Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Леонид СКЛЯДНЕВ
Прозаик, поэт. Родился в 1954 году в г. Бузулуке Оренбургской области, в семье врачей. В 1958 году семья переехала в Самару (тогда — Куйбышев). После окончания средней школы служил в Советской Армии. Учился на экономическом факультете МГУ им. М. В. Ломоносова (1974–1978) и в Куйбышевском плановом институте. Работал экономистом в разных организациях в Самаре и на Севере Западной Сибири. С 1991 года живет в Израиле (г. Беэр Шева). Попытка осмыслить эмиграцию из России и правомерность такой эмиграции — один из основных мотивов творчества. Публиковался в журналах «Слово писателя» (Израиль), «Дети Ра» (Россия), «Дружба народов» (Россия), «Журнал свежей литературы» (Россия), «Мосты» (Германия) и др. Автор книг прозы «Цыгане», «Труба» и «Нелюди». Член Союза писателей XXI века.



ЛЮБОВЬ И ВИРУС

(Повесть)


Впервые сознательно — то есть проникая в смысл — Алексей услышал это слово от Тани, когда в свой короткий приезд в Москву она повела его слушать Бранденбургские концерты. Катарсис — очищающее, возвышаюшее душу страдание. Он подумал тогда, что это относится к искусству, к музыке по преимуществу. Но потом понял: неважно, что причинило страдание, важно, как ты его в себя принял.
Начало занятий в Университете по какой-то административной причине отложили на неделю, и он, новоиспеченный студент МГУ, примчался в Самару — страшно встревоженный. Таня обещала позвонить сразу по возвращении из Москвы и — не позвонила. Ее телефон не отвечал. Учебный год уже начался, в школе царила шумная суматоха. Дверь в библиотеку оказалась запертой. Он взбежал на второй этаж и как вкопанный остановился перед дверью учительской. С черно-белой, взятой в траурную рамку фотографии смотрела Татьяна Ивановна. Его Таня! Он рывком открыл дверь, и страшный шепот вырвался из горла: «Что… Что с Татьяной Ивановной?» Глаза училок с удивлением и — ему показалось — злорадством уставились на него. Завуч Зинаида Васильевна впилась любопытным взглядом: «Как, Лёша, ты разве в Самаре? А мы слышали, ты в Москве, в МГУ поступил». Роза Яковлевна, учительница английского, добрая женщина, перебила это злорадное пустословие: «Муж ее, Лёша, зарезал. Они поскандалили. Соседи шум услышали, вызвали полицию. Те на удивление быстро приехали, а им не открывают. Ну, дверь выломали, да уж поздно… Он на полицию с ножом — его и застрелили. Там дочь еще лет двенадцати была в квартире. И весь этот ужас у нее на глазах… Вот так, Лёша. Похороны завтра, на Рубежном, в час».
Татьяна Ивановна. Его первая женщина. Тайная любовь — на 17 лет старше и замужем. Когда он в последнем классе учился, она библиотекаршей в его школе работала. Как объяснила, чтобы дома с ума не сойти. В век Интернета библиотека не самое посещаемое место, но он туда захаживал. Так вот и встретились. Она очень красивая была: волосы каштановые до плеч, глаза зеленые — утонуть в них, статная, фигура выразительная… Ах, да все это «слова, слова, слова». Разве такое словами скажешь?! Она не по-женски только красивая была. И эти — с гламурных обложек — красивые. Но это не то все. Она… Она по-человечески красива была. Красивый Человек.
Муж ее — какой-то полубандитский бизнесмен — ворованной нефтью торговал. Рассказывала она о нем мало и без особой теплоты: «Если бы не дочь, убежала бы, куда глаза глядят».
В тот же день он вернулся в Москву. Конечно, МГУ — не самарская средняя школа. Другой уровень. Но все казалось ему пресным — самого вкуса жизни не чувствовал он. И после первого курса ушел в армию. Вернулся в Универ через два года. Экономика не больно увлекала. Да и поступил он на этот факультет, потому что у отца неожиданно появились там связи, и просто решил не заморачиваться. Учебную лямку тянул без воодушевления. Жизнь в дорогой Москве на стипендию и скудное родительское вспомоществование угнетала. В Универе — лоснящиеся от благополучия мажоры, экономфак ими просто кишел. А он — как бедный родственник. Так к нему и относились. Но преподаватель нелюбимого им системного анализа навел на мысль о Форексе. Он, не очень-то веря, попробовал. Малообщительный, часами просиживал с компом в библиотеке, завороженный причудливым танцем японских свеч, желая выпытать у них тайну о неисповедимых путях тренда. К собственному удивлению, это у него получилось. Появились кое-какие деньги, независимость от родителей. Короче, жить стало веселее. Дотоле мало его, нищего, замечавшие университетские девицы, почуяв поживу, стали оказывать знаки внимания. Услышав зов плоти, он откликнулся на него и… обжегся. О, воспитанная в чиновничьих джунглях повадка брать, рвать зубами, ничего не давая взамен! Внешне цветущие прелестью юности и желанные, эти достойные своих чиновных родителей чада отвращали его алчным вопросом в красивых глазах: «Как он — хорош или так?» Короче, все закончилось скомканно и убого, так что он даже малодушно усомнился в своем мужском здоровье и понял, что на роль героя-любовника не годится. Понял, что для постели нужна любовь, нужно упоение той, с кем ты в постель эту лег. А иначе — рано или поздно — когда умопомрачение страсти немного рассеется, нахлынет физиология с ее запахами, звуками, неприглядными закоулками тела. Есть, конечно, многие, которым это не мешает. Но он так не мог.
Жизнь в общаге тяготила. Вспоминался Сартр: «Не надо жаровен. Ад — это другие». Во время международной суеты вокруг британского брэксита рискнул сыграть по крупной, поставив на позицию все, и… выиграл значительную сумму. Удача и обрадовала, и насторожила. Он ясно увидел, как ничтожно мал и беспомощен в океане Форекса, волнуемом нептунами- соросами, как случайно выпавшее ему счастье, и решил выйти из опасной игры. Слишком страшно было остаться у разбитого корыта. Снял евродвушку в районе метро «Коммунарка». Не ближний свет, зато прямая линия до Универа. Как раз закончился второй курс, но он не спешил на каникулы к родителям в Самару. Хотел сначала переехать в снятую квартиру, освобождавшуюся в конце июля.
Как-то вечером вышел прогуляться, доехал до «Маяковской» — эта станция ему нравилась — поднялся наверх, в суету вечереющих улиц, и неожиданно вышел к залу им. Чайковского. В глаза бросилась афиша — Бах, Бранденбургские концерты. Его как током пронзило — это то, что они слушали с Таней в те счастливо-безумные двое суток, когда она приезжала к нему в Москву!
Музыка осторожно-безобидно вкралась в него 1-м Бранденбургским. Разрыхлила почву, размягчив душу и почти заставив плакать, 2-м. Повергла в мятущееся смятение 3-м. Память пронзила, заставила вздрогнуть. «Исступление струнных» поглотило его, превратив в часть себя. Он сидел, уперев локти в колени, уткнув в ладони лицо, переживая не эту, окружающую его, реальность, а совсем другую, в которой недосягаемое небо было близким, и Таня — живой.
Потом стало тихо — неожиданно и больно, на одно короткое мгновение. Грянули аплодисменты. И еще, и еще. Он тоже аплодировал, и не только поддаваясь общему порыву — из глубочайшей благодарности этим людям и этим инструментам на сцене за пережитое только что исцеляющее страдание.
Культурная неспешная толпа, вытекая из зала, влекла его, еще не вполне пришедшего в себя. «Да-а, релаксация знатная», — раздался рядом хорошо поставленный уверенный в себе баритон, очевидно, привыкший, что его слушают, боясь пропустить слово. Эта «релаксация» неприятно резанула слух, он резко вскинул голову. Перед ним двигался в общем потоке высокий дородный господин лет 60-и, одетый в свободную джинсовую рубашку навыпуск и добротные джинсы, седые волосы собраны на затылке в короткий хвост, в ухе поблескивал маленький бриллиант. Господина держала под руку статная крутобедрая девица с роскошными каштановыми волосами до плеч, раза в три его моложе и похоже одетая. «Богема, блин», — неприязненно сказал он про себя. Как бы услышав (почувствовав?) неслышно сказанное, девица обернулась. Большие каре-зеленые глаза перехватили его взгляд. Наверное, достаточно выразительный, потому что она, еще полуобернувшись, заметила своему спутнику: «Потише, папа. Тут не все с тобой согласны». И с улыбкой подмигнула ему. «Вот как? — с высокомерным удивлением вопросил господин с бриллиантом в ухе, останавливаясь и оборачиваясь. — С чем здесь можно не согласиться?» Они уже вышли из зала и стояли на улице. Снисходительный взгляд господина бесил Алексея. «Это… Это не релаксация!» — резко сказал он, глядя на него еще не погасшими после музыки глазами. «А что же тогда?» — изображая заинтересованность, спросил господин, как бы даже подавшись к нему. Дочь наблюдала эту сцену с явным интересом в красивых каре-зеленых глазах, пухлые губы чуть приоткрылись, делая ее похожей на девочку-подростка. Видимо, женским чутьем она поняла, что нравится этому странно-горячему молодому человеку. «Не для всех релаксация, — ответил Алексей уже спокойнее и вспомнил то, что говорила после того их концерта Таня: — Для кого-то это катарсис». «Браво, молодой человек!» — воскликнул без дурацкой своей улыбки господин. «Знаешь, пап, я дальше с молодым человеком продолжу. Вы не возражаете?» — неожиданно выпалила девица, отпустила папину руку и встала рядом с Алексеем. Он растерялся. В противоположность папе. Тот, как ни в чем не бывало, подмигнул — то ли дочери, то ли ему, то ли им обоим — и со словами «счастливо оторваться» удалился. «Меня Дашей зовут», — бодро представилась девица, протягивая руку. Теплая нежность ее ладони располагала к общению — близкому, чувственному. Он улыбнулся: «Алексей». «У тебя жилье есть?» — с места в карьер, переходя на «ты», спросила она. «Общага, на Вернадского, — неуверенно пожал он плечами и счел нужным пояснить: — Там нет сейчас никого». «А-а, Универ. Ну, нормально — поехали, — пригласила она себя к нему и поинтересовалась: — Ты на каком?» — «На экономическом». — «В воротилы метишь?» — спросила с нарочитой серьезностью и рассмеялась. Потом сказала легко, как о чем-то мало заслуживающем внимания: «А я в Гнесинке». Смешно нахмурила брови и сделала обеими руками жест, как бы ударяя по невидимым клавишам: «Пум-пум! Пум-пум! Фортепьяно». И снова рассмеялась, заглядывая ему в глаза. Он не мог не рассмеяться вместе с ней. «Пивка возьмем?» — спросила запросто, как старого приятеля. «Само собой», — так же запросто согласился он. Она потянулась и быстро коснулась губами его щеки: «Ты классный. Простой, но не дешевый. Таких мало». И посмотрела неожиданно серьезно большими каре-зелеными глазами, приблизив лицо — совсем юное. И ветер играл роскошью каштановых волос. Взяли пива и фляжку коньяка. Он хотел заплатить сам, но она настойчиво сказала «фифти-фифти» и насильно сунула ему деньги.
В метро в этот вечерний час было людно, приходилось стоять близко друг к другу, и когда вагон качнулся, Даша прильнула к нему и подняла лицо. Он обнял ее за талию и поцеловал в губы. Все происходило молча. События развивались с космической быстротой. Было легко и просто. И все уже было решено. Замешкались перед входом в общагу. Но в вестибюль ввалилась небольшая толпа каких-то выходцев из Юго-Восточной Азии и, оглушительно щебеча, плотным кольцом окружила вахтершу, открывая дорогу к лифтам. Это было похоже на его последнюю встречу с Таней. То есть похоже не в смысле, что те же события, а… А общая их направленность. Бранденбургские концерты взвинтили нервы той, Таниной, памятью. И он, конечно, рассудком понимал, что перед ним не Таня, а другая девушка — совсем случайно знакомая Даша. Но где-то глубоко-глубоко в душе он был с Таней, и действительность двоилась, и та, которую он любил исступленно и горько в следующие мгновения, тоже была Таней. Так что, опомнившись, он удивился, что держит в объятиях другую — девушку Дашу. «Ну ты… Ты ваще… Ярый такой. У тебя… У тебя все по-настоящему — и музыка, и секс», — широко раскрывая красивые каре-зеленые глаза, прошептала она. Последнее слово показалось ему вопиющей глоссой, уродливо выпирающей из общего текста происходящего. Он поморщился и сказал, как мог, мягко: «Не говори это слово. Оно какое-то, знаешь, постороннее, бесчеловечное». — «Да, — тихо согласилась Даша. — Прости. Я, честно, хотела сказать "любовь", но… Как-то постеснялась». Он поцеловал ее каре-зеленые влажные очи.
В ту, первую их ночь они мало разговаривали — бредили любовью. Неделю перед новосельем почти не виделись. У Даши были какие-то неотложные дела дома, в частности, как она выразилась, «музыкальные штудии». «А то пальцы одеревенеют». — оправдалась виновато.
Наконец, она позвонила, велела «закупиться к новоселью» и сказала, что у нее для него подарок. Еще просила никого на новоселье не приглашать: «Давай, чтобы никакой вписки. Ты и я. Лады?» «А у меня, Даш, кроме тебя никого и нет. То есть, вообще. Понимаешь?» — просто ответил он. Она помолчала, всхлипнула в мобильник и дрогнувшим голосом сказав «короче, жди», закончила разговор. Приехала уже ближе к ночи, так что он порядком издергался. Подарком оказалось пианино «стэйнвэй»: «У меня в комнате стояло. Дома рояль есть, папашин, крутой. Но папаша последнее время в основном языком молотит, а на рояле я упражняюсь». Даша подбежала и поцеловала его в щеку: «Если не выгонишь, я репетировать тут буду». Сдернула с пианино чехол, бросила у стены, подняла крышку и пробежала пальцами по клавишам, извлекая быструю мелодию. «Нормально. Строй держит. Стэйнвэй, — сказала удовлетворенно и гордо и продекламировала: — Нюренбергская есть пружина, распрямляющая мертвецов».
Сели за стол, подняли за новоселье. И Даша рассказала ему про себя. «Родичи мои оба из этой среды долбаной — артистической. Мать балериной была. Без выдающихся, как я понимаю, способностей, но красотка — не фига делать. И кому дать, знала. Не Плисецкая с Максимовой, но первые партии в Большом отплясывала. Прости, что я про мать так, но я это наверняка знаю — с детства все эти разговоры слышу. Мне кажется, родичи спецом не особо от меня все это скрывают — чтобы привыкала. А папаша… у него отец кэгэбэшник был, ну, потом эфэсбэшник соответственно. До генерала дослужился. Ни много ни мало, над искусством надзирал. Бабник, говорят, был конченый. Я даже помню, в детстве на колени меня сажал и нет бы что-нибудь умильное внученьке сказать, сказочку какую, не-ет, одно на уме: «Эх, Дашка, вырастешь, дашь жару мужикам!» Ну и папаша в него. Кровь — не вода. Понятно, что он по музыкальной части пошел — не на заводе же генеральскому сыну колотиться. В солисты не выбился, но место в Гнесинке теплое занял, пока у деда связи были. А в Гнесинке студентки иногородние только и смотрят, кому бы удачно дать. Отец и женился неплохо. Мамаша к тому времени уже плясать заканчивала и метила на крупную административную должность в балетной академии при Большом. Неспроста, само собой, — опекает ее крепко один дядя из министерства. Он и дома у нас бывает, и даже в дальней комнате с мамашей уединяется, когда папаша дома. Это в порядке вещей. К папаше тоже студентки на дом ходят. Вообще, они ничего друг от друга не скрывают, только следят, чтобы один больше другого не тратил и не трахался — чтоб все, блин, по справедливости. А в меня вбухивали, чтобы на тусовке где-нибудь в Большом пыль в глаза пустить таким же, как они. Ну и чтобы с рук повыгоднее сбыть. Я потому, Лёх, на тебя сразу и запала… Как ты папаше выдал: «Катарсис!» И глаза — думала, дырку в нем прожгут. И все. И я подумала: «Вот человек!» «А как же ты при них сохранилась — такая?» — поразился он. «Сохранилась?» — с вызовом переспросила она, и ему показалось, какое-то признание сорвется с ее красивых, искривленных злой иронией губ. Но она только усмехнулась: «В семье не без урода». И слезы блеснули в каре-зеленых очах.
Наутро Даша проснулась первой, прошлепала босыми ногами на кухню и вернулась, позвякивая двумя запотевшими бутылками пива. Вошла в спальню и ослепила наготой. Свернула пробки, протянула пиво: «Ты че, Лёх, окаменел? Держи, поправься». Он выпростал из-под одеяло руку, коснулся ладонью нежно-атласного бедра. Даша довольно мурлыкнула, но потрясла головой: «Сначала поправимся». «Прямо сейчас, с утра?» — смутился он. Она рассмеялась: «Вот тоже девственный юноша. С утра — самое то. Вечером, что ли, поправляться?» Хоть и моложе Алексея, Даша была куда как опытней в употреблении алкоголя и щедро делилась с ним этим опытом. После пива и вправду стало легче. «Теперь можно, — ныряя под одеяло, объявила Даша и, прижимаясь, прошептала: — Мы всего второй раз вместе, а как будто всю жизнь знакомы, скажи».
В сентябре началась учеба, и стало невозможным проводить все время вместе. Расставания переживались тяжело, и тем больше ценились встречи. У Даши намечалось что-то вроде практики: поездка на неделю в Нижний на концерты с известным оркестром. «Это круто, понимаешь, Лёха! Это могут в состав включить, если не лажанусь». И ласкалась виновато: «Знаю, ты не хочешь меня отпускать. Но ты же все-все понимаешь, да? Ты один все-все и понимаешь. И я через неделю прилечу к тебе. Ты потерпи, ладно?» И он целовал ее влажные каре-зеленые очи: «Конечно, Дашенька, я понимаю… Не поехать нельзя, это будущее. Я понимаю… Ждать тебя буду».
Он старался занять себя неинтересными университетскими штудиями — как можно быстрее прожить-прожечь время, чтобы кончилась эта неделя без Даши. И все-таки по вечерам не находил себе места — подходил к пианино, открывал крышку, осторожно касался клавиш, хранящих столькие прикосновения ее красивых пальцев. Он понял, как привязался к ней. И еще понял, что Даша — продолжение Тани. Такая же красивая — и по-женски, и по-человечески. Как будто Таня, не в силах видеть — откуда-то оттуда, из какого-то неизвестного живым запределья — его тоски и неприкаянности, обратилась девушкой Дашей, чтобы быть с ним. И это, безусловно, чудо — что-то, чего в жизни, в общем-то, не бывает.
Даша позвонила только раз — голос усталый и какой-то растерянный: «Все классно. Все мной довольны от и до. Просто… Устала, как собака — утром репетиции, вечером концерты. Ну, и без тебя как-то растерялась. Соскучилась и растерялась», — ответила она и грустно рассмеялась напоследок. Наконец, пришло сообщение: «Буду завтра ближе к вечеру. Жди и без меня — ни-ни!»
Такого ожидания он не переживал никогда — мучительное, вытягивающее, как на локоть наматывающее, жилы, самое жизнь высасывающее, убийственное, но глумливо медлящее убить. Казалось, мутная волна тягостного умопомрачения захлестывает его.
Звонок был слабым, дребезжащим, но ворвался в тишину ожидания, как вой боевой тревоги, так что он подскочил с дивана и бросился к двери. Она не вошла — влетела. Вся — в горячечном блеске ввалившихся каре-зеленых очей, издерганная, пропитанная чужими запахами — поезда ли, гостиницы, табачного дыма, резкой чужой косметики. Бросилась к нему, приникла молча, лицо у него на груди спрятала. Рыдание — жуткое, беззвучное — сотрясло плечи. Отстранилась на мгновение, впилась мокрыми, исстрадавшимися очами: «Ты… Ты… Лёха, наконец-то!» И снова, уже в голос, разрыдалась, уткнувшись ему в грудь. Сели за стол друг против друга. «Наливай», — скомандовала Даша. Рюмки были большие, и он разлил по половине. «Водки жалко, что ли? — нервно возмутилась она. — По полной давай! Мы за все — за все, понял? — выпить должны!» Что-то творилась в ее юной душе. Долил всклянь, залпом выпили, и он взглянул на нее вопросительно-пристально. «Мне, видишь ли, замуж надо», — ответила она с расстановкой, не отводя глаз. «Ну хочешь — поженимся», — растерянно промямлил он. Она поморщилась, как от боли: «Да нет же, Лёха. То-то и оно, что не за тебя! Мне за другого надо». — «К-какого другого? З-зачем?» Она судорожно перевела дыхание и выговорила обреченно и зло: «Предложение мне сделали, от которого отказаться нельзя». Она судорожно вздохнула: «Помнишь, когда я тебе про семью рассказывала, ты спросил, как же я сохранилась. Так вот, чтобы ты знал — я не сохранилась». Она закрыла руками лицо, и плечи ее затряслись. Потом налила себе в фужер минералки, выпила и продолжала: «Фамилию слышал такую — Георгиев? Ну, на афишах часто мелькает. Он сейчас всеми филармониями в России заведует. А вообще-то — пианист, дирижер. Но… Не это в нем, как бы сказать, как в человеке, главное. Он, Лёш, бандит. То есть пианист он нормальный. Не Рихтер, нет, но круче многих. И оркестрами руководит не хуже других. Но самый-самый его талант — своего добиваться. Любой — вот любой буквально! — ценой. По головам, по трупам валить — это в порядке вещей, норма жизни. На этой почве и с папашей моим познакомился, как говорят, в начале пути, в 90-х. Говорят, страшное время было, и все искусство под воровской опекой находилось. Ну, и мой дед-генерал тогда еще в силе был. Артистов он к тому времени уже не курировал, но как ни крути — а генерал ФСБ. Чекистская крыша, как всем известно, самая крутая. Потом деда на пенсию отправили, а после он и вовсе в лучший мир перешел. И тогда папаша мой вроде как без крыши остался, и хотели его было с теплого места в Гнесинке согнать. У него скандал вышел. Студентка от него залетела. Он ее на подпольный аборт отправил, а у доктора что-то не сложилось. Короче, летальный исход. Родители студентки, понятно, шум подняли. Уголовное дело. Но тут уж Георгиев помог. Он уже тогда натуральной мафией стал — и филармонической, и вообще. Дома у нас часто бывал и с маленькой со мной играл, и музыкой занимался. А когда взрослее стала, преподавателей сам подбирал и даже лично уроки давал, когда время было. Я привыкла к нему, и мы с ним общались запросто. Говорил, вроде в шутку: «Ну, давай, Дашка, подрастай быстрее да замуж за меня!» Я смеялась. А раз, я как раз школу заканчивала и в Гнесинку готовилась, родичи дома ремонт заказали. Сами за границу свалили, а меня к Георгиеву на дачу отправили — дворец на Рублёвке и роялей целый парк. Его там не было сначала. А потом приехал… Короче, напоил он меня и… Друг семьи, блин… Тьфу! Мне так тошно, противно стало. Говорю ему: «Что вы сделали? Зачем? Я вас другом своим считала, а теперь я вас до смерти ненавидеть буду». Ну, он, понятно, стал клясться и божиться, что он мой друг навеки, и что он просит прощения, что так все вышло, но что он реально и конкретно меня любит и просит моей руки, по достижению совершеннолетия, само собой. Потом родичи приехали. Я им выкладываю открытым текстом, что лучший друг семьи Георгиев вашу дочь, то есть меня, самым подлым образом насильно девичества лишил. А мамаша мне, представляешь, чуть не со слезами на глазах: «Ну, доченька, поздравляю. Теперь ты женщина». Я ушам своим не верю, ору: «Ты поняла, вообще, что я тебе сказала сейчас?!» А она как окрысится: «Ты судьбу должна благодарить, что такой человек и мужчина, а не сопливый и прыщавый ровесник, бойфренд долбанутый, тебя женщиной сделал. Ты понимаешь, что он на тебе, дуре, жениться серьезно собирается?» У меня глаза на лоб: «Откуда ты знаешь?» А он, говорит, у нас с отцом твоей руки просил вполне официально, и мы согласие дали, потому надо быть полным идиотом, чтобы на такое не согласиться. Ну, я все тут поняла. В комнате у себя заперлась и ревела. Потом, уж ночь была, отец пришел. Говорит, понимаю, что это потрясение, и мы должны были тебя подготовить. А может, говорит, и лучше, что так все случилось. Типа, болевая терапия часто самая эффективная. А потом сказал, что это предложение, от которого отказаться нельзя. Мы, говорит, от Георгиева от и до зависим. Или ты, как мать сказала, его женой станешь и на мировой сцене будешь блистать, или все мы просто по миру пойдем, а я, говорит, еще и на зону загремлю. Короче, обрабатывали они меня таким образом недели две и убедили, что выхода нет. И все втроем поехали мы к Георгиеву. И решили дело так: я пока начинаю в Гнесинке учиться, а Георгиев — он тогда как раз эту должность начальника филармоний получил — начнет на новом месте осваиваться. Типа, я повзрослею и к новому своему качеству его невесты и жены привыкну, и уж тогда… А пока, типа, просто встречаться будем — по возможности. И я спросила тогда: «А вы не боитесь, что я кого-нибудь такого встречу, что к вам уже возвращаться не захочу?» Он плечами пожал и говорит: «Допускаю, что ты можешь кем-то серьезно увлечься, но ты поймешь, что этот кто-то, да и никто, можно сказать, то, что я могу тебе дать, не даст. Без меня ты всю жизнь будешь лабающим на домашнем пианино никто, с каким золотым дипломом Гнесинку не заканчивай. Это то, что ты должна хорошо понять… Да уж поняла, мне кажется. И потом, все уже обговорено и закрыто — и с тобой, и с твоими родителями. А договор, Даша, дороже денег. Гораздо дороже». И рассмеялся каким-то змеиным смехом. Уж не знаю, как там в природе, смеются ли змеи, но если смеются, то вот именно так, как Георгиев тогда. А дальше ты знаешь… Тебя вот встретила. И поняла, что на свете водятся и настоящие люди, а не только бандиты, сволочи и их прихвостни». Последние слова Даша проговорила, уже всхлипывая, попыталась взять себя в руки, но не смогла и разрыдалась, упав руками на стол и уткнув в них лицо.
Сразу после заключения брака Даша уезжала с Георгиевым в Штаты, где ему было предложено руководить солидным оркестром. Расставание вышло душераздирающим. «Я вернусь к тебе, Лёха, Лёшенька, вернусь!» — в горячечном бреду всю ночь повторяла Даша.
Пустота перед ним разверзлась страшная. Было понятно, что нужно себя чем-то и кем-то занять. Но что-то делать, а уж тем более кого-то видеть, было просто невыносимо. Три дня пил горькую, выходя только в магазин. На четвертый день, преодолевая отвращение и похмельную — физическую и душевную — дрожь, все же заставил себя посетить Университет. В конце концов окунулся в мутный поток будней и поплыл по течению. Кое-какой отдушиной были занятия в университетской секции бокса. Возвращаясь домой, собирал в кулак волю, чтобы пройти мимо расположенной на первом этаже его дома «Пятерочки», что удавалось не всегда. Так прожил анахоретом до конца декабря. Даша только изредка присылала эсэмэски. Но однажды позвонила: «Лёха, самый-самый любимый! Я долго не могу говорить, прости. Нас на "Меццо" записали. Ну, телеканал. Сегодня в 11 показывать будут. Я тебе там привет передаю в конце. Тебе и Аньке, подруге. Тебе бы одному передала, но ты же знаешь, ворон черный над моею головой, блин». «Я буду смотреть, Дашенька. Я хочу тебя видеть, Дашенька, родная моя, вернись!» — неожиданно для себя сорвался он. Она помолчала мгновение и тихо убежденно сказала: «Я вернусь. Подожди, родной. С полгодика подожди. Все, целую тебя всего-всего крепко-крепко. Люблю!»
«С полгодика подожди». Так звенело и билось, наполняя весь мир — от сумрачной преисподней буден до вневременных небесных сфер — невероятной, невозможной надеждой. «Полгодика» — это совсем немного, это миг единый пережить. Если верить. Ведь, по правде-то, как это возможно всего через полгода ускользнуть от всемогущего бандита Георгиева? Но вера со всякими «возможно» не считается.
Около 11-и он раскрыл комп и нашел телеканал «Меццо». Это была запись, сделанная в одном из концертных залов Нью-Йорка — небольшом, уютном, одним словом, камерном — для узкого круга настоящих ценителей. И собравшаяся в зале публика выглядела соответствующе и была похожа на ту, что присутствовала на тех Бранденбургских концертах — где они встретились с Дашей. Передача включала два клавирных концерта Баха — 1-й и 6-й — и короткое интервью с дирижером, Русланом Георгиевым, и солисткой, Дарьей Гончаровой. Оркестр уже был на сцене. Георгиев — высокий, худощавый, с острыми и резкими чертами красивого хищного лица, с серебром седины в зачесанных назад черных волосах и весь в черном сам — воцарился за дирижерским пультом и обернулся к закулисью, приветствуя солистку. Алексей замер. Даша появилась из-за кулис — в длинном закрытом черном платье, с бриллиантовым блеском на стройной шее. Что-то новое увиделось ему в ее похудевшем, обрамленном красиво уложенными каштановыми до плеч волосами лице. Не было уже припухлости губ и шаловливого блеска в глазах — того, что делало ее похожей на девочку-подростка. Губы были плотно сжаты, каре-зеленые глаза смотрели прямо и серьезно, почти сурово, совсем не по-детски. И все-таки это была Даша! И он прошептал вслух: «Дашенька!» Она чуть склонила голову, отвечая на приветствие дирижера — и на его шепот?! — и села за рояль. Георгиев взмахнул палочкой, Дашины пальцы неуловимо-плавно метнулись по клавишам, и бессмертная музыка хлынула в зал, объяв и растворив в себе пианистку. Видны были только мятущиеся в такт музыке каштановые волосы и нервно вздрагивающая, обтянутая черным платьем спина. «Дашенька!» — разрывалось его сердце. Когда музыка кончилась, Даша встала, гордо, чуть заметно склоняя стан в ответ на аплодисменты. И даже не улыбнулась.
Потом последовало интервью на английском. Показывали поочередно крупным планом то Дашу, то Георгиева. Они оба выглядели как знающие себе цену. Григорьев улыбался узкими губами, как огромная хищная птица склоняя черную с серебряными нитями голову. Даша едва размыкала в сдержанной, почти надменной, улыбке губы в ответ на расточаемые ей похвалы. Когда же ведущая интервью дама поздравила с «обоюдным успехом учителя и ученицу», взгляды Даши и Георгиева встретились — остро и холодно, как два клинка. «Она на равных с ним», — подумал Алексей, сам ужаснувшись этой мысли.
Дашу спросили, почему она попросила заменить бывший в первоначальной программе 7-й концерт на менее популярный 6-й. Лицо ее оживилось: «Вы же знаете, 6-й концерт для клавира — это фортепьянное переложение 4-го Бранденбургского. А Бранденбургские концерты мне особенно близки и дороги, с ними связано очень важное, может быть, самое важное событие в моей жизни». Ее лицо было во весь экран, каре-зеленые глаза смотрели на него любовно и требовательно. «Позвольте мне в конце передать привет моим близким друзьям в России, — попросила она и, впервые за весь вечер улыбнувшись по-настоящему, сказала по-русски: — Анечка и Лёшенька, люблю вас и скучаю. До встречи в России».
И в самом деле через полгода около полудня грянул гром небесный — задребезжал звонок, до основ сотрясая вселенную. Даша не вошла — ворвалась! Вернулась в его жизнь, возникнув из мучительного, не доступного ему, Неизвестного, в которое он мог заглянуть лишь однажды почти тайком — посмотрев нью-йоркский концерт. И то, что он увидел тогда, совсем не успокоило, а смутило его бедное сердце.

