь опального Девиера, разрушившего ее брак с Морицем, облегчить не спешила. Лишь на закате царствования она смилостивилась и в апреле 1739 года издала указ о его назначении командиром вновь отстраивавшегося Охотского порта. И хотя сей новоявленный начальник, со свойственной ему энергией и порт достроил, и снаряжение экспедиции Витуса Беринга организовал, и мореходную школу, превратившуюся впоследствии в Штурманское училище сибирской флотилии, основал, из ссылки его вернет только императрица Елизавета в 1743 году.
А вот для некрещеного еврея Леви Липмана при императрице Анне, казалось, наступил звездный час. По-видимому, при всех ее недостатках, эта монархиня была памятлива и на добро. Как заметил датчанин Педер фон Хавен, «как скоро императрица достигла престола, то в особенности наградила очень щедро некоторых купцов, которые именно решались давать деньги в заем». Одним из них был Леви. И думается, не вполне правы те историки, которые полагают, что он — ставленник исключительно Бирона, а Анна Иоанновна была к нему благосклонна только потому, что будто бы не решилась перечить своему фавориту и возвысила его протеже. В действительности императрица была снедаема самыми противоречивыми чувствами: ее религиозный антисемитизм утишила благодарность к Леви за его прежние услуги, а нетерпимость к басурманам разбилась о неукротимое стремление не отставать в роскоши от дворов политичной Европы. Итак, чаша весов склонилась в сторону «полезного» еврея Липмана. «Ее Двор великолепием превосходит все прочие», — говорили знатные иноземцы. И никто лучше Липмана не мог угодить самым прихотливым вкусам лакомой до роскоши русской монархини. Уже в первые годы ее царствования Липману «за взятые у него к высочайшему Двору» алмазные вещи, перстни, ордена императрицей заплачены сотни тысяч рублей.
В 1734 году происходит важное в жизни Липмана событие — иудей становится поставщиком Двора не только де-факто, но и деюре, получив официальную придворную должность обер-гофкомиссара, а в 1736 году — камер-агента. Историк князь Петр Долгоруков отмечает, что должности эти «были созданы специально для Липмана». На самом же деле всё как раз наоборот: это Липман был создан для должностей, в коих так нуждался новообразованный русский Двор.
Надо помнить, что Анна Иоанновна приучила русскую знать жить по-европейски. Утверждая придворный штат со множеством новых чинов, по примеру немецких венценосцев, она не могла не видеть, что в Вене, Гамбурге, Франкфурте и даже у мелких курфюрстов — везде в услужении находятся придворные евреи. А иные вознеслись так высоко, что отстроили себе великолепные хоромы, закатывали такие празднества, кои сами августейшие особы посещать не брезговали, держали дома открытые столы, ездили цугом с лакеями на запятках и т. д. И при этом имели должности гоффактора, гоф-комиссара, обер-гоф-комиссара, камер-агента, а коекто из них даже дворянский титул заполучил. Нет, в России, конечно, тому не бывать, ибо евреям тут не то что жировать, но и жить заказано, но — так и быть! — пусть будет при ее Дворе один такой придворный жид, чтобы злые языки на Западе не судачили: дескать,
в этой варварской Московии всё не как у людей. Тем более, Липман был личностью небезызвестной: по его векселям платили и в Вене, и в Мадриде. Европейские его агенты Билленбах, Симон, Ферман, Вульф по первому требованию спешили исполнить его финансовые поручения.
И вот, как и его сотоварищи-банкиры, Леви стал обер-гофкомиссаром, камер-агентом и выполнял сходную работу. Он занимался и ювелирным делом, и переводом денег русским дипломатам для чрезвычайных нужд, и финансированием российской армии за границей; торговал вином и поташом, и даже ведал переговорами о найме на службу иноземной театральной труппы и специалистов-врачей, и т. д. Это Липман финансировал постройку величественных барочных дворцов в Митаве и Рундале по проекту знаменитого Бартоломео Франческо Растрелли. Двор отпускал ему суммы всё более внушительные. Достаточно сказать, что в одном только 1734 году он получил 95 000 рублей!
Каким же был обер-гоф-комиссар Липман? Трудно отыскать в исторической романистике описание фигуры более отталкивающей. Достаточно обратиться к внешности Липмана, какой ее живописует Иван Лажечников в романе «Ледяной дом» (1835), чтобы читатель мог проникнуться омерзением к этому персонажу: «Вытянутая из плеч голова Липмана, с ее полудиском рыжих волос, разбежавшихся золотыми лучами из-под черного соболя шапки, с раскрытою пастью, с дозорными очами, как бы готовыми схватить и пожрать свою жертву… Глаза его вцепились, как когти дьявола в душу». У него «бледное вытянутое лицо, взоры, бросавшие от себя фосфорический блеск», «двигающиеся взад и вперед орангутановы уши», и он так улыбается «огромными своими губами, что в аде сонм зрителей, конечно, рукоплескал этой художнической архидьявольской улыбке». Нам, однако, почему-то не хочется рукоплескать писателю, давшему волю своему воспаленному воображению: ведь портретов гоф-комиссара не сохранилось, потому живописать его с натуры автор никак не мог и оказался в плену навязших в зубах юдофобских клише. (О трафаретных изображениях евреев в русской словесности XIX века существует обширная литература; среди наиболее ярких работ — исследования Савелия Дудакова, Габриэлы Сафран, Михаила Вайскопфа.)
«Интриганом и канальей прекомплектной», «христопродавцем» величает Липмана герой повести Василия Авенариуса «Бироновщина», который «при имени придворного банкира Липмана, бывшего в то же время шпионом, наушником и ближайшим советчиком Бирона, сердито поморщился». «Графский жид», продувная бестия, кровосос, пекущийся только о собственной выгоде и окружающий себя такими же отвратительными «жуликами без роду и племени, алкавшими сребра и злата от России», — таким предстает Леви в романе-хронике Валентина Пикуля «Слово и дело» (1971). При этом Бирон хотя и восторгается финансовым гением еврея, памятует будто бы о свойственном Леви корыстолюбии. «Подлый фактор, — говорит он Липману,— наверняка знаю, что тебе известны еще статьи доходов, до которых я не добрался! Ну-ка, подскажи…» Однако эти голословные обвинения и оскорбления в адрес гофкомиссара в прах рассыпаются при обращении к историческому материалу. Примечательно, что отличавшийся юдофобией испанский посол, герцог Иаков Франциска Лириа-и-Херика (он считал иудеев «народом грязным и свинским»), назвал Липмана «честным евреем», а такая похвала дорогого стоит! И правда, Леви всегда был готов протянуть страждущему руку помощи. В критический момент он поддержал, причем совершенно бескорыстно, начинающего ювелира, швейцарца Еремея Позье, когда тот задолжал кому-то немалую сумму и вздумал бежать за границу. Леви не только ободрил его и убедил остаться в России, но погасил его долг и предоставил выгодные заказы. По словам Позье, Липман будто бы сказал ему, что в России тот может «честно заработать весьма приличные деньги». Благодаря Леви, молодой ювелир стал лично известен Анне Иоанновне, и дела у него пошли. Есть свидетельства, что Липман слово свое держал крепко, в делах был надежен, и — это знали все! — на него всегда можно было положиться. Он знал счет деньгам и работу свою выполнял безукоризненно и точно в срок.
Между прочим, в случае с Позье проявилось еще одно свойство Леви — проницательность, дар распознавать людей. Ведь он поверил в молодого швейцарца, угадал в нем будущего любимого ювелира русских императриц, «Фаберже XVIII века», как его потом аттестовали.
Спешил Липман делать добро и попавшим в беду единоверцам. В 1734 году у шкловского еврея Кушнеля Гиршова некий поручик Бекельман и солдат Иванчин украли малолетнего сына, Берка. И вот последовал именной указ императрицы от 19 ноября — вернуть сына отцу и наказать похитителей. Вдумаемся в сам факт: в России действует закон о недопущении иудеев жительствовать в империи, а императрица вдруг озаботилась судьбой какого-то там еврея (да где? — в захолустном белорусском местечке) и приняла в нем участие. И это исключительно заслуга Липмана: именно ему была потом отослана копия этого указа. Можно только догадываться, сколько дипломатии, такта, да и смелости употребил Леви, чтобы побудить самодержицу российскую помочь его злополучным соплеменникам!
