Поэзия
Анатолий ДОМАШЁВ
Поэт. Родился в 1938 году. Автор книг «Ветви и мачты», «Жизнетворения мои», «Наказание охотника», «Прежде чем», «Жребий». В 1960-70-х гг. посещал ЛИТО «Нарвская Застава». Живет в Санкт-Петербурге.
Поэт. Родился в 1938 году. Автор книг «Ветви и мачты», «Жизнетворения мои», «Наказание охотника», «Прежде чем», «Жребий». В 1960-70-х гг. посещал ЛИТО «Нарвская Застава». Живет в Санкт-Петербурге.
НИЧЕГО НЕ ТАЯ
* * *
* * *
Из поэтов один я остался на целую Гавань —
не шумит, отшумела, умолкла плеяда моя.
Наступила пора разложить все по графам, по главам,
все сказать за себя и друзей, ничего не тая.
А бывало витии шумели от мая до мая,
проплывали сквозь нас облака и сиреней кусты,
и друг друга плеча, и гранит берегов обнимая,
через город и белую ночь нас водили мосты.
Были дни, были сны. Была молодость шестидесятых,
когда счастливы были мы тем, что вожди нам не лгут.
Коротка только жизнь тех минут, тех мгновений крылатых —
оказалось, навеки мы дети тех дней и минут.
Оказалось, приходит по тем, молодым, ностальгия,
и неверной становится верная-верная власть;
остаются картины, стихи и гитары — нагие,
было стыдно не дать, стало стыдно не красть.
И опять оказалось не все так черно, как чернила,
да и белое было не так уж, к тому же, бело.
И погасли, померкли над нами былые светила,
но и новых светил среди нас до сих пор не взошло.
Оказалось, остались не молоды мы и не стары
и живем без имен, без знамен, без ветрил и рулей.
Ах, не жаль мне сейчас ни стихов, ни холстов, ни гитары,
мне доныне несбывшихся жалко друзей.
не шумит, отшумела, умолкла плеяда моя.
Наступила пора разложить все по графам, по главам,
все сказать за себя и друзей, ничего не тая.
А бывало витии шумели от мая до мая,
проплывали сквозь нас облака и сиреней кусты,
и друг друга плеча, и гранит берегов обнимая,
через город и белую ночь нас водили мосты.
Были дни, были сны. Была молодость шестидесятых,
когда счастливы были мы тем, что вожди нам не лгут.
Коротка только жизнь тех минут, тех мгновений крылатых —
оказалось, навеки мы дети тех дней и минут.
Оказалось, приходит по тем, молодым, ностальгия,
и неверной становится верная-верная власть;
остаются картины, стихи и гитары — нагие,
было стыдно не дать, стало стыдно не красть.
И опять оказалось не все так черно, как чернила,
да и белое было не так уж, к тому же, бело.
И погасли, померкли над нами былые светила,
но и новых светил среди нас до сих пор не взошло.
Оказалось, остались не молоды мы и не стары
и живем без имен, без знамен, без ветрил и рулей.
Ах, не жаль мне сейчас ни стихов, ни холстов, ни гитары,
мне доныне несбывшихся жалко друзей.
* * *
Туда, за мост, через Неву,
гони скорей, гони, приятель!
Я как-нибудь уж проживу
без дружб случайных, обязательств
ненужных, данных сгоряча
легко так, смело, безболезно
и вдруг, как врезать от плеча, —
на лифте съехать, пасть из бездны,
сойти с чужого этажа
и в улицу войти, как в реку
ночную входят, чуть дрожа,
душа горит. Болит душа-калека.
Тяжел я стал, невыносим.
Не выношу ни лжи, ни лести,
иммунитет не вызрел к ним —
взрываюсь в этом самом месте.
Лети, такси, сквозь кружева,
сквозь арки Охтинского моста,
навылет — как мои слова,
навек — как звезды над погостом!
