Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»



ПОЭМЫ
 
РЮДИГЕР ШВУЛЬСТ

Двое по очереди гребли,
Сидя в лодке, плывущей под мост,
И волны смеялись, впиваясь, как гвоздь,
В борт, который не видел земли.

Один мечтательный вид имел
И всё говорил другому гребцу,
Как будто двуручной пилы концу,
О том, что он не умел.
Знаешь ли ты, — сказал он (и пусть),
Чего желал бы я больше всего?
Повстречать на пути своём одного —
По имени Рюдигер Швульст.

Но другой не слушал, как будто гвоздь
Царапал волнением полный взгляд,
И волны не знали, о чём говорят,
И вздрогнул гребец, заходя под мост.
Знаешь ли, — молвил (какая грусть!),
Чего страшусь я больше всего?
Повстречать однажды в пути того —
Чьё имя Рюдигер Швульст.

И другие двое (они не гребли),
Пассажиры, внимающие веслу,
В деревянной лодке добру и злу
Отдавали тёмные мысли свои.
И молчал один, измеряя пульс
Всемогущим взглядом длине волны,
Ощущая масштабы своей цены —
Имени Рюдигер Швульст.
Так назвали его, восходя на борт,
Так кричали ему, уносимы волной,
Нарекали в час, когда звали домой
И несли юбилейный торт.

И другой молчал, затаивши культ
Незнакомого имени в трёх водах,
Неизвестен в науках и городах,
Он не звался Рюдигер Швульст.
Так он не был ни страхом для одного,
Ни мечтой другого, и лодка его
Тенью днища ложилась на тень листа,
Проплывая в тени моста.

Так все плыли дальше, и небо с водой
Не имели границы другой.
И вода утекала, небесно-чиста,
Рыба-молот не смела ударить в неё,
И смотрел вслед им некто, клонясь с моста,
Вспоминая имя своё.



ПЫЛ

Текут по речку тун и скуш.
Жизнь не всегда имеет адрес,
И скушан туш, и смотрит в душ
Сгоревшей школы адский абрис…
Вьюнок из речка до стены —
Невинный колокол руинный,
Звенит, чтоб ошеломлены
Остатки были беспричинной
Метаморфозой в метапрах.
Всё в прошлом в лучшем и в мирах.

Алкая малость туна в ужин,
Непримечательный, как вошь,
Он выпил речк и был к тому же,
К чему все, кто приносит дождь.
Приносят, покладут и выйдут,
Но пыль покладистей дождя —
Масштаб космического гида
Она имеет, хоть тоща.
Но он задумался невольно,
Шагая к дому сквозь тума —
Насколько эта школа школьна?
Быть может, это жизнь сама,
Раз на крыльце её позволено
Бледнеть лицом, сходя с ума?
Ум не пустует. На сошедший
Взойдут новейшие. Но тут
Директор не заплачет вещий
И под руки не уведут.
Лишь где-то в сносках, мелко в книжках:
Туда, где нынче мать с отцом,
Бежит седой подготовишка
С полуразобранным лицом…
Заранее они не скажут,
Собраться прежде не дадут!
Полузазубренная сажа
полупогубленных минут…

Предупреждали. Знал всегда.
Но то, что на уме сидело,
Что пред учителем труда
Взамен труда благоговело,
Чему на физике да-но –
Но-да – при жизни накрылечной —
Короче, странное «оно»
Считало плохо (пусть) — но вечным!
И после этаких вершин
И лет недуманья о яме
На множители разложим
Архангелами и червями,
В простой химический процесс
Преображён без уваженья…
Пусть в чуде жизни цельность есть,
Но чудо смерти — разложенье.

Всё это время до червей,
Оказывается, как Гектор,
Над директорией своей
Звучал невидимый директор,
Звучал над клетками страны —
И из конца тетрадки старой
В таблицах меры и длины
Переводил людей в гектары…

А он не знал! На тех полях
Он рожи рисовал и плакал!

Кудаун тычется в дверях,
Сюда подсаженный, как на кол,
И кол пестреет в дневнике,
Напоминающий занозу,
И кто-то жмётся в рюкзаке,
Едва почуявший угрозу…
…С конфеты личится лицо
Под чьим-то ногтем многотонным
И страусиное яйцо
Обидой кажется — снесённой,
Стеснённый стрелками часов,
Краснеет полдень под навесом,
Ржавеет брошенный засов,
Навек столкнувшийся с прогрессом.