Вернувшаяся Даша больше всего похожа была на ту, которая так же ворвалась сюда после новгородских гастролей. Вся — в горячечном блеске ввалившихся каре-зеленых очей, издерганная, пропитанная чужими запахами — транспорта, гостиницы, табачного дыма, резкой чужой косметики, только одетая как-то по иноземному. Так же бросилась ко мне, приникла молча, лицо у меня на груди спрятала. Но слез не было. Отстранилась, впилась в меня сухими каре-зелеными очами, мучительно-радостно прошептала: «Е-мое, неужели ты, Лёха?!» И снова приникла крепко-крепко. Взглянула из-за моего плеча на накрытый в салоне стол: «Ну, идем, за встречу… Думала, не доживу, честно». И до меня, наконец, дошло, как я ее люблю — безумным поцелуем впился в сухие Дашины губы, ворошил каштановую роскошь волос. Она с трудом освободилась, глаза повлажнели: «Сумасшедший. Люблю тебя».
Сели за стол, и я разглядел Дашу как следует. Прежней детской пухлости не было в помине. Она сидела передо мной — похудевшая, подчеркнуто прямая, нервная, как готовая зазвучать — только тронь! — натянутая до предела струна. Что-то новое — мучительное и несгибаемо властное одновременно — было в гордой посадке головы, в плотно сжатых губах. Выпили, она сама разлила еще по одной, кивнула мне и, не дожидаясь, выпила. Сказала виновато и зло: «Хоть выпить по-человечески. Этот ворон черный сам, считай, не пьет, сдохнуть боится, и мне не дает». Я молча смотрел на нее во все глаза — спешил привыкнуть к ней такой. Она ответила на мой взгляд, усмехнулась: «Смотри, смотри, вспоминай! А то с Анькой тут… Как она тебе? Распробовал? Она-то тебя, я поняла, еще как. Она мужиками-то брезгует, а тут во вкус вошла — только тебя подавай. Она в жизни ни с кем так подолгу не была. А женщина она роскошная. Не то что я — мормышка тощая. Да еще с бандитом этим трахаюсь бестолку, как овца». Ее губы горько кривились. «Зачем ты так, Даш? Перестань! Ты же знаешь, что ты для меня», — как мог мягко, сказал я. Она вздохнула: «Прости, Лёх. Огрубела я с ним. Понимаешь, Георгиев — это какая-то подлость природы. Скажи, как такое чудовище может быть причастно музыке? И грязными, кровавыми своими когтями музыки касаться? Как такое вообще быть может — такой беспредел?! И я огрубела с ним, озверела — похожей на него стала. А с ним нельзя иначе — уничтожит, в ничто превратит. Ты не обращай внимания! Я сейчас перестроюсь, переключусь и снова твоей Дашенькой стану». Она устало вымученно улыбнулась. Встала, подошла ко мне и прижала к себе мою голову. «Ты, Лёх, не пугайся! Мне от тебя ребенка надо родить. Готов?» «Я готов. Только как же, Дашенька…» Она погладила меня по волосам: «Знаю, знаю, что хочешь сказать. Тут такое дело, Лёх… Только ты не пугайся. Это риск, конечно. Бешеный риск. Но мы обязаны это сделать. Вернее, я обязана это сделать. А ты обязан мне помочь. Я ведь не просто так приехала. Георгиев сам меня послал. У него, видишь ли, дефект репродуктивной функции — неподвижность сперматозоидов. Короче, детей от него быть не может. То есть этим природа как бы свою подлость все-таки исправляет, скажи». Она рассмеялась — коротко и зло — и продолжала: «И он вот что придумал. У него брат есть младший. Сводный по отцу. Где-то в Дагестане живет. Так у того с этим делом все в порядке. И он попросил брата донором стать. Понимаешь? Брат сдал, или сдаст, сперму в какой-то там банк, как это там называется, не знаю, и Георгиев хочет, чтобы мне сделали искусственное оплодотворение. Чтобы ребенок хоть и не от него самого был, а все равно родная кровь. За этим он меня сюда и прислал. Но я честно тебе признаюсь — лучше удавлюсь, чем эти скотские эксперименты позволю над собой производить и в продолжении этого змеиного рода участие приму. То есть забеременеть-то я забеременею, но от того единственного, от которого хочу — от тебя. Завтра мне надо в клинику пойти. Ну, анализы, все дела. И я хочу с врачом договориться — забашлять ему, чтобы ничего не делал, а Георгиеву бы доложил, что все сделано, как надо. Бабки у меня припасены». — «А если нет? Если доктор не согласится?» — «Значит, в Штаты не вернусь. И гори оно все синим пламенем. Но доктор согласится». — «А что потом, Даша? А если Георгиев узнает?» Дашины губы искривились в жестокой ухмылке: «Конечно, узнает. Я же ему и скажу. Но не сразу, а когда подходящий момент настанет. А он, Лёха, настанет, и скоро. И тогда мы посмотрим, кто кого. Он че, змей, думал, что совсем никакой управы на него нет? Я найду на него управу». «Ой, Дашенька», — только и смог тревожно отозваться я. Она наклонилась и поцеловала меня в голову: «Мужайся, Лёх! Прорвемся! Я сейчас к родичам смотаюсь — для порядка, и шмотки кое-какие прихвачу. Я ведь только утром у них была — так, мельком. А к ночи к тебе подъеду. И загуди-им!» И рассмеялась уже весело: «Ты меня не целуй сейчас, а то я до родичей не доеду».
Даша вернулась к полуночи уже больше похожей на прежнюю «Дашеньку». Но все-таки не совсем. Нетерпение, властное и неодолимое, сжигало ее. Казалось, ничто не могло остановить ее порыва, не остановив ее самое. И от этого становилось жутко. Дашино похудевшее гибкое тело пылало, обжигало, жаждало. И утоляя эту жажду, стремилось выпить меня до дна.
С Аней мы любили друг друга совсем по-другому. Мы оба дичились откровенной физиологии, и соития наши — нагим телом к нагому телу близко-близко, чтобы глаза в глаза — были ласковым забытьем, невинным и безмятежным, похожим на сон младенца. Наши тела были как бы самой природой созданы для этого слияния друг с другом, беспредельного взаимопроникновения — мы становились по-настоящему одной плотью и одним дыханием, забывая самих себя, забывая все. Ни она, ни я не испытывали ничего подобного с другими. Наверное, поэтому так и влекло нас друг к другу, несмотря ни на что, и, казалось, никакие другие любови, никакая ревность не могли быть помехой, не были способны отвратить нас друг от друга. Казалось…
А Даша… Бурей безумного беспокойства бушевала ее любовь, увлекая и меня. Сухие раскаленные вихри неутолимой страсти, шипя, погружались в слезную влагу нежности и жалости и снова взметались до черных ночных небес. Смерчи восторга сметали смятение страха — ведь мы так боялись друг за друга! И это было что-то новое, не пережитое нами раньше. «Ой, Лёха, что это было? Что это было, скажи?! Я думала, мы дотла сгорим. Смерть — это фигня, скажи, Лёха. После этой ночи уже ничего-ничего не страшно», — прошептала Даша наутро. И я преклонился перед мужеством ее любви.
Потом она поехала в клинику — «забашлять доктору». «И я с тобой», — мне было страшно за нее. «Нет-нет, сиди дома. Не надо светиться. Мало ли… Я позвоню тебе, — сосредоточенной скороговоркой отозвалась она и произнесла свое заклинание: — Я вернусь, Лёха. Я вернусь».
Вечером позвонила. Бодро, почти весело звенел ее голос: «Лёха, все как надо. Даже не ожидала, что так легко получится. Скоро подъеду и все расскажу. Жди».
Уже совсем поздно вечером влетела в квартиру — шумная, возбужденная неожиданно легкой победой. Говорила без умолку: «Давай, Лёх, треснем за успех мероприятия. Давай, пока можно. Через неделю, доктор сказал, как раз время настанет. Наша главная ночь, Лёха! Е-мое, да ты хоть понимаешь, как я люблю тебя? Как я счастлива тебя видеть? Да мне и на Аньку, что вы тут вместе были, наплевать — Анька своя. Я даже рада за нее, честно. Ты не бойся — она вернется. Ей еще тебя пасти здесь, пока я насовсем не приеду. Че, жалко тебе ее? Ладно, Лёх, мы придумаем че-нибудь такое — Соломоново. Я добрая». Потом, уже за столом на кухне, немного придя в себя, объяснила: «Я почему, Лёх, верила, что с доктором договорюсь — доктор не чужой. Друг семьи, типа, посвященный во все ее тайны. Я его с детства помню. Он мамаше помогал… Ну, после ее залетов закулисных и вообще. И меня к нему на всякие осмотры календарные водили. Как-то он мне симпатизировал. Нормальный мужик. Старенький уже. Деда-генерала друган был. Тому с его гаремом в пол-Москвы, понятно, такой доктор нужен был. Собственно, мать-то его через деда и узнала. Если бы папаша к нему студентку свою тогда направил — была бы жива. По-своему хотел, дурак. Эх-х… И Георгиев доктора тоже через мамашу знает. Доктор, вообще-то, гинеколог, но в оплодотворении и репродуктивной функции круто понимает. Имя! Ну, и Георгиев с мамашей объяснили ему проблему и меня сюда прислали. Мать родная, блин, змея-соучастница! Но наше счастье, Лёх, что меня сюда прислали. И я как в кабинет вошла, там еще сестра или ассистентка какая-то была, говорю, хочу с вами, доктор, с глазу на глаз поговорить. Он, типа, само собой, такие дела не для лишних ушей. И мы с ним одни остались, и я ему прямым текстом так и так. Говорю, вы одна моя надежда — мне больше не к кому обратиться, а вопрос этот, говорю, для меня — жизнь или смерть. Так и говорю, георгиевских выблядков рожать не собираюсь. Уж лучше в Москву-реку, ну или в Гудзон их долбаный, головой. Если, говорю, вы Георгиева боитесь, так и скажите, и голову вам морочить не буду. Он усмехнулся, говорит, бояться мне, кроме Божьего суда, нечего, да и кишка у Георгиева против меня тонка. И спрашивает, что вы, мадам Даша, предлагаете? И я сказала, что хочу забеременеть не от пробирки, а от любимого человека, и в покрытие расходов, типа конспиративных, ну и в благодарность, само собой, предлагаю вам сто тысяч баксов. Ну, гонорары мои. У нас счета раздельные с Георгиевым, так что вот. Он встал, по кабинету прошелся, сзади подошел, руки мне на плечи положил, говорит, пусть мне благодарностью твое счастье, Даша, будет. Ты, говорит, слава России, и на счастье право имеешь. Так и сказал, представляешь. У меня аж мурашки, блин. Короче, договорились мы, что башляю я ему тридцать тысяч баксов — ну, на конспирацию, потому что кое-какие дела один он не может сделать. А напоследок он меня посмотрел и сказал, что все у меня, как надо, и, если, говорит, хочешь от любимого человека забеременеть, через неделю самый срок. Вот так. Ну, мне, конечно, в клинике у него еще несколько раз появиться надо — инсценировка, типа. Но принципиально, Лёх, оно вот так. Вся эта процедура, он сказал, минимум три недели занимает, и Георгиеву он сам об этом доложит. Ты понял, Лёх? Нам с тобой еще три недели отрываться!»
Три недели обернулись тремя с половиной — так постановил доктор. Отрывались мы с Дашей по полной — в упоении друг другом не размыкая объятий. Даша приехала инкогнито — Георгиев не желал ни малейшей огласки. «Как же! Не дай Бог в неполноценности заподозрят». Поэтому все время Даша делила между родителями и мной. Львиная доля, понятно, доставалась мне. Официальной легендой Дашиного отсутствия служила «Аня с ее парнем — у них мне классно». В предпоследний день она посетила доктора, и он «со всей возможной на таком раннем сроке вероятностью» определил беременность. Был крайне недоволен тем, что Даше необходимо вернуться в Штаты. Хмурился и раздраженно выговаривал невидимому Георгиеву: «Это авантюра! Какого черта! Ради собственной карьеры рисковать здоровьем матери и ребенка! Юная особа, первая беременность. Здесь я организовал бы самое пристальное наблюдение, а там, за тридевять земель… Есть у меня в Нью-Йорке достойный коллега, перепоручу ему. Но уж рожать — только у меня! Это я Георгиеву категорически заявлю».
Даша улетала на следующий день вечером. С утра раздался звонок в дверь. Недоумевая, кого это могло принести, я открыл дверь. На пороге стояла Аня — в синих «рваных» джинсах, в легкой светлой куртке по причине теплого бабьего лета, в кроссовках, со спортивной сумкой через плечо. Пышные русые волосы схвачены голубой лентой, серые очи смотрят упрямо и насмешливо. Я замер, пораженный — и тем, что это Аня, и ее красотой. «Не узнаешь, Лёшенька?» — тихо усмехнулась она. Я молча шагнул ей навстречу, обнял и целовал в лицо: «Анечка, ты, родная…» «Идемте завтракать. Успеете нализаться», — раздался за моей спиной строго-насмешливый Дашин голос.
Сели на кухне. Аня поставила на стол бутылку дорогого коньяка: «Это презент от Фрикуши. Он нам всем удачи желает». Разлили. Даша только пригубила и отставила рюмку: «Вы давайте, а я воздержусь». Аня многозначительно посмотрела на меня и покачала головой. Даша грустно усмехнулась: «Вот, Анька, возвращаю тебе Лёху в целости и сохранности». С любовным лукавством подмигнула: «Ну, маленько отъела от него, конечно. Но на твою долю хватит. Надеюсь, и ты мне оставишь». Уже по-деловому спросила: «Деньги пришли? Проверила?» — «Все в порядке. Спасибо, Дашка. И зачем ты это? Бабки сейчас есть». Я смотрел на них, не понимая. «Дашка нам кучу бабла на мой счет положила», — пояснила Аня. Я удивленно взглянул на Дашу. «Ну, у меня же оставались… Доктор только тридцать взял. А остальное я поделила — половину родичам, половину вам». И предупреждая мои возражения, прибавила с совсем не присущей ей житейской рассудительностью: «Молчи, Лёха, деньги лишними не бывают. Жизнь, блин, такая — не знаешь, че завтра будет. А уж в нашей Раше тем более». Остаток дня проговорили в салоне. Даша жаловалась на одиночество там, в Штатах: «С черным вороном какое общение? А в оркестре они от меня дистанцию держат — Георгиева как огня боятся. С вами только и говорю в мыслях да музыкой догоняюсь». Иногда Даша с Аней, переглянувшись, уединялись на кухню или в спальню и шушукались там, оставляя меня одного. Каждый раз, когда они возвращались, Даша небрежно оправдывалась: «Это бабское, Лёх. Это тебе неинтересно и не нужно. А что нужно, Анька потом расскажет». И Аня утвердительно кивала головой.
Незаметно подкрался вечер, и такси повезло нас в Шереметьево. Там уже ждали Дашины родители. Отец мало изменился с тех пор, как я в тот знаменательный день видел его в зале Чайковского. И одет был похоже — в какую-то джинсовую куртку, как молодящийся бонвиван. Мать оказалась статной вызывающе-надменной средних лет красавицей, очень ухоженной и дорого одетой, с собранными на затылке каштановыми, как у Даши, волосами. И я подумал, что Даша красотой уступает своей роскошной мамаше, но человечески, душевно, несравненно выше. Собственно, выше их обоих — и матери, и отца. Родители по-свойски обнялись с Аней и равнодушно раскланялись со мной, представленным как «Анин товарищ». Присмотревшись, отец спросил: «Мы с вами где-то встречались, молодой человек?» «Где-то встречались», — со сдержанной улыбкой ответил я. Даша бросила на меня быстрый понимающий взгляд. Наблюдая ее на людях, с родителями, я понял, как она повзрослела — стала сдержанной, так что даже казалась немного надменной. Но это была не вызывающая надменность матери, а, скорее, вежливое снисхождение. Я восхищался и безмерно гордился ею. Мамаша, хоть и приехала провожать уезжающую надолго за тридевять земель единственную, да еще и беременную, дочь, не выглядела ни расстроенной, ни вообще растроганной, больше занятая производимым ей на окружающих эффектом. Но более внимательный отец несколько раз с любопытством перехватывал мои восхищенные, устремленные на дочь, взгляды.
Даша прошла регистрацию, сдала чемодан. И вот — стойка пограничного контроля, последняя пядь Отечества. Родители расцеловались с дочерью. Даша обернулась, обняла нас с Аней крепко, так что мы соприкоснулись лбами: «Самые-самые мои! Люблю вас!» Потом обняла уже меня одного, поцеловала в губы и произнесла свое заветное: «Лёха, я вернусь!» И все.
Дашин отец предложил подвезти нас до дому. «Да нет, спасибо вам, нам в Ивановку к приятелю надо. Мы на аэроэкспрессе до Кунцевской, а там нас заберут», — быстро соврала Аня. Когда уже расходились, отец негромко, так что слышали только он и я, проговорил мне в спину: «А вы чей на самом деле молодой человек — Анин или Дашин?» Я, не оборачиваясь, неопределенно пожал плечами.
На платформе аэроэкспресса влажно и тревожно веяло осенним лесом. «Может, мне в Ивановку вернуться?» — нерешительно спросила Аня «Нет, нет! — поспешно отозвался я и, обняв, прижал ее к себе: — Не бросай меня». Она покорно согласилась, молча кивнув головой. По дороге молчали и молча поднялись в квартиру. На кухонном столе оставался не допитый днем коньяк. Допили его и сели рядом на диване в салоне. Аня устало зевнула, посмотрела виновато: «Встала ни свет ни заря». «Ну идем спать», — позвал я. Она замялась: «Знаешь, давай порознь ляжем». Я пожал плечами: «Как хочешь. Что с тобой?» Аня опустила глаза: «Не знаю. Просто… Люди это делают, чтобы детей рожать, а мы… Грех и грех только». Губы ее горько кривились. Я придвинулся к ней поближе, обнял, поцеловал в щеку, спросил мягко: «Ты что, в церковь записалась?» Она грустно улыбнулась и отрицательно помотала головой. «Это не только чтобы детей рожать, — тихо сказал я. — Так звери только — чтобы размножаться. А люди — ну, не все, а как мы с тобой — еще и чтобы вместе быть, друг друга поддержать. Идем. Можно же просто лежать. Обнять друг друга и лежать. Чтобы рядом быть. Идем», — я встал и легко потянул ее за руку. Она молча согласно кивнула: «Только переоденусь».
И мы легли одетые поверх одеяла, крепко обнявшись. И долго лежали так молча, пока не уснули.
Утром я проснулся один. Аня уже была на кухне — легко звякала посуда. И я понял: то, что было между нами — было и уже не вернется. Длившаяся почти год нетрезвая нирвана любовного забытья и тихого упоения друг другом кончилась. Она и не могла быть вечной — мы всегда помнили, что это на время — на время, отпущенное нам Дашей. Она — хозяйка. И хотя все мы втроем искренне любим друг друга и на многое друг для друга готовы, но… Ни один из нас не представляет совместной жизни втроем. В сущности, Аня помогла нам — Даше и мне. В страшные мои дни, в дни самого одинокого моего одиночества она спасла меня и сохранила для Даши — по ее просьбе. А теперь должна вернуть. Хотя мы так привязались… Ах, да что привязались — полюбили друг друга! Но договор, как говорит страшный Георгиев, дороже денег. Гораздо дороже! И Аня должна вернуть меня Даше. Потому что — как трудно в это поверить! — я отец будущего ребенка Даши, которая замужем за бандитом Георгиевым. И никто не знает, как это все разрешится.
«Ты спишь, Лёх? Идем кофе пить», — позвала Аня. Я умылся и пошел на кухню. Она встала мне навстречу, взяла ладонями мою голову, поцеловала в губы — сухо и грустно: «Садись, Лёх. Поговорим». Я обратил внимание, что она одета, как для выхода, только без куртки. Заговорила, опустив голову, так что русые волосы скрыли лицо: «Дашка рожать сюда приедет, и в Штаты после это возвращаться уже не планирует. Не знаю, как она это провернуть собирается, но Дашка есть Дашка, и я ей верю. То есть месяцев через семь, самое большее, она должна вернуться. И я не хочу карты вам тут путать. Сам понимаешь, ничего хорошего из этого не выйдет. Ты, может быть, хотел бы, чтобы я с тобой все это оставшееся время была. Скажу честно, и я бы этого хотела. Так, как с тобой, мне никогда не было и не будет. Сказала уже, и еще повторю, кроме тебя для меня со всеми — никак. С некоторыми терпимо, может быть. Ты знаешь, я не о физической только близости, не о физиологии, а обо всем… Обо всем, из чего живой человек состоит. Но если мы с тобой еще на полгода вместе останемся… Я, Лёх, не знаю, что тогда будет. И ты не знаешь. Это… Это черт те что будет. И так уж прилипли друг к другу крепче некуда — видишь, Лёх, как больно отлипать. А дальше еще больнее будет — совсем уж невыносимо. Поэтому давай сейчас разбежимся. Как говорят, разойдемся красиво. А там… Короче, даст Бог… Ну, увидимся еще». Аня подняла голову — губы плотно сжаты и мука в серых очах. Хотелось броситься к ней, обнять… но я сдержался. Она встала: «Мне пора. Фрикуша за мной заедет». Я тоже поднялся, взял ее за обе руки: «Спасибо тебе, Анечка, родная моя. Я по гроб жизни должник твой». Она махнула рукой и отвернулась: «Да ладно. Я позвоню». Чуть не бегом кинулась в прихожую, подхватила уже готовую черную сумку «адидас» и вышла вон.
По приобретенной в последнее время привычке я запил. Аня позвонила через день: «Я по делу. Мы же вопрос с бабками не решили. Просто позавчера язык не поворачивался про это говорить. Короче, я тебе половину того, что Дашка отстегнула, переведу. Надо будет еще — скажи, не молчи и не стесняйся. Данные счета мне на мобилу сбрось». Я залепетал что-то невнятное: «Не надо, Ань… Не в бабках же счастье… Я тут перекантуюсь…» «Лёх, — строго перебила она, — возьми себя в руки и сделай, что прошу. Только повнимательнее. И это… С бухаловом завязывай и жить начинай. Ради Дашки. Ради ребенка в конце концов. Ну, и ради меня, Лёшенька. Мне важно знать, что все с тобой в порядке. А то… А то тоже сопьюсь на хрен. Понял? Давай, универ заканчивай. Фрикуша о тебе помнит и что может сделает. А он, Лёх, многое может. А я… Ой, ну тебя, сам знаешь, что я… Короче, давай, Лёха, жить, а там — как Бог даст. Все, пока. Успокоюсь — еще позвоню».
Возвращение к одиноким будням, к тошнотворной серости — ни проблеска остроумия! — экономических штудий было медленной пыткой. Смутно маячили впереди синие корочки диплома. Не то, чтобы желанного, а просто зачем-то могущего пригодиться. Блогерство, конечно, опустошало, и в глубине души ворчала совесть: «Чем торгуешь, поганец». Но тогда рядом была Аня. А с Аней можно было пережить что угодно. А теперь… Впрочем, экономические штудии имели то преимущество, что, поглощая меня целиком, отвлекали. Я почти не позволял себе алкогольных расслаблений — так, иногда по выходным — и возобновил посещения секции бокса. Собственно, из мельком встречаемых однокурсников, преподавателей и партнеров по рингу и состоял круг моего — очень поверхностного и формального — общения. Старался больше думать о Даше, чем об Ане, и думы эти рождали чувства противоречивые. Ребенок… Я плохо представлял, что это такое. В жизни своей я не имел дело с младенцами — только иногда наблюдал эти розовые орущие комочки жизни, не вызывавшие у меня ни интереса, ни умиления. А уж роль отца и вовсе по дикости своей могла соперничать только с экономической учебой. Но с последней я все же как-то помирился — пошел на поклон к системному аналитику Борису Владимировичу, чей образ навел меня когда-то на мысль о Форексе, и попросил стать моим научным руководителем. Честно поведал ему о моем удачном валютном опыте, и тот принял самое живое участие в написании дипломной работы — именно в части нелюбимого мной системного анализа.
То есть так ли этак, а жизнь вошла в некое подобие колеи и продолжалась. Звонила Аня. Строго спрашивала, есть ли у меня деньги. Говорила, что «Маски ласки» она с помощью Фрикуши поддерживает. Правда, в измененном формате. Ну, ради рекламы — чтобы бабки капали. Приглашала поучаствовать в писании контента — если охота есть. Охоты у меня не было — я вообще прикасался к компу только по учебе. Больше всего Аня была довольна моим докладом об учебе и боксе. Они с Фрикушей собирались в какой-то чуть ли не кругосветный круиз аж на три месяца. Сообщила: «По-моему, Фрикуша что-то тебе подыскал к окончанию универа. Особо со мной не делился, но я знаю, что он встречался с кем-то офигенно важным, чуть ли не приближенным к Кремлю, и о тебе говорил. Так что, надейся и жди. А я тебя все равно люблю больше всех». На такой чувствительной ноте она заканчивала теперь все наши разговоры. Еще звонила Даша — один-единственный раз, скороговоркой. «Знаю, что Анька ушла. Ее можно понять — живой же человек. Ей тоже жизнь устраивать надо. А ты там держись. Главное, не бухай по-черному. Меня, Лёх, мутит страшно. Хожу поблевываю. А ворон черный все равно заставляет репетировать и выступать. Тварь бесчувственная. Но зато с супружеским долгом не донимает. И на том спасибо. Я где-то ближе к июню вернусь. Звонить тебе боюсь — как бы ворон чего не пронюхал и тебя бы не вычислил. У него руки длинные, и ни на что хорошее он не способен. Но ничего, и на нашей улице праздник будет. Соскучилась по тебе просто страшно! Главное, жди меня. Я вернусь!»