Он, как и его европейские сотоварищи, ходатайствовал перед троном за своих единоверцев, и часто ему удавалось кое-что сделать. По словам современника, он получил разрешение от императрицы «держать при себе евреев, сколько ему угодно, хотя вообще им возбранено жить в Петербурге и Москве». А историк Лев Тихомиров утверждает, что благодаря Липману в столицах прочно укрепилась целая еврейская колония. Факты свидетельствуют о том, что фигура Леви стала своеобразным центром жизни иудеев, как это было принято и в Европе, где вокруг придворных евреев обычно группировалась религиозная община. Липман поддерживал тесные отношения, и не только коммерческие, но и приятельские, с откупщиком Борохом Лейбовым. Известно, что тот жил в Москве, в Немецкой слободе, в доме «у золотаря Ивана Орлета». При этом Лейбов и его зять Шмерль, также житель слободы, выполняли обязанности резников при Липмане и его слугах, как и Авраам Давыдов, который был на это «благословлен от синагоги в польском местечке Копуст». Давид Исаков и Авраам Самойлов состояли приказчиками, а некий Файвеш — писарем Липмана, и все они проживали «у иноземши Болденши» и не таясь разгуливали по улицам Первопрестольной в «жидовском платье».
Правда и то, что Липман лоббировал дерзкие проекты и своих европейских соплеменников. Благодаря его протекции, в сентябре 1736 года бывший голландский колониальный чиновник «жид Симон Абрагам» был впущен в Северную Пальмиру и подал доношение в Сенат «об обысканной им в Америке против острова Допага земле, которая де и поныне ни под чьим владением, где возможно коммерцию производить и оную населить». Речь шла о колонизации русскими острова Тобаго и сопредельной с ним земли на Американском континенте, богатых златом, серебром, дарами фауны и флоры. Там правил туземный князь Юпитер Таривари, очень расположенный к бледнолицым. Хотя идея создать российскую базу на Тобаго показалась сенаторам интересной, они убоялись, что это вызовет неизбежный конфликт с главными колониальными державами — Испанией и Англией, посему от идеи отказались. Между тем, колонии в той части мира основывали все кому не лень, не только испанцы и англичане, но и шведы, голландцы, датчане и даже курляндцы, потому отказ от колонии некоторые историки считают промахом тогдашних властей России.
Некоторые историки утверждают, что Липман якобы «опутал империю грязными сетями»: «Самые высокопоставленные и влиятельные лица старались угодить этому фавориту [Бирона], который не раз отсылал людей в Сибирь по своему капризу. Он торговал своим влиянием, продавал служебные места, и не было низости, на которую он не был способен». Но подтверждений этому нет никаких. Несомненно, однако, что еврейский вопрос был для Леви весьма чувствительным. О действительной же его роли в государственной политике можно судить по влиянию Липмана на общее положение его единоверцев в России и, прежде всего, в деле о «совращении отставного капитан-поручика Александра Артемьева сына Возницына в жидовскую веру откупщиком Борохом Лейбовым», о чем расскажем ниже.
По следам суда и казни над «преступниками» Сенат в 1739 году предписал выслать всех евреев из Малороссии, и только по представлению Генеральной Войсковой Канцелярии распоряжение это было отсрочено до окончания войны с Турцией. По окончании же войны, в июне 1740 года, последовала резолюция монархини о приведении в исполнение означенной меры, в результате чего из Украины приказали выдворить в общей сложности 573 еврея, проживавших в 130 частных поместьях.
Правда, и с этим распоряжением мешкали, и кое-кто из малороссийских евреев успел схорониться и уцелел, в чем опять-таки видят руку «всесильного» Липмана. Но очевидно, что придворный еврей тут вовсе не при чем, а виной всему как головотяпство местных властей, так и заинтересованность помещиков в толковых арендаторах.
О том, что реальной силы и влияния в еврейском вопросе Леви не имел, свидетельствуют и действия Бирона в Курляндии, где он был «своя рука — владыка». Показательно, что 3 июля 1738 года, а затем 4 июля 1739 года последовали постановления о том, чтобы все без исключения евреи, уплатив налоги, покинули герцогство ко дню св. Иоанна, то есть к 8 марта 1740 года. А помещикам, укрывающим их у себя, пригрозили немалым денежным штрафом! И это в то время, когда Липман был фактическим министром финансов Курляндии! После этого как-то слабо верится в то, что Бирон «следовал только тем советам, которые одобрит жид Липман».
Утверждают, что Липман и Бирон были связаны самым теснейшим образом. Но близость их, на наш взгляд, не столь бесспорна. Ведь Леви был отнюдь не единственным кредитором герцога: Бирон испытывал постоянную нужду в деньгах и занимал их у кого угодно (даже у своего камердинера). И богатеи, к евреям никакого отношения не имевшие, ссужали временщика куда большими суммами, чем наш гоф-комиссар.
Едва ли Липман, как утверждается, сам был наушником герцога и дворец опутал сетью своих шпионов. Говорят, он предупредил своего патрона о готовившемся против него заговоре и перевороте. Драматург Николай Борисов в своей исторической комедии «Бирон» (1899) рисует подобную сцену, где временщик отвечает на такое предостережение с ужасающим немецким акцентом: «Полни вздор болтай… Ах, Липман! У каво поднельси штоб рука на мой особ?». Однако подобная беспечность как-то не вяжется с приписываемыми герцогу излишней осторожностью и подозрительностью.
Современники-мемуаристы свидетельствуют: когда ночью 9 ноября 1740 года 80 гвардейцев ворвались в опочивальню Бирона с целью его ареста, ошарашенный герцог истошно закричал: «Караул!». Ясно, что низложение регента явилось для того полной неожиданностью. И вот еще что примечательно: после опалы Бирона его якобы ближайшего клеврета Липмана почему-то никто не тронул. Между тем, пришедшая на смену регента Бирона правительница Анна Леопольдовна расправилась со всем окружением герцога. Когда же в иностранных газетах появились вести об отставке финансиста, столичные «Санкт-Петербургские ведомости» от 13 января 1741 года их опровергли. «Обер-комиссар, господин Липман, — сообщила газета,— коммерцию свою по-прежнему продолжает и при всех публичных случаях у здешнего Императорского Двора бывает». Правда, некоторые историки говорят, что Леви якобы потому сохранил свое положение при регентше, что сообщил ей, где находятся капиталы низложенного Бирона. Но это явный абсурд, ибо известно, что сам Липман так и не смог получить от Бирона крупную сумму, которую тот ему задолжал. Причина «непотопляемости» Леви совсем в другом — венценосцы остро нуждались в его услугах. Достаточно сказать, что за год правления Анны Леопольдовны Брауншвейгская фамилия приобретет через посредничество еврея бриллиантов и ювелирных изделий на сумму более полторы сотни тысяч рублей.
К концу царствования Анны Иоанновны отношение ее к евреям стало настороженным и враждебным (хотя «дежурного еврея» Липмана она всё еще терпела). Документальных свидетельств на сей счет не находится, но писатель Валентин Пикуль, которому нельзя отказать в бытописательской точности, изображает выплеск ее юдофобских настроений весьма натурально. Лейб-медика Антонио Рибейро Санчеса она называет не иначе как «христопродавцем». «Ну, жид! — сказала ему Анна Иоанновна, до подбородка одеяла на себя натягивая.— Смотри мое величество… Но одеяла снять не давала: — Ты так меня… сквозь одеяло смотри… Твое счастье, что я больна лежу. А то бы показала тебе… Пиши рецепт, гугнявец такой!.. Чтобы я, самодержица всероссийская, тебе жопу свою показывала? Да лучше я умру пусть, но не унижусь!» Но униженным предстает здесь крещеный еврей Санчес, которому пеняли на его «иудину породу».
Апофеоз Аннинского царствования, его венец и слава — это свадьба шута Михаила Голицына и шутихи Авдотьи Бужениновой в знаменитом Ледяном доме зимой 1739–1740 годов. То было первое в истории России яркое красочное интернациональное празднество. Императрица повелела губернаторам всех провинций к этому событию прислать в Петербург по несколько человек «не гнусного вида» обоего пола. «Сии люди по прибытии своем в столицу были одеты на иждивении ее Двора каждый в платье своей родины». Посланцы населявших Российскую империю народов и племен ехали на санях, запряженных оленями, волами, свиньями, козлами, ослами, собаками и даже верблюдами. Они играли на народных «музыкалиях», а затем ели каждый свою национальную пищу и залихватски плясали свои туземные пляски. Этнографическая пестрота костюмов призвана была продемонстрировать огромность могущественной империи и процветание всех ее разноплеменных жителей. Поэт Антиох Кантемир назвал императрицу Анну «матерью народов». А Василий Тредиаковский возгласил: «Торжествуйте все российские народы, у нас идут златые годы!».
