Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Александр Проханов


ЦДЛ

Роман


Часть первая

Глава первая


Дубовые стены обеденного зала были коричневые, прокаленные, пропитаны табаками курильщиков, запахами кофейных зерен, дымком жареного мяса, ароматами вкусных вин. Отломи ломтик дубовой доски, кинь в кипяток, и вода станет темнеть, как в чашечке кофе. Пей, смакуя, маленькими глотками, вкушай, дожидаясь, когда появятся галлюцинации. Тебе вдруг явится Максим Горький, похожий на моржа, с вишневой трубкой, только что провозгласивший мистическое учение Соцреализма. Исаак Бабель, испивший славу своей слезной и кровавой "Конармии". Александр Фадеев, который вернулся из Кремля и нащупывает среди рукописей холодное тельце пистолета. Константин Симонов, щеголеватый, с обольстительными усиками, льющий вино в бокал очередной красавицы.
Все они выплывали из дубовых волокон, кружили под потолком вокруг туманной люстры и вновь погружались в стены.
Виктор Ильич Куравлев был автором нескольких книг, снискавших благосклонность критиков. Однако книги не одарили его ослепительным успехом, когда произведение вдруг полыхнет, опалит хладные умы ценителей, утомленных воспеванием одних и тех же обветшалых кумиров. Такая книга ворвется нежданно, словно метеорит. Озарит, обожжет, прогрохочет, как взрыв. Пошлет взрывную волну читателям, заждавшимся нового литературного светоча.
Но взрыва все не было. Была короткая вспышка, не способная затмить царствующие светила.
Новая, выпущенная Куравлевым книга обещала долгожданный триумф, дразнила честолюбие сладкими и пугающими ожиданиями.
Куравлеву было под сорок. Большой белый лоб без морщин, словно его не коснулись мучительные раздумья. Нос, прямой, резко начинался от белого зеркальца переносицы, которое мешало сойтись темным густым бровям. Длинные каштановые волосы ниспадали почти до плеч, что вынуждало Куравлева изредка встряхивать головой, отбрасывая назад мешавшую прядь. Серые глаза, прищуренные, как у стрелка, который высматривает цель. Рот насмешливый, улыбка без злой иронии, а веселость — как у человека, которому многое кажется забавным. Он не позволял себе высмеивать чужие недостатки, вслух подмечать слабости литературного письма сотоварищей.
Книга, на которую он уповал, называлась "Небесные подворотни". Она была об архитекторе-футурологе, что проектировал Города будущего. Космические поселения, подводные лаборатории, летающие небоскребы, которые распадались на малые частицы и, как семена одуванчика, неслись по ветру в полярные льды и раскаленные пустыни, где вновь собирались в города. Фантазии архитектора рождались в современной Москве, среди заводских конвейеров, очистных сооружений, мясокомбинатов с окровавленными тушами, среди многолюдных рынков и веселых аттракционов. Метафора книги сводилась к тому, что мечтатель-одиночка стремится преодолеть гравитацию материального мира и вырваться в чудесные миражи будущего. В финале он терпит крах, завещая свое дело будущим поколениям: "Я потерпел земное поражение, но одержал победу в небесах".
Теперь эта книга, только что из типографии, в девственной свежести и красоте, лежала на столе "дубового зала" ЦДЛ, где Куравлев с приятелями праздновал выход в свет своего главного романа.
— Ну, что, Витя, я тебя поздравляю с добротным романом. Полагаю, это твоя лучшая книга. — Писатель Антон Макавин, близкий товарищ Куравлева, поднялся, держа в руках рюмку водки. — Этот роман — мечта о будущем, а сегодняшние литераторы тоскуют о прошлом. "Деревенщики"-плакальщики — о былой деревне, где витал настоящий русский дух. "Городская проза" Трифонова не может смириться с разгромом ленинской гвардии, откуда родом все его однодумцы, что всласть попили русской кровушки. А твой роман, Витя, о будущем, которое так и не наступило. Поздравляю с книгой! — Мака- вин чокнулся с Куравлевым, вся застольная братия потянулась следом.
Макавин был породистый крепкий уралец, в кого чуть капнула азиатская кровь, подарив ему широкие скулы и узкие степные глаза. Писал он небольшие рассказы и повести о современном человеке, утратившем всякую связь с государством, бегущем от этого государства то в странствия, то в запой, то в камерную потаенную любовь. Куравлев ценил добротный слог приятеля, лишенные образности фразы его напоминали грубоватые деревянные бруски с запахом распиленного леса.
...Были съедены мясные и рыбные закуски, картофель с селедкой, уже следовало подавать жульен.
Поднялся с рюмочкой писатель Петр Лишустин, низкорослый, с синими колкими глазками, с золотистой бородкой, — маленький красивый помор, писавший свои романы о староверах и странниках на волшебном языке, на коем, как он утверждал, говорили его предки в рыбачьих артелях, в охотничьих угодьях, те, что ставили по берегам Мезени громадного роста "обетные" кресты и распевали песни о корабельщиках и синем море.