...Смеялись, пролили вино,
роняли пепел, прыскали в ладони,
а ночь в раскрытое окно
вползала через подоконник,
стояла тихо за спиной,
никто б ее и не заметил:
настольной лампы свет — дугой
обрезал ночь. И круг был светел.
Сидели тесно на полу
среди бутылок, вилок, рюмок,
у лиц колени — яблоки к столу,
коленям не хватало юбок.
И локоны спускалися по ним,
тьмой золотясь и тяжестями рушась...
Гони скорей, скорей гони,
пока не вымотал всю душу!
гони скорей, гони, приятель!
Я как-нибудь уж проживу
без дружб случайных, обязательств
ненужных, данных сгоряча
легко так, смело, безболезно
и вдруг, как врезать от плеча, —
на лифте съехать, пасть из бездны,
сойти с чужого этажа
и в улицу войти, как в реку
ночную входят, чуть дрожа,
душа горит. Болит душа-калека.
Тяжел я стал, невыносим.
Не выношу ни лжи, ни лести,
иммунитет не вызрел к ним —
взрываюсь в этом самом месте.
Лети, такси, сквозь кружева,
сквозь арки Охтинского моста,
навылет — как мои слова,
навек — как звезды над погостом!
...Смеялись, пролили вино,
роняли пепел, прыскали в ладони,
а ночь в раскрытое окно
вползала через подоконник,
стояла тихо за спиной,
никто б ее и не заметил:
настольной лампы свет — дугой
обрезал ночь. И круг был светел.
Сидели тесно на полу
среди бутылок, вилок, рюмок,
у лиц колени — яблоки к столу,
коленям не хватало юбок.
И локоны спускалися по ним,
тьмой золотясь и тяжестями рушась...
Гони скорей, скорей гони,
пока не вымотал всю душу!
ЧЕРНЫЙ ДУБ
Живу, пока судьба не скосит,
пока находятся слова,
пока метро меня выносит
из-под Невы на острова.
И одного всегда желаю
в своей ли, дружеской судьбе:
дай Бог, чтоб, друга выбирая,
нашли мы равного себе.
Не напишу строки, и чудо
не посетит меня. И вас.
И рядом даже не побудет
еловый сумрак, бисер глаз...
И поутру с крыльца простого
не будут дали далеки,
не будет вящего простора
из-под руки, из-под руки.
На берегу песок политый
волной, отхлынувшей от ног.
Вильнет хвостом теперь убитый
мой рыжий пес... Прощай, дружок!
И там, один над валунами,
безлистный дуб в пустом кругу.
Как часто пусто между нами
на берегу, на берегу.
Над покосившимся забором
живет на этом берегу
столетний ворон, черный ворон,
сидящий криво на суку.
Любил и я тот берег близкий
и неба дальний срез и край...
Мой черный дуб, мой друг ветвистый,
ты лихом нас не поминай, —
когда сентябрьским набегом
вода затопит берега
и две стихии с хмурым небом
сойдутся, словно три врага,
со звоном стекла осыпая,
полы и палубы креня
и черный дуб в них отражая,
как часть меня, как часть меня.
пока находятся слова,
пока метро меня выносит
из-под Невы на острова.
И одного всегда желаю
в своей ли, дружеской судьбе:
дай Бог, чтоб, друга выбирая,
нашли мы равного себе.
Не напишу строки, и чудо
не посетит меня. И вас.
И рядом даже не побудет
еловый сумрак, бисер глаз...
И поутру с крыльца простого
не будут дали далеки,
не будет вящего простора
из-под руки, из-под руки.
На берегу песок политый
волной, отхлынувшей от ног.
Вильнет хвостом теперь убитый
мой рыжий пес... Прощай, дружок!
И там, один над валунами,
безлистный дуб в пустом кругу.
Как часто пусто между нами
на берегу, на берегу.
Над покосившимся забором
живет на этом берегу
столетний ворон, черный ворон,
сидящий криво на суку.
Любил и я тот берег близкий
и неба дальний срез и край...