Но стоит ли удивляться, что «златые годы» — это не про иудеев сказано, и в том шумном празднике племен не слышалось идишского говора, не было зажигательных еврейских танцев? А всё потому, что евреев в России вроде бы как и не было вовсе, точнее, не надлежало быть. И неважно то, что и вид их был «не гнусен», и число их в империи значительно превышало количество аборигенов какогонибудь северного племени — терпеть в Отечестве «врагов Христовой веры» строго возбранялось законом…
Совсем скоро истает Ледяной дом, отшумят бубны, цимбалы, гусли, бандуры, почит в Бозе благонравная государыня Анна, и для иудеев в России под скипетром «весёлой царицы Елизавет» наступят времена еще более лихие. Извлекут из архива и примут к руководству завет Меншикова: «Жидов в Россию ни с чем не впускать». Несмотря на всепоглощающую страсть к роскоши, прагматизм отступит, и все евреи будут заклеймены «имени Христа Спасителя ненавистниками», получать «интересную прибыль» от которых новая монархиня объявит делом недостойным и презренным. Первым делом прогонят со Двора Липмана вкупе со всеми его финансовыми агентами, да и сами должности гоф-комиссара и камер-агента упразднят, потому как Ее Величество не соизволят «иметь на Своей службе ни одного жида». А затем грянет указ о немедленном удалении из России всех иудеев.
А пока в веселой праздничной процессии шествовали «копейщик один, во образе воина, в самоедском платье», «самоеды, один мужского, а другой женского вида», и во главе дикарей — отпрыск марранов Ян Лакоста, сокрывший свою «жидовскую породу» под оленьими шкурами.



* * *

Теплым петербургским летом 1738 года на фасадах домов и фонарных столбах города было приметно объявление: «Сего июля 15 дня, то есть в субботу, по указу Ея Императорского Величества имеет быть учинена над некоторым противу истинного Христианского закона преступником и превратителем экзекуция на Адмиралтейском острову, близ нового гостиного двора. Того ради публикуется сим, чтоб всякого чина люди, для смотрения той экзекуции сходились к тому месту означенного числа по утру с 8 часа». «Преступником» был отставной капитан-поручик Александр Артемьевич Возницын (1701–1738), отрекшийся от православия, а «превратителем» — еврей-откупщик Борух Лейбов (1663–1738), якобы обративший его в иудаизм. И сих «беззаконников» надлежало «казнить смертью и сжечь».
Экзекуция состоялась в день Святого Владимира, когда дозволено миловать даже закоренелых убийц, но только не врагов Христовой веры. А для двоих приговоренных, дюжего русоголового мужчины и седовласого широкобородого старца, была Божественная суббота, а в этот день, как учит Тора, работать правоверным евреям возбраняется. Да и вообще (прав кенигсбергский раввин Лейб Эпштейн!), летом в этом Петербурге иудею жить просто невозможно — наступают белые ночи и поди попробуй разберись, когда утренняя, а когда вечерняя молитва. Однако ребе ни словом не обмолвился о том, позволительно ли еврею в сей Северной Венеции умирать! Вроде не упомянул об этом, а то, что прямо не запрещено, дозволяется. И вот сейчас, в субботу, они — слава Всевышнему! — заповеди не нарушают, ибо не трудятся вовсе, а только обреченно идут на эшафот, как на заклание, под гиканье и улюлюканье толпы иноверцев. Причем русоголовый всячески ободряет широкобородого: «Борух, не торопись!» (на языке того времени это означало: не бойся, мол, Борух, не робей!).
Современный почвенник Анатолий Глазунов сетует на то, что рисунков сей казни не находится, и обвиняет русских художников в «постыдной трусости». По его же разумению, картина с изображением, «как сжигали жида-мясника и поганого капитана», должна быть вывешена на самом видном месте в Русском музее — на радость таким же, как он, лютым «патриотам» и в назидание всему крещеному миру! Однако в XVIII веке российские власти, хоть и относились к иудаизму нисколько не лучше Глазунова, не пожелали громогласно заявить о предании огню «кощунников». Показательно, что газета «Санкт-Петербургские ведомости», внимательно читавшаяся при дворах Берлина, Парижа и Лондона, об этом скромно умолчала.
Некоторые историки пытаются представить аутодафе Возницына и Лейбова как беспрецедентный и чуть ли не единичный случай в России XVIII века. Между тем, в годы правления ортодоксальной Анны Иоанновны, строго каравшей всех религиозных отступников, сжигали заживо не столь уж редко. Так, в 1730 году сгорели «богохульники» солдат Филипп Сизимин и дворовый Иван Столяр; в 1736 году такой казни подвергся знахарь Яков Яров; а в одном только 1738 году в огне погибли 6 (!) человек. Оторопь берет от дела о сожжении татарина Тойгильда Жулякова, который, по словам доморощенных инквизиторов, «крестясь в веру греческого исповедания, принял снова магометанский закон и тем не только в богомерзкое преступление впал, но, яко пес, на свои блевотины возвратился и клятвенное свое обещание, данное при крещении, презрел, чем Богу и закону его праведному учинил великое противление и ругательство».
Чтобы представить себе, как сие могло произойти, перенесемся в Петербург 30-х годов XVIII века. До нас дошло описание одного аутодафе, свершившегося в 1736 году. Это свидетельство о сожжении двух злоумышленников оставил шотландский врач Джон Кук:
«Каждый мужчина прикован цепью к вершине большой, вкопанной в землю мачты; они стояли на маленьких эшафотах, а на земле вокруг каждой мачты было сложено в форме пирамиды много тысяч маленьких поленьев… Мужчины стояли в нижних рубашках и подштанниках. Они были осуждены на сожжение таким образом в прах… К пирамиде дров был поднесен факел, и поскольку древесина была очень сухой, пирамиды мгновенно обратились в ужасный костер… Мужчины умерли бы быстро, если бы ветер часто не отдувал от них пламя; оба они в жестоких муках испустили дух меньше чем через три четверти часа». Таков был обычный порядок. Какая же сила, какая злодейка-судьба раздула пламя костра, где погибли наши друзья-единоверцы? Как пришли они к смерти такой? Они познакомились и душевно сблизились в 1736 году в Москве, где тогда жили, и часто вели жаркие споры о Боге и сотворении мира, обсуждали вечные вопросы смысла бытия. Ко времени судьбоносной для обоих встречи каждый из них прошел немалый жизненный путь.
Борух Лейбов был родом из Дубровны, польского местечка, что в 80 верстах от Смоленска, игравшего тогда заметную роль в общественной жизни евреев (здесь проходили совещания белорусского ваада). Он был успешным откупщиком, занимался в 1717–1722 годах таможенными и кабацкими сборами на Смоленщине, вел торговые дела в Москве, а также в Петербурге, частенько туда наезжая. Его поддерживал придворный еврей, финансист Леви Липман.
Израильский писатель Давид Маркиш в своей книге «Еврей Петра Великого, или Хроника из жизни прохожих людей» (2001) живописует Боруха тонким знатоком религиозных обрядов и ведущим пасхального седера. Он и в самом деле был вовлечен в жизнь религиозных евреев обеих столиц, вдохновителем и своеобразным центром которой был влиятельный «придворный жид Липман». Лейбов был весьма сведущ в духовной литературе, особенно в Торе, Талмуде и Махзоре. Кроме того, он выполнял обязанности шойхета (резника), что отчасти позволяет судить и о его моральных качествах: ведь согласно иудейской традиции, резник непременно должен быть человеком порядочным и богобоязненным.