— Ну, что тебе сказать, Витя? Хорошая, разноцветная книга. Такие метафоры: упадешь в одну, как в волчью яму, и барахтаешься, пока кто-нибудь шест не протянет. Конечно, никто из нас так не опишет машину, словно она тварь живая, а не железяка бездушная. Но душу, душу сумей описать! Русская литература душевная, а у тебя вместо души самолетный пропеллер. Ты, Витюха, не обижайся за мои слова. Книга твоя бесподобная! — Он закрыл синие глазки, опрокинул рюмку, отер рукавом золотые усы.
— Витенька, не надо метаться, не надо куда-то мчаться. Смотри на мир широко открытыми глазами, и мир сам к тебе придет. — Писатель Анатолий Апанасьев, похоже, не читал книгу. Но в его милом лице, в круглых птичьих глазах было столько дружелюбия и искренней радости, что Куравлев прощал Апанасьеву легкомыслие, невесомость суждений, которыми были полны его ироничные рассказы. У этого славного, одаренного человека была беда. Случались запои, появилась больная склонность играть на автоматах. Он просаживал все гонорары, обрекая на страдания очаровательную жену, принимавшую его дома после попойки и уличной драки.
— Русская литература умеет описывать душу, природу, крестьянский и дворянский быт, а машину не умеет. Куравлев же умеет. Он одухотворяет машину, не дает ей взбеситься, позволяет рядом с машиной жить человеку, расти дереву. Это твой подвиг, Куравлев, но и твой крест. Тебя возненавидят "деревенщики" и проклянут жившие в "Доме на набережной", — все это ворчливо и обиженно произнес писатель Фадей Гуськов, почитавший себя последним русским романтиком, считавший вершиной русской словесности "Петербург" Андрея Белого.
— Я считаю книгу Куравлева прорывной. В главном герое — каждый из нас. Мечтает о красоте, о чуде, а его топчет тоталитарное государство, как оно всегда топтало художника. Язык великолепный. Бойня в центре Москвы, заклание коров — это ужасно и восхитительно! Очистные сооружения с мутной канавой, по которой, как белые пузыри, плывут тысячи презервативов после обычной московской ночи! Витя, обещаю хвалебную рецензию в "Литературной газете". Мне ее уже заказали. — Критикесса Наталья Петрова, нервная, худая, с узким козьим лицом, по которому пробегал болезненный тик, была неравнодушна к Куравлеву. Добивалась его внимания, уповая на незримую зависимость писателя от критика, который тонко этой зависимостью пользовался.
— После выхода статьи Натальи ты, Витя, станешь наконец знаменитостью. Обещаю тебя повести в "Аэропорт" и представить "властителям дум". Не в кабинетах начальства, а в квартирах "Аэропорта" вершится литературный процесс, создаются и рушатся репутации. — Поэт Марк Святогоров, щекастый, лупоглазый, с сеткой красных сосудиков на носу, с румяными плотоядными губами, слыл посредником между литературным миром и влиятельными кругами, проживающими в писательских домах у метро "Аэропорт". Его называли "свахой", а иногда и "сводней". Он водил на смотрины молодых писателей, чтобы те получили мандат, открывавший двери в "большую литературу". — Скажи, Витя, когда будешь свободен? Андрей Моисеевич Радковский ждет нас в любое время.
Куравлев выслушивал их всех с благодарностью. Иногда слегка обижался. Сознавал, что этими высказываниями книга начинает свое публичное существование: из рабочего кабинета писателя, с типографского станка уходит в мир.
Официантка принесла на подносе жульены, в маленьких мисочках с длинными ручками желтели запеченные в молоке грибы.
— Таня, еще графинчик водочки. Только холодненькой, — попросил Куравлев официантку, полную красавицу, разрумяненную быстрой ходьбой и одной-двумя чарками, которые успела перехватить на бегу.
— Может, сразу пару графинчиков? Поздравляю, Витя, с новой книгой. — Она просияла красивыми влажными глазами, в которых была искренняя радость, озорная веселость и какое-то бабье, теплое и нежное, обожание.
Их был десяток, официанток ЦДЛ, уже немолодых, состарившихся и подурневших за годы работы в ресторане. Они, эти Тани, Раи, Аллы, были не просто обслугой. Они были весталками "дубового зала", хранили дух огромной, вздорной писательской семьи, полной вражды, интриг, честолюбивых гордецов, пьяных скандалистов, веселых развратников. Они носились с подносами и знали состояние литературных дел не хуже титулованных критиков, хотя едва ли читали толстые романы знаменитостей или тощие поэтические книжицы поэтов-неудачников.
Официантки следили за вознесением и угасанием кумиров. Знали их любовные связи с женщинами- однодневками, которые, как бабочки, появлялись и исчезали в "дубовом зале". Они прощали пьяным бузотерам грубость, слушали исповеди, ссужали деньги пропойцам. Они были на триумфальных торжествах и печальных панихидах, когда провожали в безвестность очередного завсегдатая "дубового зала". Они прижимали к своим пышным грудям голову плачущего пьяницы, принимали от успешного творца щедрые чаевые, приберегали столики для любимчиков, тех, кто смог прийти в ЦДЛ поздно вечером. Они имели здравое суждении о каждом писателе, не только по его щедрости или скаредности, но и ценили дарование каждого, не уступая литературным критикам. К их числу принадлежала официантка Таня, помнившая Куравлева робким новичком, с благоговением переступившим порог "дубового зала".