А потом… Это случилось субботним утром в конце декабря. В квартире что-то задребезжало, и я не сразу понял, что. Оказалось, дребезжал старый, из Самары еще, мобильник, который я берег как память — на него мне звонила Таня — и держал в шкафу для одежды. Время от времени заряжал — он хранил в своей старой памяти всякие полузабытые номера. Пока я его доставал, дребезжанье прекратилось. Никакого номера не высветилось, и я подумал о каком-нибудь скучающем подвыпившем однокласснике. Но дребезжанье повторилось. Неуверенный девичий, почти детский, голосок:
— Лёша? То есть Алексей? Я с Алексеем говорю?
— Да, — недоумевая, ответил я.
— Наконец-то, — она вздохнула с облегчением и ошарашила: — Меня Настей зовут. Я дочь Татьяны Иванны. Ну, в Самаре, в школе, в библиотеке которая… Помните?
— Д-да, помню, конечно. Вы где? Откуда звоните?
— Ой, это долго объяснять, — уклонилась от ответа Настя. — Лучше вы мне скажите, где вы, а я к вам подъеду. Можно?
— Можно, — автоматически ответил я, назвал улицу, номер дома и квартиры и счел нужным добавить: — Это в Москве. Метро «Коммунарка».
— В Москве-е… — протянула Настя с удивленным уважением, некоторое время молчала, потом, видимо, что-то для себя решила: — Ну, хорошо, я завтра подъеду, до обеда. Можно? Вы… Вы дома будете?
— Дома, — эхом откликнулся я.
— Ну, до завтра тогда.
Разговор закончился. Я остался стоять со старым мобильником в руке, пытаясь осознать произошедшее. Таня никогда не рассказывала о дочери, просто иногда вскользь, в связи с чем-то, упоминала о ней. Последний раз я слышал о Таниной дочери от «англичанки» Розы Яковлевны, когда, полуживой от беспокойства, примчался из Москвы в школу искать Таню. И это было одним из самых страшных воспоминаний: «Муж ее, Лёша, зарезал. Они поскандалили. Соседи шум услышали, вызвали полицию. Те на удивление быстро приехали, а им не открывают. Ну, дверь выломали, да уж поздно… Он на полицию с ножом — его и застрелили. Там дочь еще двенадцатилетняя была в квартире. И весь этот ужас у нее на глазах…» Двенадцатилетняя… То есть сейчас ей должно быть где-то восемнадцать. Взрослая девица. Как жила она без отца-матери все время? Наверное, родственники, или дед с бабкой забрали. Дикая история, конечно. И зачем ей понадобилось меня видеть? Надо было сразу спросить, а не адрес выкладывать. Теперь поздно. Ладно, тоже несчастная — такое пережила.
Как ни крути, а все это было в высшей степени неожиданным и странным, и весь остаток дня и всю ночь я не находил себе места. Даже прибег к помощи «Русского стандарта».
Утром, часов в девять, она позвонила на старый мобильник:
— Я тут на вокзале, как его, ну, Казанском. Я не знаю, куда тут… Вы можете ко мне подъехать? А то я первый раз…
— Да, — тут же согласился я, подумав мельком, «из Самары, что ли?», и спохватился: — Только как же мы узнаем друг друга?
— А, да… — растерялась Настя, но тут же нашлась: — Ну, я рыжая такая, метр шестьдесят два, худая, можно сказать, стрижка короткая, и у меня рюкзак такой, типа школьный, синий. Ну че… Ну, куртка еще… Тоже синяя. Не новая такая…
— Ну, ладно. Ты где-то через час к кассам подойди. Там кассы в зале ожидания. Встань где-нибудь в стороне, чтобы не с толпой, — неожиданно для себя я перешел с ней на «ты».
— Ага, поняла, — откликнулась она. — Кассы в зале ожидания. Ну, я жду. Все, а то мобила вырубается.
Что-то настораживало в ее голосе — так разговаривают не привыкшие к обычной «гражданской» жизни подростки. Из неблагополучных — выросших на улице, или откинувшихся с малолетки. Похоже разговаривала несчастная Лена из мишулинской психушки. И я подумал, вздохнув: «Отец мать при ней зарезал. Какое уж тут благополучие».
Я узнал ее сразу, как только вошел в зал ожидания. Рыжеволосое, коротко стриженное, настороженно зыркающее по сторонам колючими темными глазами существо, в котором угадывалась девушка-подросток, худо, даже не совсем по-зимнему, одетая в синюю порядком выцветшую демисезонную куртку, похожие на мужские брюки и какие-то грубые вроде рабочих ботинки. На плече висел маленький синий школьный рюкзак. Я подошел к ней вплотную. Она совсем не была похожа на Таню. Может быть, на отца, которого я никогда не видел? Что-то жестокое, звероватое читалось в колючем вызывающем взгляде, в опущенных — то ли презрительно, то ли плаксиво — уголках большого на маленьком худом веснушчатом лице рта.
— Алексей? — темные глаза впились в меня, разглядывая пристально и ревниво-придирчиво, губы скривились в злой ироничной ухмылке: — Ничего так… Мамка не зря на тебя запала. И прикинут неплохо.
Начало не предвещало ничего хорошего. Я изобразил что-то вроде понимающей улыбки, протянул руку. Она протянула в ответ узкую красную от холода ладонь. Между большим и указательным пальцем синела маленькая буква «н».
— Ну, поехали, Настя, — позвал я странную гостью.
— Поехали, — с некоторым вызовом откликнулась она и снова ухмыльнулась — иронично и зло.
Я купил ей карту «тройка» на несколько поездок, и неторопливый эскалатор повлек нас в теплое, благоухающее мазутом подземное царство. Настя молчала и выглядела подавленной. Вытесняя из туннеля воздух и подвывая, подкатил поезд. Я втолкнул замешкавшуюся гостью внутрь. В конце вагона нашлись два свободных укромных места, и мы уселись рядом. Настя обвела вокруг себя диковатым взглядом:
— Во, народищу, блин! И как вы тут друг друга находите.
— Мы же друг друга нашли, — улыбнулся я со всем миролюбием, на какое был способен. Она молча значительно кивнула головой, и глаза ее потеплели.
— Что это — «эн»? — я коснулся указательным пальцем маленькой татуировки на ее руке. Она дернула плечом:
— Ну «нэ», Настя значит. Это фигня — портак. У меня и настоящая синька есть, — она склонилась ко мне, понизила голос и ткнула пальцем куда-то вниз, — там. Может, покажу.
И улыбнулась загадочно-коварно, на мгновение превратившись из колючего подростка-шпаны в юную женщину.
— Как же ты мой телефон раздобыла? — спросил я то, что с самого начала мучило меня.
— У мамки в записной книжке был, — она посмотрела на меня долгим взглядом, опустила глаза и сказала глухо: — Когда папаша ее ножом бил, он этой книжкой в лицо ей тыкал и орал: «Кто это, "Лёша", а? Налево зарулила, с.ка? Бабки семейные на хахалей транжиришь?» Так вот орал, как бешеный. Я слово в слово запомнила. И все время, пока ножом бил — не знаю, сколько раз, много раз — книжку эту в руке держал. А мать ничего не отвечала. Только руки поднимала и кричала. Страшно кричала. От боли, видать. В кровище вся… А потом полиция. Дверь вышибли. Он на них — с ножа кровища капает. И они из двух пушек в упор… Он навзничь грохнулся, и книжка отлетела под стол — как раз, где я сидела. И я ее ухватила сразу. Боялась, менты заберут».
Я осторожно накрыл ладонью ее сцепленные на коленях руки. Она с мукой подняла на меня повлажневшие карие глаза и прошептала: «Капец, да?»
До «Коммунарки» доехали молча. Я не смел ни о чем спрашивать. Настя с пугливым любопытством озиралась по сторонам.
Наружи тянуло ледяным ветром. У Насти не было ни шапки, ни перчаток — она зябко прятала руки в карманы выцветшей синей куртки.
— Идем скорее, а то продует — простудишься, — поторопил я ее. Она задержалась возле «Пятерочки»:
— Может, возьмем чего-нибудь? Ну, за знакомство…
— У меня есть дома. Идем скорее, — я осторожно потянул ее за рукав. У подъезда встретился сосед по лестничной площадке, отставник органов внутренних дел, сверх меры любопытный старикан. Уставился подозрительно, кивнул мне головой и проводил нас долгим неодобрительным взглядом. Я подумал, что приведись мне сейчас объяснить, что это за девицу веду я к себе домой, вряд ли нашелся бы, что ответить.
Настя осторожно вкралась в прихожую, выглянула в салон, одобрительно протянула:
— Норма-ально, — поинтересовалась: — Ты че, один тут квартируешь?
Я кивнул головой. Пододвинул ей ногой тапочки — все те же красные с помпонами, Дашино-Анины:
— Раздевайся, проходи! Может, хочешь душ принять с дороги? Ты откуда, кстати, прибыла?
Она дернула плечом:
— Из Самары, откуда ж еще. В душ это кайф. Только… — она замялась, виновато глянула на меня карими, странно не подходившими к рыжим бровям, глазами: — Только… У тебя полотенце лишнее есть? А то я без ничего. Не, у меня было. Все было, но прокол такой вышел… Я расскажу потом…
В платяном шкафу в спальне осталось много всего — и от Даши, и от Ани. Я позвал свою неблагополучную гостью:
— Иди сюда, выбери, что подходит!
Она скинула и оставила на вешалке синюю куртку, оставшись в какой-то неопределенного цвета и формы кофте — видимо, на голое тело. От нее исходил запах пота, перегара и несвежей одежды. Приблизилась к шкафу и присвистнула:
— Е-о, вот это гардероб! Откуда это у тебя, бабское? И крутое все.
— Это моих знакомых, — пояснил я и тихо добавил: — И близких.
— И много их у тебя, близких? — с ироничным смешком спросила она из шкафа.
— Да нет, немного, — в тон ей ответил я. — Было две. Теперь вот, надо полагать, три.
— Третья, типа, я, что ли? — все так же иронично прозвучало из шкафа.
— Типа, ты, — отозвался я.
— Ну-ну, — удовлетворенно хмыкнула Настя и вынырнула из шкафа с небольшим ворохом шмоток в руках: — Можно, я это возьму?
— Да бери, что хочешь, — отмахнулся я. — Иди в душ, а я пока поесть приготовлю.
— Ага, я шементом, — откликнулась она по-самарски, уже исчезая за дверью ванной.
Я поджарил ветчину, залил яйцами, посыпал нашедшейся в холодильнике зеленью — получилось аппетитно. Накрыл на стол на кухне. Положил в фарфоровую чашку для салата соленые огурцы. Поставил едва початую бутылку «Русского стандарта», рюмки. Занятый яичницей и своими мыслями, не слышал, как Настя вышла из ванной. Поднял глаза и увидел ее стоящей на пороге кухни в Дашином черном спортивном костюме. Мокрые рыжие волосы были зачесаны назад, отчего лицо казалось еще худее. Карие немного раскосые глаза смотрели вопросительно. Губы большого рта уже не кривились в иронично-злой ухмылке, а улыбались по-человечески — по-детски. Я разглядывал ее, пытаясь найти хоть какую-то Танину черту. Она как будто поняла это и виновато пожала плечами:
— Я на мать не похожа. Она от и до красавица была, а я так… В отца. Он татарин наполовину был. Рыжий.
Мы сели за стол. Я поднял бутылку, чтобы разлить и спросил:
— А тебе можно? Восемнадцать-то есть?
— А как же меня из приюта-то отпустили, по-твоему? — нарочито возмутилась она.
Мы выпили, и Настя накинулась на еду.
— Так ты в приюте была? — осторожно осведомился я.
Она, жуя, кивнула головой. Я сидел молча. Она закончила жевать, попросила:
— Давай еще по одной, и я тебе расскажу.
Выпила, одним движением лихо закинув рюмку, похрустела огурцом, вздохнула.
— Меня сначала в психушку упекли, в Томашево, в детское отделение. Ну, типа, реабилитация. А потом бабка с дедом за мной приехали из Шенталы. Отцовские. У матери не было уже тогда никого. Короче, забрали они меня к себе в Шенталу. У них дом там, хозяйство. И они меня сразу к скотине пристраивать начали. Ну, я че, девчонка городская, непривычная… Да и вообще, мать с отцом не больно мирно друг с другом жили, но со мной хорошо обращались, не отказывали ни в чем, да и работать-то по дому особо не заставляли. Так, по мелочи — посуду помыть, у себя в комнате прибрать, за хлебом сгонять. А тут, блин, нагрузили, гнобили натурально. Ну, и я на дыбы. Потом, видать, че-т с бабками за меня у них не сложилось. Думали, им столько-то отстегивать будут, а им, видать, меньше отстегивать стали. И они совсем озверели: «Давай, типа, работай, дармоедка». Ну и, дед раз на меня руку поднял, два… А на третий замахнулся, а я в коровнике навоз выгребала, и вилы там стояли… И как он замахнулся, я вилы схватила — и в пузо ему. Ну, убить-то не убила, конечно. Какие у меня, соплячки, силы. Правда, кожу проткнула, кровь пошла. А он ментов позвал. Менты у них там свои, само собой. И накатали они с бабкой на меня телегу — ни слова правды, блин — что я, типа, психически неуравновешенная, беспредельщица, и никакой управы у них на меня нет. Асоциальный блин, элемент, как говорят. Это в тринадцать-то неполных лет. Дедушка с бабушкой, блин… — она всхлипнула: — Налей, что ли, еще. Жизнь, блин, моя сиротская.
Настя выпила еще и захмелела. Безнадежно махнула рукой, заговорила отрывисто:
— Короче, че рассказывать, распинаться без толку… Человек человеку волк. Мое счастье было, что тогда четырнадцать еще не стукнуло — а то бы в колонию упекли. А так — в приют. Ну, это детдом такой для социально опасных. Как я, короче… Жизнь там не сахар, но лучше, чем у деда с бабкой. Хоть работать не заставляют. Ну, по желанию… Его потом расформировали, приют этот, и обычным детдомом сделали. Там уже все вместе — и пацаны, и девки. Там я работала — на машинке шила. А че, бабки неплохие закрывали. И у меня было с собой, когда я вышла… Я и прикинута была путем. Но Вован этот долбаный — мы с ним вместе вышли… А куда податься? Хотелось оторваться маленько. Вован бакланит, у меня друганы глуховые на Кировской… Друганы-ы… Блат-хата какая-то на Безымянке. А там мужики взрослые, блатные все. Сначала вроде весело было — гитара, пели… А после напоили меня и по кругу, волки, пустили. Потом не помню ни фига. Утром очухалась в каком-то подъезде… Не знаю, где… И лохмотья эти на мне. Бабок, само собой, в помине нет. Из рюкзака-то все вытряхнули — даже белье, блин… Вот, мобилу оставили старую мою, мешок пластиковый с документами и книжкой записной материной да бумажку — тыща рублей. Ну, это, видать, по пьяни не заметили. Короче, погудели… Хорошо хоть телефон твой в книжке надыбала… Я ведь так позвонила — наобум, наудачу. Не очень верила, что ты отзовешься… Хоть в этом везуха, блин. Спасибо тебе. У меня ну никого нет, пойми…
Она опять безнадежно махнула рукой, всхлипнула и попросила:
— Плесни еще маленько!
Я было засомневался, но она смотрела так просяще-жалко, как мишулинская Лена, и я налил ей еще рюмку. Она выпила, пожевала огурец, неуверенно встала, выглянула в салон:
— А че там, диван? Можно я полежу маленько?
И нетвердым шагом прошла к дивану. Я прибрал на кухне, а когда вышел в салон, Настя, свернувшись калачиком и зажав между коленями ладони, уже спала. Я накрыл ее одеялом и пошел в спальню — готовиться к завтрашней встрече с Борисом Владимировичем.

Анатолий Фрик подрулил на конторском «инфинити» к старому ухоженному зданию в переулке за «Елисеевским». Прогуливавшийся по тротуару охранник в штатском приблизился, взглянул на номер автомобиля и, убедившись, что свой, удалился. Анатолий уверенным шагом вошел в здание, показал пропуск кивнувшему ему дюжему молодцу в черном, сидевшему за охранным прилавком, легко взбежал на второй этаж, открыл дверь с золотыми цифрами «215» и приветливо улыбнулся черноволосой красавице-секретарше:
— Доброе утро, Машенька. Как дела?
— Дела, сами знаете, у кого. А у нас — так… — мрачновато откликнулась Маша и кивнула на тяжелую дубовую дверь кабинета: — Он вас ждет.
Анатолий исчез в кабинете.
— Здорово, гений! — поприветствовал его, не поднимая головы от красного дерева стола, Денис Никитич. — Куда это ты лыжи навострил на целых три месяца?
— Ну, прогуляюсь по ту сторону экватора, подорванное здоровье поправлю, — отшутился Анатолий.
— Какое в твоем возрасте подорванное здоровье?! — весело возмутился хозяин кабинета. — Ладно, веселись, юноша… Ты ведь, точно, не один едешь. Я насквозь вас, молодых, вижу.
— Ну, не один. От вас разве скроешь… — деланно потупился Анатолий и перешел на серьезный тон: — Для вас, Денис Никитич, ничего не меняется — для вас я всегда на связи. Ну, и ребята у меня в фирме опытные, проинструктированы от и до. Егор за старшего остается, и он же за ваш проект отвечает. Вы его хорошо знаете. А я и полезное с приятным намереваюсь сочетать — посещу наших общих забугорных знакомых.
Собеседники углубились в обсуждение не понятных постороннему деталей. В конце разговора Денис Никитич спросил:
— Слушай, нет ли у тебя толкового гуманитария на примете? Ну, который контентом, скажем, занимается. Такой, чтобы за словом в карман не лез, и, знаешь, чтобы и живость ума имел и излишней ученостью перегружен не был. Молодой, само собой, но тертый. Не больно срочно, но желательно. Планирую я одно дело на мильон.
Анатолий задумался, пожевал губами:
— Знаете, кажется, есть такой паренек. Я вам данные сброшу.