Имя Лейбова встречается в русских документах с 1722 года. Именно тогда, 28 ноября, в Синод поступил извет от смоленских мещан Герасима Шилы и Семена Паскина. В нем говорилось, что со времени присоединения Смоленского края к России (а именно с 1654 года) «жидовская поганая вера искоренена была без остатка», но вице-губернатор князь Василий Гагарин самовольно допустил сюда евреев в кабацкие и таможенные откупа. Те размножились и «старозаконием своим превращают в жидовство христиан», заставляют их работать в воскресные дни и православные праздники, «отвращая от Церкви Божьей». Евреи будто бы продают мертвечину и «нечистые кушанья, не освященные молитвой», оскверняя тем самым простой народ. А один из супостатов, откупщик Борух Лейбов, ругался Христовой вере и до того обнаглел, что дерзнул построить в сельце Зверовичи «жидовскую школу» (синагогу) прямо рядом
с церковью Николая Чудотворца. А когда тамошний священнослужитель отец Авраам «в строении школы в басурманской их вере укоризны чинил», Борух помянутого божьего пастыря «бил смертно и голову испроломил и, оковав, держал в железах», а хотя потом и освободил, «от того жидова мучения священник одержим был болезнью, и, не освободясь от нее, умер».
В том же году был подан и другой донос на Лейбова, состряпанный отцом Никитой Васильевым и дьяконом Григорием Никифоровым, якобы жид Борух и его жена мучили булавками и иглами служившую у них крестьянскую девицу Матрену Емельянову, чтобы извлечь из нее «руды» — захотелось нехристям христианской кровушки!
Как отмечал историк Илья Оршанский, многочисленность преступлений, инкриминируемых Лейбову, «невольно вызывает сомнение в их действительности». И в самом деле, есть сведения, что служитель культа Авраам умер вовсе не от «жидова мучения», а от беспробудного пьянства. Что до прозелитской деятельности Боруха среди русских простолюдинов, то возможность ее исключает даже такой замшелый юдофоб, как Иполлит Лютостанский: «Религиозная пропаганда не слишком сродна и близка духу еврейского народа, — комментировал он этот эпизод, — непосредственное миссионерство чуждо иудеям». Обвинения же в кровавом навете и продаже мертвечины — это знакомые антисемитские клише, заимствованные из соседней Польши и, по-видимому, приписанные доносчиками Лейбову, дабы отстранить от откупов удачливого конкурента.
Святейший Синод, между тем, отнесся к доносам самым серьезным образом и представил дело как крайне опасное. В этом может быть усмотрена традиционная вражда православного духовенства к иудеям — роду, по мнению многих попов, «строптивому и изуверному». Синод тут же распорядился построенную Борухом синагогу, «противную христианской вере», разорить до основания, а обретающиеся в ней «книги прелестного содержания» собрать и сжечь «все без остатку». Святые отцы обратились в Сенат, требуя расправиться со злокозненным Лейбовым, а также «разыскать со всяким прилежанием и истинно, какие противные благочестию от сих жидов пакости происходили». Настаивали они и на примерном наказании вице-губернатора Гагарина, который открыто сим «врагам Христовым» потворствовал. Старцы повелевали «учинить ко изгнанию из оной Смоленской провинции всех тамо обретающихся жидов за границы Российские», чтобы «никогда бы в тех странах, где православных жительство имеется, никакого пристанища и жительства им не было».
Сенат выполнил требование уничтожить синагогу и предать огню молельные книги (для сих целей в село Зверовичи был отряжен бравый капрал Степан Кочкин). Что же до пункта о поголовном выселении иудеев из Смоленска, то здесь сенаторы ослушались духовные власти и в деятельности вице-губернатора никакого криминала не усмотрели. Ведь еще царем Алексеем Михайловичем установлено было: всем лицам, в присоединенных от Польши областях проживавшим (и евреям в том числе), разрешено оставаться на прежнем месте. При этом и иудеи, осевшие там ранее, не подвергались ограничениям в правах жительства, торговли и промыслов в России. Потому донос, в коем говорилось о якобы незаконном их пребывании в крае, заключал в себе одну только ябеду на власти и в расчет принят не был.
Сам же обвиняемый Лейбов нашел себе защитника в лице влиятельного генерал-рекетмейстера (он «ведал управлением дел челобитчиковых») Матвея Воейкова. Тот заявил, что Лейбов ему ведом, поскольку еврей этот приезжал иногда по важным казенным делам в Петербург. Воейков настолько расположился к Боруху, что взял его на поруки и тем самым спас от преследования.
Упоминают указ от 26 января 1725 года за подписью императора Петра Великого о лишении евреев откупов на Смоленщине. Однако подлинник этого указа не обнаружен; кроме того, даже если таковой и был, то подписан за два дня до кончины Петра, когда царь был уже прикован к постели и вполне очевидно, что за подобным указом стоял «полудержавный властелин» Меншиков, антисемит самого непримиримого свойства. (Однако это не мешало Данилычу пользоваться услугами «полезного» придворного еврея Липмана.)
Вполне вероятно, что именно Меншиков был вдохновителем дискриминационных антиеврейских мер, предпринятых во времена правления Екатерины I. Кстати, именно по ее монаршему повелению, от 14 марта 1727 года, из сельца Зверовичи предписывалось выслать всех иудеев, в том числе и Лейбова, за рубеж, а «сборы отдать на откуп всем, кроме жидов». Через полтора месяца последовал и другой ее дискриминационный указ, относящийся уже ко всем без исключения представителям еврейского племени, о чем мы уже писали.
Неизвестно, оставил ли тогда Борух свою предпринимательскую деятельность на Смоленщине, только после падения «прегордого Голиафа» Меншикова положение евреев в империи несколько улучшилось. 22 августа 1728 года император Петр II разрешил им приезжать в Малороссию на ярмарки «для купеческого промысла». А вступившая затем на престол Анна Иоанновна 11 сентября 1731 года распространила это разрешение и на Смоленский край. В 1734 году евреям была позволена розничная продажа товаров, хотя (и это настоятельно подчеркивалось в указах) жить в России постоянно им по-прежнему возбранялось. Однако — вопреки всем запретам! — таковое разрешение Лейбову испросил непотопляемый Леви Липман, и откупщик был как раз тем исключением, которое лишний раз подтверждало правило.
По своим торговым делам Лейбов часто бывал в Первопрестольной. Здесь-то он и встретил этого русского, замечательного тем, что тот вел разговоры исключительно о Боге и жадно интересовался догматами и обрядами иудейской веры. Звали его Александр Артемьевич Возницын, и был он отпрыском древней дворянской фамилии, внесенной во II часть родословной книги Владимирской губернии. Пращур рода Возницыных Путило был ведом в Новгородской республике, где не боялись свободного слова, распространились ереси стригольников и «жидовствующих», спорили до хрипоты о Боге и сущности веры. Предки Александра торговали с заморскими странами, занимали выборные должности, а после падения Новгорода под натиском рати великого князя Ивана III перешли на службу к великому князю московскому. Наибольшую известность получил Прокопий Богданович Возницын — видный дипломат при Алексее Михайловиче, Федоре Алексеевиче, но особенно проявивший себя при Петре I, когда в составе «Великого посольства» 1697–1698 годов они под водительством императора колесили по Европе, выполняя важную государственную миссию. Возведенный Петром в должность думского советника, этот, по свидетельству современников, «высокий, грузный и необщительный человек… с неприятным лицом и важной осанкой» проявил настойчивость, твердость, изрядное упрямство в достижении целей, обладая при этом известной гибкостью и чувством юмора, иногда доходящим до сарказма. Его брат, отец нашего героя, Артемий Богданович, тоже какое-то время служил по дипломатической части, а затем стал дьяком Разрядного приказа и был не последним участником московской городской реформы.
Говорили, Александр и внешне походил на отца и дядю (высокий рост, cтать, русые волосы, большие серые глаза), а еще его отличала особая возницынская «упрямка» — до всего дойти хотел своим умом, а коли доищется, на своем будет стоять и нипочем не отступит. Русской грамоте его обучал на дому словолитец Московской типографии Михаил Петров. Именно этот учитель заронил в нем и интерес к древнееврейскому языку, который знал и называл «святым», цитируя мальчику Ветхий Завет: «Рече Господь к Моисею, рцы сыновом Израилевым вы есте речение церковное и язык святый». Петров рассказал ему и о 613 заповедях, которые сыны Израилевы старались неукоснительно исполнять. И в школе иноземца Густава Габе (открытой на кошт купца Франца Гизе), что в Немецкой слободе, куда попадает наш семилетний герой, он наряду с географией, историей, арифметикой, немецким языком и латынью постигает и начатки сего «святого» языка; и хотя не может читать по слогам, но литеры заучил твердо.