— Будет водочка, холодненькая. Скажите, когда подавать горячее.
— Вот ты говоришь, пишу машину, — Куравлев обратился к Лишустину, слегка уязвленный его замечаниями, — а ведь государство — это тоже машина, мега-машина. Одухотворить государство, наделить его человеческими чертами, душой, понять государство как благо, а не вечное для народа несчастье.
— Государство и русский народ — разные сути. Государство давит русский народ, ломает ему косточки, а народ только слезы утирает да терпит. Бойся, Витюха, государства. Оно тебя разжует и выплюнет, — заспорил вечный спорщик Лишустин.
— Но ведь Горбачев старается смягчить государство, вскрывает его преступления, дает народу свободу, — критикесса Наталья Петрова дерзко оборвала Лишустина, которого недолюбливала за славянофильство. Она была увлечена "перестройкой", писала статьи о Солженицыне, Рыбакове, Трифонове.
— Твой Горбачев меченый. Его черт пометил. Через него с Россией большая беда случится. Он русского человека искушает, как бес. А русский человек по наивности опять в капкан лезет, — сердился Лишустин.
— От государства народ бежит. Когда последний человек сбежит от государства к Солженицыну, государство падет, — произнес Макавин, и было неясно, радуется он скорому падению государства или сожалеет об этом.
— Куравлев, сам того не сознает, государственник. Если случится выбирать между народом и государством, он выберет государство, — пробурчал Фа- дей Гуськов.
— Андрей Моисеевич говорит, что настоящий художник всегда должен противостоять государству. Надеюсь, для вас Андрей Моисеевич авторитет? — Поэт Марк Святогоров строго посмотрел на приятелей, желая убедиться, что Андрей Моисеевич для каждого непререкаемый авторитет.
— Для меня "да". — Анатолий Апанасьев посмотрел на Марка Святогорова сияющими искренними глазами. — Андрею Моисеевичу доверяю. Но Семену Израилевичу больше.
"Дубовый зал" наполнялся, свободных мест становилось все меньше. Давно погасло готическое окно с витражом, сквозь которое днем проливался золотой, алый, зеленый свет, окрашивая столы и сидевших за ними писателей. Был вечер, под высоким потолком, среди тяжелых дубовых пролетов горела огромная туманная люстра, без сверканья хрусталей, словно была погружена в дымное облако.
За столиками сидели компании, собравшиеся по признакам литературных пристрастий.
"Деревенщики" сидели артелью, густо, слитно. Пили водку, вскакивали, обращали восторженные речи к своему духовному светочу Валентину Распутину. Тот спокойно, с лицом печальным и усталым, принимал похвалы эпигонов, словно жалел всех этих шумных людей, которых ждал горький удел неудачников. "Деревенщики" то и дело оглядывали зал, нет ли угрозы для духовного светоча. Окружали его, как пчелы матку. Сам же Распутин, похоже, был далеко отсюда, в родной Сибири, где Ангара среди пахучих лиственниц катит в Байкал свои светлые струи.
За другим столом, среди сплоченных собратьев, сидели Фазиль Искандер и Натан Эйдельман, который страстно шевелил розовыми мокрыми губами. Остальные завороженно внимали и вдруг разом, на весь зал, начинали хохотать. Громче всех, нарочито привлекая внимание и раздражая "деревенщиков", хохотал Франк Дейч, он работал на радио "Свобода" и пользовался почитанием свободомыслящих писателей. Дейч осматривал зал ястребиными глазами, и Куравлев поймал на себе его острый, выклевывающий взгляд.
Между этим столом и столом "деревенщиков", нет-нет, да и промелькнет искра, какая пробивает фарфоровый изолятор.
За двухместным столиком с оранжевой лампой сидел Андрей Вознесенский с испанской переводчицей, которая готовила перевод его стихов и поездку по Испании с выступлениями в университетах. Поговаривали, что этот столик оснащен подслушивающим устройством, ибо туда всегда сажали писателя и иностранного гостя. Андрей Вознесенский шевелил пухлыми губами, быть может, читал стихи. Испанская переводчица что-то лепетала, а их обоих записывал тайный магнитофон, делая разговор доступным офицеру Лубянки.
За другим двухместным столиком сидел Владимир Солоухин с молодой красоткой. Уже давно миновали опальные времена, когда писатель-монархист заказал себе перстень из золотой николаевской монеты с изображением Царя-мученика и был вызван на партийное бюро под угрозой исключить из партии. Теперь, в эпоху "перестройки", он свободно носил золотой перстень. Это не считалось проступком, у Солоухина обнаружились единомышленники, негромко, но поговаривали о возрождении в России монархии. Когда Солоухин, обрюзгший, стареющий, появился с молодой красавицей на пороге "дубового зала", стол "деревенщиков" шумно зааплодировал, а стол демократов умолк, там раздались смешки.