С утра мне было необходимо появиться в Универе. Настя крепко спала на диване. Я подошел, осторожно тронул ее за плечо. Она резко подняла голову, испуганным непонимающим взглядом уставилась на меня. Потом, видимо, вспомнив, расслабленно откинулась на подушку.
— Я в Универ. К полудню вернусь. А ты отдыхай! Еда в холодильнике. И не сбегай никуда! Хватит уже приключений. Договорились?
Она кивнула головой, выпростала из-под одеяла худую веснушчатую руку с маленькой буквой «н», коснулась моей ладони, сказала тихим хрипловатым голосом:
— Да куда я денусь! Спасибо, Лёх. Я тебя ждать буду. Посплю пока.
Улыбнулась и снова закрыла глаза.
До полудня я не управился. Решил позвонить Насте, впрочем, не уверенный, что ее мобильник в порядке, и она ответит. Но она ответила. Я сказал, что задерживаюсь и вернусь через пару часов. Спросил, нашла ли она что-нибудь поесть.
— Да все путем, Лёх. Хоть выспалась. Жду тебя тут, как киса, — отозвалась Настя дружелюбно, растягивая слова, мне показалось, не совсем трезвым голосом. Я решил ни о чем не спрашивать. Вспомнил, что на дверце холодильника оставалась бутылка какой-то мудреной водки, привезенной Фрикушей в один из его последних визитов. Махнул рукой, подумал:
— Черт с ней, с водкой. Только бы дома сидела.
Поймал себя на том, что беспокоюсь о Насте. И в самом деле, я чувствовал себя виноватым перед ней, чувствовал, что я — чуть ли не главная причина ее трагедии, и искренне хотел хоть как-то исправить это непоправимое.
Она вышла в прихожую мне навстречу в Дашином спортивном костюме, который был ей немного велик и висел на худых плечах, аккуратно причесанная, подкрашенная и заметно навеселе:
— Привет. Уж заждалась тебя. Я там косметику в ванной в шкафчике нашла. Попользовалась маленько. Ничего?
— Да ничего, конечно, пользуйся, — махнул я рукой и осторожно спросил: — Ты уже чего-то лизнула?
Она виновато улыбнулась:
— Маленько. Там пузырь в холодильнике крутой. Я только попробовать. Ни разу такую не видала. Не будешь ругаться?
— Не буду, — усмехнулся я. — Только больно-то не увлекайся!
— Да не, эт я пока… Ну, расслабиться маленько после всего. Идем, может, ты тоже… И голодный же, поди. У меня там все порезано.
Она неожиданно шагнула ко мне, приникла, спрятав лицо на груди:
— Ты, Лёх, пацан такой… Ну, правильный, короче. Добрый. Че б я делала, если б тебя не нашла? Вилы! Е-мое, страшно подумать, в натуре.
Я осторожно погладил ее по спине:
— Ладно, Насть, что было, то было. Будем жить начинать!
Она, все так же уткнувшись в меня, кивнула головой и всхлипнула. Потом подняла заплаканное лицо, быстро поцеловала меня в щеку и убежала на кухню, позвав оттуда:
— Ну, идем! Я тут картошку нашла у тебя. Сварила.
Я по-быстрому принял душ и пошел на кухню. На столе в большой тарелке исходила паром картошка. Натюрморт дополняли аккуратно порезанные ветчина и хлеб, соленые огурцы и «крутой пузырь» из холодильника. Я поднял рюмку:
— Ну, за твое спасение, Насть!
— Да, в натуре, — отозвалась она, кивнула мне, опрокинула рюмку и, хрустя огурцом, выдохнула наболевшее: — А Вован сукой оказался. Мы с ним в детдоме вместе были последнее время. Ну, жили, короче. Мне, знаешь, так круто с ним было… А он… Мужикам этим меня… Зачем он так?
Я пожал плечами, изобразил сочувственную физиономию. Меня в самом деле ужасало то, что произошло с Настей в той «блат-хате», но я не знал, что ответить. Она всхлипнула и продолжала:
— Прости, что гружу тебя. Просто, мне же не с кем больше… Ни поговорить, ни ваще ни фига… А ты… Ты, типа, пожалел меня. А меня, может, первый раз в жизни так вот пожалели — ну, за так…
Она перестала всхлипывать и хитро взглянула на меня:
— Помнишь, мы когда в метро сюда ехали, я тебе сказала, что у меня настоящая синька есть? И я тебе показать обещала.
— Что это, «синька»? — не понял я.
— Ну, наколка, — удивилась она моей темноте и вскочила со стула, сделав большие глаза и громко прошептав: — Смотри!
В следующее мгновение спортивные штаны вместе с трусиками слетели почти до колен. На белой веснушчатой коже живота, справа, прямо над рыжей лилией лобка красовался большой, размером и видом как настоящий, синий скорпион. Настя смотрела на меня испытующе, затаив дыхание.
— Круто. Как настоящий, — похвалил я.
— Это я сама. Я вообще синьки колола, кто просил. Я же шила, и у меня иголки всегда. Ну, и рисовать могу. Имела с этого маленько. Ну, бабок в детдоме нет, а че-нибудь пожрать, пузырь, ну, или вещь какую нужную… Так-то обычно куревом расплачивались, а я не курю. Не могу — меня воротит с табака, мутить сразу начинает.
Она так и стояла передо мной со спущенными до колен штанами и белеющей в них мятой белой полоской трусиков. Посмотрела в упор, понизила голос:
— А хочешь меня?
Меня бросило в жар. С Дашиного отъезда я воздерживался от общения с женщинами, даже и не думал об этом. Раз позвонила «вполне стоящая» Света, ласково спрашивала, как жизнь, и наверняка ждала приглашения в гости. Но я как-то не решился. Вообще, мысли на эту тему неизбежно вызывали самую живую память об Ане и Даше, и я не смел мутить эту память какими-то другими связями — «для секса». Меньше всего я думал о Насте как о женщине, — просто о человеке, в несчастной судьбе которого я сыграл роковую роль, о человеке, которому обязан помочь. Но сейчас меня бросило в жар. И Настя женским чутьем поняла это и потому и спросила «хочешь меня?». Я с трудом отвел глаза от нежно-веснушчатого девичьего живота со скорпионом и глухо попросил:
— Оденься, Насть! А то как-то резковато у нас начинается.
Она дернула плечом, натянула штаны и села. Шумно вдохнула и выдохнула, как бы переводя дыхание:
— Ну, ты походу прав — резковато. Надо погодить маленько. А то я была там хер знает, с кем… Так-то я чувствую, что ничего не подцепила, но надо подождать. Только бы не залететь, е-мое! Ты… Ты не обижаешься, Лёх?
Я отрицательно помотал головой, вдруг поняв, какую прорву проблем навлекаю на себя, приютив это юное рыжее чудо. Пора было как-то расставлять некоторые точки над «i»:
— Я, Насть, не обижаюсь, все нормально. Но пойми меня правильно. У меня есть женщина, любимая. У нас ребенок будет. Она в Штатах сейчас. Но она должна вернуться. Видишь, пианино там в комнате? Это ее. Она музыкант, пианистка.
— А, да, — она нагнулась на стуле, выглядывая в салон. — Я все спросить хотела, чье. Мамка тоже нас с Наташкой в музыку отдавать собиралась. Да так вот и не собралась, блин.
— Кто это, Наташка? — спросил я без особого интереса.
— А? Наташка? — Настя вздрогнула и осеклась, будто проговорилась о чем-то тайном, и, отводя глаза, ответила: — Да так, подружка, типа.
Я не стал расспрашивать, да и вообще не обратил тогда на эту «Наташку» никакого внимания.
Настя помолчала и спросила:
— А когда она назад-то, эта твоя женщина?
— Точно не знаю, но, наверное, в июне.
— Короче, мне до тех пор дергать надо, — как бы рассуждая с собой, грустно-задумчиво проговорила Настя. — А я че-т подумала, ты один.
— Ну, мы придумаем что-нибудь. Время есть. Она человек хороший, понимающий, — я попытался как-то успокоить ее.
Настя убежденно помотала головой:
— Не, Лёш, в этом деле — ну, если мужика делить — бабы хорошими не бывают. Так что, до июня мне по любому дергать надо.
Она сидела поникшая, нахохлившись, сутуля худенькие плечи. И мне до сердечной боли стало ее жаль.
— Настя, Настенька, но ведь так или иначе тебе твою жизнь устраивать надо — учиться, или работать начинать. Ведь ты молодая совсем. Все у тебя в жизни будет, только надо в руки себя взять. А я… Я, чем могу, помогу. Это обещаю. Тебе вот одежду надо купить, да? И мы это сделаем. Сегодня. Давай соберемся — и в магазин. Я знаю, здесь поблизости есть. Может, присмотришь себе что-нибудь. А если нет — в центр рванем. Пошли что-нибудь Дашино в шкафу пока поищем. Ну, чтобы сейчас надеть.
Я подошел к ней, погладил вздрагивающие плечи, поцеловал в рыжую макушку. Она, уткнувшись в меня лицом, схватила обеими руками мои руки и разревелась в голос. Успокоившись, сказала виновато:
— Прости, че-т я раскисла. Я последний раз плакала, наверное, когда меня в Томашево из ментовки везли. Лет шесть назад, считай. Ну, когда пахан мать-то зарезал… А потом — все. Знаешь, там, где я была, — не плачут. Это не дай Бог. Заклюют, забьют, в мусор превратят. Это я с тобой раскисла. Ты… Ты… Ой, ладно, пошли лучше шмотки в шкафу искать.
Шмоток было много, но в основном, Аниных. То есть, все это было круто и дорого — Настя отродясь не держала такого в руках — но безнадежно велико. Но все-таки мы нашли еще один Дашин спортивный костюм — теплый, и решили, что для похода по магазинам — самое то. Заминка вышла с обувью. Ботинки, коими одарили Настю участники оргии на блат-хате, никуда не годились — это были грубые рабочие башмаки с жесткими носами, сильно изношенные и холодные. К тому же, на два-три размера больше нужного. Решено было по дороге отправить их в мусор вместе с неопределенного цвета вонючей кофтой. В ящике для обуви нашлись Дашины кроссовки — в них она ездила в Мишулино — обувь не зимняя, но подходящая Насте по размеру. На них и решили остановиться, дополнив теплыми носками. Шерстяных шапочек нашлось целых две — выбрали модную вязаную с ушами и помпоном. Не нашлось замены только линяло-синей демисезонной куртке, и с этим пришлось смириться. Короче, получилось вполне терпимо для этого кишащего гастарбайтерами района.
Я помнил, что где-то рядом располагался магазин одежды, и он действительно нашелся — через два дома от нашего. У Насти разбежались глаза, но мало-помалу она совладала с собой и выбрала то, что нужно, стараясь не увлекаться лишним. Но поскольку у нее ничего не было, получилась целая куча всякой верхней и нижней одежды — на круглую сумму. Особенно понравились Насте куртка — теплая и модная, темно-бордовая, с отороченным искусственным мехом капюшоном — и высокие зимние сапоги. Цифры на ценниках смущали ее, и она тревожно-вопросительно взглядывала на меня. Я неизменно махал рукой, давая добро. Искренняя Настина радость стоила того, а деньги у меня еще были. По дороге домой купили коньяка — обмыть обновы — и пополнили съестные припасы.
За столом Настя осторожно спросила:
— Не мое дело, но откуда бабки? Ты же походу студент.
Я впервые столкнулся с необходимостью объяснять происхождение «бабок», которых последнее время мы с Аней не считали. Замялся:
— Ну, есть у меня деньги в настоящий момент. Я на валютном рынке какое-то время играл. Ну, и мы с подругой в Интернете зарабатывали. Да, какая разница — говорю же, пока деньги есть.
Настя посмотрела на меня странно, спросила:
— С какой подругой? Которая в Штатах?
— Нет, с другой. Та, которая в Штатах, Даша, она музыкант.
— Хоть фотку покажи, — укоризненно попросила Настя.
— Фотки нет. Я могу тебе видео показать. Концерт, где она играет.
Я принес и раскрыл большой Фрикушин комп, запустил видео, к которому обращался часто — в грустные минуты жизни. Настя смотрела, не отрываясь, молча впившись глазами в экран. Потом глубоко вздохнула, произнесла с чувством и некоторой завистью:
— Во круто! Она правда пианистка, настоящая. Серьезная девка! И не лыбится, как эти куклы разрисованные на эстраде. Уважаю. И грамотная — как раз для тебя. Понятно, что ты ее любишь.
Подумала и спросила:
— А этот красивый бандит с ней — кто такой?
Я поразился ее проницательности:
— Это дирижер оркестра. Почему он бандит?
— Да видно, — ответила Настя, не вдаваясь в объяснения, подумала и спросила еще: — А Аня кто?
— Аня? — замялся я, думая, как бы половчее объяснить, кто такая Аня. — Ну, она подруга наша самая лучшая. И Дашина, и моя. Это ее шмотки там в шкафу, которые тебе велики.
— Крупня-ак, — задумчиво протянула Настя и сменила тему: — А родичи твои где? Живы?
— Нет, они умерли. Недавно.
Я замолчал, не чувствуя душевных сил говорить об этом. Встал, погладил Настю по жестким рыжим волосам:
— Знаешь, давай завтра наши разговоры продолжим. А то мне в Универ с утра. Идем, возьмешь белье постельное там, в шкафу. Вчера-то так отрубилась.
— Да я никакая была, — махнула она рукой и попросила: — А комп мне этот оставишь? А то че мне делать, пока тебя нет? Я, может, с подружкой «В контакте» пообщаюсь.
Когда я был в Универе, позвонила Аня. Радовалась моему присутствию в храме науки и каким-то беззаботным, никогда мной у нее не слышанным, голосом рассказывала про солнце, бархатный песок и лазурное море по ту сторону экватора. Игриво понизила голос:
— Загорела, Лёха, как никогда в жизни. Приеду, разницу покажу — обалдеешь.
Я и обрадовался, и одновременно немного возревновал к ее беззаботности. Последняя, однако, не помешала Ане сразу почувствовать, что что-то у меня не так, и она потребовала объяснений. Я вздохнул:
— Помнишь, рассказывал тебе про первую любовь. Ну, библиотекарша в школе, Таня… Муж ее убил. Ужасная история. Помнишь, да? Ну так вот — дочь ее объявилась. Из детдома. Она у меня сейчас.
— У тебя? Зачем ты ее пустил? — не на шутку всполошилась Аня. — Ты знаешь, что они звери — все эти малолетки неблагополучные? Чего она от тебя хочет?
— Да особо-то, вроде, ничего. Ей, понимаешь, деваться некуда было, и она позвонила. У нее там неприятности случились. Ну, когда из детдома отпустили. В компанию попала. А там напоили, обокрали и на улицу выкинули в каком-то тряпье. Я не знал. Она потом рассказала. Ну, когда из Самары ко мне приехала. Ну, что я должен был делать? Я ведь тоже, как ни крути, а причина ее несчастий.
— Из Самары? — присвистнула Аня. — Лёха, слушай, ты немного свои жалость и совесть уйми! Я знаю, что им и жилье положено, и на работу устраивают. Это не то, что просто выпиннывают. Кто ж ей виноват, что в компанию попала? Добрые люди с добрыми людьми стараются водиться, а не в компанию попадать. Пусть в полицию заявит, раз обокрали.
— Да какая полиция… Она не помнит ни фига, где была.
— Да может, она просто мозги тебе пудрит? Нашла добренького и пользуется.
— Не знаю, Ань. Вроде, нет. Жалко ее. Вот, одежду ей купили вчера.
— Е-о, ну ты даешь. Она, поди, и в постель уж к тебе залезла? Только честно.
— Нет, Ань, до этого не дошло. Честно, нет. Была попытка, но я пресек.
— Ой, Лёха, да что ж это такое? Ни на минуту тебя одного оставить нельзя, — искренне сокрушалась Аня. — Ты давай выпроваживай ее! Пусть устраивается в жизни. У тебя Дашка с ребенком скоро на руках будут. Давай, пожестче с ней. Типа, что мог, сделал, а дальше, извини, сама…
— Ну, я в общем-то так ей и сказал.
— Ладно. Главное, помни о Дашке и ребенке! Ну, и меня не забывай!
— Я не забываю, Ань. Я люблю тебя, ты знаешь. И Дашу люблю. Вы — единственные мои.
— Ладно, не раскисай, — Аня пыталась говорить бодро и убедительно, но голос ее предательски дрожал. — Я еще позвоню. Скоро. Целую тебя крепко-крепко. Эх, горе ты мое… Денег переведу сегодня.
Она не могла продолжать из-за подступившего плача.
Всю дорогу из Универа домой я пытался осмыслить роковые нестыковки моей жизни. Ну почему судьба с завидным постоянством загоняет меня в безвыходные углы — такие, какие и захочешь-то придумать, не вдруг придумаешь? Замужняя Таня с ее ревниво-жадным маниакальным мужем. Смертельный гадюшник психушки, навеки лишивший меня родителей и погубивший несчастную Лену. Любимая девушка Даша, вынужденная выйти замуж за бандита Георгиева — еще неизвестно каким острым боком могущий выйти «любовный треугольник». Так необходимая мне, любящая меня — и нелепо третья лишняя — Аня. А теперь вот это рыжее горе на мое голову. Горе, которому я — как ни крути — а причина. И от этого нельзя запросто отмахнуться, «выпроводить». Как я ее выпровожу? Куда? Разве поднимется рука? Разве не задушит насмерть жалость? Даже если бы я и не был виноват в теперешнем Настином положении, все равно, по-человечески просто, должен бы был помочь.
Открыл ключом дверь, и мне показалось подозрительно-странным, что Настя не выходит в прихожую меня встретить. Ее новая куртка красовалась на вешалке. То есть дома. Может, задремала? Или с кем-нибудь общается «В контакте», надев наушники? Или музыку слушает? Я вошел в салон. Настя сидела, скрестив ноги, на диване, перед раскрытым на журнальном столике компом. Рядом лежала камера. Изъятая из камеры флэшка торчала из компа. Я точно знал, что она хранит — записанные Аней и мной сцены для раздела «…и даже предаваясь плоти» — и обругал себя за разгильдяйство. Темные Настины глаза смотрели на меня нетрезво и недобро. Губы большого рта вздрагивали. Снова, как на Казанском вокзале, вышедшие наружу, казенной жизнью воспитанные, жестокость и зверство стерли с ее веснушчатого лица юную прелесть, делая его зловеще-страшным. Она кивнула головой на комп, требовательно, как на допросе, спросила хриплым голосом:
— Это ты что ль в маске там с этой телкой упитанной?
Я неопределенно пожал плечами, намереваясь прекратить последующие расспросы.
— Да ты, конечно. Я же тебя голым, считай, видела, как ты в ванную в трусах пробежал. Я чё, дура? Один к одному ты. А эта, плюс сайз, это Анька твоя, — продолжала она с какой-то злой и горькой обидой.
— Слушай, Насть, прекрати! По какому праву ты меня тут допрашиваешь? — прервал я ее.
— А по такому праву! — выкрикнула она вызывающе с блатной интонацией в срывающемся голосе. — Че ты мне мозги полощешь, типа, женщина любимая, ребе-онок будет. Какой там на хер ребенок! Ты, блин, живешь тут, как хочешь. С этой сукой упитанной лижетесь да трахаетесь напропалую! Да еще бабки за это гребете. И все у вас… А я? Меня друг лучший за водку по кругу во все дырки пустил. За что?!
— Настя, я не виноват, что друг твой подонком оказался. Я помочь тебе стараюсь…
— Подонком?! — взвилась она. — А ты кто? Белый, блин, и пушистый? А че ж ты с мамашей моей спутался? Знал ведь, что замужем, что нельзя. Да если б не эта ваша любовь долбаная, я, может, тоже бы сейчас на рояле лабала, а не в приюте бы, как в тюряге, парилась. Че ж ты об этом не подумал тогда? …Че, приспичило? Конец поднялся и — вперед, вали?! А теперь меня еще воспитываешь. Да ты, ты несчастной меня сделал — сиротой, блин, никому не нужной! И ты теперь при всех своих, а я… И трахать брезгуешь… Типа, по масти не качу. Так, что ли? Да если б я хавала, че хотела, а не казенное говно, я бы тоже, может, плюс сайз была.
Она смотрела прямо перед собой влажными от злых слез темными глазами. Губы плотно сжаты. Под тонкой веснушчатой кожей ходят желваки. Жалко ее было. Я присел на диван рядом, положил руку на нервно вздрагивающее плечо. Она скинула руку, выкрикнула:
— Да иди ты! — и отвернувшись, пожаловалась горько кому-то в пространство: — Пользуются все только… Деду с бабкой пособие за меня. Воспитатель этот — потрахал только, а че обещал — хрен. Вован долбаный ваще… И все так. И ты, блин…
— Да я-то чем от тебя пользовался?
— Мамашей пользовался, а теперь в кусты, — огрызнулась она.
— Никем я, Настя, не пользовался. Ты не знаешь, что между нами было…
— Да че тут знать-то! — перебила она, все так же отвернувшись. — Я че, ребенок? Не понимаю? Той налево приспичило, а ты и рад — губу раскатал. Понятно, баба — все при ней, упитанная. Ни ответственности, ни хера, блин.
Это задело меня.
— Ты позвонила мне — неизвестно кто и неизвестно откуда — и я, без всякой хитрости и сомнений, и, поверь, без намерения чем-то от тебя попользоваться, сразу сказал «приезжай». И допросов тебе тут не устраивал.
Она не нашлась, что ответить. Только угрюмо сопела, глядя в противоположный от меня угол.
— И еще, насчет «плюс сайз», — продолжал я, чувствуя, что не вполне трезвый, подогретый просмотром горячих сцен, приступ «обиды на всех» идет на спад. — Если ты такая взрослая и много пожившая, должна понимать, что это не от упитанности зависит, а от отношения друг к другу. У всех по-разному, конечно, но у добрых людей это так. Они в близкие отношения вступают не потому, что кто-то из них упитанный.
— Без тебя знаю, — буркнула она и уколола больно: — А че, добрые люди это перед всеми за бабки делают?
— Нет, не делают, — вздохнув, признал я ее правоту.
— Ну, и молчи, тогда, — оставила она за собой последнее слово.
Пришло время распутывать этот тугой узел.
— Сегодня тридцатое декабря, — напомнил я, — а у нас ни елки, ни фига. Одевайся! Заодно проветришься.
Она молча прошла в ванную, довольно долго плескалась там и вышла подкрашенная и причесанная, не глядя на меня. В прихожей, уже одевшись, виновато боднула меня в плечо:
— Ладно, Лёх. Ты не обижайся! Я пацанка злая, я знаю.
Мы поехали в центр, где все было празднично разукрашено-расцвечено и тесно от бегущего во все стороны люда. У Насти разбежались глаза, и голова закружилась от разноликого и местами разноязыкого столпотворения. Она с растерянной улыбкой и приоткрытым ртом смотрела по сторонам загоревшимися темными глазами. Я взял ее за руку. Она прижалась ко мне, прокричала в ухо: «Чтоб не убежала?» И крепко сжала мою ладонь. «Чтоб не потерялась», — рассмеялся я, обрадованный, что приступ обиды прошел. Накупили всего круто-дорогущего — шампанского, коньяка, вина, закусок. Приобрели набор елочных игрушек. Стали выбирать елку. Елки продавались только искусственные.
— А че, нету настоящих? — разочарованно-грустно протянула Настя.
Я вспомнил, что перед прошлым Новым годом около метро «Коммунарка» какие-то темные личности — наверняка браконьеры — продавали с грузовика настоящие, пахнущие живой хвоей елки. Я еще от души возмутился этой порчей родной природы. Но теперь подумал, что хорошо бы опять приехали браконьеры — так хотелось, чтобы у Насти была в этом — недетдомовском — Новом году настоящая, пахнущая живой хвоей, елка.
— Поищем. Может, повезет, — успокоил я ее.
И — о, чудо! Уже возвращаясь, мы увидели прямо у выхода из метро видавшую виды «газель». Из распахнутых задних дверей торчали колючие зеленые ветки. Видимо, торговцы природой только что подъехали — публика едва начала собираться. Нам досталось небольшое, но пушистое ароматное деревце — именно то, что требовалось. И мы вернулись домой — почти счастливые.
Сели ужинать, выпили коньяка — елку обмыть — и Настя, жуя, спросила:
— Че, много гостей будет?
— Гостей? — не понял я.
— Ну, на Новый год, — пояснила Настя и, ухмыльнувшись, высказала осторожную догадку: — Анька же, поди, твоя, или кто там, не знаю.
— Анька моя далеко — по ту сторону экватора, — в тон ей ответил я и неожиданно для себя продолжил грустно-задумчиво, как бы вдруг вспомнив: — И, знаешь, она не одна. И Даша далеко. И она тоже не одна. А больше и нет никого. То есть, видишь, можно сказать, никого нет. Ты… И все.
— А мужиков знакомых у тебя нет, что ль? — осторожно поинтересовалась она.
— Знакомые есть. Но не настолько, чтобы Новый год с ними встречать. Знакомых, Настя, много. Я ведь и в армии был, и в Универе вот доучиваюсь. Но близких, по-настоящему близких, чтобы общаться хотелось. как-то не встретил. Вот, Даша да Аня… Но с ними, видишь, как все непросто…
— Ну, с Анькой ладно, — пустилась в рассуждения Настя, упорно называя Аню «Анькой», — она, ты говоришь, не одна. Ну, а Даша-то… Это же временно она там, в Штатах — гастроли, типа. А в июне-то вернется. И ребенок, ты говоришь… Не, постой — или я ослышалась? — че, типа, и Даша не одна?
Мне показалось, что-то вроде радостного злорадства вспыхнуло в ее темных глазах. Вспыхнуло и тут же погасло. Жизнь научила владеть собой.
Я не хотел и не собирался посвящать Настю, которую и знал всего ничего, три неполных дня, во все сложности нашего треугольника, но, видимо, чаша одиночества переполнилась. Да это ведь известно — одиночество меньше чувствуется, когда человек один, а на людях, с кем-то… Ну, и коньяк, разумеется… Короче, я заговорил. Одно неизбежно тянуло за собой другое. Невозможно было рассказать о Даше, не рассказав про Аню. Невозможно было рассказать про появление в моей жизни Ани, не рассказав о случившемся в Мишулино. А Мишулино — это ведь и Лена…
Настя слушала, устремив на меня отчаянный взгляд широко раскрытых глаз, шевеля губами, как бы про себя повторяя мои слова. Когда закончил, подалась ко мне, протянула руку и сжала своей маленькой жесткой ладонью мое запястье.
Чувствительную сцену прервал звонок Настиного мобильника на журнальном столике в салоне. Она виновато пожала плечами и убежала. Послышался ее приглушенный недовольный голос, прерываемый нервным сопением, когда говорили на другом конце: «Ты чего? Че хотела?.. Ну, да, да… Ну тебя! Отстань!.. Потом расскажу… Сказала, потом! Не могу сейчас… Отстань, Наташ, не доставай!.. Потом. Сейчас не могу… Ну, не твое дело. Потом».
Звонок был явно нежданным и некстати. Настя вернулась, отводя глаза. Я взглянул вопросительно. Она небрежно махнула рукой:
— Да… Знакомая одна. Достали. Надо мобилу сменить, — и с осторожным лукавством спросила-сказала: — Так мы вдвоем в новогоднюю ночь?
Я, улыбнувшись, кивнул, легко потрепал ее по жестким рыжим волосам:
— Спать ложись! Завтра елку будем наряжать.
— Ага! — радостно отозвалась она, потянулась ко мне и быстро поцеловала в щеку.
Утром 31-го я проснулся первым. Выглянул в салон — Настя безмятежно спала, по-детски подложив под щеку ладонь. Пока возился на кухне с завтраком, она встала и, крикнув мне «доброе утро», прошмыгнула в ванную. Появилась на пороге кухни умытая и причесанная, в полюбившемся ей, хотя и немного великоватом, Дашином спортивном костюме:
— Может, поправимся маленько? А то как-то голова тяжелая после вчерашнего.
Я замешкался с ответом, и она, уговаривая, нерешительно протянула:
— Ну, Новый год же, типа…
— Идем за стол, — позвал я и достал из холодильника две бутылки пива.
— Пивом только фраера поправляются, — ухмыльнулась она.
— А мы кто — урки, что ли? — рассмеялся я.
— Ну, не, какие урки… Ну уж и не фраера, — нахмурилась Настя и рассудила: — Я, типа, пацанка. А ты пацан. Вообще-то, поначалу думала, ты так — фраерок. Не, не плохой, а добрый такой. А ты, е-мое, каленый пацан.
Польщенный возведением в пацанский статус, я поставил на стол коньяк:
— Только понемногу, а то до полуночи не дотянем.
— Само собой, — серьезно откликнулась Настя.
Мы достали из большого пластикового мешка елку, и повеяло безвозвратным детством, всем тем уютным и добрым, оставшимся в прошлом, которого уже не будет. И защемило сердце. И как тусклое зимнее светило, мутно замаячило на горизонте будущее — Новый год.
Нам остается жить каких-то полсегодня.
А завтра — черт те что. А завтра — Новый год.
И острый-острый край открытки новогодней,
Каких уже не шлют, по венам полоснет.