Мой черный дуб, мой друг ветвистый,
ты лихом нас не поминай, —
когда сентябрьским набегом
вода затопит берега
и две стихии с хмурым небом
сойдутся, словно три врага,
со звоном стекла осыпая,
полы и палубы креня
и черный дуб в них отражая,
как часть меня, как часть меня.
* * *
За мной пришли отец и мать,
сказали мне: «Пойдем».
Я отложил перо, тетрадь,
и мы пошли втроем.
Я знал, что их давно уж нет,
я старше их давно,
не изменить своих им лет,
стареть им не дано.
На нем коричневый костюм
тот довоенный был,
на маме платье — летний шум,
я так его любил.
Мы шли, смеясь, по облакам
кружили мотыльки,
и так легко было всем нам,
так дали далеки.
И ни печалей, ни скорбей,
хоть впереди война —
уже мы знаем все о ней,
ну что для нас она?
Бежит навстречу внучка мне,
за нею следом — дочь.
— А где жена?
— В той стороне,
где наступила ночь.
— Да как же там она тогда,
а мы все вместе тут,
а вдруг туда придет беда,
вдруг вороги придут?..
Вокруг цвел вереск молодой
и облаков гора.
— Давай-ка, сын, иди домой,
и нам уже пора.
— Прощай, сынок, — сказала мать.
— Прости, — сказал отец…
И слез мне было не сдержать,
я вовсе не храбрец.
И мы пошли по сторонам,
кому куда дано,
не суждено быть вместе нам,
не суждено.
Не знаю, сколько мы прошли,
как долог был мой путь.
Они ушли за край земли,
и мне их не вернуть.
Но сколько б не осталось жить
и по земле гулять,
век буду я боготворить
отца и мать, отца и мать.
сказали мне: «Пойдем».
Я отложил перо, тетрадь,
и мы пошли втроем.
Я знал, что их давно уж нет,
я старше их давно,
не изменить своих им лет,
стареть им не дано.
На нем коричневый костюм
тот довоенный был,
на маме платье — летний шум,
я так его любил.
Мы шли, смеясь, по облакам
кружили мотыльки,
и так легко было всем нам,
так дали далеки.
И ни печалей, ни скорбей,
хоть впереди война —
уже мы знаем все о ней,
ну что для нас она?
Бежит навстречу внучка мне,
за нею следом — дочь.
— А где жена?
— В той стороне,
где наступила ночь.
— Да как же там она тогда,
а мы все вместе тут,
а вдруг туда придет беда,
вдруг вороги придут?..
Вокруг цвел вереск молодой
и облаков гора.
— Давай-ка, сын, иди домой,
и нам уже пора.
— Прощай, сынок, — сказала мать.
— Прости, — сказал отец…
И слез мне было не сдержать,
я вовсе не храбрец.
И мы пошли по сторонам,
кому куда дано,
не суждено быть вместе нам,
не суждено.
Не знаю, сколько мы прошли,
как долог был мой путь.
Они ушли за край земли,
и мне их не вернуть.
Но сколько б не осталось жить
и по земле гулять,
век буду я боготворить
отца и мать, отца и мать.
* * *
Когда Давид или Арсений
напишут даже восемь строк,
взойдет как будто свет осенний,
предзимний выпадет снежок,
тот белый, чистый и неяркий,
что так сияет и горит,
над Переделкино и Пярну,
язык и горло холодит!
Когда Давид или Арсений
напишут даже восемь строк,
два света — зимний и осенний
осветят жизни потолок,
два мига — мудрый и тревожный, —
сольются, в дерево свиясь,
и по ветвям неосторожным
скользнет земная с небом связь.
напишут даже восемь строк,
взойдет как будто свет осенний,
предзимний выпадет снежок,
тот белый, чистый и неяркий,
что так сияет и горит,
над Переделкино и Пярну,
язык и горло холодит!
Когда Давид или Арсений
напишут даже восемь строк,
два света — зимний и осенний
осветят жизни потолок,
два мига — мудрый и тревожный, —
сольются, в дерево свиясь,
и по ветвям неосторожным
скользнет земная с небом связь.