А за столом, где Куравлев праздновал выход книги, уже велся бесконечный русский спор, не умолкавший добрые двести лет.
— Ты русский народ не тронь, слышишь, — пылко говорил Лишустин, задетый неосторожным замечанием Гуськова. — Он Божий народ. Через него в мир свет приходит. Он на себя все скверны мира берет и тьму претворяет в свет. Поэтому его мир ненавидит, что он укоризна миру. Русский народ смотрит в небо, видит Небесное царство. Пока есть на земле русский народ, дотоль у людей будет ключ от Небесного царства. Оттого демоны бьют русский народ, что у него ключи мечтают отнять. Они хотят русский народ покорить, отнять ключи и отлучить от Небесного царства. Нет выше русской любви, русского терпения, русской веры в то, что когда-нибудь и на земле будет Небесное царство. Русские — люди неба. Соединяют небо и землю. Через русских небо нисходит на землю и на земле торжествует!
Гуськов был уязвлен речью Лишустина, которая звучала как обличение. Брюзгливо оттопырив нижнюю губу, с нарочитым занудством он показывал, как скучны, вторичны старообрядческие взгляды Лишустина:
— Ну, во-первых, Пугачев не менее русский, чем Серафим Саровский. И на Руси число плах превышает число алтарей. Верещагин, изобразив гору черепов, показал, как русские обращаются с иноверцами. Вряд ли о русской набожности свидетельствуют тысячи разоренных церквей, которые, кстати, будучи разоренными и оскверненными, гораздо духовнее пышных соборов. Из этих церквей ушел Бог и вернулся, когда русский народ пожег золотые иконостасы и парчовые хоругви. Русские не нуждаются в твоем елее, он создали Империю между трех океанов, действуя сначала мечом и штыком, а уж потом возжигая кадила.
— Ты русофоб, Фадей! Не хочу иметь с тобой дела! — Лишустин порывался вскочить и покинуть застолье. Но Макавин его удержал:
— Русский человек, друзья, бежит и от рая и от ада. А куда он бежит, неизвестно. Это загадка всем нам на следующие века.
— Все вы правы! — воскликнула Наталья Петрова. — Правы, потому что искренни. "Перестройка" позволяет писателю быть искренним.
— Того же мнения Андрей Моисеевич, — важно промолвил Марк Святогоров, будто он сам и был Андреем Моисеевичем, тайным мудрецом у метро "Аэропорт".
Куравлев не вступал в спор. Наслаждался этой мнимой распрей, не мешавшей им оставаться друзьями, представителями нового литературного поколения, несущего в себе родовые изъяны предшественников.
По "дубовому залу" пронесся ропот. Сидящие за столами повернулись все в одну сторону. В ресторан входили, тесно держась друг друга, знаменитости из национальных республик.
Впереди, как вожак стаи, выступал дагестанец Расул Гамзатов, носатый, с добрыми хмельными глазами, розово-красный от выпитого вина. Он что-то неразборчиво и дружески бурчал подскочившим официанткам, и те расцвели улыбками, приглашая любимцев к особенному столу, что был накрыт у резного, увитого виноградной лозой, столба.
За Гамзатовым следовал его неразлучный друг, калмык Давид Кугультинов. Широкое степное лицо было изъедено оспинами. Он держался независимо. Пусть все знают, что он величина. не меньшая, чем Расул, и что о нем великий Пушкин сказал: "и друг степей калмык".
Чуть сзади топтались башкир Мустай Карим, усатый, понурый, видимо утомленный непрерывными возлияниями, которыми сопровождался его приезд в Москву.
Балкарец Алим Кешоков, невысокий, с умными печальными глазами, держался сзади, не претендуя на первенство в национальной когорте. Все четверо представляли свои народы, были духовными пастырями в своих республиках, служили поводырями, путь которым указывал русский Кремль.
Их всех обожали официантки за щедрые чаевые. Их появление в "дубовом зале" превращалось в восточный праздник с цветастыми тостами и разливным винным морем.
Гости, явившиеся от дальних гор и степей, проследовали к столу. Не глядя в меню, потребовали блюда, хорошо известные гостеприимным гейшам.
Между тем к столу, где обмывал свою книгу Куравлев, принесли горячее и еще один графинчик "Столичной". Кому-то достался жареный карп, золотистый, румяный, с хрустящей бесподобной корочкой, кому-то цыпленок-табака, бесстыдно раздвинувший на тарелке мясистые ляжки, в которые тут же стали тыкать вилкой и поливать чесночной приправой, кому-то принесли котлету по-киевски, полную горячего сока, с бумажным цветочком на косточке. Куравлев, получив свою любимую вырезку, острым ножом отсекал от нее розовые, с кровью лепестки. Пили за книгу, за дружбу, за литературное художество, как высшее достижение человеческого духа.