Тринадцатилетним недорослем Александр был «написан» в Морскую Академию, о чем походатайствовал его шурин, муж сводной сестры Матрены, контр-адмирал Иван Сенявин. Главное внимание уделялось в Академии математике, фортификации, навигации, геометрии, геодезии и прочим предметам, «до рисования и такелажа касающимся». Студенты должны были искуситься и в политесе — «друг к другу иметь всевозможное почтение и друг друга называть моим господином». Однако с «господ» здесь драли три шкуры, как с последних салажат: во время занятий у дверей класса стоял здоровенный дядька с хлыстом в руке, и того, кто урок не вызубрил, порол нещадно и непочтительно. Впрочем, успехов в учебных предметах Возницын не выказывал, ибо не лежала душа его к Нептунову ремеслу. Он получил тогда прозвание «неслух», поскольку лекции слушал вполуха, зато слыл завзятым книгочеем и домоседом. Круг чтения Александра не вполне ясен, но есть сведения, что книги он заимствовал из богатейшей библиотеки профессора математики, энциклопедически образованного Андрея Фарварсона (1675–1739), с коим, несмотря на разницу в возрасте и положении, приятельствовал. Не исключено, что Возницын и последователь англиканства Фарварсон обсуждали вопросы религии и веры, всегда волновавшие Александра.
В отличие от отца и дяди, государственным человеком Александр Возницын не был. Он знал наверняка, что судьбой ему определена иная стезя, и службу воспринимал как несносное бремя, а подчас и откровенно ею манкировал. Окончив Морскую Академию, он в 1717 году был определен во флот гардемарином, а в 1722 году был произведен в мичманы и принял участие в Низовом походе. В 1728 году, при императоре Петре II, он служил в Кавалергардском корпусе, куда был принят за благородное происхождение, стать и высокий рост, но при этом не только рвения не проявлял, но и к своим прямым обязанностям относился с прохладцей. Не леность тому причиной — просто другой закваски был этот человек, мыслями парил высоко. И пожелал всецело отдаться тому, что возвышало его душу, не пренебрегая для сей цели ничем и проявляя порой изрядную долю возницынской хитрости и упрямства.
В начале царствования Анны Иоанновны наступил, казалось звездный час его карьеры: заслуженный вице-адмирал Наум Сенявин добился назначения своего свойственника вторым капитаном пакетбота «Наталия». Но, управляя судном, Александр тут же посадил его на мель, демонстрируя тем самым полную свою несостоятельность. Похоже, он сделал это нарочно, чтобы освободиться от тяготившей его службы (ведь трудно все-таки предположить, что учеба в Академии не дала ему ровным счетом ничего). И в 1733 году по Высочайшему указу он был исключен из флота «за незнанием действительно морского искусства». Дальнейшую судьбу капитана-поручика должна была определить Военная коллегия.
Последующее поведение Возницына говорит о том, что он не желал служить решительно нигде, для чего сказался больным. В декабре 1733 года он подает прошение об отставке, ссылаясь на то, будто бы у него «кровь повредилась, так что всякие опасные у него в руках и ногах сделались и на левой руке и затем тремя пальцами владеть не может», а потому «к воинской службе не способен». И Коллегия отпустила Александра Артемьевича домой на год для поправки здоровья. Но 30 апреля 1735 года Возницын подал новое заявление, «что от болезней не токмо свободы не получил, но и больше прежнего оные умножились». Освидетельствовавший его майор объявил, что новоявленный недужный «в доме своем сидел в постели, в лице бледен…, сказывал, что у него имеется болезнь ипохондрия и в речах имеет запность и признавается, что в нем есть меланхолия; при том же осмотре служители его объявили, что он временем бывает в беспамятстве и непорядочно бегает и дерется». В другой раз направленный к нему для инспекции солдат Степан Каширин «сказкою показал, лежит, де он, Возницын, в доме своем в людской избе, на печи, обут в лапти и поднимал ноги вверх». Последовало еще множество врачебных комиссий, после которых было принято решение: «за несовершенном в уме состоянии в воинскую службу употреблять его не можно». И по окончательному решению Правительствующего Сената от 2 октября 1735 года Возницын был «от дел отставлен и отпущен в дом во все».
Так сбылась его мечта, и Александр освободился от тяготивших его должностных забот. Он был довольно зажиточным помещиком: от покойных отца, матери Мавры Львовны и брата Ивана получил имения в Белявском, Вологодском, Дмитровском, Кашинском, Московском и Рузском уездах с 370 четями пашни и 962 душами крестьян. Казалось бы, живи себе на покое, наслаждайся деревенской жизнью! Возницын, однако, заниматься хозяйством не пожелал. И не возражал вовсе, когда Матрена Сенявина, сославшись на безумие сводного брата «по силе указа 1723 года, до освидетельствования дураков касающегося», взяла под опеку все его недвижимое имущество, исключая только село Непейцило Коломенского уезда с 30 крепостными душами, полученное им в приданое после женитьбы. Этим Александр вызвал острое негодование законной супруги Елены Ивановны (урожденной Дашковой), с которой они и без того жили в постоянной и обоюдной вражде. Еще в 1733 году Александр вознамерился развестись с постылой женой, о чем подал прошение по форме и ждал решения Духовной дикастерии на сей счет.
Но мысли Александра Артемьевича были далеки от мирских дел и житейских невзгод. Он мог теперь полностью отдаться чтению и волновавшим его вечным жгучим вопросам бытия. А искал Возницын Бога в мире и собственной душе и совершил в 1735 году паломническую поездку на Север, в Соловецкий монастырь, а именно, в Анзерский скит. По-видимому, уже тогда он стал отходить от христианских догматов. Сопровождавший его в поездке слуга Андрей Константинов свидетельствовал, что барин там «святым иконам нигде никогда не маливался и не поклонялся и крестного знамения на себе не изображал». Он будто бы говорил Константинову, «чтоб точно веровал единому Богу и не крестился, а, став бы на коленки, говорил следующие речи: Боже! Буди яко по земле хожду сетей многих, избави мя от них и спаси мя от них яко благ и человеколюбец!». В минуту душевного волнения, рассказывал далее Константинов, Возницын сорвал с него крест и бросил в огонь, в печь, к неописуемому ужасу сего верного крепостного раба…
Александр проникся иконоборческими настроениями, приказал крестьянам сломать часовню и утопить иконы в Москве-реке в своем имении Никольское. Когда же те пытались устраниться от сего «богопротивного дела», Возницын на них бранился и криком кричал и настоял-таки на своем; причем некоторые святые лики, как говорят очевидцы, он сам в реку «броском метал». Подобное кощунство учинил он и в сельце Бабкине, что на реке Истра, о чем свидетельствовали староста и приказчик.
Несомненно, он изучал догматы разных религий. Поначалу он вослед известному вольнодумцу Дмитрию Тверитинову (которого, между прочим, обвиняли в «жидовстве») пришел к убеждению, что «во всякой вере спастись можно», и, по-видимому, лишь в результате долгих духовных исканий обратился к иудаизму. Вот как говорится о Возницыне в историческом романе Леонтия Раковского «Изумленный капитан» (1936): «Он на всех языках книги читает. С иноземцами любит беседовать. Бывало, в Астрахани перса ли, татарина ли в гавани встретит, — к себе позовет, расспрашивает: как они живут да какой у них Закон? Эти годы здесь, в Москве, жили — в Немецкую слободу часто ездили. К нам, в московский дом, жидовин один со Старой Басманной часто хаживал. Целый вечер, бывало, с Александром Артемьевичем говорят».
