Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Беседу вела ВАЛЕРИЯ ГАЛКИНА


Екатерина Робертовна Рождественская – фотограф, переводчик, журналист, художник-модельер. Окончила МГИМО. Работала на Гостелерадио, перевела на русский язык более десятка романов Джона Стейнбека, Джона ле Карре, Сиднея Шелдона, Сомерсета Моэма и других авторов. Возглавляла журнал "7 дней". Автор десяти книг и фотопроекта "Частная коллекция". Кавалер ордена Дружбы, лауреат конкурса "Серебряный венок", лауреат VII национальной премии общественного признания достижений женщин России "Олимпия".


В кабинете с видом на сосны



Как жил и работал Роберт Рождественский


Его стихи собирали стадионы и становились песнями, которые до сих пор поют разные поколения. Его имя – один из символов эпохи оттепели. В преддверии 90-летия со дня рождения Роберта Рождественского мы побеседовали с его дочерью Екатериной.

– Екатерина Робертовна, в одном из интервью вы сказали, что в кабинете отца в переделкинском доме всё осталось как при его жизни. Расскажите, пожалуйста, что Роберту Рождественскому требовалось для работы?

– Ему необходимо было уйти от быта. Он всегда закрывался у себя в кабинете, когда работал. В Переделкино кабинет у него был на втором этаже, на уровне сосен. Он любил смотреть на эти медовые "корабельные" стволы. Думаю, природа вдохновляла папу: ему всегда хорошо писалось и на даче в Переделкино, и в Доме творчества писателей в Дубултах, на Балтике, куда мы уезжали каждое лето. В его кабинете всегда были полки с книгами. Ещё он очень любил привозить из всяких странствий сувениры – что-то характерное для той или иной страны: у нас на стенах висели целые коллекции необычных предметов: маски, копья, стрелы, странные музыкальные инструменты, бумеранги. А в центре стола, конечно, у него всегда стояла печатная машинка. Он был в этом отношении модником: следил за тем, какие выходят модели, – и всегда приобретал самую последнюю, самую удобную. Машинка была его партнёром. Ещё для начала работы необходима была большая кружка чая – чёрного, сладкого. И много-много сигарет. В начале 1970-х, когда папа подружился с Иосифом Кобзоном, тот привёз ему с гастролей по Европе целый чемодан пепельниц. И в одной из комнат папа сделал стенку, на которую прибил все эти пепельницы. Не знаю, как именно они там держались, но вышло очень забавно.

– А как он обычно писал – от руки или сразу на машинке?

– Он писал от руки. И не думаю, что он сидел и "вытягивал" из себя слова и рифмы. В его случае поэзия была, можно сказать, врождённой. Его буквально распирало… Не знаю, как объяснить этот феномен, но он не мог не писать, когда приходило время. Ему необходимо было сесть и записать всё именно здесь и сейчас, немедленно. Создавалось ощущение, что он буквально "считывает" строки откуда-то с неба. И путь от мысли до бумаги был очень быстрым. Ему не требовалось исписывать множество черновиков, придумывать рифмы, "высиживать" стихи. Он просто записывал то, что хотел сказать.

– Вы росли в литературной среде, в писательском доме – в окружении великих современников отца… А кого Роберт Рождественский больше всего ценил из классиков и современников? Чьи книги чаще всего читались в доме?

– Он читал всех современников, это было время, когда многие становились классиками при жизни. И Симонов, и Вознесенский, и Евтушенко, и Ахмадулина, и Окуджава – все они бывали у нас и, конечно же, дарили книжки. И, естественно, папе было необходимо понимать, что происходит вокруг, кто чем живёт и кто что пишет, – это интересовало его не только как поэта, но и просто как человека. Поэтому книжки с автографами всегда стояли на полке. Плюс полные собрания сочинений классиков и очень много поэзии, в том числе книг тех поэтов, о которых сейчас уже никто не знает, никто не пишет, которые давно ушли в забытьё.

– А доводилось ли вам бывать на выступлениях отца? Как он читал?

– Он очень хорошо читал свои стихи. Причём во время выступлений он не заикался, хотя в жизни слегка страдал заиканием. Но стоило ему начать стихотворение, как речь становилась абсолютно плавной, без запинок.
Когда я была маленькой, то не очень понимала, почему отец не ходит на работу, а сидит дома и пишет стихи. Это его "домашнее" занятие считала странным. Потому что у всех были отцы как отцы: утром уходили на работу, вечером возвращались, приносили зарплату – и такой образ жизни был мне более ясен. Но однажды – я очень часто вспоминаю этот момент – я поняла, что не зря он, оказывается, сидит, запершись у себя в кабинете, стучит на машинке и потом выходит из комнаты и говорит: "Девочки, давайте я вам почитаю" (он всегда читал нам стихи, которые только что написал).
В 60-е поэты собирали огромные залы – и не только залы, целые стадионы. И однажды мама взяла меня на отцовское выступление в Лужники. Трибуны вмещали тогда 14 тысяч человек, причём их не заполняли специально солдатами или студентами, чтобы создать видимость: на стадионе собирались люди, которые на самом деле интересовались поэзией, жили ей.
Обычно мы сидели за кулисами, мама курила, волновалась – там всё было иначе. А в Лужниках я впервые услышала папино выступление из зала. Вокруг полные трибуны (а 14 тысяч человек –это безумно много!). И вот вышел отец… Со сцены он казался маленьким, как муравейчик: раньше ведь не было этих огромных экранов, и лицо было разглядеть невозможно. Он встал у микрофона и начал читать стихи. Первое, второе, третье – и… запнулся, забыл следующую строку – это довольно часто бывает с поэтами. И вдруг по трибунам пошла волна: весь стадион, все 14 тысяч человек стали ему подсказывать в унисон. Это было удивительно. Я поняла, что всё-таки не зря он сидит у себя в комнатке и пишет, раз столько людей знают его стихи наизусть – книжек в руках ни у кого не было. Они вот так, в один голос, подсказали ему, он улыбнулся – я это услышала по голосу – и продолжил читать стихи. Это был невероятно значимый для меня момент, который я запомнила очень хорошо.