— Друзья, вот я смотрю на вас, дорогие мои, и любуюсь, — у критикессы Натальи Петровой козье лицо порозовело от выпитой водки и вкусной еды. — Честное слово, вы все такие талантливые, такие разные и при этом едины. Вы так не похожи на "деревенщиков", с их пряслами, околицами, овинами. Так не похожи на диссидентов, которые расправили свои сутулые плечи и заявляют, что "перестройка" их рук дело. Так не похожи на вельможную, "секретарскую" прозу, которую пишут секретари Союза писателей суконным языком цековских приемных. Мы — новое явление в литературе. Давайте об этом заявим!
— Что, хочешь вскочить на стол и закричать? Ну, вскакивай, вскакивай, коза! — поощрял Лишустин.
— Первый, кто тебе ответит, — это куратор КГБ Карпович. Он напишет донос на Лубянку о новом диссидентском движении, — хмыкнул Гуськов.
— Бойтесь попа Гапона, — усмехнулся Макавин.
— Осторожней, осторожней, друзья. Давайте сначала посоветуемся с Андреем Моисеевичем, — благоразумно предложил Марк Святогоров.
А Куравлев вдруг почувствовал веселую дерзость, озорное вдохновение:
— Почему бы нам не создать свой клуб единомышленников? Назвать его как-нибудь интересно. Ну, не "Зеленая лампа", а, скажем, "Синий петух", например, или "Шестикрылая рыба"! Я только за! Наталья, пиши манифест, я поговорю с писателями. Хватит нам быть травой, по которой ходят слоны. Мы не трава! Мы синие петухи! Мы шестикрылые рыбы! — Куравлев дерзновенно посмотрел на "деревенщиков", которые разом обернулись. Надменно улыбнулся Натану Эйдельману, который умолк и перестал смеяться. И только дети гор и степей не слышали Куравлева. Расул Гамзатов, стоя, произносил тост на чудовищном русском, и трудно было поверить, что это ему принадлежат мудрые и благоговейные стихи, похожие на притчи.
— Вот, Витя, ты и будь главной шестикрылой рыбой, — радовалась Наталья Петрова, глядя на Куравлева обожающими глазами.
— Я не возражаю, — кивнул Макавин. — Тебе быть главным синим петухом, который первый попадет в суп.
— Все-таки я бы сначала посоветовался с Андреем Моисеевичем, а уж потом писал манифест, — произнес благоразумный Марк Святогоров.
Куравлев щелкнул пальцами, подзывая Татьяну, завороженно внимавшую косноязычию Расула Гамзатова.
На пороге "дубового зала" появился крупный человек с черной гривой. У него была короткая шея, поэтому голова была откинута назад, что делало его надменным. Черные глаза горели фиолетовым пламенем. Орлиный клюв поворачивался в разные стороны. Это был тот, чьего имени никто не знал. Его называли "ангелом смерти". Он находился на службе в Союзе писателей и ведал похоронами усопших. Теперь он стоял на пороге "дубового зала", водя надменно запрокинутой головой, высматривал чернофиолетовыми глазами жертву. Того, чей портрет с траурной лентой скоро появится в вестибюле ЦДЛ.


Глава вторая


Когда невод, полный рыбы, вытягивают на берег, то случается треск, блеск, брызги, хлюпанье жабр, удары хвостами, множество открытых ртов и горящих глаз. Такое впечатление, после респектабельного "дубового зала", производил "пестрый зал" ЦДЛ.
Он звался пестрым, потому что стены его были разрисованы множеством изображений, весьма кустарных, с автографами писателей. Здесь карикатурно был представлен Сергей Михалков, остроносый, с крысиными усиками. Под стишком, где рифмовались слова "тушёнка" и "Евтушенко", красовался сам поэт, похожий на остроносого Буратино. Отдельно, страшновато, находилось изображение Вельзевула, рогатого, с козлиной бородкой, в звериной шерсти.
Было тесно, впритык стояли столики. Шумели, кричали, читали стихи, ссорились, пьяно целовались писатели, те, кому не по карману был ужин в "дубовом зале". Или те, кто хотел насладиться этим пьяным сумбуром, покричать, узнать последние сплетни, поссориться, помириться. Насладившись, нахваставшись, нахохотавшись, эти перемещались в "дубовый зал", превращаясь в степенные величавые персоны.
Совершив "омовение" книги "Небесные подворотни", компания распалась. Лишустин, Гуськов и Марк Святогоров откланялись, сославшись на домашние заботы. Анатолий Апанасьев вдруг обнаружил нетерпение, нервную торопливость и исчез, должно быть, к игральным автоматам. А Куравлев, Макавин и критикесса Наталья Петрова перешли в "пестрый зал".
Чудом освободился столик. Макавин ринулся и занял свободное место. К нему присоединились Куравлев и Наталья Петрова.
— Что-нибудь будем пить? — спросил Макавин.
— Только кофе, — ответил Куравлев, испытывая блаженное опьянение, которое лишь усиливалось от обилия вокруг пьяных людей.