Этим жидовином и был Борух Лейбов. По рассказам крепостного человека Возницына Александра Константинова, в один погожий июльский денек 1736 года барин наказал ему отправиться в Немецкую слободу, сыскать там «ученого жида» и уговорить его к нему в гости пожаловать, что он, Константинов, в точности и исполнил. Пришлось, правда, поплутать по слободе этой, чтобы найти там дом золотых дел мастера Ивана Орлета, где, сказывали, квартиру снимал книжный человек, евреин Глебов. Впрочем, то, что он нехристь, за версту было видно, ибо ходил этот Глебов в самом что ни на есть жидовском платье, словно в Москве-матушке, где их брату и жить не велено, напоказ жидовство свое выставлял. Хотя понимал старозаконник пейсатый, что православным с такими, как он, якшаться не велено. Константинов не ведал, почто таиться надобно [слова «конспирация» тогда в русском языке не было], а потому никак не мог взять в толк, отчего еврей этот попросил остановить коляску за квартал от их дома, почему говорили они с барином на непонятном языке. Не знал он, что то был немецкий, хотя Лейбова выдавал сильный идишский акцент. И уж совсем невдомек было Константинову, зачем Александр Артемьевич этого зачастившего к нему жидовина так ублажать стал: то двух индеек ему в слободу пошлет, то барана, то сукна дорогостоящего аж за 10 рублей 50 копеек, то голову сахарную, то пшена сорочинского. И все-то осторожничал, норовил дело так обернуть, что подарки вроде бы неизвестной особой дадены, будто предвидел, корить потом его будут: «С нехристем спознался! Почто тебе так дорог оказался жид этот? Почто не гнушался ясти и пити с ним? В жидовскую веру переметнулся?».
Поначалу отставной капитан еще не изжил традиционных взглядов и утверждал, что «от сотворения мира 7000 с несколькими летами, а Борух сказывал, что 5496 лет, и каждый в своем рассуждении при летах остался». Но постепенно, сличая тексты переведенной с греческого языка Библии и Торы — «Библии Моисеева Закона» — и усматривая в них явные расхождения, Александр пришел к выводу, что «в еврейской [Библии] напечатано справедливее». Их разговоры тянулись нескончаемо долго. То была дискуссия двух книжников, в ходе которой Лейбов свободно излагал свои мысли. И Возницын в конце концов пленился логикой аргументации, ясностью рассуждений и, как ему показалось, правдой учения своего еврейского собеседника. Их взгляды сблизились, и они «более никакого спора не имели». Постепенно диалог невольно обратился в монолог — и Александр лишь внимал словам Боруха, всё более проникаясь благоговением к иудейскому Закону. Дальше — больше: он стал настоятельно просить еврея принять его в свою веру.
Что же подвигло на такой шаг православного человека? Любопытно, как объясняли это наши соотечественники. Преподобный Иосиф Волоцкий в XV веке о причинах притягательности «жидовства» для паствы рассуждал: «Так пришел на землю прескверный сатана — и нашел у многих землю сердечную, возделанной и умягченной житейскими удовольствиями, тщеславием, сребролюбием, сластолюбием, неправдой и посеял гнусные плевелы чрез порождения ехидны». Однако столь откровенно враждебная оценка иудаизма в «Истории государства Российского» Николая Карамзина сглажена. Здесь говорится, что евреи, «обитавшие в земле козарской или в Тавриде, присылали в Киев мудрых законников» и что Владимир, «великий князь, охотно их выслушал» (по крайней мере, учение мудрое и внимают ему с интересом!). Писатель Сергей Максимов отмечает, что для некоторых русских людей «евреи стали идеальным народом, Ветхий Завет исключительным руководством в жизни… Русский человек самым делом доказал сочувствие к угнетенному и презираемому племени и принял его веру». Обращение к «чуждому» иудаизму историк Вадим Кожинов связывает с характерным для некоторых русских «экстремизмом». Другой исследователь Лев Усыскин видит причину перехода в «любознательности» обращенного. «Воспитанный в православии русский человек, — поясняет он, — в какой-то момент приходил к мысли прочесть Ветхий Завет самостоятельно. И вот такое внимательное чтение, к удивлению читателя, обнаруживало, что привычный ему религиозный обиход этому старому Закону, наоборот, противоречит, игнорирует его требования и вообще довольно плохо с ним стыкуется. Начиная с еврейской субботы, перенесенной христианством почему-то на воскресенье».
Русские историки-почвенники и некоторые писатели не устают повторять, что Лейбов чуть ли не заставил Возницына принять иудаизм, а тот, «не отличавшийся ни умом, ни образованием» (хотя на самом деле всё было как раз наоборот), поддался его диктату. «Борох Лейбов со товарищи обнаруживает деятельный прозелитизм, — пишет Лев Тихомиров, — совращает в "жидовский закон" отставного флота капитан-поручика,.. при помощи других жидов совращает в Смоленске простой народ». «Дерзкое проповедование жидовства» инкриминирует Боруху и историк Александр Григорьев. А бурная фантазия Александра Пятковского живописует «целое гнездо пауков, широко раскинувшее свою паутину»: вместе с Лейбовым, оказывается, действовала «шайка приспешников» и эти изверги «затеяли пропаганду обрезания, которому, может быть, подверглись и другие лица». Ему вторит писатель Феликс Светов в романе «Отверзи ми двери» (1978): «Несчастный Возницын был соблазнен», а все потому, что евреям якобы «даже законом предписано совращать в свою веру». (Интересно, что тот же Светов православный прозелитизм считает делом законным и святым.)
На самом же деле, взгляд иудеев на миссионерство наиболее рельефно выражен в лапидарной формуле Шломо Лурия: «Пусть племя Израиля продолжает жить и занимать свое собственное место среди других народов в дни нашего изгнания, и пусть чужие, те, кто не из нашего народа, не присоединяются к нам». Начиная же с XVII века, когда отрицательное отношение еврейства к христианству ослабело (что не оставляло места для стремления приводить неевреев «под крылья Шхины»), отказ иудаизма от прозелитской деятельности получил идейно-философскую базу. Если же единичные случаи обращения происходили, то, как отмечает «Еврейская энциклопедия», «неофиту указывали на все невыгодные стороны его перехода в иудейство и на бремя еврейского законодательства. Новообращенному задавали вопрос: что привело его к тому, что он предпринял этот шаг? Разве он не знаком с тем грустным положением, в котором находится ныне Израиль? Новообращенный отвечал: "Я знаю, но не достоин разделить их славного удела". Ему указывали затем на все ограничения в пище и питье… Если неофит оставался тверд, его подвергали обрезанию в присутствии трех ученых, а затем его вели к омовению, после чего он считался евреем».
В условиях XVIII века, когда за переход в иудейскую веру лишали жизни, новообращенному надлежало быть непоколебимым в своих убеждениях. Из той эпохи ведомы всего еще два случая такого перехода, причем с самым плачевным исходом. В 1716 году в городе со старейшей еврейской общиной, Дубно, были казнены две прошедшие гиюр (именно так называют принятие иудаизма) христианки. Мещанки Марина Сыровайцова и Марина Войцехова показали на следствии, что «задумали перейти в иудейство по собственной воле» и «готовы погибнуть еврейками за живого Бога, потому что христианская вера ложна». Выяснилось при этом, что о преимуществах иудаизма Сыровайцовой насказал ее отец, бывший… священником. Женщин многажды пытали. Сыровайцова была приговорена к терзанию тела клещами, а затем к сожжению заживо на костре, а Войцеховой, которая после сотни ударов плетьми покаялась в отступничестве, отрубили голову, а ее труп сожгли.
В исторической памяти сохранилась и легенда о Гер-Цедеке, знатном польском дворянине, графе Валентине Потоцком. Он перешел из католичества в еврейство и был по приговору церковного суда сожжен за это в Вильно 24 мая 1749 года. Однако мы — увы! — лишены возможности проследить, как вызревало в Потоцком желание обратиться к иудаизму, какие душевные борения довелось ему преодолеть. Известно лишь, что, будучи в Париже, куда он направился совершенствоваться в науках, Потоцкий забрел как-то в лавку букиниста. Здесь его внимание привлек склонившийся над фолиантом старик-еврей. Узнав, что речь в книге идет об иудейской вере, пытливый граф решил с ней ознакомиться, и старик согласился давать ему тайные уроки. Далее известен только результат этих уроков: разочаровавшись в истинности христианства (хотя графу благоволил сам римский папа), Потоцкий уехал в Амстердам, где принял иудаизм и был наречен Авраам бен Авраам.