Моя любовь, моя зима,
Моя мечта, моя могила.
Быть может, это жизнь сама,
И это вправду с нами было?
Теперь смотрю издалека,
Как кто-то гонится за мною.
В моей реке твоя рука,
И я не знаю, что я рою.
Быть может, факты, землю, прах?
Избавьте мудрость от рубах,
В которых трудно не родиться.
Я не убийца. Пригодится
Мне, может быть, и этот страх.

Люблю тебя, как не себя,
Как вне себя от потрясенья,
Как коллекционер, скорбя,
Перебирает воскресенья —
Все, все, но кроме одного!
По этой кромке одноного
Идёт огромное ого,
Рождённое от взгляда Бога.
Я ждал, но я — конфетный лик,
Моих соседей нет на парте,
Мной упражняется язык,
Разбросанный по этой карте
В конце тетради. Из начал
Я наиболее конечен…

Примерно так он отвечал.
Директор был не мрачен — вечен.

Впосле… просле… дуй в кабинет!
Плетись убого и пристрастно,
Как полномочия, сонет
Слагай красивый и ужасный,
Жуй чудо жизни и лепи
В надежде, что его в экстазе
От парты уж не отскрести
На классном часе, смертном часе…

Блесна, директор и тоска.
И речк как банка для микроба.
Интерактивная доска?
Не отвечает крышка гроба.
Пустынен класс, ужасен лик —
Продавлен фантик от конфеты.
Послеурочный еретик,
Родителей повсюду нету,
Скучна продлёнка — лучше смерть,
Подруга пялится в окошко.
Забавно посмотреть ей вслед —
Как загорится понемножку…

Сгоревшей школы абрис мёртв.
Лицо, глазницы, провиденье,
И бывший труд, и прошлый спорт,
Природоведенье и пенье,
И два десятка теорем,
Что память медленно листает.
Придёт гроза, придёт совсем
И на крыльце его застанет.

Ничуть не тронуто огнём,
Попахивая пьедесталом,
Вдруг сконцентрировав объём,
Оно взошло и миром стало,
И только речк кишел вокруг,
И рыбу тун от рыбы скуша
Смертельно отличал на звук
И ел он, звуками контужен,
И вот не отличил — пропал
И стал как сумма всех страдальцев…
Директор! — так он закричал,
Когда вода коснулась пальцев, —
Не только царт — я Мо, я more!
Я пыл, присущий олимпицам,
Я пыл космический, его
Я пыл — и всё не мог напыться,
Хотя я в пыл распыться мог.
Я пыл по речку в те и в эти
Тебе, Директор, как итог
Сказать: я пыл на этом свете!

Сгоревшей школы абрис пал.
Вода сошла, крыльцо осталось.
Там, в рюкзаке, вопит, кто спал,
И ощущается усталость.
Ползёт вьюнок в своё потом,
Но нет уж ни стены, ни края.
Директор на крыльце пустом
Печальным мальчиком играет.

Его зовут обедать в дом.
Должно быть, гренки подгорают.



МНИМЫЙ ЭЛЕКТРИК

Зыркало, зыркало… Скажешь ли мне,
Юности честное? Пресса — абстракция.
Задом журнала при полной луне
Вдруг подставляется адрес редакции…
Утром прочесть, отложив наугад,
Передстекольный, печальный и бедственный…
Кошка, сгоревшая годы назад,
В зеркале кажется чем-то естественным, —
Молча подумать, спуститься в окно.
Этой работе дано и оно,
И напряженье, и спящий посёлок,
Выбитой лампочки вечный осколок.