Водку и кофе продавали за стойкой две разгоряченные буфетчицы, то и дело включая шипящую кофеварку, раскупоривая водочные бутылки. И кофе, и водку подавали в одинаковых фарфоровых чашечках, маскируя алкоголь, находящийся под запретом "сухого закона".
Макавин принес кофе. Сидели и пили маленькими глотками. Крутили головами, отзываясь на возгласы.
— Это "первичный бульон", из которого произошла жизнь. Здесь бактерии, микробы, первые рептилии. Все друг друга едят и тем самым способствуют выживанию самых живучих, — посмеивался Макавин.
— Сильных или несъедобных? — спросила Наталья Петрова.
— А это уж тебе судить, дорогая. Ты, критик, пробуешь их на вкус, — усмехнулся Куравлев и тут же смутился. Это могло показаться намеком на многочисленные романы, случавшиеся у Натальи Петровой с литераторами, о которых она писала.
Но Петрова не усмотрела издевки, а словно невзначай накрыла ладонью руку Куравлева.
— Мы говорили о клубе "шестикрылых рыб", — горячо произнесла критикесса. — А ведь это не шутка: сказал и забыл. Мы вместе огромная сила. Как торпеда, ворвемся в литературный процесс и займем в нем принадлежащее нам место.
— Откидное? — пошутил Макавин.
— Это место в партере, в первых рядах. Вы достойны этого места. Хватит отдавать все литературные премии назначенцам секретарей! Заграничные поездки, квартиры в писательских домах. Хватит уступать всё это пресыщенным старикам. Вы — новое поколение, авангард! Вы покорители вершин!
— Литературные альпинисты? — хмыкнул Макавин. — Как, объясни, мы заберемся на пик Евгения Евтушенко?
— А вы не знаете, как Евтушенко, Рождественский и Вознесенский добились успеха? Три немолодые активные женщины по сговору женили на себе перспективных молодых поэтов. Сделали им литературную судьбу. Заказывали и писали рецензии, знакомили с влиятельными особами у "Аэропорта". Они, эти умные бабы, раскрутили мальцов, те стали собирать стадионы, а их жены купались в славе и деньгах мужей.
— Раскрути меня, Наталья, — засмеялся Мака- вин, — буду крутиться вокруг тебя.
— Подумайте о том, что я сказала. Я напишу статью о "Небесных подворотнях" Куравлева и сопоставлю их с твоим, Макавин, "Шёпотом камней". Упомяну о книге Гуськова "Гигантские карлики", о романе Лишустина "Бафомет из Малиновки". Вот вам и новое направление, литературный прорыв. Следом пойдут разгромные стать и хвалебные оды, а это и есть раскрутка.
— Ты гений, Наталья, но это значит, что все мы должны на тебе жениться? — спросил Макавин.
— Не все, но некоторые, — засмеялась Петрова и другой ладонью накрыла руку Макавина.
К их столику подскочил писатель Шавкута, растерзанный, горячий, как из драки. Его синие глаза безумно сияли. Смотрели куда-то в бесконечную даль, откуда он явился в Москву с кипой рукописных рассказов о великих стройках. Он был монтажником и собирал громадные серебряные цилиндры, сферы, башни нефтеперегонных заводов, когда начался сибирский нефтяной бум. Он издал тонкую книжицу, которая восхитила Куравлева способностью автора не только рассказывать о коллизиях в рабочих коллективах, но и живописать сияющую сталь, огонь, дым, громадные серебряные заросли конструкций. Шавкута пропил свое дарование, тратил дни на попойки в "пестром зале" ЦДЛ, участвовал в драках, и его имя висело при входе, вместе с другими скандалистами, кому отказывали в посещении ЦДЛ.
— Слушай, Куравлев, ты великий писатель, почти как я. Будь другом, одолжи червонец. На неделю. У меня договор на новый роман. Будет аванс. Я отдам!
Куравлев знал, что нет никакого романа, что не будет аванса, но просьба была столь страстной, глаза столь безумны, как перед казнью, что Куравлев достал червонец и передал Шавкуте.
Тот схватил деньги и кинулся к буфетной стойке, где наливали водкой заветные фарфоровые чашечки.
— Подавал надежды, — произнес Макавин. — Тоже беглец. Убежал от государства в запой.
Между столиков двигался высокий чернобровый дагестанец Магомет Шамхалов. Он не числился в писателях, не был членом Союза, но почти каждый вечер проникал в ЦДЛ. Он не пил, как другие завсегдатаи "пестрого зала", не принимал участия в спорах, а только тихо сидел в уголке. Вдруг вставал и начинал кружить среди столиков, наклонялся то к одному, то к другому. Что-то шептал. Дожидался ответа и тихо, как лунатик, отходил, продолжая кружить. Магомет Шамхалов обожал поэзию и философию "серебряного века". Знал Бердяева, Франка, Шестова, отца Сергия Булгакова. Предлагал писателям купить у него ксерокопии изданий "Имкапресс". Он был сеятель, просветитель, но и кормился за счет своих скромных распродаж. Он никогда не обсуждал содержание философских трактатов. Являл собой странный пример дагестанца, знающего восхитительный "серебряный век" лучше любого русского.