Если говорить о Руси, то примеры иудейского миссионерства отмечены лишь на раннем этапе ее истории. Об одном из них, так называемом «прении вер» с участием хазарских раввинов при дворе князя Владимира-Крестителя, мы уже упоминали. Историк Василий Татищев указывает также, что при веротерпимом князе Святополке «жиды… имели великую свободу и власть, чрез то… они же многих прельстили в свой закон», однако подтверждений этому нет. А Киево-Печерский патерик (XI век) повествует о мученике Евстратии, который был взят в плен при разорении Киева половцами и продан в рабство иудею из крымского города Корсуня. По преданию, этот самый иудей-святотатец потребовал от него и от 50 других русских пленных отречься от Христа и совершить гиюр, но не добился ничего, и тогда уморил всех голодом, а Евстратия, привыкшего к постам и потому выжившего, распял во время празднования еврейской Пасхи. Однако православные богословы Александр Мень и Яков Кротов сомневаются в достоверности данных о Евстратии и называют их «баснями», «издевательством над здравым смыслом, Истиной, Христом». И безусловно прав историк Николай Градовский, автор монографии «Отношение к евреям в древней и современной Руси…» (Т. 1, 1891), резюмировавший, что «евреи вообще не уличались в склонности к пропаганде и прозелитизму». Очень точно сказал об этом и Лев Толстой: «В деле веротерпимости еврейская религия далека не только от того, чтобы вербовать приверженцев, а напротив — Талмуд предписывает, что если нееврей хочет перейти в еврейскую веру, то должно разъяснить ему, как тяжело быть евреем, и что праведники других религий тоже унаследуют царство небесное»1.
Но вернемся к Александру Возницыну. Есть все основания думать, что он принял иудейскую веру не «по коварственным наговорам жида Боруха Лейбова» (как об этом будут писать в официальных документах), а по собственному разумению. При этом он ясно понимал, с какой нескрываемой злобой и ненавистью будет воспринят сей его шаг окружающими, и по возможности тщился себя обезопасить. Так, направляясь в декабре 1736 года в Смоленск, а затем в Польшу «к лучшему познанию Жидовского закона», он объявил домочадцам, что едет, дескать, к тамошнему искусному лекарю, дабы тот излечил его от недугов (явно мнимых, поскольку, по показаниям многочисленных свидетелей, никаких болезней у него не наблюдалось). Знаменательно, что в путешествие они должны были ехать вдвоем с Лейбовым, но (опять-таки конспирация!) их крытые коляски встретились в условленном месте на пути к Смоленску, в 50-ти верстах от Москвы.
Материалы дела позволяют восстановить факты: оказавшись в польском местечке Дубровна, Возницын поселился в доме сына Боруха, Меера. Далее Александр настоятельно просил о своем переходе в иудаизм и желал совершить обрезание, о чем «согнув руки свои, присягал». И Лейбов, вняв его просьбам, призвал «жидов трех человек», среди коих находился и моэль, «который от Рабинов, то есть Жидовских судей благословен на обрезание рождающихся… младенцев». После сего была совершена брит мила, и Возницын, вступивший в союз с праотцом Авраамом, на радостях пожаловал моэля 10 рублями. И «все означенные Жиды с оным Борухом и сыном его по Жидовскому обряду обедали, а он, Возницын, от обрезания изнемог и лежал в постели своей». При этом «Жидовские шабасы [соблюдал] и богохульные противные о Христе Господе Боге слова… он, Возницын, произносил».
Когда Возницын вернулся из Польши в Москву, отношения его с женой еще более накалились, так что дело и до рукоприкладства дошло. Елена Ивановна злобилась на «немалые мучительства» и «нестерпимые побои», учиненные ей благоверным. К тому же она опасалась остаться без гроша за душой в случае развода. Так или иначе, у нее были все резоны избавиться от чуждого и не любящего ее супруга. Вообще, сохранившиеся сведения о Возницыной позволяют говорить о ней как о женщине склочной, вздорной, корыстолюбивой и малограмотной. Тем не менее, в извете, поданном ею 4 мая 1737 года в канцелярию Московского Синодального правления, Елена Ивановна внятно и достаточно красноречиво рассказала о всех «преступлениях» муженька. Бойкий канцелярский стиль ее извета явственно обнаруживает, что рукой Возницыной водил некий поднаторевший в крючкотворстве человек. Им мог быть священник отец Никодим, большой дока по этой части, который, надо думать, небескорыстно, подучил ее, что и как писать, да на какие пружины нажимать надобно.
В доносе, между прочим, говорилось, что муж ее, Возницын, креста нательного давно не носит, и вообще, «оставя святую православную греческого исповедания веру, имеет веру жидовскую и никаких господских праздников не почитает. И в страстную седмицу употреблял себе в пищу пресные лепешки и мясо баранье… А оной же муж молитву имеет по жидовскому закону, оборотясь к стене… Он жидовский шабас содержал и мыслил тем умаслить Бога… Живность по жидовскому закону резал… Опресноки по жидовскому закону пек и ел». И из семейной, передававшейся из рода в род «Псалтыри Доследованной» с изображением Спаса нашего Иисуса Христа и прочих святых злодейски страницы вырвал, а иные гравюры кощунственно подскоблил. Носил с собой какуюто жидовскую молитву и никогда с ней не расставался. Сообщила она и о разрушенной часовне, и о надругательстве над иконами. Но, главное, муж ее «от жидов обрезан, а больше из тех жидов имел он дружбу с жидом Борохом Глебовым». При этом Возницына сообщила, казалось бы, неопровержимое доказательство его еврейства: «до отъезда [в Польшу] повреждения [у него] не видала, а после приезда повреждение на тайном уде усмотрела, да и потому обрезан и явно себя изобличает».
Между тем, иудейство его и без того так или иначе выплылонаружу. Один из его слуг утверждал, что барин заставлял его молиться по-жидовски. А бывший духовник Возницына, московского Благовещенского собора священник Михаил Слонский корил его, что годами не исповедуется и не причащается, и что вместо слов раскаяния услышал от сего раба Божьего беззастенчивую проповедь жидовства. Александр распространялся о том, что «знает, как Бог нарицается различными именами еврейскими, да еще знает, как похвалы его Бога по-еврейски хвалят и величают, и что значит имя ангел, и что аллилуйя, и что аминь, библия, вседержитель, и как псалтырь прямо сказать знает». Он также дал православному пастырю «жидовскую молитву своеручного ж их писания».
Делу о «совращении отставного капитан-поручика Александра Артемьева сына Возницына в жидовскую веру откупщиком Борохом Лейбовым» был дан ход. Несчастных схватили, одного — в Москве, другого — в Зверовичах, и препроводили в Санкт-Петербург с предписанием содержать в кандалах «под самым крепким арестом. Особое внушение сделала Анна Иоанновна караульным: "Дабы [эти преступники] от жидов каким воровским способом или происком выкрадены или через взятку перекуплены не были!"». Предостережение странное и вздорное, если учесть, что иудеям жительствовать в России, а тем более в Москве или Петербурге, категорически воспрещалось, а тех, которые случайно осели в Немецкой слободе, можно было по пальцам пересчитать. Видать, уже тогда русской императрице мерещился тотальный еврейский заговор, от которого спасу нет!
Вместе с Лейбовым и «объевреенным» капитаном в застенках томились трое крепостных Возницына — Сашка и Андрюшка Константиновы да староста Федька Григорьев. А фигурантами по сему делу проходили 20 человек! Всем им надлежало дать самые подробные признательные показания начальнику Канцелярии тайных розыскных дел Кавалеру и Генералу Андрею Ушакову — человеку с землистым лицом, чем-то смахивавшему на великого инквизитора. И уж, конечно, самое пристальное внимание обратила на сие «богопротивное» дело государыня, которая видела в нем вопиющее беззаконие и опасность для Христовой веры. Увы (слаб человек!) — все крепостные Возницына подтвердили то, что барин их и богохульные речи говорил, и иконы не почитал, а Сашка Константинов вспомнил, как в Дубровне сын Лейбова, Меер, ему сказал: «как де твой помещик обрежется, то де будет у нас великое веселье». Тем самым факт обрезания слуга прямо подтвердил.
Борух Лейбов, вопреки очевидным фактам, всё отрицал, признав лишь то, что вел с Возницыным разговоры о Боге и сличал с ним тексты Библии и Торы (впрочем, как мы видели, тактику конспиратора он избрал с самого начала их общения). На вопрос, не совращал ли он Возницына в иудейство, Лейбов ответил: «Того не было. В наш Закон его никто не принял бы — у нас строго запрещено в иудейскую веру переманивать. И как господин Возницын мог перейти в нашу веру, не зная всех наших установлений. А их 613. Но кабы и выучил он все установления, всё едино — ни в Польше, ни в Литве принять в наш Закон никого не могут, а только в Амстердаме. Так установлено от наших статутов».