Настя наряжала елку в молчаливом упоении, погруженная в себя, иногда шевеля губами, разговаривая с кем-то, не видимым мне. Я тихо удалился на кухню готовить новогодний стол. После полудня пискнул мобильник — Даша. Сообщение от нее было совсем коротким и, мне показалось, сухим — «с Новым годом, с новым счастьем». Ни страсти, ни тоски, ни даже обязательного «я вернусь». Так из вежливости поздравляют чужих. Но ведь кто знает, что там у нее… Я еще стоял с телефоном, и сообщение еще не погасло на экране, когда почувствовал у щеки тихое Настино дыхание. Она тронула меня за плечо и с тихой горечью успокоила: «Ладно, Лёх. Приедет, и все наладится. А щас-то че…» Я не удержался, обнял ее и поцеловал в рыжую макушку: «Да, конечно, я понимаю. Спасибо, родная». «Родная», — шепотом повторила она и убежала к елке.
Обнаружилась нехватка чего-то совсем уж необходимого — зеленого горошка. Пошли в ближнюю «Пятерочку». В магазине я заметил, что Настя рассматривает на полке какое-то забугорное с красочной этикеткой пиво. Я молча прихватил несколько бутылок. «Разоряю тебя, да?» — стыдливо спросила она. Я только махнул рукой. Погода стояла так себе — бесснежная и промозгло-пасмурная. Такая часто бывает в столице при смене года. Чтобы проветриться, немного покрутились по улицам. Ввиду недалекого общежития гастарбайтеров публика была не самая благополучная и благонадежная, и мы заспешили домой. Уже входили в квартиру, когда дверь напротив приоткрылась, и высунулась физиономия соседа, отставника органов внутренних дел. «С Новым годом! Здоровья вам!» — сказал я как мог благожелательно. «И вам так же», — буркнул сосед и закрыл дверь.
Вроде и пустяковые, предновогодние хлопоты умаяли нас с Настей, и, чтобы не свалиться до полуночи, мы прилегли отдохнуть. Меня разбудил мобильник. Веселый Анин голос:
— Лёха, ну ты как? Беженку свою выпроводил?
— Нет.
— Ну, точно в постель к тебе залезла.
— Да нет, Ань, никто ко мне в постель не залез.
— Е-о, ну ты железный мужчина, — рассмеялась Аня не совсем трезвым смехом, но посерьезнела и наказала: — Давай в ЗУМ заходи без четверти двенадцать по Москве. Поздравимся, как люди. До скорого виртуального, как говорят. Пока.
— Че, Анька боится, что я тебя у нее перехвачу? — с мрачным смешком спросила из салона Настя, слышавшая разговор.
— Вроде того, — тоже со смешком откликнулся я.
— Правильно делает. А то че она думала? Усвистела, хрен знает, куда, хрен знает, с кем, — с осуждением проговорила Настя, появляясь на пороге спальни и хитро ухмыляясь: — Можно я с тобой здесь поваляюсь?
— Ну, поваляйся!
Я подвинулся на край широкой кровати. Она юркнула ко мне под бок, прижалась худым девчоночьим телом, мурлыкнула:
— Те-оплый.
— Ты тоже, — улыбнулся я и обнял ее: — Спи!
Мы и вправду вскоре задремали. Проснулись уже около одиннадцати и кинулись в салон сооружать праздничный стол. Без четверти двенадцать я открыл шампанское, наполнил два бокала, раскрыл Фрикушин комп и вошел в ЗУМ. Настя вдруг застеснялась и убежала на кухню, но я изобразил укоризненную физиономию, и она покорно придвинула стул и уселась рядом. На экране появились Аня и Фрикуша, загорелые, одетые по-летнему в майки с короткими рукавами. Они сидели где-то на балконе. За их спинами в темноте можно было различить лениво шевелящие разлапистыми ветвями пальмы и поблескивающее белыми верхушками волн море. Аня похудела и повзрослела. Русые волосы, оттеняя смуглоту загорелого лица были забраны назад в тугой узел, и это ей очень шло — она выглядела настоящей красавицей. Фрикуша тоже похудел — по крайней мере лицом. Белобрысый бобрик коротко стриженных волос делал его похожим на заправского небедного туриста из северной страны. Оба были заметно навеселе и вполне довольны жизнью. Так что мне стало даже немного обидно: «Ведь сказала, что уезжает, чтобы не мешать мне жизнь устраивать, но моя жизнь так и осталась висящей в полупустой неопределенности, а ее собственная жизнь устроилась как-то сказочно под сенью пальм на берегу ласкового южного моря. И все эти заверения, типа «мне со всеми никак, кроме тебя», остались в прошлом — судя по вашим спокойно довольным физиономиям, все у вас как надо». Аня приветливо, но как-то официально помахала рукой мне и иронично сказала Насте: «Здравствуйте, девушка! Я — Аня. А вы?» «Это Настя, — ответил я — Мой добрый товарищ. Вот, помогаем друг другу пережить жизненные смуты». Настя бросила на меня благодарный взгляд и улыбнулась. «Ну-ну», — усмехнулась Аня. Фрикуша с Аней подняли наполненные бокалы: «С Новым годом!» «С Новым годом!» — откликнулись мы и тоже подняли бокалы. «Слушай, Лёх, — мне показалось, виновато сказала Аня. — Мы тут без связи будем какое-то время. Даже без мобилы. Ну, чтоб ты знал, короче. А к весне, наверное, появимся. Деньги я тебе вчера перевела. Надеюсь, до окончания Универа хватит. Вот. Целую тебя. Будь здоров и, как говорят, счастлив». Она осеклась, махнула рукой. Слово взял Фрикуша: «Лёх, давай Универ заканчивай! Если помощь нужна, в мою контору позвони! Они знают, кто ты, и помогут. Ближе к окончанию, ну, или сразу после, с тобой один человек свяжется насчет работы. Ты уж с ним посерьезней». Я кивнул: «Все понял». «Ну все, пока, — снова помахала рукой Аня и погрозила пальцем: — Лёху береги, Настя!» Настя тоже кивнула. Экран погас. Какое-то время мы сидели молча. Потом Настя встала, открыла бутылку коньяка и разлила в фужеры: «Мне тебя беречь велели. Давай, Лёх, тресни и не грусти! Все фигня». Я потрепал ее по рыжим волосам, и мы выпили. «А он чекист, что ли?» — спросила Настя, жуя ломтик лимона. «Как ты догадалась?» — поразился я. «Да видно — морда ментовская. Мажор долбаный, блин». Я рассмеялся: «Как-то ты о нем не очень». «Да а фигли мне… — она махнула рукой, взяла мою тарелку, положила салат, хлеб, сказала заботливо: — Ешь давай, а то отрубишься». Я нашел в компе какую-то развлекательную программу — так, чтобы что-то пиликало на фоне. Это короткое виртуальное свидание с Аней навеяло на меня грусть. Еще вспомнилось необычно краткое Дашино поздравление, и будущая встреча с ней показалось нереально далекой, почти невозможной. Настя поняла мое состояние, подскочила, обняла, погладила по волосам: «Не надо, Лёх, не мучай себя! Анька твоя, базара нет, красотка, но — отрезанный ломоть. Че о ней думать? А Даша тоже хрен знает, где. Давай, Лёх, сегодняшним жить, тем, что в руках имеем». Она нагнулась и поцеловала меня в губы — по-настоящему. Мы пили и что-то рассказывали друг другу — все подряд, что приходило в наши нетрезвые головы — и снова пили. Я напился, меня замутило. С помощью Насти вышел на балкон проветриться. Она обняла меня, крепко прижавшись, и снова поцеловала в губы: «Пацан ты, Лёх, глуховой — добрый. А этим пользуются Аньки разные. Да я и сама вот… Но ты не думай — я уеду скоро… Че мне тебя напрягать…» Она отвернулась и всхлипнула. Острая жалость к ней полоснула по сердцу. «Куда ты? Живи. Разве тебе плохо у меня? Настенька, хорошая, живи здесь! Я и не отпущу тебя никуда», — лепетал я, целую ее в лицо. Она рассмеялась: «Напился, Лёх. Так и знала, что напьешься. По глазам видела. Идем спать тебя уложу». Мы вошли в спальню. Я рухнул на постель и почувствовал, как Настины руки осторожно стягивают с меня одежду, накрывают одеялом. Она нагнулась ко мне, поцеловала в лоб: «Спи! И я спать пойду». «Нет, — вскрикнул я, — не уходи! Спи здесь, со мной». — «Правда? — осторожно спросила она. — Утром жалеть не будешь?» Я привстал, схватил ее руку, потянул к себе: «Не буду!»
Наутро сквозь сон я почувствовал жар Настиного тела, обнял ее и открыл глаза. Она поцеловала меня в губы и усмехнулась: «Анька как в воду глядела — залезла я к тебе в постель». Я погладил ее по рыжим волосам: «Это я тебя затащил. Прости». «Да за что прощать-то? Мне, может, никогда в жизни так хорошо не было, — тихо сказала она, спрятав лицо у мня на груди, помолчала и успокоила: — Но ты не бойся! Я все равно скоро уеду». — «Зачем? Куда?» — как мог мягко, спросил я. «В Самару, куда, — ответила она. — У меня направление на трудоустройство туда. Че я тут нахлебницей буду… Ну и, типа, жилье мне там положено. А зачем? Сам знаешь, зачем — чтобы жить тебе не мешать». — «Ты мне не мешаешь. Наоборот», — горячо возразил я. «Да? А Даша вернется, че будем делать? — горько усмехнулась она. — Ты, Лёх, добрый. Но ты хочешь добрым для всех быть, а так не бывает. Ты и так уж для меня до фига сделал». Подняла голову, улыбнулась хитро: «Вот, в постель затащил». И прильнула крепко-крепко горячим девчоночьим телом.
Уезжать до конца праздников смысла не было — все учреждения закрыты. А праздники были длинные — до самого Крещенья, считай. И мы сдружились с Настей за эти дни, прижились друг к другу. Она любила меня по-своему — не стремилась сжечь дотла страстью, как Даша, не погружала в медленную роскошную нирвану соития, в которой двое сливались в неразличимое одно, как Аня. Она любила открыто, по-пацански: честно делилась тем, что имела, осторожно, не требуя большего, пригубливала от того, что давал ей я. И все эти новогодне-рождественские каникулы мы прожили душа в душу, не разлучаясь, крепко прижимаемые друг к другу центростремительной силой одиночества
После праздников мне надо было появляться в Универе, и Настя попросила дать ей ключ, чтобы не сидеть целый день взаперти: «Хоть до магазина дойду». Я возвращался к вечеру, она ждала меня за накрытым на кухне столом. Через несколько дней пожаловалась: «Хотела в магазин устроиться — ну, хоть уборщицей. Не берут, Лёх. Говорят, прописка московская нужна. А без прописки, говорят, у нас вон гастарбайтеров-азиатов некуда девать». «Ладно, не дергайся, может, придумаем что-нибудь. Ты же, говорила, шить умеешь. Я спрошу у знакомых». «Ой, вот это глухо бы было!» — обрадовалась она, подбежала, поцеловала.
В тот вечер ей опять позвонили. Я видел, как она нахмурилась и ушла в салон, чтобы я не слышал разговора. Но я слышал. Это опять была какая-то Наташа. И так же, как в прошлый раз, разговор был тягостным, нежелательным. Настя закончила его приглушенным криком: «Не смей! Слышишь, не смей!» Я вышел в салон. Она стояла нахмуренная, расстроенная. «Что это, Настенька? Кто это?» Она вздохнула, опустила глаза, буркнула: «Потом расскажу». Вдруг бросилась ко мне, прижалась, всхлипывая: «Ой, Лёха, Лёха… Мне по любому дергать отсюда придется. А я привыкла к тебе, привыкла, блин. Понимаешь?» «Да успокойся, толком объясни, что случилось». «Объясню… Завтра точно объясню». Она подняла на меня мокрые, темные, чуть раскосые глаза и улыбнулась через силу.
На следующий день в Универе я был так плотно занят по поводу дипломной работы, что передохнуть некогда было. Все же выкроил несколько минут, чтобы позвонить во Фрикушину контору Егору. Объяснил ему ситуацию с Настей, сказал, что она прекрасная портниха, но без прописки. Есть ли возможность куда-то ее пристроить? Егор философски заметил, что возможности есть всегда, правда, не всегда их можно найти. Вспомнил, что когда-то они делали программное обеспечение одной крупной пошивочной фирме, и обещал все разузнать. Сказал, что они пользуются услугами портных, работающих дома. Я хотел тут же перезвонить Насте, но решил передать ей все лицом к лицу и, как только освободился, заспешил домой.
Уже темнело, когда я подходил к дому. От подъезда отъехала и, ослепляя мигалками и оглушая сиреной, пронеслась мимо меня «скорая помощь». У входа в подъезд стоял микроавтобус с синей полосой и надписью «полиция». Мне стало не по себе. Лифт был занят. Я прыжками взлетел на пятый этаж. В нос ударил резкий запах спирта. На площадке в растерзанном пластиковом пакете валялись осколки водочной бутылки. Дверь в квартиру ветерана органов внутренних дел была открыта, и возле стояли двое полицейских в форме. Увидев меня, один наполовину всунулся в квартиру и негромко позвал: «Сергей Сергеич». Я подошел к своей двери и увидел на ней мазки чего-то темно-оранжевого, похожего на кровь. «А, вот. А то уж хотели дверь ломать», — раздался за моей спиной привыкший спрашивать и помыкать баритон. Я обернулся. Прямо передо мной стоял плотный мужчина средних лет в бежевой спортивной куртке и синей шерстяной шапочке. Колючие серые глаза с широкого красного лица смотрели недобро. За ним маячил еще один, тоже в штатском, похоже по-спортивному одетый, тоже плотный, но повыше ростом. «Зачем дверь ломать?» — насторожился я. «А там у вас, как минимум, свидетель скрывается», — значительно и назидательно пробасил высокий и представился: — Московская полиция». «Настя. Что с ней?» — забилось сердце. Я нажал кнопку звонка. За дверью было тихо. «Вот и нам не открыли. Ключ есть? Может, зайдем?» — развязно-настойчиво предложил тот, кого, очевидно, звали Сергеем Сергеичем, и наполовину расстегнул молнию куртки. Подмышкой торчала черная рукоять пистолета. Я достал из кармана ключ, отпер дверь, вошел и позвал непрошеных гостей: «Заходите». В квартире было темно и только из-за прикрытой двери спальни падала полоса света. «Настя!» — тревожно позвал я, включил свет в прихожей и салоне, бросился в спальню. Непрошеные гости следовали вплотную за мной. Я рывком раскрыл дверь. Настя лежала на кровати, одетая, как для выхода — в белом новом купленном нами недавно свитере и синих джинсах. Ее красивые высокие сапоги валялись на полу. Она закрывала лицо руками. На свитере на груди резко цвели пятна крови. «Настенька», — замирая сердцем, позвал я. Она отняла руки — лицо было страшно разбито: нос распух, под ним запеклась кровь, верхняя губа была жестоко рассечена, левый глаз заплыл, и на скуле под ним алела рана, видно, нанесенная чем-то вроде кастета. «Ой, родная!» — вскрикнул я и, бросившись на колени перед кроватью, осторожно обнял Настю за плечи. «Эх и разукра-асили», — протянул басом высокий. «Ну, так, молодые люди, — вмешался Сергей Сергеич, — давайте-ка поближе познакомимся. Я вижу, там кухня у вас. Вот там и сядем, и поговорим. Вы, барышня, передвигаться способны?» «Способна», — глухо отозвалась Настя. «Ну, тогда идемте сядем! И документы попрошу, само собой», — спокойно, но жестко попросил-потребовал Сергей Сергеич.
Я помог Насте подняться. Не глядя мне в глаза, она сокрушенно покачала головой и отчаянно махнула рукой. Достала из рюкзака в шкафу пластиковый пакет с бумагами, про который рассказывала еще при первой нашей встрече, понурившись, прошла, ступая в носках по полу, на кухню. Я последовал за ней. Сергей Сергеич скинул куртку на спинку стула, стянул шерстяную шапочку с жесткого бобрика светлых волос, оставшись в коричневом свитере под горло и с пистолетом в кожаной петле под мышкой. «Раздевайся, Валер, будь как дома», — бросил со смешком напарнику. «Да ладно. Я так», — махнул рукой тот, расстегнул куртку и прислонился к косяку у входа на кухню. Мы с Настей сели напротив Сергея Сергеича. «Я следователь районного ОВД Петров Сергей Сергеич, а это мой помощник Синюхин Валерий Иваныч», — представил он себя и товарища и погрузился в изучение наших документов.
— Студент МГУ, да? На съеме здесь проживаешь? — допрашивал он, рассматривая мои паспорт и студенческий билет.
— Квартира моя собственная.
— Откуда бабки у бедного студента? — недоброе завистливое подозрение сквозило в его деланно гнусавом голосе.
— Родители помогли, когда живы были.
— Ну-ну, — медленно прогнусавил следователь, полистал Настины бумаги и поднял на нее маленькие колючие глаза: — А ты, барышня? Тебя каким ветром в столицу занесло? Самара… И все направления из детдома у тебя в Самару…
— Она знакомая моя. Мы еще по Самаре знакомы, — вмешался я. — Она в гости ко мне приехала. Я еще ребенком ее знал. Она дочь учительницы моей школьной. Мать погибла. Трагически. Поэтому — детдом. Я не знал. Она только сейчас объявилась. И я позвал ее погостить.
— Да-а, история чувствительная, как в кино, блин, — иронично протянул Сергей Сергеич, резко уставился на Настю и приказал резко и жестко: — Давай рассказывай, че тут произошло. Только честно-честно, и про свою роль, главное, не умалчивай!
— Какую мою роль? — угрюмо спросила, глядя исподлобья, Настя.
— Рассказывай! — прикрикнул Сергей Сергеич. — А то щас с нами поедешь. А у нас условия не такие комфортные, как здесь.
Настя судорожно перевела дыхание, хрустнула нервно сцепленными на коленях худыми пальцами.
— Ну, че… Я из магазина возвращалась. К подъезду подошла, код набрала. Подходят двое — парень и девушка. Приличные такие, прикинутые нормально, видно, что не из общаги, где гастарбайтеры. Говорят, девушка, можно мы зайдем, у нас тут бабушка в 25-й квартире глуховатая, мы звонили — она, видно, не слышит. Ну, я че, говорю, заходите! В лифте вместе поднялись. Я смотрю, со мной выходят. Я еще подумала, 25-я не на этом этаже. Выхожу, ключ достаю. И тут они вдруг ко мне подскакивают — у него нож в руке. Открывай, говорят, только тихо, а то больно будет! Так он сказал — «а то больно будет». Ну, я че… У меня пакет в руке с пузырем… Я пакетом махнула, в голову ему метила, а он увернулся — спортивный такой — пакет вырвал. Пузырь об пол грохнулся, разбился. Ах ты, сука, орет и бить меня начал. По морде в перчатке. А у него в перчатке че-т жесткое такое, типа, кастет. Я орать начала. Думала, капец мне — убьет на фиг. И тут дед из боковой квартиры выскакивает — пистолет в руке. Орет парню этому, на пол, на пол, застрелю, как собаку. А тот не испугался ни фига — глаза бешеные, как у психа — и на деда. Ну, я тут девку отпихнула, дверь открыла, в квартиру заскочила по-быстрому и заперлась. Слышала только грохот. Типа, как из пистолета шмальнули. И девка та орет, ты че, с катушек съехал, бежим отсюда. И все. Я умылась, как могла. И в спальню. И отрубилась. Болит все, блин. Хорошо, живая осталась». Настя снова судорожно вздохнула. Худые плечи вздрагивали, и всю ее сотрясала нервная дрожь.
— Как они выглядели? — спросил, не обращая внимания на ее состояние, следователь Петров.
— Ну, парень высокий, здоровый такой, в куртке черной короткой и в черной шапочке шерстяной. В перчатках был, я уж говорила…
— А по нации? Азия? Кавказ?
— Да вроде русский.
— А девушка?
— Ну, девушка тоже высокая. В куртке такой, типа вашей цветом. Тоже в шапочке шерстяной, бордовой, что ли… Джинсы черные и сапоги черные, высокие. Джинсы в сапоги заправлены. Красивая девка. Блондинка типа.
— То есть ты хочешь сказать, что ты с ними не знакома, — спокойно-змеиным голосом, в упор глядя на Настю, произнес Сергей Сергеич.
— С кем? — испуганным шепотом спросила та.
— Ну, с девушкой и с парнем. Смотри, ты им дверь открыла в подъезд, к квартире подвела…
— Да он чуть не убил меня! О чем вы говорите? — возмущенно вскричала Настя.
— Ну, мало ли… В бандах это случается. Может, не договорились в последний момент, — тем же змеиным голосом продолжал вытягивать из Насти живые жилы Сергей Сергеич.
— В банда-ах?.. — задохнулась от возмущения Настя.
— Да она еле в живых осталась! А вы ее же и подозреваете! — не выдержал я.
— Вы, молодой человек, по какой специальности обучаетесь? — не дрогнул бровью следователь.
— Экономика, — машинально отрывисто бросил я.
— А я вот специалист по криминалу. И мои опыт и знания заставляют меня сомневаться в искренности вашей самарской знакомой. Поэтому она сейчас проедет с нами в райотдел, по дороге как следует подумает и в райотделе расскажет нам что-нибудь поновее. Да, Анастасия? Давай, одевайся и без шума и пыли на выход!
Сергей Сергеич еле заметно кивнул напарнику и стал надевать куртку. Настя переводила отчаянный взгляд со следователя на меня, не в силах произнести ни слова. Вид ее, с заплывшим от побоев лицом, в испачканном кровью свитере был жалок и ужасен.
— Это невозможно! — вскрикнул я, вскакивая. — Она никуда не поедет. Ей медицинская помощь требуется.
Высокий придвинулся ко мне, видимо, намереваясь нейтрализовать в случае надобности. Сергей Сергеич закончил одеваться, натянул шерстяную шапочку, сделал вид, что задумался, и со вздохом произнес:
— Идем, молодой человек, на пару слов!
Мы вышли в салон.
— По закону, понимаешь, она подлежит задержанию. Но… Я готов сделать исключение. Ну, пойти навстречу, как говорят, — он взглянул на меня в упор и резко спросил: — У тебя бабки есть?
— Ну, какие-то есть, — голос мой дрожал. — А сколько надо?
— А сколько есть? — Сергей Сергеич продолжал смотреть на меня в упор.
Я достал из карманы куртки, которую так и не снял, бумажник и раскрыл его. Деньги были — я снял в банкомате довольно много. После разговора с Егором у меня появилась идея — купить Насте швейную машинку, чтобы она могла работать из дома. Пересчитал купюры, поднял глаза на Сергей Сергеича:
— У меня сто тысяч здесь.
— Ну, нормально, давай!
Я протянул ему деньги. Не пересчитывая, он сунул их в карман куртки.
— Короче, вы тут пока. Предупреждаю — никуда в ближайший месяц не уезжать. Подписку не буду брать, но чтобы знали — из-под земли достану. Все данные у меня есть, — негромко, но внушительно произнес он и позвал напарника: — Ну, все, Валер, закончили здесь.
Дверь за ними закрылась. Я бросился на кухню. Настя сидела ни жива ни мертва, закрыв лицо ладонями. Я обнял ее за плечи:
— Настенька, бедная, родная моя, что это было?
Она, сидя, обняла меня и уткнулась лицом, попросила глухо:
— Налей чего-нибудь, Лёх, а то крыша съедет на фиг. Я сейчас все тебе расскажу. Вчера еще хотела. Опоздала, блин.
Плечи ее затряслись в приступе нервного бесслезного рыдания.
— Может, в больницу пойдем? — гладя ее по голове, чтобы успокоить, предложил я.
— Кто меня там ждет-то, в больнице? Ты че, забыл, что я не местная?
— Ну, в частную можно…
— Ой, Лёха, брось! Ты и так уже скоро по миру со мной пойдешь. Сколько менту забашлял? Забашлял ведь. Сколько?
— Это не важно сейчас, Насть. Важно, что ты здесь, а не в районном ОВД. Давай лицом твоим займемся!
— Я рассказать тебе что-то должна, — упрямо повторила она, не поднимая головы.
— Идем зеленкой тебя намажем и расскажешь, — попытался пошутить я.
Настя переоделась, вошла в ванную, глянула на себя в зеркало: «Е-о, Лёха! Че этот кабан сделал со мной! Ты, поди, смотреть на меня такую страшную не можешь».
— С лица воду не пить, — успокоил я.
Мы обработали раны тем, что было под рукой. Приложили, хоть и с опозданием, лед к распухшей скуле — чтобы не так сильно болело. В холодильнике нашлись полбутылки водки и пиво. Сели, выпили, и Настя рассказала мне всю-всю правду. Ее хрипловатый голос звучал глухо, угрюмо:
— Я, Лёх, от и до виновата перед тобой. Ты со всем сердцем чистым ко мне, как говорят, а я… Я ведь Татьяне Ивановне не родная дочь — приемная. Даже не оформленная. Я дочка мужа ее от первого его брака. Он с моей мамкой родной разошелся, в Самару свалил и на Татьяне женился. А мы с родной матерью в Шентале жили у ее родителей, ну, у деда с бабкой этих, которые сдали меня в приют. А потом мама умерла — рак — и папаша меня в Самару забрал. Это Татьяна его попросила. Сказала, чтобы девочка в семье росла. Она глуховая тетка была, Татьяна. Добрая — вроде тебя. Я недолго с ними там жила — около года, ну, до тех пор… До того случая, короче. И потом че было — все правда. И как он ножом ее бил, и как я под столом сидела, и как менты дверь взломали и грохнули его. Это все так и было. Такое, Лёх, не придумаешь. Крыша съедет придумывать.
Она разлила остатки водки, выпила, не дожидаясь меня, запила пивом и судорожно перевела дыхание.
— А теперь слушай про то, че ты не знаешь. У Татьяны Ивановны еще дочь была… Ну, есть… Родная. Наташа. На год меня старше. Когда все это случилось, ее дома не было — к подруге школьной ходила. Вообще, мы не очень друг к другу притерлись. Она девка ушлая, хитрая с детства была. А я че? Простая, шенталинская. Татарва, блин. Она меня так и дразнила. Татьяна ругала ее за это, да и папаша пытался. Но она его не боялась ни фига. Ненавидела. Раз сказала: «Только пальцем тронь. Пацанам пожалуюсь — и капец тебе». Она вообще никого не боялась. Красивая. В Татьяну. В тринадцать лет уже девица от и до была. Училась хорошо. Но с пацанами взрослыми водилась. И пацаны такие… Не то, что шпана уличная — бандиты конкретные. Папаша сам-то криминальный был, нефть воровал, а ее опасался. Она когда узнала, что его полиция грохнула, сказала так сквозь зубы: «Жаль. Мы бы с пацанами сами на перо его посадили. Помучился бы, тварь». Жуть такая, аж мороз по коже: типа ей не то жалко, что мать родную зарезали, а что папашу на перо уже не посадишь. Наташу сразу в детдом определили — у Татьяны близких не было никого. А меня эти дед с бабкой шенталинские забрали. Ну, ты знаешь, чем там дело кончилось. Пока я в детдоме была, никакой связи у меня с Наташей не было. Да и говорю же, не были мы ни дружны, ни близки вообще. И только уже перед самым, как говорят, последним звонком она меня в детдоме посетила. Я офигела, ее увидела. Во-первых, ни сном ни духом не ожидала, что она ко мне заявится. А во-вторых, заваливает такая дива центровая, от и до прикинутая. В детдоме все отпали. Я сама-то ее еле узнала. Ну, она спрашивает, че и как, че собираешься, типа, на воле делать? Ну, я по простоте, говорю, мол, собираюсь как-то в жизни свой угол найти, на работу устроиться, а там поглядим. Она говорит так, вроде и не спрашивает, а как бы просто рассуждает, мол, тебе же и бабки какие-то положены. Я говорю, да, положены, я тут работала в швейной мастерской. Спрашивает: «Много?» Мне не по себе как-то стало. Не знаю, говорю, сколько начислят. Надеюсь, хватит на первое время, пока работу найду. А она говорит: «С работой я тебе, может, помочь смогу. Как откинешься, подваливай ко мне — ну, на квартиру мамкину. Помнишь, где?» Как блатная сказала — «откинешься». И мне снова не по себе стало. Но пойми, Лёх, у меня ведь нет никого, некуда приткнуться. И как отпустили из детдома, я, хоть и чуяла, что не от сердечной доброты Наташа меня приглашает, а все равно к ней пошла. Думаю, попытка — не пытка, послушаю, че она мне скажет. Хоть перекантоваться у кого-то первые дни. Вована с собой прихватила — ему тоже, вроде как, не к кому идти. Мы, вообще-то, и раньше так планировали — типа, вместе. Бабки нам выдали. Неплохие. У меня где-то около сотни кусков было. Шмотки были кой-какие. Ну, и у Вована тоже. Я позвонила Наташе — номерок она мне оставила — объяснила, что не одна. Она говорит, приезжайте, че-нибудь придумаем. Ну, приезжаем мы с Вованом. Это дом, знаешь, в районе Осипенко, по Ленинскому проспекту. Район глуховой. И квартира трехкомнатная на третьем этаже. Ну, мы заваливаем — она нас сразу на кухню. Стол накрыт, за столом мужик сидит — немолодой уже, седой, дорого прикинутый, куртец кожаный, перстень. Рубашка белая расстегнута немного, и на груди татуировка. Настоящая. Глаза светлые такие, страшные, не мигают и как пикой — насквозь. Наташа нас представила: «Вот, Петрович, сеструха сводная с пацаном, из детдома только что». Ну, тот за стол нас усадил, типа, как он хозяин, а не Наталья, водки налил — по большой рюмке всклянь. Потом сразу еще по одной. Каляк задвигает душевный: типа, жизнь сиротская не сахар, по себе знаю, все это прошел, и даже че похуже прошел, но вот жив и даже почти здоров. И еще наливает. По мозгам нам с Вованом, конечно, ударило. Тут Наталья, говорит, так и так, у себя вас оставить не могу — у меня тут гостей полон дом ожидается. Но я договорилась со знакомыми — у них переночуете, а там посмотрим. Они, говорит, пацаны хлебосольные — скучать не будете. Адрес называет — где-то на Кировской, на Безымянке. А нам с Вованом уже все по фонарю — гулять захотелось. Взяли тачку, приехали. И тут Вован говорит: «Постой-постой, у меня тут корешок квартировал, как говорят, старший товарищ. Но он, помнится, внутри парился. Неужели откинулся? Во совпаденье, е-мое!» Зашли в подъезд, по лестнице к квартире поднимаемся. И Вован орет: «Ну, точно, Настюха, че я тебе говорил! И квартира та же!» Позвонили. Мужик открывает взрослый, поддатый, в майке без рукавов, весь разрисованный — ну, купола там и прочее, короче, видно, что блатной. «Вы что ль от Петровича?» Мы киваем. А он пригляделся да как заорет: «Е-мое, Вован! Какими судьбами, пацанчик?!» И на шею друг другу. Потом заводит нас в комнату. Вижу, они там все такие, бывалые. Но, типа, вежливые, без мата, стол ломится, один на гитаре играет. Я думаю, нормально, че, хоть оторвемся маленько после всего. Сажают нас за стол, само собой, наливают за знакомство, типа. Который на гитаре, по струнам ударил, говорит, для нашей юной дамы. Запел че-т чувствительное. Короче, такой, знаешь, нормальный культурный кайф. А потом, Лёх… Ой, не знаю, как это рассказывать даже. Потом я как-то резко с катушек слетела, вразнос пошла. Они подкалывают, типа, е-о, во лихая девка, ну спляши нам, что ли. И я — плясать. Сначала так, одетая, а потом без всего… Со мной никогда такого не было. Ко мне в детдоме мужики на цырлах приближались — знали, что я наглости не люблю. Хоть поддатая, хоть какая. А тут… Точно, подлили мне в водяру пилюль каких-то. Я слыхала, есть пилюли такие, ну, чтобы девки сами давали. Потом все как в тумане. Все, че помню — мужика хочется. По фигу, кто, по фигу, какой, лишь бы трахал. Ой, Лёх, страшно вспоминать… Страшно и противно. Все голые, знаешь… Бабы какие-то появились, тоже голые. Все на меня лезут. А мне — только давай.
Наутро, ты уж знаешь, очнулась в каком-то подъезде обоссанном, одета-обута черт те во что. В рюкзачишке ни денег, ни шмоток. Пакет только с документами и с бумажкой тыща рублей и мобила. И все. Вчерашнее вспомнила, че вспомнилось, и офигела. Капец мне, думаю. Вышла наружу, смотрю — автостанция Аврора. То есть, понял, куда отвезли, кабаны, крысятники хе.вы! Чтобы не вспомнила, где была.
Настя судорожно перевела дыхание, подняла на меня разбитое лицо. В темных влажных глазах тлела мука: «А еще выпить, Лёх?» Я отыскал на верхней полке кухонного шкафа, за коробками с сахаром, солью и пряностями бутылку виски, которое терпеть не мог и старался не употреблять: «Только это, Насть». Она махнула рукой, усмехнулась как-то обреченно: «Сгодится. Нам, татарам, все равно, как говорят». Выпили, и она продолжила:
— А потом, Лёх… Это я тебе наврала, что книжка у меня была записная и я сразу тебе позвонила. Книжку я еще тогда, давно, когда меня в дурку на реабилитацию забирали, Наталье отдала. Да и, честно, я бы сама в жизни до такого не додумалась — выцедить из записной книжки номер х.р знает какого Лёши и позвонить. Это Наталья. Я же к ней вернулась тогда. А куда деваться? Она на меня шары выкатила: «Ты где была?» Меня, блин, зло взяло. «Ты че, прикалываешься? — ору. — Куда ты меня послала, там и была. Видишь, как меня там приняли?» Она уставилась на меня так зенками своими большими красивыми, типа, не понимает: «Как так? Я туда звонила пацанам, они говорят, никто не приезжал». Я растерялась, рассказала, как мы с Вованом приехали на тачке на Кировскую, пришли в ту самую квартиру, оказалось еще, что у него там среди пацанов кореш старый, только что освободился, ну, и че потом со мной было… Она слушает, глаза так щурит: «Что за пургу ты метешь? Какой старый кореш?» А потом, типа че-то до нее дошло. Говорит: «Ну, блин, Настюха, все я поняла. Это твой Вован вместо того, чтобы по моему адресу поехать, завез тебя к своей шпане, и они тебя раскрутили. Ищи его теперь по карте». Я сижу, не знаю, верить или нет. Вроде, Вован друг. Как же так? А она мне поучительно: «Таких друзей — за х.р да в музей. Я сразу его прикупила — хитрожопый такой. Ты, Настюха, всегда простодырая была». Обидно мне стало — и за себя, и за Вована. И куда мне деваться теперь — без бабок и без шмоток? Говорю, хоть бабок каких дай, как ни крути, а ты меня к пацанам послала, и ты тут с квартирой теперь и со всеми делами, а мне че, на вокзале жить? Как она на меня окрысится: «Я тебя не посылала туда, где ты была. А что я с квартирой, так это матери моей родной квартира. А твой папаша долбаный мало того, что к нам вперся и тебя, нахлебницу, приволок, еще и мать мою, тварь, угрохал. Ты бабки свои по собственной дури пропила и протрахала, татарва безмозглая! А у меня бабок нет. Сама на подсосе. Чем всей кодле за так давать, иди вон мужика пожирнее сними — вот тебе и бабки». Я сижу молчу. А че я ей скажу, в натуре? В самом деле татарва безмозглая. Кинули меня и кинули по крупной — то ли Вован, то ли сестрица дорогая. Поди теперь правды добейся. Ну, тут она, типа, отошла, помягчала. Говорит, бабок у меня, правда, нет, но я тебе идею могу неплохую подкинуть. И рассказала про тебя, что есть у нее номер мобилы твоей и данные паспортные. Типа, в школе разузнала. Он, говорит, отличник был, поди, устроен неплохо. Может даже в столице обосновался. Запудри фраерку мозги, на жалость бей: так и так, сирота, типа, а ты по любому виноват — и перед матерью, и передо мной — знал ведь, что замужем. Тем более, что по факту оно так и есть. Да все-то не рассказывай! Скажи, что родная дочь. Как учителя в школе про него толкают, он из порядочных. Вот и пополоскай фраера на кусочек сыра. Я, Лёх, честно тебе говорю, с души меня от этой ее «идеи», блин, сразу воротило. Но куда мне деваться было, а?
Она взглянула на меня жалко и просяще, налила себе полную рюмку виски и ахнула разом.
— Напьешься, Настенька, — как мог мягко, пожурил я ее и погладил по голове.
Она схватила мою руку, прижала ладонь к лицу и целовала горячо и исступленно. Я тоже налил себе виски и выпил — чтобы быть с ней на равных.
— Так это та Наташа, что тебе звонила?
— Да, она, — кивнула Настя. — А я, дура, когда в компе тебя с Анькой углядела, психанула. Злая была на всех — у всех все есть, только у меня ни кола, ни двора. А тут эта как раз позвонила. И я ей, с понтом, наплела, что устроилась с тобой зашибись, что ты фраер с бабками, а меня принял, как родную, и живем мы — чаша полная. Потом уж поняла, что прокололась жестоко. И стыдно было. Хотела тогда сразу уйти, но духу не хватило. Привыкла к тебе, Лёх, прости! А у той в криминальной ее башке, видать, замкнуло — стала меня донимать, типа, в гости к вам хочу. Ну, я отнекивалась, как могла. Она говорит, я тогда без приглашения приеду. Ну, я ее послала. А она, сука воровская, и вправду привалила. Так что, Лёх, следак Петров про себя не врет — в криминале он круто просекает. Знакома я с этими гостями. Обоих знаю. Парень этот с ней, знаешь, кто был?
Я поднял на нее вопросительный взгляд.
— Вован. А я ведь, типа, любила, его… Полюбовник долбаный. Как-то она его сфаловала. Может, когда у нее на кухне сидели. Она с ним на балкон покурить выходила. А может, еще в детдоме глаз положила на него и как-то связалась. Ох, она и ушлая ведьма. То есть, понял, это они вдвоем меня и кинули, и бабки забрали, волки. Ну, про 25-ю квартиру я ментам насвистела. Я код набрала и только в подъезд заходить, а они подскакивают, и Вован мне перо к горлу. А эта смеется, змеища: «Принимай, сеструха, гостей. Вот и водяры, гляжу, прикупила. Поднимем за встречу». Они и адрес, видать, знали, потому что она правильный этаж в лифте нажала. Ну, думаю, че делать? И решила: пусть хоть на куски режут, в квартиру не пущу. И как к двери подошли, я вроде как за ключом под куртку полезла, он нож убрал, и я замахнулась пузырем — по башке хотела вмазать. А он здоровый, ловкий, Вован. Руку перехватил, мешок с пузырем вырвал и ну меня мочить. И ножом перед носом машет. Он психованный. В перчатках, а в перчатке кастет, видать. Думала, убьет. И, знаешь, даже и захотелось, чтобы убил. Больно было очень, и хотелось, чтобы уже все это закончилось. Все равно, как. А эта сука шипит: «Ключ, ключ у нее возьми». Я с силами собралась, заорала че-т такое, типа, помогите. И сосед-старик из квартиры выскакивает с пистолетом и Вовану кричит: «Ложись, ложись на пол, руки за голову! Стрелять буду!» А Вован, он безбашенный, уже в раж вошел. Ему и пушка по фонарю. На соседа кинулся. Тот шмальнул, да, видать, побоялся в Вована метить — вверх выстрелил. А Вован у него пушку вырвал и кастетом в лицо примочил. Тут я Наталью ногтями по роже полоснула, оттолкнула, дверь открыла, внутрь заскочила и заперлась. Видела в глазок, как Вован с пистолетом из соседской квартиры выбегает, к двери нашей подскакивает и ногами дубасит: «Открывай, стрелять буду!» Ну, Наталья, видать, опомнилась, орет ему: «Ты че, совсем с катушек съехал? Бежим отсюда!» Я до спальни доковыляла, куртку, сапоги скинула, на кровать — и отрубилась. Только слышала, как кто-то в дверь названивает. Подумала, у тебя ключ есть, а больше я никого не жду. И отрубилась. И услышала уже, как ты с ментами вошел. Вот, Лёха, и все. Сваливать мне пора отсюда.
Она безнадежно махнула рукой и нетрезво всхлипнула. Я погладил ее по рыжим волосам:
— Пока не заживет, куда тебе сваливать? Ну, и мы же под подпиской, типа, месяц. К тому же надо дождаться, что нам Егор скажет. Может, с этой фирмой швейной дело выгорит. И здесь, в конце концов, ты со мной. А уедешь — одна останешься против Натальи своей. Так что, сиди-ка ты, Настенька, здесь.
Она покорно кивнула головой, опять взяла мою руку и спрятала лицо в моей ладони.
Егор позвонил сам и неожиданно быстро. Сообщил, что фирма готова нанять швею-надомницу. И даже могут пропиской временной обеспечить. Я сказал, что у Насти есть направление на трудоустройство из детдома, но в Самару. «А, это совсем круто, — обрадовался Егор. — Что в Самару — неважно. А из детдома — круто. Так еще скорее возьмут — богатые любят добрых из себя корчить. Только ей надо что-то вроде профессионального экзамена пройти». Я рассыпался в благодарностях. «Да не за что, — небрежно ответил тот и заговорил серьезно: — Бабки нужны? Хочешь заработать? Ты мне нужен, честно говоря. «Маски ласки» помнишь? Требуется оживить хороший проект. Нам контента годного не хватает. Подойди ко мне в Сити, в офис, а то разговор, знаешь, не на два слова. Завтра-послезавтра, если сможешь. Адрес скину на мобилу. Только дай знать».
Настя сидела рядом. Взглянула вопросительно с затаенной радостью.
— Экзамен пойдешь сдавать по швейному делу.
— Круто! — подскочила она ко мне и тут же сникла и отвернулась: — С такой вывеской побитой…
— Когда заживет, — успокоил я.
— А куда это он тебя фаловал? — поинтересовалась.
Я объяснил ей вкратце. «Че, опять лизаться с плюс-сайз какой-нибудь на камеру?» — ревниво нахмурилась она. Я рассмеялся: «Надеюсь, на эту роль уже других нашли. А мне контент предлагают писать». Она ухмыльнулась:
— А че, слабо нам с тобой на камеру это изобразить?
— Ой, нет, — со смехом отмахнулся я.
— Че, по масти не качу? Конечно, рыжая, тощая, да еще и с фингалом, — горько отозвалась она, обидевшись.
— Ты, Настенька, и в самом деле по масти не катишь. Только не в том смысле, в каком ты думаешь.
— А в каком же смысле? — запальчиво вскинулась она.
— В другом смысле. На «рыжую и тощую» ого-го как поведутся. Просто ты слишком… — я запнулся, подбирая нужное слово.
Она смотрела исподлобья, напряженно, будто приговора ждала.
— Ты, Настя, слишком для этого честная и… и чистая, — тихо закончил я.
— Честная и чистая… — повторила она недоверчивым полувопросом и в следующее мгновение бросилась ко мне, прижалась, заглядывая в глаза: — Лёха, где ты раньше был, а? Ну почему я тебя раньше не встретила? Никого не встретила, чтобы вот так мне сказал — «честная и чистая». Отчего так, Лёха? Отчего жизнь такая? Была мать родная — умерла молодая совсем. Была Татьяна — как мать мне, добрая — и папаша же мой родной ее зарезал. Ну, да, не ровня он ей был, и ей с ним муторно было, да еще Наташка, шалава-беспредельщица, на руках, вот и… и слюбилась с тобой. Обидно ему стало, да, по-мужицки обидно. Но резать-то зачем? Убивать-то зачем?! И вот ты теперь… Сказать не могу, как мне с тобой… Ой, как круто мне с тобой! А че мне светит? Да ни фига. Дашка вернется твоя и тебе родит. Вот и вся моя любовь.
Она расплакалась в голос, чего никогда себе не позволяла. Но тут уж сдержаться не смогла. Да мне и самому плакать хотелось.