Вот и теперь он совершал свои сонные круги среди галдящих пьяниц, тихий, терпеливый, готовый ждать, когда заблудшие души откроются истинному вероучению.
Магомет Шамхалов наклонился к Куравлеву и тихо, почти шепотом, произнес:
— Есть Флоренский. "Религия — столп утверждения истины". Есть стихи Кузьмина.
— Спасибо, Магомет, я уже купил у тебя эти ксерокопии, — ответил Куравлев, видя над собой черные внимательные глаза дагестанца.
— Эти копии очень хорошего качества. Вы можете их взять в переплет и поставить в свой книжный шкаф.
— Спасибо, Магомет.
— Если бы вы имели доступ к ксероксу, мы бы могли делать копии с очень хороших книг.
— К сожалению, я не имею доступа.
— В следующий раз я предложу вам Набокова и "Русский коммунизм" Бердяева.
Он отошел и продолжил кружение, похожий на тихую тень.
— Что доброго можно ждать из Дагестана? Гумилёва и Кузьмина, а не только Расула Гамзатова, — сказал Макавин.
— Пока русские пьянствуют, националы прибирают к рукам русскую культуру, — заметила Петрова.
Одолевая гам и гогот, раздался напев, похожий на слезное причитание. Это поэт Николай Тряпкин, выпив поднесенную ему чашечку водки, стал декламировать свои восхитительные стихи. Он заикался и потому не говорил, а пел. Так пели волхвы, чародеи, сказители, сидя на высоком кургане, откуда виднелись реки, леса и озера. Сейчас Николай Тряпкин пел балладу о гагаре, горюющей в пустом небе. "Летела гагара, — рыдал напев, — Летела гагара..." Глаза сказителя были закрыты, смотрели в глубину собственной души, обожающей и оплакивающей.
Среди гомонящего "пестрого зала" было немало женщин. Многие из них были пьяны и доступны. Время от времени мужчины вставали и уводили подвыпивших красоток, чтобы наутро их не вспомнить. Сюда приходили повесы и пропойцы, чтобы обзавестись на одну ночь подругой, не слишком заботясь о ее духовном содержании.
— Наш немецкий толстячок Саша Кемпфе принимает дары угодливых славян. — Макавин кивнул в дальний угол зала, где восседал тучный, с рыжеватой щетиной на розовых щеках, приехавший из Западной Германии переводчик Саша Кемпфе. Он представлял издательство "Бертелсман", которое вознамерилось издавать книги русских, не известных Западу, писателей.
Саша Кемпфе представлялся сыном военного атташе в довоенном посольстве Германии и русской актрисы. У него был хороший русский, достаточный вкус и добрый нрав. Он приезжал в Москву, собирал свежеизданные книги, выбирал пригодные для перевода. Любитель поесть, он столовался в домах тех, что вручал ему свои книги. Сначала вел остроумную беседу, но по мере того, как наедался, впадал в спячку. Глядел остановившимися целлулоидными глазами и посапывал. Сейчас он приближался к черте, когда звуки мира для него замолкали, а глаза цвета бутылочного стекла останавливались и смотрели в пустоту.
— Пойду поразведаю, что сообщит Кемпфе о "Шепчущих камнях". Он был у меня на прошлой неделе и съел гору плова, страшно раздулся и уснул за столом. — Макавин оставил Куравлева и Наталью Петрову и стал пробираться к столу Кемпфе, уставленному множеством чашечек и тарелок с бутербродами.
— Витя, ты должен показать Кемпфе свои "Небесные подворотни". Я опубликую рецензию и сама передам ему книгу.
— Ты ко мне очень добра, Натали, — рассеянно ответил Куравлев.
На освободившееся место присел завсегдатай "пестрого зала" Карпович. Это был куратор из КГБ, приставленный Лубянкой к московским писателям. У Карповича была лысая голова с остатками белых волос и большой грачиный нос, который тянул вниз, отчего голова Карповича была слегка опущена и свернута на сторону.
У него в руках была чашечка с водкой, должно быть, не первая, потому что на пергаментных щеках выступил слабый румянец.
— Можно к вам притулиться, ребятки?
— Всегда рады, — пригласил Карповича Куравлев.
Карпович не был тайным агентом, внедренным в интеллигентскую среду. Все знали о его службе на Лубянке. Да и он не скрывал. Любил посидеть в "пестром зале", переходя от столика к столику. Хорошо выпивал. Был приветливый говорун. Его не боялись. Он вызывал симпатию своими рассказами о том, как был внедрен в ряды Народно-трудового союза и жил под вымышленным именем в Германии и Финляндии. Шла "перестройка", и на КГБ случались частые нападки. Карпович уже смотрелся не как карающий меч государства, а как общительный выпивоха.
— О чем я вас хотел попросить, дорогой Виктор Ильич. — Карпович приподнял чашечку и, смакуя, выпил глоток водки. — Я написал роман о моем внедрении в Народно-трудовой союз. Описал всех отвратительных и циничных людей. Рассказываю об этой организации, о русской иммиграции "второй волны". Но я не писатель. Не обладаю стилем, приемами. Не могли бы вы, Виктор Ильич, прочитать рукопись и честно, по-товарищески указать на недостатки? И вообще, стоит ли ее нести в издательство?