Каждое море — сплошные колени:
Столько пинков промочило аллею!
Каждый листок — уплываемый ботик,
Каждый ботинок — и кошка, и котик,
Дядя-электрик, вольтаж-эпатаж…
Спящий силок как пустынный мираж.
В тёмных изгибах промокшего сада
Девок пугающий меч Гиппократа —
Обозначает больничный пустырь
Пошлый скульптурно-хозяйственный хмырь,
Мать и дитя, голубиные ёлки.
Выбитых лампочек вечны осколки.
Радужный мир, не считаемый мёртвым.
Только живым — и до тысячи только.
Здравствуй, фонарь. Я зову тебя мордой
Рыбы об лёд. Я не думал, что столько
Будет стекла. Вспоминая звезду,
Бьют стеклотартар в символику ту
Три поколенья без малого дведя.
Всяк колошматит, пока не уедет…

Мнимый электрик вползает на столб,
Кошки на ноги, да будет да свет да.
Спящий поселок. Небесный циклоп
Вновь зародился из мёда и меда.
Вдруг обернуться и вдруг перегной
Резко вдохнуть, ожидая распятья:
Дом вдруг стоит, в то же время стеной
Падая разом в цене и в объятья.
Крови узор так причудливо сты…
Нет над землёй ни церквей и ни башен…
Там, где полвека не видно звезды,
Даже мираж потрясающе страшен.
Дом, я давно! Ты давнее меня…
Слышится мяв, шелестят перекрытья,
Вечный осколок слетает, звеня,
В чёрную мглу мирового разбитья.

Зыркало, здравствуй. Не вышло не в дамки.
Кошки шкорябают ветхие стенки,
Где шпингалеты похожи на танки,
Также и в дуплах таятся не белки…
Мим и эклектик колбасят во тьме
Всё, что здесь было светло и залавлено.
Здесь, как капканов, при каждом угле
Сколько троянских животных расставлено!
Кошку снимать с почерневшей ноги,
Кошки глаза деревянны (внушение?),
Кошку свою подожги и беги!!!
Молча с холма наблюдай разрушение.

В доме проснувшись за тысячу вёрст,
Ты за газетой протянешься в зыркало.
Кошка обиженно вытянет хвост,
Чтоб шпингалетное дуло запрыгало.
Вот и опять заведён механизм,
Дула зияют, а страхи сбываются.
Бывший электрик, ты — анахронизм,
Здесь журналистика не ошибается.
Страхи сбываются. Скрылась луна.
Страх гениален. Безгенно коварство.
Пишут: его придавила стена
Дома, чей адрес в другом государстве.
Мнимый электрик был неосторож,
Вечный фонарь уподобив растению,
Слова вторая основа (не всё ж)
Первую резко подвергла старению…
Кошку, погладив, на ногу обуть,
Столб из окна выдирать и, скукожившись,
В вечное зыркало с этим шагнуть.
Жизни нельзя продолжать, подытожившись.
В вечном посёлке впервые светло.
Семечки лузгая, лязгают жители.
Валенки, тапки, шузы под битлов,
Туфли, сандалии… Кошек не видели?
Нынче данайцев бояться — да ну!
Рыщут по свалке ожившие лошади,
Белки в дупло зазывают луну,
Волны аллеи стекаются к площади.
Сторож, и девки, и сам Гиппократ,
Баба кудахчет с другого материка:
Что-то уж слишком колени дрожат
Там, у столба, где распяли электрика…

Пуст стеклотартар. Уехали все.
Кошка мурлычет неприкосновенная.
Вечных снегов посреди в полутьме
Только фонарь освещает Вселенную.
Зеркало ли? Обещаю тебе:
Им не заметить, что больше фасада нет.
Чье это тело висит на столбе?
В небе маячит стена и не падает.



ВИНОЧЕРПИЙ

Человек был некий виночерпий

На всех пирах, планиметрией предначертанных,
Из-за края доски появляется в виде фигуры
Троглодитоподобный трезвенник виночерпий —
Прототип современной архитектуры,
Вакхический юноша с публикациями в ВАК,
Подносящий под нос поднос, на нём — ананас.
Пир — ампир для него и ампер — для нас…
Как бы не так.

Древние представляли в форме столешницы
Мир, разделённый на порции и пропорции,
С кучей посуды (стоит гостям замешкаться —
Тут же пустой). Чтоб не допустить абсорбции,
Чтоб не засохли в земле дождевые черви,
Ходит с кувшином вокруг земли
Виночерпий.

Молод Иосиф, взгляд у него каспийский,
Волгло впадая, бредит жена фараона,
Приглашённые ранятся, не замечая урона…
Кубок вина, даже вполне олимпийский, —
Алкогольный продукт, несомо-невыносимый:
Слишком красиво.
Виночерпий Иосиф фантазий не исчерпает,
Он огонь зажигает — не в кубке, но зажигает.
Всюду вечнозелёный в ясных глазах своих,
Он — подстолий настольных ламп времён реставрации
Среди всех номеров, снимаемых на двоих
И, похоже, не предназначенных к публикации.