Я все-таки уговорил Настю в тот же вечер пойти к врачу. Частному — без прописки же. Она упиралась. Ворчала: «Доктора… Им только бабки, а понимать-то не понимают ни фига». Я уговаривал, убеждал: «Мы же скоро бабла поднимем — ого-го! Бабок, как грязи, будет. Так чего ж об этом говорить. А врачу тебе обязательно надо показаться. Да и, гляди, пропишет мазь какую, чтобы заживало быстрее и без следов».
Врач, седой худенький старик, на вид строгий и ворчливый, ахал, осматривая Настины раны и сокрушенно качал головой. Но в заключение сказал, что ничего страшного — никакого серьезного ущерба здоровью. Выписал и вправду набор каких-то мазей и объяснил, где их можно купить и как ими пользоваться. Потом помялся немного, достал из ящика стола красивую разноцветную коробочку: «Если хотите, чтобы на самом деле быстро все зажило, могу вот это порекомендовать. Дороговато, правда, но оно того стоит. Тогда все остальное можете не покупать». Я кивнул утвердительно. В общем, вместе с платой за визит сумма вышла круглая, поставившая нас на грань финансового краха. Но я надеялся на Егора, и Насте ничего не сказал.
На следующий день, ближе к вечеру, я проделал путь в одну из башен московского Сити, который когда-то проделала Аня. Вышел из лифта и наткнулся на двух здоровенных охранников в черном. «Это ко мне, ребята, пропустите», — раздался из приоткрытой массивной двери напротив резкий высокий голос Егора. Он провел меня просторным залом, разделенным перегородками на рабочие места с компьютерами и уткнувшейся в экраны рабочей силой обоего пола. За огромными, почти во всю стену, окнами открывался вид на Пресненскую набережную. Егор выглядел так, как когда-то в неприязненном моем воображении должен был выглядеть Фрикуша: невысокий, худой и сутуловатый, в очках, с острым носом и узкими плотно сжатыми губами. Про таких когда-то говорили «конторская крыса». Одет он был, правда, совсем не по-крысиному — в дорогой синий костюм и черный свитер под горло. Открыл передо мной дверь в кабинет с табличкой «А. В. Фрик»: «Прошу». Перехватил мой взгляд: «Я временно здесь, пока Толя отсутствует. У меня свой кабинет там, — он неопределенно махнул рукой. — Но пока я за него, вот, пользуюсь». Кабинет был просторный, с уставленным всякой компьютерной техникой столом во главе и еще одним — длинным, примыкавшим к нему, с мягкими стульями вдоль — для заседаний. За высоким креслом во главе командирского стола виднелась почти неразличимая на фоне мягко обитой коричневой стены дверь. Как-то помимо воли подумалось, что за этой дверью и продолжился первый разговор Фрикуши с Аней. Кольнула почти забытая ревность, и стало неудобно, будто я оказался невольным свидетелем той их встречи. «Садись, где хочешь! На "ты", ладно? Я этого официоза не люблю — только мешает». Я улыбнулся и утвердительно кивнул. Егор улыбнулся в ответ: «Сразу видно, что свой пацан. Толик в людях понимает». Он достал из настенного шкафа бутылку коньяка, широкие бокалы:
«Давай армянского помаленьку, чтобы обстановку разрядить». Было заметно, что он не просто исполняет обязанности Фрикуши, а старается играть его роль. Исконный мажор Фрикуша вырос в силовой властной среде и ни в каком нарочитом изображении из себя важного начальника не нуждался — ему достаточно было быть самим собой. Егору же, хотя его и распирало от сознания собственной значимости, стоило сил быть как «Толик», как строгий, но справедливый и снисходительный к людским слабостям властитель. Он пытался держать себя с людьми запросто, что не очень шло к его крысиному облику, в то же время не допуская панибратства, которого по ревниво-завистливой природе своей боялся. Но я не входил в число его подчиненных, был близок в некотором роде к «Толику», и это облегчало Егору общение. Видимо, ему не «западло» было держать себя со мной как с равным. К тому же он во мне нуждался. Мы сели друг против друга на краешке длинного стола и пригубили коньяка. Егор пожевал узкими бледными губами, как бы собираясь с мыслями, и начал:
— Я, чтобы ты, Алексей, знал, в известном смысле ваш проект, ну, «Маски ласки», курировал. И поэтому твой текстовый контент хорошо знаю. Форма крутая, даром слова ты не обделен. И направленность мне, я бы сказал, близка — такой ненавязчивый и недешевый патриотизм. Тем более ценный, что он, как я понимаю, от чистого сердца — Толя ведь сначала просто навстречу хорошей знакомой пошел, создавая этот сайт, и никакого особого направления ввиду не имел. Но когда прочел твои комменты, понял, что может получиться что-то посерьезнее, чем просто сайт для взрослых и рекламы. То есть я опять про этот самый недешевый и ненавязчивый патриотизм — ведь это то, в чем Россия нуждается. Особенно сейчас. Ведь смотри, что у нас происходит: идеологию и язык масс в современной России в гораздо большей степени, чем власть, формируют разные блоги и компьютерные игры. Игры эти по преимуществу японо-американского происхождения. И уж, конечно, только совсем уж наивный чайник, может думать, что они не несут никакой идеологической нагрузки. Ого-го как несут! Не на пустом же месте эта долбаная оппозиция зашевелилась, Завальный вот опять воду мутит. Вообще, все эти компьютерные технологии взяли огромную силу — в Штатах вон президента блокируют — и давно вышли за рамки просто техники. Это власть — в том числе над умами. Об этом, знаешь ведь, Народный Авторитет на днях конкретно высказался. И мы, Россия, обязаны этой власти свою власть противопоставить. Технические ресурсы у нас есть, и теперь нужно их с интеллектом правильной патриотической направленности соединить. И оформить это не в форме тупо-прямолинейной совковой идеологии, а заинтересовать публику чем-то жизненно интересным, отвлеченным от политики, и на этом фоне уже ненавязчиво свою мысль продвигать. Вот мы и решили — по просьбе трудящихся, так сказать, — Егор усмехнулся недобро, в маленьких серых глазках за толстыми стеклами очков зажглись злые огоньки, — возродить «Маски ласки», но уже на другом уровне. То есть весь этот адальт и реклама — все это остается. Но больший акцент на идеологию, больше реакции на происходящее. Понимаешь, да, Алексей?
— Да, понимаю. И… И я с удовольствием приму в этом участие.
Я сказал это честно. Ударили по рукам, обговорили детали, в частности, финансовый вопрос. Предложенные мне гонорары были довольно скромными — после того, что мы зарабатывали с Аней, честно сказать, я рассчитывал на большее. Егор почувствовал некоторое мое разочарование, виновато развел руками: «Прости, пока больше предложить не могу. Надо сначала себя показать, раскрутиться. А тогда уж серьезно забашляют». Я не стал спорить. Чувствовалось, что за Фрикушиной фирмой, в которой Егор служил всего только старшим клерком, стоят серьезные государственные структуры. Самые серьезные. Да и складная речь Егора, очевидно, программиста по образованию и призванию, наводила на мысль, что кто-то основательно его проинструктировал. Кто-то, для кого политика была основным занятием. Но меня это не испугало. Скорее, наоборот, обрадовало, что есть в стране умы, занятые не только шкурничеством, а и судьбами России. Я не считал себя безбашенным ура-патриотом и, полагаю, таковым не был, и вполне ясно видел то темное и беспредельно злое, которым всегда была полна отечественная действительность. Да и еще бы мне этого не видеть! Одна мишулинская история чего стоила! А Настина судьба? Но это беспредельное зло не застило мне глаза настолько, чтобы заслонять Россию. Я — как бы объяснить — я в Россию верил. И все эти рациональные доводы и выводы о якобы провале российской истории, о России как империи зла… Да, за этим стоят факты, определенная жизненная правда. Но — не вся правда. А потому — по большому счету — неправда. Настоящая правда — всеохватна, всевзыскующа. А когда выхватывают из общего строя жизни жареный факт и строят на нем обвинительное заключение целой стране, какая же это правда. И потом… Уметь разделять в понимании государство и страну — существеннейшая черта настоящего российского сознания. То есть не рационально-логическое мышление о России — а, как бы это сказать, экзистенциальное, в смысле, полное — и умом, и сердцем. Уже говорил, что такое вот трепетно-любовное отношение к России я почерпнул от Тани. Поэтический ее вкус был по нынешним понятиям старомодным — Фет, Тютчев. Но их поэзию она любила горячо. И мне на всю жизнь запало в душу: «Умом Россию не понять…» и еще «всю тебя, земля родная, в рабьем виде Царь Небесный исходил, благословляя». Это и легло в основу моего патриотизма. И я до сих пор убежден: кому слова эти не близки, кто, слыша их, морщится, усмехается саркастически, тот… Да тот и не русский вовсе! Вот так. Речь, понятно, не о крови, а о духе.
Я, может быть, тогда не был еще в достаточной степени образован и начитан, чтобы ясно это свое мировоззрение изложить, но оно во мне жило. Понятно, что тот Завальный прав, когда говорит о зарвавшейся и зажравшейся власти, о коррупционном беспределе. Но то, что его Запад использует, бабки за эту его правду платит — разве честно? Ведь понятно, что дяде Сэму российский народ, как таковой, по фонарю. Ему Россию бы ослабить, обескровить, бабла за ее счет поднять. Да ведь это невооруженным глазом видно! То же и Украина — карта в антироссийской борьбе и ничего больше. Что, лучше стало там после «свободного демократического выбора»? Да там и остатки-то демократии с лица земли исчезли — мафия одна жиреет. А Крым? Кто же виноват, что бездарный коммунистический — космополитический, читай — властитель взял да и перекроил карту. Подумаешь — одно же государство. А теперь вот… Ну да, нехорошо насильно землю отнимать. Ну, а чего же тогда демократическая Украина в начале «свободного» пути не сказала: «Неправедно мы Крым получили. По исторической сути не наш он. Забирайте его, россияне». Нет, она там хозяйничать пуще прежнего начала. Поэтому давайте-ка помолчим о правде и неправде.
То есть я искренне дал согласие на свое сотрудничество с Егором. Мне присылали материал — в основном, тексты популярных блогов оппозиционной направленности — и моей задачей было противопоставить мнению оппозиционному мнение патриотическое. Но, понятно, не просто «Ура! Да здравствует Рассея!», а чтобы верилось. Хотя у меня был доступ ко всему сайту «Маски ласки», я, опасаясь памяти, никуда не заходил, ограничиваясь своей — идеологической, по существу — сферой.
«Опасаясь памяти…» То есть да, я тосковал по Ане. Именно к ней возвращала меня беспокойная и беспощадная память. И я со страхом и стыдом чувствовал, что отвык от Даши, даже и плохо ее себе представляю — наверняка, изменившуюся. Будущая встреча и совместная жизнь с ней, да еще и с ребенком, виделась чем-то совсем уж не реальным. Правильнее сказать, не виделась. Я не представлял себе Дашу живущей семейной жизнью, занятой возней с ребенком и пеленками. Перед глазами вставала ее склоненная над клавишами спина и гордый полупоклон в сторону аплодирующего зала. Вообще, Даша пропала — короткая новогодняя эсэмэска была последним от нее известием.
По-настоящему я был занят заботой о Насте. Она привязалась ко мне, как ребенок. Да она во многом и была ребенком. Пережившим много страшного, но — ребенком. И сейчас как бы наверстывала, пыталась вернуть украденное у нее детство и жить, как живут обычные благополучные люди. Любил ли я ее? Не знаю. Но я тоже привязался к ней, боялся за нее. Мне было страшно отпустить ее от себя, и я старался не думать о страшном миге неизбежной разлуки. Пытался не верить в ее неизбежность.
Настино лицо зажило, и мы вместе поехали на экзамен по швейному делу, который она сдала блестяще. За нее ухватились, сразу дали несколько заказов, и курьеры доставили к нам на «Коммунарку» материал и швейную машинку — так и не купленную мной из-за расходов по оплате Настиной свободы. Ей выправили направление на работу в Москве и даже что-то вроде временной прописки — чтобы не было проблем с полицией — и заплатили аванс. Вместе с полученным мной от Егора вышло неплохо. В Универе дела мои шли обычным порядком, и в июне мои академические мытарства должны были закончиться.
Одно событие и омрачило, и облегчило, наше, пусть временное, но настоящее благополучие. Как-то поздним вечером, когда Настя уже оставила шитье и хихикала, уставившись в комп, а я, подобно ей уставившись в комп, мучил себя преддипломными штудиями, в дверь позвонили. Недоумевая и насторожившись, мы вместе подбежали к двери. Я глянул в глазок и открыл дверь. На пороге стоял сосед-ветеран в домашнем синем спортивном костюме и мягких тапочках. Левый глаз закрывала толстая наклейка из марли и пластыря. Под ней багровел свежий шрам, тянувшийся вниз и заканчивавшийся рассеченной, видимо недавно, зажившей губой. Редкие остатки седых волос были тщательно прилизаны. Время ссутулило его, наверное, когда-то атлетичную стать, и он был немного похож на циклопа из старого фильма про Одиссея.
— Привет. Не спите? — бросил он хриплым, как бы осипшим, голосом. — Я к жилице твоей.
Настя вышла из-за моей спины и поздоровалась. Мы прошли на кухню и сели за стол.
— Чай, кофе, или чего покрепче? — предложил я.
— Давай чаю, — кивнул головой гость и поднял свой единственный глаз на Настю: — Как сама-то? Очухалась?
— Угу, — кивнула головой та. — А вы?
— Как видишь, — улыбнулся ветеран рассеченными губами. — Потерь, как говорят, не избежали, но из боя вышли живыми. Меня утром только из больницы отпустили. Щенок этот наделал делов — чуть глаз не выбил. Но врачи говорят, видеть буду. Болит, правда. Меня, кстати, Василием Иванычем зовут, как Чапаева. Легко запомнить.
— Настя, — улыбнувшись, тихо представилась та и кивнула в мою сторону: — А он Лёша.
Я поставил перед гостем чашку с дымящимся чаем, вазочку с печеньем. Ветеран шумно отхлебнул, прикусил печенье, вздохнул и поднял голову:
— Он же, отморозок, пистолет у меня вырвал. Я его, щенка, пожалел, в потолок шмальнул, а он, сволочь… Пистолет именной был, наградной. И я сразу решил, что беспредел этот так не оставлю. Связи в органах у меня остались. Хорошие связи, на хорошем уровне. Этого следака районного я еще в больнице подальше послал — не понравился. Скользкий, как уж, и, мне показалось, на лапу брать не брезгует. Я товарищу позвонил. Тоже на пенсии, но чин большой. И товарищ пообещал дело это на личный контроль взять. А он, если чего сказал, — сделает. Старый кадр, железный. Таких уж в органах-то и нет, поди. Короче, он надавил, парней настоящих призвал. Две недели ребята рыскали, и вот вчера…
— Что?! — вскинула на него Настя отчаянные глаза.
Ветеран вздохнул, протянул к Насте руку и осторожно похлопал-погладил ее по плечу: «Мужайся! Грохнули его. Как говорят, при попытке к бегству. Отстреливался, гад. Даже задел одного. Ну, и ребята, чтобы не рисковать лишка… Я ведь, Настя, все про вас знаю: и что вы в детдоме вместе были, и что девка, с ним которая, вроде как сестра твоя приемная. Но я попросил внимание на этом не заострять. И так уж пострадала. Да и видно по тебе, что ты с ними ни с какого боку не заодно. Я так им и сказал, и они в протоколе так и записали. А напарница его, сестра-то твоя, ушла. Ребята говорят, как сквозь землю провалилась. Но ты не бойся, и ее черед придет. Сколько веревочке не виться… А за домом присматривать будут, кому положено».
Он встал из-за стола, поблагодарил за чай, замялся:
— Только вот такая, Настя, формальность. Нам с тобой завтра в судмедэкспертизу надо явиться. Ну, на опознание. По закону так положено. Он ведь сирота, как ты знаешь. Так вот, я как потерпевший, а ты как знакомая его, ну, и тоже потерпевшая. Короче, завтра к десяти. За нами приедут и назад отвезут. Насчет этого не беспокойся! Да там недолго — глянуть да бумагу подписать.
Настя молча кивнула головой. Мы проводили гостя до двери. На пороге он обернулся, усмехнулся: «Как говорят, не было счастья, да несчастье помогло. Так вот и познакомились. До завтра». Дверь за ним закрылась. Настя бросилась ко мне, прижалась, подняла мокрые, полные смятения, жалости и гнева глаза. Голос ее прерывался: «Дурак! Дурак безбашенный! Это Наташка, змеища, с панталыку его сбила. Лучше б ее грохнули, скажи». Я погладил ее по голове, пытаясь успокоить:
— Хочешь, завтра туда с тобой поеду?
Она отрицательно помотала головой и нахмурилась:
— Вот еще — грузить тебя.