– Вы рассказываете – и у меня мурашки по коже…

– У меня тоже мурашки были. Вот эта волна "подсказки" – она была абсолютно магическая, огромная, словно голос свыше, который услышал отец и подхватил. Это особое ощущение, которое трудно передать. Я была ещё маленькой, мне было лет 9–10, но я много раз – и до, и после – бывала на его концертах, а запомнила именно этот. Своей массивностью, мощностью этот 14-тысячный голос произвёл на меня неизгладимое впечатление.

– Именно тогда вы впервые осознали, что ваш отец – большой поэт?

– Я думаю, да. Потому что в быту он был совершенно удивительным, добрейшим, прекрасным человеком. Но в быту о гениальности никто и не думает. Он был для меня в первую очередь папой, самым любимым и добрым, а совсем не поэтом. Его с мамой часто не было дома, они то и дело уезжали в командировки. Они были востребованными, выездными, постоянно путешествовали. А в день их возвращения я сидела на заборе в Переделкино и ждала, когда покажется наш "москвичок". Или мы с бабушкой отправлялись в Шереметьево, чтобы встретить родителей, прилетающих из-за границы, и ждали, часами просиживая в шереметьевской кафешке, пока они пройдут границу и таможню. А когда папа с мамой оказывались наконец дома, то наступало настоящее счастье.

– Часто случается, что очень талантливые люди бывают не очень хорошими родителями: творчество затмевает для них родительские обязанности. Но, судя по всему, Роберту Рождественскому удавалось совмещать две эти непростые ипостаси. Каким он был отцом?

– Дело даже не в том, каким он был отцом, а в том, каким он был человеком. А человеком он был совершенно исключительным. И я это говорю не только как дочь. Можете прочитать любые воспоминания о нём. Он был уникальным. И уникальность его заключалась не только в его стихах, но и в его человеческих качествах. Это, конечно, пафосно прозвучит, но он действительно очень много сделал для страны. Например, как минимум двум поколениям он открыл имена Осипа Мандельштама и Марины Цветаевой, которые были тогда в забвении. В общем-то ценой своего времени и здоровья. Он буквально высидел разрешение о передаче дома в Борисоглебском переулке под музей Цветаевой, проводя часы и дни в бесконечных приёмных у начальников. И открыл заново имя Мандельштама, хлопотал о его наследии. Эта тихая сила папы, наверное, и была его отличительной чертой. Он делал всё не для себя, а для людей. И себя, конечно, запустил: он был болен, вечно страдал язвой желудка… И тем не менее работал для того, чтобы люди помнили – не его, а других, тех, о которых он так много думал и для которых – уже ушедших – так много делал.

– Я понимаю, что у вас много особенных воспоминаний об отце. Но, может, есть какое-либо, стоящее особняком, самое любимое?

– Не знаю, мне очень сложно что-то такое выделить. Понимаете, жизнь идёт и идёт себе – и кажется, что ты ещё что-то спросишь, о чём-то узнаешь, задашь какой-то важный вопрос. Но когда папа и мама рядом – что спрашивать? Лучше просто подойти, обнять. Все вопросы остаются на потом, а "потом" вдруг обрывается – и задать их становится некому... Но это нормально. Ребёнок рождается для того, чтобы наслаждаться жизнью с родителями, а не брать сразу тетрадку и ручку, чтобы всё записать.
Моё детство рядом с ними было сплошным наслаждением –удивительным, огромным, и при этом будничным, ненавязчивым. Оно было наполнено ощущением полного счастья и безмятежности. Потому что родители безумно любили друг друга. Их любовь была, наверное, одной из самых великих любовей ХХ века, о которых нигде не написано. О таком трудно написать, не придумали ещё слов, чтобы объяснить, как два человека "совпали". Да, папа нашёл этому вот такое определение, написав стихотворение "Мы совпали с тобой…". Это была абсолютная правда – и очень точное слово. Я тоже жила в этом "совпадении", в постоянном щенячьем восторге. Я ещё ничего не понимала, но всё чувствовала. Радостно было вставать каждый день, радостно нюхать этот вонючий дым от сигарет – потому что это папкин запах, всё было в радость, всё было очень по-доброму. Никогда меня не усаживали и не говорили: "Давай обсудим то-то и то-то". Нет. Родители учили меня своей любовью. И когда я видела, ещё будучи совсем маленькой, как папка не мог пройти мимо мамы, чтобы не дотронуться, не поцеловать её в шейку, не шепнуть что-то на ушко, то думала, что это норма, что так у всех.
Помню, как я цеплялась за родителей, а они меня поднимали на уровень своих лиц, и мы вот так втроём стояли в обнимку. Эти объятия, пожалуй, и являются той отдушиной, подушкой безопасности, к которой всё время возвращаешься уже в зрелом возрасте, когда плохо, страшно, больно; когда хочется ощутить хоть крупицу того счастья, которое было в детстве. Родители очень много делали, ничего при этом не делая: просто жили каждый день, любили друг друга и очень любили нас. И эта атмосфера всеобщей любви и есть самое главное воспоминание из детства, которое и сейчас меня очень греет.