Куравлеву не хотелось брать на себя обузу, читать сырую рукопись очевидного графомана. Но реликтовая осторожность не позволила отказать офицеру Лубянки с таким смешным грачиным носом.
— Конечно, приносите рукопись, я прочитаю.
— Вот спасибо! — Карпович снялся с места и пересел за отдаленный столик, где открылось место, унеся чашечку с недопитой водкой.
Куравлев наблюдал за очередью, протянувшейся к буфетной стойке. Там стояла женщина, вдруг взволновавшая его. Это напоминало легкий порыв ветра в лицо. Казалось, женщина приблизилась, прильнула своим лицом к его лицу, своей грудью к его груди, совпала с ним, стала им. Это совпадение длилось мгновение, оставив ощущение моментального счастья.
Женщина стояла в очереди, порываясь уйти. Она оказалась здесь случайно, ее оглушило шумное многолюдье. У нее было милое растерянное лицо, светлые, коротко подстриженные волосы, открывшие красивую белую шею, которая поднималась из ворота малинового платья. Оно было длиннее колен, но не скрывало стройности ног. Ее глаза пугливо щурились, словно ожидали опасность. Свежие, чуть припухлые губы делали ее юной и беспомощной. Она казалась беззащитной, чужой в этом безумном зале, куда попала, спасаясь от неведомой угрозы, и теперь боялась покинуть это ненадежное убежище. Она не знала, что секунду назад ее выхватили из очереди и перенесли в глубину чужой души.
— Куравлев, что нам сидеть среди пьяниц? Поедем ко мне. — Наталья Петрова опять накрыла ладонью руку Куравлева. — Я покажу тебе эфиопские миниатюры, написанные на коже. Представляешь, там святые, Богородица и сам Христос, все черного цвета. Все негры. — Она сжала руку Куравлева так, что ему стало больно.
— Давно я не видел негров, — ответил Куравлев и встал из-за стола.
Женщина у стойки уже получила долгожданную чашечку кофе, держала на весу, не находила свободного места в зале.
Куравлев подошел к ней:
— Здесь, к сожалению, вы не найдете свободного места. Хотите, я провожу вас в бар? Там обычно бывают места.
— Я вам так признательна, — благодарно улыбнулась незнакомка, и эта улыбка сделала ее еще привлекательней. Она была красива со своими белоснежными зубами, ямочкой на щеке, крохотной родинкой на шее, с глазами цвета прозрачного зеленоватого сердолика.
— Ступайте за мной.
Уходя из "пестрого зала", Куравлев заметил, как зло провожает его Петрова. Ее козье, с большими ноздрями лицо потемнело от негодования. Она ненавидела его. Макавин покинул переводчика Кемпфе и вернулся, заняв место рядом с критикессой.


Глава третья


В баре был мягкий сумрак. Теснились столики, среди которых один был не занят. Куравлев усадил незнакомку, позволяя ей осмотреться.
За резной стойкой колдовала барменша Валентина, немолодая, с благородной голубой сединой, она священнодействовала, изготовляя популярный в ЦДЛ коктейль "Шампань Коблер". Коктейль состоял из шампанского, коньяка и вишневого сока. В него кидался кубик льда и ломтик лимона. Вишневого цвета стакан кипел пузырьками, мерцал льдинкой.
— Вы позволите, я закажу коктейль? — спросил Куравлев.
— Да. Я не знаю. Если можно...
Скоро два высоких благоухающих стакана мерцали на столе. Куравлев сделал глоток, ощутив бесподобный вкус волшебного напитка, изготовленного синевласой колдуньей, которая с выражением посвященной готовила следующую порцию зелья.
— Меня зовут Виктор Куравлев. А вас?
— Я Светлана, — ответила женщина и, помедлив, добавила: — Пожарская.
— О, да вы из славного княжеского рода!
— Да нет, это фамилия мужа. Моя девичья фамилия Саврасова.
— Моя жена Куравлева. А девичья фамилия — Печорина.
— Какие славные имена. И славные люди. — Светлана прикусила пластмассовую трубочку, сделала глоток. Глаза ее сузились, в них исчезла зелень, губы, сжавшись, тянули сладость коктейля. Куравлев смотрел на ее розовый рот, и ему хотелось его поцеловать.
— Вы писатель? — спросила Светлана.
— Что-то в этом роде.
— У меня не было знакомых писателей.
— Ну вот, появился первый. Вы пришли в ЦДЛ посмотреть на живого писателя? Вам повезло, у меня нет копыт и хвоста. А в "пестром зале" водятся копытные и хвостатые.
— Мне было любопытно посмотреть, как писатели проводят время. При входе сидят такие строгие старухи, с одинаковыми каменными лицами. Как ленинградские сфинксы.
— Ну вот, смотрите. Спрашивайте, если что-то вас заинтересует.

(Полный текст читайте в журнале)