Я услышал остановившийся на этаже лифт, бросился в прихожую и рывком открыл дверь. Подходивший к своей квартире ветеран оглянулся и на мой вопросительный взгляд успокоительно прохрипел: «Сейчас подойдет. В магазин заскочила. Ну, понятно. Товарищ он ей был близкий. И так вот скурвился. Э-эх…» Он сокрушенно махнул рукой. «Заходите, с нами посидите», — пригласил я. «Да нет, потом как-нибудь. Вам самим надо, вдвоем… Да мне и алкоголь ведь — ни-ни. Потом зайду как-нибудь. На чай». Обернулся, дружелюбно кивнул мне и закрыл дверь. В следующее мгновение из лифта выскочила Настя с пластиковым пакетом в руке. Бросилась ко мне, затолкала в квартиру, зашептала:
— Че, меня ждал, да? Лёха, те меня ждал, скажи?
— Да кого же еще мне ждать, хорошая?
Она потянулась, быстро и крепко поцеловала меня в губы:
— Ну, идем, дурака этого помянем. Как-никак в детдоме мы… — она осеклась и махнула рукой: — А-а, ладно, слюни эти пускать. Ведь, с другой стороны, если б он на Наташкины подлянки не повелся, не встретила бы тебя. Не зря, блин, говорят, все к лучшему.
Выпили. Она спросила:
— Лёх, ты жмуров боишься?
Я пожал плечами:
— Да нет, Насть. Бояться живых надо, а жмуры, как правило, безобидные. Просто… Просто смерть всегда страшна, а потому и жмуры страшными кажутся.
— Да, это ты круто выразил. Он, знаешь, на себя не похож, серый, оскаленный какой-то, под глазом дырка красная… И на груди дырки… Изрешетили его, короче. Жуть такая, Лёх.
Выпили еще, и Настя потянулась ко мне:
— Пожалей меня, Лёх. Пожалей, как ты меня ночью жалеешь. Чтоб жуть эта вся из головы и из сердца вылетела.