…Молча с ваткой сидит урождённая Афродита,
Ибо молодость мира — тайнопись троглодита.

Он прекрасный кравчий, престольный стольник,
Он рожи корчит,
Толкователь снов — основы для первородства.
Он венец творенья среди варенья, подножный кормчий,
Ввёдший в моду впервые подкожное животноводство,

Только стольнику число — сто. Возвышаясь среди голов,
Меж собою он снова спорит из-за столов.
Снова комнатный стольник прислуживает царю,
Остальных девяносто девять равны нулю,
Только комнатный стольник должен вилять хвостом,
Забывая подумать, что скажут на это сто,
Только комнатный стольник обязан подставить шерсть,
Потому что не пачкаясь сложно и быть, и есть.
Из двенадцати братьев сытыми будут шесть,
И не хватит места, чтобы вместить всю весть…

Посреди раздумий этюды писавшей черни
С проливным бидоном шастает виночерпий,
Поводя плечами, будто очами Будда.
Слишком много ему о нас говорит посуда:
Кто настолько плоский, что жидкость пьёт из тарелки,
Кто от пола метр — а чахнет над самоваром,
Кто подставил ванну и с тоненьким писком «мелко!»
Расплескал сакэ. Кто счастлив с пустым бокалом,
Кто поджёг глинтвейн, изображая Нерона,
Кто три глаза нацелил на жену фараона…

Входят девушки две. Одна как логос и эйдос,
А другая маяк на ветру и волочит термос,
Негритянские волосы парусом вздыбил эрос
И к губе прилипает недожёванный «Ментос».
Та прозрачна и ветрена, как одинокий флюгер,
Эта же весела и смугла, как полдневный Нигер,
Так, наверное, пьют из кокосов рабы на юге,
Не подозревая о существовании земляники.
Годунов Бориска кравчим служил три года
Под мычанье бояр, под молчанье народа.
Он познал, что не есть свобода, но пить — свобода
(Прижилась не первая, только вторая мода)…
И две девушки в красных глазах на месте зрачковом
Разливают по колбочкам палочки газировки.
Виночерпий смотрит, как будто в прицел винтовки,
Через дно стакана, протёртого веком новым.
Сколько б вы ни пили море вдвоём с собою,
Виночерпий старше хорошего алкоголя.
У него в трудовой записано «обер-шенк»,
Он почти что шейх.

Щёлк — сейф.

Современная архитектура не признаёт доски
В качестве основания — слишком фундаментальна.
Троглодит — луддит, но бритвенны все станки,
Все машины стиральны.
Современное человечество, собираясь по-над столом,
Быстро сливается ниже. Они — хозяева лужи,
Вино не нужно им и виночерпий не нужен,
Красивее их притом.

В телеграм утекли людей подстольные речи,
Постарел Иосиф, он стал темнее и крепче.
Рук уже не режут, глядя ему на плечи,
Он и сам заплечен, как мастер. Вне Маргариты
Забродивший за-стольник пенится деловито:
Вечен.

Закругляя столы, вовсю вечереют черти.
На орбиту выйдя, марсится виночерпий.
Каждый кратер — ваза. Вообразив розу,
Он пророчит планете, что будут цвести лозы.
Чем краснее пылища, тем красота подкожней.
Всё, что непостижимо, станет ещё возможней,
Фараона жёны лужёны не безнадёжно,
В инфузорию туфельку не пролезает ножка-
Ложно.

Стол меняется, и посуда, и все уклады:
Нужно фоткать еду… И вот уже позабыто:
Все, кто пьют, сами являются виноградом
И вскоре будут распиты,
И по вкусу получат ёмкость и этикетку.
Виночерпий исчерпан. Мира вина — ни капли.
Даже прежде чем на столе поискать розетку,
Посмотрите наверх. Иначе в вас может капнуть
Или будет поставлен кувшин как памятник телу.
Вот прекраснейший из мужчин.
Ему — надоело.