Подобным образом поначалу вел себя и Возницын — отвергал все обвинения и не каялся ни в чем, «учинив умышленное запирательство». Однако после того, как заплечных дел мастера на дыбу его подняли, признался он и в том, что обрезание «учинил по своевольному желанию» и «о содержании Жидовского закона присягал», и «произносил важные и Церкви Святой богохульные слова». А одно только последнее деяние каноническим грехом считалось и каралось самым суровым образом — 1-я же глава 1-го пункта «Соборного уложения» 1649 года, которого в первой половине XVIII века никто не отменял, гласила: «Будет кто иноверцы или и Русской человек возложит хулу на Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа или на родившую его Пресвятую Владычицу нашу Богородицу и Приснодеву Марию, или честный крест, или на Святых его угодников, и того богохульника, изобличив, казнити, сжечь».
Дело было передано в Сенат, а затем в Юстиц-Коллегию, которая постановила «произвести указанные розыски, для того, не покажется ли оный Борух и с ним кого из сообщников в превращении еще и других кого из благочестивой, греческого исповедания веры в жидовский закон». Лейбова (которому, помимо совращения православного, припомнили и старые грехи 1722 года) решили, как и Возницына, подвергнуть пытке в надежде, что и у жестоковыйного иудея тоже тогда язык развяжется. Однако пыл палачей нежданно-негаданно охладила… сама православная государыня. Она вдруг распорядилась: хотя Борух Лейбов по силе совершенных им преступлений и подлежит допросу с пристрастием, чинить того не надобно. Ибо, в противном случае, из его «переменных речей» могут произойти нежелательные для интересов государства последствия.
Как уже отмечалось, к сему «удивительному» решению монархини руку приложил Леви Липман, действовавший через всесильного Бирона. Но всё, что мог сделать придворный еврей для попавшего в беду единоверца — это освободить его от дыбы и пыток. Судьба же Лейбова была предрешена. 24-ая статья 22-й главы того же «Соборного уложения» гласит: «А будет кого басурман какими-нибудь мерами или насильством или обманом русского человека к своей басурманской вере принудит, и по своей басурманской вере обрежет, а сыщется про то допряма, и того басурмана по сыску казнить, сжечь огнем безо всякого милосердия». При этом выходила явная несообразность, о чем говорит историк: «Признав, что Возницын отпал от православной веры и признал жидовский закон "самовольно", то есть без всякого со стороны Боруха принуждения к тому насилием или обманом, [Юстиц-] Коллегия тем не менее нашла возможным подвергнуть Боруха казни, следовательно, с другой стороны, признала его виновным в насильственном и обманном принуждении Возницына к своей жидовской вере». Но искать логику в действиях ортодоксов, одержимых инквизиторской истерией, — занятие зряшное. На самом же деле «вина» Лейбова состояла лишь в том, что он, видя широкую эрудицию и твердое желание Возницына принять еврейство, не отказал иудею-неофиту в его настойчивой просьбе и помог совершить гиюр.
Монаршая резолюция гласила: «Дабы далее сие богопротивное дело не продолжилось, и такие, богохульник Возницын и превратитель в Жидовство Жид Борох других прельщать не дерзали: того ради за такие их богопротивные вины, без дальнего продолжения, по силе Государственных прав, обоих казнить смертью и сжечь, чтоб другие смотря на то невежды и богопротивники, от Христианского закона отступать не могли и в свои законы превращать не дерзали».
«Казнить смертью и сжечь» — громко повторил приговор пунцовощекий, с лицом, как вымя, кат, и беспощадные слова эти эхом пронеслись над толпой зевак, пришедших поглазеть на экзекуцию Лейбова и Возницына на Адмиралтейском острове, 15 июля 1738 года. Тогда в неистовом огне утонули последние крики этих двоих, сожженных заживо лишь за то, что были последовательны и крепки в религии Моисея: один был привержен ей с рождения, другой сознательно пришел в ряды иудеев. Кто же выиграл от их мученической смерти?
Ну, прежде всего, постылая жена, а теперь уже вдова Елена Возницына, которая «в награждение за правый донос» на мужа получила часть оставшегося после него имущества, а также «100 душ с землями и с прочими принадлежностями». Власти намеревались облагодетельствовать и слуг, братьев Константиновых и Григорьева, в благодарность за то, что те изобличили злостного отступника. Им вознамерились было дать вольную, но, в конце концов, рассудили за благо отдать в собственность той же Возницыной, может статься, усмотрев между барыней и угодливыми изветчиками особое душевное сродство.
В русской словесности XVIII века аутодафе Лейбова и Возницына упоминается в «Сатире IX. На состояние сего света к солнцу» князя Антиоха Кантемира. Автор высмеивает некоего олуха, опасавшегося читать Библию, дабы не отпасть от Христовой веры:

«Как, — говорит, — Библию не грешно читати,
Что она вся держится на жидовской стати?
Вон де за то одного и сожгли недавно,
Что, зачитавшись там, стал Христа хулить явно.
Ой, нет, надо Библии отбегать как можно,
Бо, зачитавшись в ней, пропадешь безбожно».

К сим словам пиит сделал характерное примечание: «В СанктПетербурге 1738 году месяца июля и средних числах сожжен, по уложениям блаженные памяти российских государей, бывший морского флоту капитан за то, что принял жидовскую веру и так крепко на оной утвердился, что, не смотря на правды, упрямством своим в страшном на спасителя нашего Христа хулении погиб; который случай безмозгим невеждам немалую причину подал сумневаться о Библии, когда они слышат, что жиды ветхого закона держатся. О, как безумные и дерзкие невежды! Причина ли Библия святая дьявольского того орудия погибели?». Подтекст ясен: вовсе не Библия повинна в том, что воcпринимается как еврейское учение («жидовская стать»), а «безмозгии», «безумные и дерзкие невежды», превратно ее толкующие.
Между тем, таких «безумных и дерзких невежд», обратившихся к еврейству, в России XVIII–XIX веков было, по сведениям историка Савелия Дудакова, сотни тысяч (и это несмотря на то, что иудаизм был в те времена официально объявлен «лжеучением» и осквернение синагоги преступлением отнюдь не считалось!). Еще до Кантемира известный публицист Иван Посошков упоминает о них в своих письмах. А св. Дмитрий Ростовский в «Розыске о раскольничьей Брынской вере» (1709) пишет о сектантах-щельниках (на Дону): «иже субботу по-жидовски постят». Субботники отвергали христианское вероучение, почитали Ветхий завет. А в нем их привлекали запрет пожизненного рабства, идея единобожия (а не Троицы) и отрицания «кумиров» (икон). В культе они стремились выполнять ветхозаветные предписания (обрезание, празднование субботы и еврейских праздников, пищевые и другие запреты). В царствование Екатерины Великой, и особенно при Александре I секты молокан-субботников пустили такие глубокие корни, что стали появляться в губерниях, находившихся за чертой еврейской оседлости (Московской, Тульской, Орловской, Тамбовской, Воронежской, Пензенской, Ставропольской и т. д.). А Николай I повелел «именовать субботников жидами и оглашать, что они подлинно жиды». При этом, в отличие от иудеев, «жидовствующие» пропагандировали свое учение, обращая в свою «вреднейшую секту» всё новых и новых адептов. С конца XIX века в среде субботников — русских людей, в той или иной степени соблюдавших Моисеев закон, возникло движение за переселение в Палестину, и они целыми семьями (Дубровины, Куракины, Матвеевы и др.) обосновывались в еврейских сельскохозяйственных поселениях, главным образом, в Галилее, где через два-три поколения растворились среди местного люда.
А что власти предержащие? Запалить костры инквизиции по всей православной России, в пламени коих сгорели бы заживо, в прах бы обратились тысячи «поганых капитанов Возницыных», им было уже не под силу. Да и времена уже наступили не те. Пришлось ограничиться поражением их в правах, запретами на передвижение и на брак с православными подданными, а то и ссылкой в Сибирь на казенные фабрики и заводы, а также призывом детей сектантов на армейскую службу кантонистами. Однако масштабы этого явления афишировать никто не собирался, и начальство подчас делало вид, будто и не происходило ничего вовсе. Да и сегодня мало кто знает о капитане Александре Возницыне и откупщике Борухе Лейбове, которые поплатились жизнью за свободу совести и веры.

__________
1. Авторство этих слов приписывается также Г. Гутману.