И жизнь вернулась на круги своя. И предпринятое нами обустройство ее произошло как нельзя вовремя, потому что вскоре многое перевернулось с ног на голову: простые в недавнем вещи вдруг превратились в непредставимо невозможные, открытые в последнее время настежь границы стали непроходимыми, и многие из тех, кто поминал Смерть разве что с саркастическим смешком, всерьез задумались о ней. Где-то, как считали, в далеком Китае родился и пронесся по городам и весям, выкосив несчитанные толпы, а после появился в теплой благополучной Италии, издеваясь над ее благополучием и унося тысячами жизни, и вот — мрачно навис над всей планетой — Вирус.
В Москве сначала как-то не верилось. Все, что касается Китая, вообще казалось какой-то выдуманной страшилкой. История про почти вымерший итальянский город Бергамо выглядела уже реальнее и страшнее, но все равно не очень убедительно. Да и многие ли из жителей России видели этот богато уставленный декорациями Средневековья непредставимо благополучный уголок Ломбардии, чтобы оценить всю жуть произошедшего? А про домашние невзгоды отечественные СМИ не распространялись. Так что, не избалованный жизнью, вечно лелеющий в сердце спасительный «авось» российский обыватель не больно напугался: ну, вирус, вроде гриппа; от гриппа тоже ведь мрут ого-го.
Но мало-помалу власти опомнились — начались запреты и маски. Все недавно еще покручивали пальцем у виска при виде японских туристов, стайками мечущихся по достопримечательностям в неизменных масках. И вдруг стало совсем не до смеха. И даже страшно. И страшные слухи поползли об умерших от какого-то неизлечимого удушья.
Честно сказать, нас с Настей запреты коснулись мало. В кафе и рестораны мы не ходили, кино- и просто театры не посещали. Настя работала дома, изредка, впрочем, принимая клиентов в нашей квартире. Я же и до того общался с руководителем диплома, Борисом Владимировичем, в основном виртуально. Настя и я выходили только в магазин да прогуляться. Власти взялись за гастарбайтеров — проверяли законность их пребывания в России, и если что высылали. Улицы нашего района заметно опустели, и это нам, не любящим людных сборищ, было на руку. Так прожили зиму и почти всю весну. На улице уже праздновал нежной зеленью, сиреневым и яблоневым цветом собственное свое явление московский май.
Эсэмэска от Даши пришла неожиданно. Я старался не думать о ее возвращении и привык относиться к нему как к чему-то нереальному, и эти несколько строк в телефоне вернули реальности ее неопровержимость, а прошлому — необратимость: «Вылетаю в Москву 12-го мая. Жди. Позвоню по приезде». Коротко, сухо. И… что же теперь делать? Оставалось чуть больше недели.
Сразу объявить об этом Насте духу не хватило. Я надеялся за эти дни найти, придумать какое-нибудь сказочное решение, которое устроило и примирило бы всех. Разве было такое решение?! И я ничего не придумал, кроме того, что уже совсем по-настоящему люблю Настю. Она, конечно, почувствовала, что что-то происходит со мной — я несколько раз ловил на себе ее пристальный, испытующий взгляд. Но… Говорю же, духа не хватило. Через день она сказала, что ей необходимо поехать к какому-то очень крутому клиенту, какой-то VIP мадам, заказавшей лично Насте уж больно навороченное платье. «Хорошие бабки сразу в руки», — сдержанно объяснила она мне. У меня было чувство, что Настя все уже каким-то образом узнала и что-то где-то устраивает тайно от меня. Но я, в охватившем меня приступе растерянности и малодушия, боялся спрашивать. Настя отсутствовала почти целый день, так что я уже начал беспокоиться, но вернулась довольная и как-то необычно спокойная. Сама накрыла на стол, поставила хороший коньяк. Виновато и лукаво рассмеялась:
— Обмоем крутой заказ, Лёх, и баиньки. Ладно? Я что-то так соскучилась по тебе сегодня, как будто год не видела.
По дороге в спальню приникла ко мне и с горящими темными глазами прошептала: «Скорпиона поцелуешь, да?»
Так она просила не часто — в моменты какой-то иногда овладевавшей ею особенной чувственности.
Утром следующего дня мне надо было посетить дипломного руководителя — окончательно довести уже законченную работу до ума и обговорить разные административные детали. Настя долго не отпускала меня, целовала в каком-то исступлении, и я опять подумал, что она все знает. Но решил честно поговорить с ней обо всем по возвращении.
Думать о личном во время встречи с научным руководителем было затруднительно. Борис Владимирович во все время не снимал маски, сидеть старался подальше от меня, вообще, проявлял крайнюю озабоченность по поводу вируса. Объяснил тем, что с ним живет престарелая мать, да и сам он отменным здоровьем не отличается, а потому предпочитает беречься. «Люди не понимают, а ведь это, Алексей, чума. Чума нашего времени — ни больше ни меньше», — вырвалось у него посередине нашего ученого разговора. Дипломную работу он нашел вполне готовой к защите — скорее всего, виртуальной. «Даже и не волнуйся — профессуре сейчас не до этого. Пропустят только так», — заверил меня, усмехнувшись.
Только в метро по дороге обратно я смог, наконец, посвятить себя размышлениям о текущем моменте. Кстати, эти подозрительно косящиеся на окружающих глаза на полускрытых масками лицах напомнили мне, что каждый приезжающий из-за границы должен две недели отсидеть в карантине. То есть реально времени у нас с Настей больше — плюс две недели. А за этот немалый срок можно придумать многое. Я вдруг поймал себя на мысли, что не мечтаю с нетерпением о возвращении Даши, как когда-то, а, скорее, наоборот, рад тому, что это возвращение откладывается. Стало не то, что стыдно, а как-то неудобно. Меня сбили с толку неожиданная сухая лаконичность Дашиных посланий и ее молчание. Последнее время я не знал о ней ничего. Из-за вируса большинство культурных мероприятий было отменено даже в России, а уж в Штатах, поди, и подавно. Что делала Даша эти месяцы, чем и как жила? Что с ее беременностью? У меня не было ответов на эти вопросы, которые поначалу я задавал себе часто, а потом, поглощенный заботой о Насте, все реже. Может, она держала связь с Аней? Но ведь и Аня исчезла бесследно «до весны». И вот уже май, а от нее тоже ни слуху ни духу. Настя права — надо жить сегодняшним. Я подумал, как успокою ее двухнедельной отсрочкой, и улыбнулся. Телефон в сумке пискнул — что-то пришло на почту. Это, конечно, могло быть сообщение от Даши, но я малодушно решил проверить почту потом.
Перед дверью квартиры глубоко вдохнул, шумно выдохнул, окончательно собираясь с духом, и позвонил. Но торопливых, таких привычно желанных уже Настиных шагов не услышал. Смутное волнение охватило меня. Торопливо отворив дверь, я вошел. В освещенной закатным майским солнцем квартире было тихо. На журнальном столике в салоне лежал какой-то плоский красный предмет. Я подошел-подбежал. Это была карманного формата электронная книга. Рядом лежала написанная Настиной рукой записка: «Читай и помни меня. Люблю. Настя». Я вспомнил про недавний писк телефона и достал мобильник. Так и есть — эсэмэска от Насти. «Лёха самый любимый самый лучший и добрый. Не знаю, как благодарить тебя за все. Прости, что не поняла и не поверила тебе сразу. Со мной все в порядке и за меня не бойся. Не ищи меня найду тебя сама. Ты у меня под колпаком — на всю жизнь. Целую крепко! Твоя Настя». Максимум чувства и минимум знаков препинания. О если бы в жизни так было!
И опять эта гулкая пустота в квартире — пустота жизни. Похоже на то, как ушла Аня — тоже перед приездом Даши. То есть жизнь повторяется. В чем-то. И, увы, не как фарс, а как трагедия. И каждый раз еще горшая.
12-го Даша не позвонила, а прислала сообщение: «У меня положительный тест на вирус. Пока чувствую себя нормально, но что будет дальше — время покажет. Если бы не беременность, ничего страшного не было бы. Добрый доктор — ты знаешь, кто, — берет меня в клинику под свой надзор. Видеть меня, как понимаешь, невозможно, так что не дергайся! Постараюсь быть на связи».
Жутко. И опять этот тон — сухой, чисто информативный. Так пишут друзьям и подругам, но уж никак не любимым людям.
Тишина вокруг меня воцарилась полная. Даже секцию бокса закрыли, так что податься было совершенно некуда и не к кому. Егор и перебранка с сетевыми оппонентами не в счет — эти отношения были, скорее, политико-деловыми. То есть душу согреть там было нельзя. Максимум — пощекотать нервы, подурачить и побесить нелюбимого мной «культурного» обывателя. Особенно взбесила «культурную» аудиторию высказанная мной вслух мысль о том, почему бы вставшей на путь тотальной демократии и ратующей за «самостийность» всего и всех в мире Украине самой не отказаться от Крыма, тем самым исправив историческую несправедливость, допущенную недалеким советским вождем. Жирное несмываемое пятно черносотенца и врага прогресса стало моим сетевым портретом.
В первые дни после Дашиного сообщения попробовал было запить, но вовремя одумался и взял себя в руки. Надо было готовиться к экзаменам и защите диплома, чтобы, наконец, развязаться с Универом. Мысль, что эта «учеба» затянется еще на какое-то время, вызывала почти физическое отвращение и пугала меня. Чтобы преодолеть соблазн, начал вечерами делать пробежки в окрестностях и читать Настину электронную книгу. Она уже содержала набор произведений, надо понимать, стандартный, но вовсе не случайный: Пушкин, Лермонтов, Толстой, Достоевский. Я начал с того, что попалось мне первым — с «Преступления и наказания». Оставались какие-то смутные впечатления от школьной программы, но ясного представления об этой книге я не имел. Хорошо помнил только, как Таня несколько раз говорила, что выше Достоевского никого не знает, и советовала мне перечитать «Преступление и наказание» самому, свободно, «без убогих учительских комментариев». Время пришло только сейчас. И, видимо, оно действительно пришло: книга захватила меня, я читал, упиваясь каждым словом. Резануло по сердцу: «Ведь надобно же, чтобы каждому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти! Понимаете ли Вы, милостивый государь, что значит, когда некуда больше пойти?»
Как-то, вернувшись с вечерней пробежки, я стягивал в прихожей кроссовки, когда услышал, что дверь лифта раскрылась, кто-то вышел шаркающей походкой, страшно кашляя. Я посмотрел в глазок: сосед-ветеран, Василий Иваныч, сотрясаемый кашлем, держась за грудь, проковылял в свою квартиру. «Простыл, что ли?» — подумал я и решил завтра поутру навестить старика. В тот же вечер как-то не решился — час был уже поздний.
Утром, привлеченный шумом на лестничной площадке, посмотрел в глазок. Люди в белых скафандрах выкатывали из квартиры Василия Иваныча носилки-каталку с лежащим на них ветераном. На лице у того была кислородная маска. Так я столкнулся с вирусом лицом к лицу, и сердце екнуло — сразу подумал о Даше. Схватил мобильник. На мой отчаянный вопрос-сообщение «Где ты?! Что с тобой?!» ответа не было. Пытался звонить — ее телефон не отвечал. Я вдруг поймал себя на том, что у меня нет даже адреса ее родителей, даже номера их телефона, что я никакого конкретного представления не имею, кто такой «добрый доктор», и в какой клинике находится Даша. Даже не знаю, где можно найти Георгиева, какой бы немыслимой ни казалась попытка его найти.
И время длилось и длилось — глухое, страшное. Я сдал госэкзамены — виртуально, будто в скучную компьютерную игру сыграл. Вообще, было чувство, что все происходящее — игра, недобрая, затеянная кем-то недобрым и всемогущим. И без того сверх всякой меры компьютеризованный мир окончательно погрузился в бред виртуального придуманного бытия. К великой радости и еще величайшей прибыли разных «гуглей», «фэйсбуков» и прочего им подобного. Я, хотя и старался об этом не задумываться, не мог не понимать, что тоже имею отношение к этой индустрии полоскания мозгов, зарабатываю в ней деньги. И так было тошно, и еще это давило. В замкнутой, со всех сторон ограниченной полужизни ощущение реальности терялось — страшный сон без надежды на пробуждение. И я, как ни старался, а все-таки, измученный неизвестностью, запил.
И позвонила Даша. Через месяц почти после приезда — в первых числах июня. «Лёха, ты?» — негромко и осторожно спросила она. Нет, не нежно-вкрадчиво, как спрашивают, предвкушая встречу с любимым, а именно осторожно, как обращаются к малознакомому человеку, в реакции которого не уверены. «Лёха, ты?»
— Да, я, — вскрикнул я, обескураженный. — А ты? Ты где? Как ты? Выздоровела? А роды?
Но она перебила мою суматошную бессвязную речь:
— Ты дома?
— Дома.
— Я через час подъеду. И… Ничего не надо… Ну, в смысле, я ненадолго, — сказала так, как сообщают о чем-то необходимом, но неизбежно ставящем в неудобное положение и говорящего, и слушающего.
Было слишком понятно, что это уже другая Даша. Что-то сломалось и построилось заново, без всякого моего участия и вовсе не считаясь со мной, в ее, не известной мне жизни.
Через час я открыл дверь. Она стояла на пороге, и вправду мало похожая на прежнюю Дашу — сильно похудевшая, даже выразительность женских форм почти сгладилась. Черная кофточка и черные джинсы еще больше подчеркивали худобу. Каштановые волосы были забраны назад в тугой узел. Щеки ввалились, большие зеленые глаза смотрели на меня без прежнего блеска — внимательно и устало — с потемневшего лица. Она выглядела очень взрослой и очень… замкнутой, непроницаемо запершейся в себе. Я отступил, пропуская ее в квартиру, не смея обнять.
— Что, и не поцелуешь? Вируса боишься? — усмехнулась невесело.
— Прости, — спохватился я, обнял ее за плечи и осторожно коснулся губами сомкнутых сухих губ, отстранился, пролепетал виновато: — Ты… Ты другая совсем.
— Да, я другая совсем. Идем на кухню. Чаю дашь? Только цветочного какого-нибудь, без кофеина.
Она села на кухне за стол — как когда-то, но — совсем по-другому. Я подал ей чай и спросил то, что спросить боялся больше всего:
— Даш, а ребенок?..
Она дернула худыми плечами, вздохнула, пригубила чай и сказала, четко выговаривая каждое слово, как бы желая, чтобы я хорошо понял сказанное:
— Ребенка, Лёша, нет. Мертвым родился. Девочка была. Я и сама еле выкарабкалась. К аппарату подключали — не дышала. И рожала-то без сознания. Кесарево делали. А я не помню ничего.
— Даша! — вскрикнул я и подался к ней — утешить.
Она нахмурилась и вскинула руки, как бы защищаясь:
— Нет, нет, Лёх, не надо… Я все это уже пережила и… Не надо. Я хочу сказать тебе что-то важное. Сядь!
Вдруг что-то вроде ироничной ухмылки искривило ее сухие губы:
— Да, а где же подопечная твоя из Самары? Анька что-то такое писала.
— Ушла, — односложно ответил я. Дашин тон мне не понравился.
— Меня, что ли, испугалась? — ухмыльнулась снова иронично и жестоко.
Я молча пожал плечами.
— Это она зря. Я не страшная, — наигранно вскинула брови, как бы и вправду сокрушаясь по поводу того, что «подопечная» ушла, отпила чаю и взяла другой тон: — Девочку жалко, Царствие ей небесное. Даже не видела ее. Сама, говорю, одной ногой на том свете стояла. Но, с другой стороны, чтобы я с ней делала? Мое ли это? Мамашин подвиг воспитания дочери на продажу повторять не хочу. Хотя, в конце концов, все как надо вышло.
Я вскинул на нее непонимающий тревожный взгляд. Она не отвела глаза и глухо с вызовом сказала:
— Я примирилась с Георгиевым. Я ему благодарна. Если бы не он, я бы здесь сейчас не сидела — он меня вытащил своей силой воли. И это… Это меня заставило на все иначе взглянуть, и я поняла, что Георгиев — это и есть моя судьба. Настоящая. И другой у меня нет. То есть ты мне дорог, поверь! Но то, что с тобой… Это детство во мне доигрывало. И вот оно закончилось. Дорогой ценой, но закончилось. Прости! Моя настоящая жизнь — рояль и сцена. И в этой жизни такому человеку, как Георгиев, как раз и место. Только ему и место. Больше никому. Я в последние месяцы это поняла, а сейчас вот убедилась окончательно.
— Могла бы и раньше меня об этом оповестить. Гляди, и подопечная бы не ушла, — сказал я как можно ровнее, но все же ее тонкий музыкальный слух, видимо, различил нотки раздражения.
Она дернула плечом, и металл зазвучал в негромком хрипловатом голосе:
— Ну, уж придется тебе как-то с этим смириться. Опыт с Анькой показывает, что утешаться ты умеешь.
— Знаешь, я Георгиева только по рассказам знаю — Аниным и твоим. Тогдашним, — медленно начал я. — Но мне кажется, ты теперь на него похожа. Аня сказала как-то про вас: она с ним на равных. И сейчас я это хорошо понимаю.
Она улыбнулась с надменной иронией:
— Поверь, лучшего комплимента я от тебя не слышала.
Помолчала и заговорила вызывающе и зло:
— И вообще, Анька Георгиева только внешне знает, да и я тогда мало что в нем понимала. Чтоб ты знал, когда роды начались, был шанс ребенка спасти. Но, скорее всего, ценой жизни роженицы. Моей, сиречь. И он меня выбрал. А что ребенок твой, он не знал. Вот и выходит, что я ему жизнью обязана. Про сцену вообще не говорю.
— Это он сам сказал, что тебя выбрал? — почти против воли вырвался у меня вопрос.
— Не веришь, что ли?! — взорвалась она, но перевела дыхание, взяла себя в руки и веско произнесла: — Про такое не врут.
Я подумал, что особого подвига в предпочтении ребенку роженицы в данном случае нет. Даже если допустить, что врачи в самом деле спросили его мнение, никакого другого решения Георгиев принять не мог. Роженица — это мировая слава, деньги. А ребенок, да еще девочка… Ну, что стал бы Георгиев делать с ней без матери? Обуза только. Но высказывать эти мысли вслух я счел излишним. Уже все между нами было сказано.
То же, видимо, подумала и Даша. Встала из-за стола:
— Мне пора. Спасибо за чай.
Мы вышли в прихожую. Она коснулась сухими горячими губами моей щеки.
— Ну, как говорят, прости-прощай!
— Инструмент-то, может, заберешь? — вдруг вспомнил я про «стэйнвэй».
— Да ладно, — она безразлично махнула рукой, глядя в сторону.
Мне показалось, она спешит уйти и старается не смотреть на меня, чтобы не дать разгуляться безжалостной памяти. Уже взявшись за ручку двери, сказала, не оборачиваясь:
— В постели мне с тобой классно было. Можно сказать, незабываемо. Но ведь постель не главное в жизни. По крайней мере, в моей. Ну все, будь!
Зацепила за уши шнурки черной вирусной маски и ушла. Какое-то время я постоял в прихожей, переваривая произошедшее. Потом вернулся на кухню. Бледная полоска помады на краю чашки да едва уловимый изысканный запах духов — вот и все, что осталось от нашей бурной любви, в которой, трудно сказать, чего было больше — сладости или боли. Но было, «можно сказать, незабываемо».
Не скажу, что я не чувствовал себя обманутым, даже преданным, отодвинутым после всех «Лёха, я вернусь» в пусть незабываемое, но — прошлое. Но чувствовал и облегчение. И возможность начать жизнь сначала. Меня сбивала с толку, даже угнетала, мысль об отцовстве — я решительно не был к этому готов. Да и вообще, не представлял себе жизни с Дашей-пианисткой. А это, надо понимать, было единственное качество, в котором она намеревалась пребывать в земной жизни. В самом деле, только Георгиеву в такой жизни подле нее и было место. Рождение ребенка мертвым отзывалось в душе темным необъяснимым ужасом — будто сама смерть снова, после Мишулина, пожаловала ко мне в гости. Но, как это ни цинично, случившееся освобождало нас с Дашей друг от друга. А разрыв этот произошел в действительности гораздо раньше тех страшных родов.

Мои академические мытарства, наконец-то завершились. И, надо сказать, успешно и безболезненно. Виртуальная защита диплома прошла на удивление быстро, с минимумом вопросов — будто от меня хотели отделаться побыстрее — и, к еще большему удивлению, вымученная мной дипломная работа была оценена на «отлично». Я отнес это к разряду изредка происходящих в мире чудес. И, преодолевая отвращение, задумался о возможности зарабатывать полученной специальностью на жизнь. Делать было нечего — Егоровы гонорары не покрывали всех расходов, да к тому же, последние недели две он вообще куда-то исчез — не отвечал ни на телефон, ни на почту. Я уже начал было просматривать сайты с предложениями работы и готовить «Curriculum Vitae», как вдруг получил загадочное сообщение c ничего не говорящим обратным адресом, который к тому же был заблокирован — не позволял ответить. Меня приглашали на собеседование в какую-то организацию, квартировавшую в самом сердце столицы. Я сразу вспомнил то, о чем говорил, поздравляя с Новым годом, Фрикуша.



Проект

Анатолий Фрик и Аня прилетели из Белоруссии военным спецрейсом. В Белоруссию же из цивилизованной Европы пришлось пробираться всякими неправдами по чужим документам — европейские спецслужбы уже, как говорят, висели у них на хвосте. Но в конце концов, все обошлось, и они вернулись неузнанными. На одном из армейских аэродромов Подмосковья, куда приземлился военно-транспортный ИЛ, их уже ждали и на черном джипаре с мигалкой доставили в Ивановку, где находилась небольшая семейная усадьба Фриков. Отдых они заслужили. Поставленную им задачу — проверку интеллектуальной шпионской сети и латание образовавшихся в ней кое-где дыр — выполнили блестяще.
Уже через неделю Анатолий принимал у себя важного гостя по имени Денис Никитич и вышел встречать его к воротам, где дежурил охранник с коротким «калашом». По сложившейся вирусной традиции и хозяин, и гость были в масках и поздоровались прикосновением локтей.
— Во, блин, накрыло нас, — сокрушенно покачал головой Денис Никитич. — А как там в старой доброй Европе? Посвободнее?
— Какое посвободнее! Напуганы до смерти — как мыши, по норам сидят, — махнул рукой Анатолий и с усмешкой тихо добавил: — Нам-то это на руку было. Все только вирусом заняты.
Они вошли в дом. Хозяин стянул маску:
— Тут уже не обязательно. Мы люди проверенные.
По лестнице в вестибюль спустилась Аня, как и Анатолий, в темно-синем спортивном костюме, выгодно обтягивающем ее прелести. Она похудела и постройнела, русые волосы эффектно подчеркивали загар на ее свежем ухоженном лице. Она была очень красива. Денис Никитич воскликнул: «Так вот вы какая! Куда там Мата Хари до вас! С такой дивой можно целый мир на уши поставить!»
— Мы это примерно и сделали, — самодовольно улыбнулся Анатолий и представил Аню и уже наслышанного о ней гостя друг другу. Аня приняла комплименты Дениса Никитича с улыбкой неотразимого очарования. Видно было, что она глубоко вошла в роль, успешно сыгранную ей не раз и не два во время заграничных гастролей.
На увитой плющом веранде уселись все втроем — от Ани тайн не было.
— Наконец-то вернулся. Знаешь, Егор твой — паренек старательный, но, увы… Технарь, без гуманитарной фантазии, — посетовал Денис Никитич.
— Это вы метко. Он у меня, собственно, и занимался всегда только программированием. В этом он крутой. А что касается гуманитарной фантазии… Это ведь дело государственной важности, и не в моих правилах такое кому-то перепоручать, — Анатолий сказал это совершенно серьезно, но все же легкая ирония проскользнула в его вежливой улыбке.
— Ну, прав. Прав, как всегда, — искренне поощрил собеседника Денис Никитич. — Ну, так насчет того проекта, что я тебе перед отъездом изложил…
— Да-да, помню, — изобразил величайшую заинтересованность Анатолий.
— Ты мне паренька тогда пообещал, помнишь? Сейчас вот как раз время подошло его в дело пустить. Я видел его комменты на этом сайте модном. Удачно, нечего сказать. И направление верное. Конечно, потребуется над ним поработать, но материал качественный, — Денис Никитич обернулся вполоборота к Ане, тайно любуясь ею, что та, конечно же, почувствовала, и продолжил излагать свою идею: — Вы же понимаете, что война, она давно уже не в том заключается, чтоб головы сносить, а в том, чтобы головы эти забить, чем надо. Собственно, кому, как не вам это знать. Вы же, собственно, для того вояж и предприняли. То есть интеллектуальное давление — и для мира цивилизованного на высоком уровне. Для этого-то паренек мне и нужен.
— Да-да, Денис Никитич, как же, все в силе насчет паренька. Я его даже опекал в меру возможностей. У него не все гладко в жизни было, но он показал себя пацаном крепким. Срывался, правда, пару раз, запивал, но все, как говорят, преодолел. Да вам ведь такой и нужен — чтобы диалектику не по Гегелю учил. А уж насчет того, чтобы не сильно общественным был — просто идеально: родственников нет, а всех близких знакомых по пальцам одной руки пересчитать можно. Да, собственно, трое всего — Гончарова, пианистка, звезда молодая, слышали, наверное, но она уже, вроде как, в прошлом, а из настоящих Аня наша да я, да Егор еще. Да, девица какая-то к нему приклеилась в последнее время. Из Самары. Но ее, по моим данным, Гончарова спугнула. Паренек сейчас как раз накануне защиты дипломной работы на экономфаке МГУ. По-моему, на этой неделе назначено. Видите, я за ним плотно слежу.
— Да тебе цены нет! То, что не общественный, — это важно, это условие необходимое. И то, что мы все контакты его знаем, — о-очень круто. А защиту подстрахуем. И через недельку я его призову, — Денис Никитич взглянул на Аню и по-свойски уже перешел на «ты»: — Готова к труду и обороне? Тебе с пареньком вплотную работать.
Аня молча кивнула. Денис Никитич сменил тон и спросил заговорщически:
— Ну, а про шпионские страсти расскажете что-нибудь старику?
И гость, и хозяева рассмеялись. Анатолий спросил: «Пивка, или посерьезнее чего?»
Расстались в лучших чувствах, довольные друг другом. Аня с Анатолием вернулись на веранду. «Ну, когда ты меня отпустить готов?» — спросила она о чем-то, о чем, видимо, было говорено раньше. Анатолий вздохнул, пожал плечами. Она подошла к нему вплотную, прижалась, взглянула в глаза своими серыми упрямыми очами:
— Толик, ты же знаешь, что для проекта это необходимо. Мне с ним работать, в конце концов. Ты человек дела. Я тебя таким знаю и люблю. А дело, сам знаешь, требует от нас расстаться. Не навеки, полагаю. Видеться-то будем.
— Хочется тебе к нему? — ревниво усмехнулся Анатолий.
— В данном случае, не об этом речь. И ты это знаешь.
Он порывисто прижал ее к себе, долго целовал в лицо, прошептал страстно, глядя в упор плывущими от желания глазами:
— Люблю тебя, Анька. Никогда не думал, что так к женщине привяжусь.
Она поцеловала его в губы и тихо позвала:
— Ну, идем, раз любишь.

После собеседования в загадочной конторе в одном из переулков старой Москвы Алексей размечтался о загадочном новом поприще. Поприще было сугубо интеллектуальным, связанным с разработкой государственной идеологии, трансляцией ее заграницу и, понятно, сугубо секретным. Денис Никитич — тот, что проводил собеседование-экзамен, — прощаясь с ним, сообщил: «Наш человек свяжется тобой в ближайшие дни. Пока отдыхай». Потом мечты о будущем сменились мыслями о прошлом. Алексей загрустил и расслабился. На следующий день проснулся поздно. Привычная уже пустота в квартире показалась неуютной. Вроде бы жизнь устраивалась, наконец, а все как-то… Как-то не так. Легкое похмелье добавляло уныния. Вспомнил Настю и совсем загрустил. Сел на балконе с бутылкой пива. День стоял тихий и прохладный, он развалился в соломенном балконном кресле и задремал. Не сразу понял, что в дверь звонят. «Может, Настя?» — подумалось радостно спросонья. Он подбежал к двери, даже не заглядывая в глазок, распахнул ее настежь и… остолбенел. Перед ним стояла высокая стройная молодая красавица, изысканно одетая в черные обтягивающие ее выразительные формы брюки и легкую белую куртку. Забранные назад русые волосы подчеркивали загар свежего ухоженного лица, огромные серые глаза смотрели упрямо и насмешливо. «Аня…» — прошептал Алексей. Она легонько втолкнула его внутрь, закрыла дверь, овеяла тонким запахом какой-то неземной косметики, обняла, крепко поцеловала в губы и тихо сказала: «Здорово, Лёха». Сняла с плеча и поставила на пол черную спортивную, издавшую легкий стеклянный звон сумку. Подмигнула: «Помнишь, как я тогда приехала — в первый раз?» Он молча кивнул. Она рассмеялась: «Расслабься! История не только как фарс повторяется — иногда и как кайф». «Ты одна? А Фрикуша?» — растерялся он. «Зачем тебе Фрикуша? Ты же любишь меня, а не Фрикушу, — усмехнулась Аня и прибавила то ли нарочито хвастливо, то ли серьезно: — И чтобы знал — я теперь тоже самая главная. Так что, работать со мной будешь». «Ты?!» — вскрикнул он. Она улыбнулась, взглянула в глаза его очами серыми:
— Помнишь, тогда, после первого раза наутро, что ты мне сказал? Помнишь это: «Я, Анечка, не то, что сказать, я даже подумать не могу тебе «нет» сказать». Помнишь?
— Помню, — эхом отозвался он.
— Что-то изменилось с тех пор?
Алексей отрицательно помотал головой.
— А помнишь, я тебе сказала, что для меня все никак, кроме тебя?
— Помню, — сказал он одними губами.
— Ну вот, что б ты знал, у меня с тех пор тоже ничего не изменилось.
Он вдруг бросился к ней, зацеловал в лицо, прижал к себе, чувствуя в руках ее такое родное, такое желанное тело и безумея от этого.
— Родной… Лёшенька, родной, — прошептала она и улыбнулась облегченно.
Аня оставила сумку на кухне, прошла в салон, кивнула на «стэйнвэй»:
— Про Дашку-то знаешь, да?
— И даже лично от нее самой, — невесело усмехнулся он. — Она была тут и все точки над «i» расставила.
— Даже так? — вскинула брови Аня и тоже усмехнулась: — Ну, вот и не хозяйка она нам больше. Да и Фрикуша не хозяин.
— У нас, Ань, другие хозяева теперь, надо понимать, — сказал-спросил Алексей, в упор глядя на нее. Она ничего не ответила, только неопределенно пожала плечами.
— Ты даже и не позвонила. А если б меня дома не было? — спохватился он, замялся, понизил голос: — Ну, или не один был бы?
Она подошла к нему близко-близко, погладила по щеке, прошептала загадочно: «Ты даже представить, Лёшенька, не можешь, как много я про тебя знаю. Все-все. Понял? Мой ты. Хоть с кем будешь, а все равно — мой».
Потом она, как когда-то, накрыла на кухне стол. Подняла бокал вина:
— Со свиданьицем!
— Как отдохнула-то? — спросил Алексей. Она усмехнулась:
— Да я больше работала, чем отдыхала.
Алексей взглянул на нее удивленно-вопросительно. Она снова усмехнулась:
— По шпионской части. Тебе ведь теперь все можно знать.
Потянулась к нему, обняла за шею, притянула к себе, долгим поцелуем впилась в губы, позвала тихо, так что у него дрожь прошла по коже:
— Идем! Соскучилась по тебе до смерти.
И они легли как когда-то — нагим телом к нагому телу прижавшись и глаза — в глаза. И погрузились в медленную нирвану райского забытья.
Утром, уже в прихожей, спросил: «Когда еще-то появишься?» Она прижалась к нему, поцеловала в губы и проворковала: «Скоро, Лёха, скоро. Сказала же, работать со мной будешь». Вышла на лестничную площадку. Он стоял на пороге квартиры, провожая ее взглядом. Было слышно, как поднимается лифт, останавливается на этаже. С легким жужжанием раздвинулись створки дверей. Аня обернулась, послала ему воздушный поцелуй. Из лифта прямо навстречу ей выскочила худенькая рыжеволосая девица в обтягивающих синих джинсах, свободной черной майке с какой-то белой надписью на английском и в белых кроссовках. Она встала, как вкопанная, впившись в Аню темными чуть раскосыми глазами. «Ну вот, смена смене идет», — негромко, со злой, показалось Алексею, иронией произнесла Аня и скрылась в кабине лифта. Настя пролетела мимо Алексея в квартиру, бросилась в спальню, где зияло растерзанное недавней любовью ложе. Он побежал за ней, не находя слов. Она обернулась. Слезы горькой-горькой обиды блестели в темных глазах, губы кривились: «Один по-настоящему, да? Уж так-то зачем…» Осеклась, не в силах продолжать и выбежала вон. Быстрые-быстрые шаги ее отдавались, затихая, в лестничных пролетах.

То, что я не умею, да и не желаю, торговать, вовсе не означает, что я не знаю реальной жизни. Скорее наоборот — не желаю торговать от того, что знаю жизнь эту глубже других. Я не полуграмотный задавленный какой-то выдуманной отвлеченно-рациональной идеей «мыслитель». Я — настоящий реалист, гораздо более глубокий, чем все вы. И то, что я пишу, это близкая к Истине, реально выстраданная мной правда.