Пока черепа чаши литраж измеряют черви,
Будет пить океан с лица земли виночерпий,
Будет шастать фигура в глаза читающим книгу,
Будет архитектура до тектонических сдвигов
И ни мигом больше. Прорыв, о коем молюсь я,
Это славная пробка, разбившая его люстру…
Что ему до ваших книг и до ваших спален?
Всюду масса нетто, а он один идеален.

…Вот с кровавым мальчиком сидя в глазу, две леди,
Два сосуда дьявола, падают близоруко,
Разлетаются стёкла. Оптика — вот наука.
Разлагайся на спектр, чтоб слышали все соседи,
Или в шашки рубись. На устаревшие доски
Накидай объедки, понашвыряй огрызки.
Всюду стольник стоит. В висках ударяет виски.
Громко кравчий кричит. Глаза закрывает боска.
Разливая по чашам мир от такого босха,
Не минует сия. Опять орбитален вектор,
Три его ступени шлёпнут на белый парус,
Кофе пьёт архитектор, весь мозг у него исчерчен,
И фигурой блестит тезаурус.
Будто слышат верблюды, непьюще дыбя горбищи:
Произносят молитву перед вкушением пищи.
Углубляясь в песок, пьёт шаги Моисея страус,
И глядит с орбиты, вечен и предначертан,
Саркофагоподобный трезвенник виночерпий.
Занавес?
Ты в сравнении с ним — лишь чмо во время ампира,
И отравлена жидкость, и вечность не наступила…
Но пока очи все уповают, мерило мира —
Не сосуд, а вес.



САМОЛЁТ ПОНТИЯ ПИЛАТА
Поэма в полупрозе

В одну из ночей по непонятной причине я был влюблён в Понтия Пилата.
Потом я долго размышлял, на кого же похож Понтий Пилат. Фрейд наверняка сказал бы, что на отца — на том основании, что уж очень много гадостей он наделал сыну. Но Фрейд не был верующим, а я не был хромым, хотя и без этого приятностью не отличался. В то же время один неопровержимый аргумент свидетельствовал против эдиповой версии — моего отца никогда не существовало на свете. Биологический материал, из которого я появился, несмотря на тогдашний запрет клонирования людей, был синтезирован в лаборатории на основе клеток, принадлежавших неизвестному человеку не моей национальности (моя национальность тогда ещё определялась фигурой умолчания), умершему много веков назад — так давно и так недавно, что каждый раз, сидя в своей бедной квартире над банкой дешёвых консервов, едва заметив ржавый краешек, выглядывающий из-под осинового листа дрожжучки, я не глядя съедаю лавровый лист, чтобы он не увенчал меня снаружи на основании одной моей древности, и избегаю потом подходить к зеркалу, чтоб не увидеть случайно, как весь накопленный запас славы и триумфа прорастает из моей предательской головы.
Утром всегда лезут мысли об эволюции. По счастью, мой геном, совпадающий с геномом двухтысячелетней давности, позволяет видеть сны того времени. Так же, как и сегодня, человек в них летает. Двадцать с лишним веков — пшик для вселенной, которая не имеет конца, потому что там, за пределами, где ничего нет, не встаёт и вопрос о границах. Безграничная в результате своей конечности вселенная вмещает величины, по сравнению с которыми несколько тысяч лет — пылинка в глазу чудовища. Но, совмещая пылинку с чудовищем, человек летал всегда. Мысль о полёте была его атавизмом, когда он думал, что вышел, как всё живое, из воды, и к летанию приравнял плавание. Мысль о полёте дала ему безграничные возможности комбинаторики, когда он узнал, что состоит из атомов. И та же самая мысль стала в новую эпоху его программой, его заданием, его мечтой и обязательством о прогрессе.
Единственный совершенный человек, возносясь, летал. Он поднялся над землёй уже умирая — с молчаливого согласия единственного человека, который не летал даже во сне. Сальвадор Дали, любивший Фрейда, был прав, наделяя крест функциями ракеты. Но Фрейд видел в художнике лишь архетипического испанца, и все люди под старость с удвоенной силой представлялись ему отцами.
Пилат и только Пилат не был способен на полёт. Его приводили в ужас детские байки про Икара. Отвергнув эволюцию, он обрёл прямую дорогу, сделался силён и устойчив, как сама рука истории. Это был единственный случай, когда руки умывали руки. Но в силу происхождения ему пришлось вымыться целиком…

Когда поникла к земле трава и голова молящейся женщины, Внезапно упавшей, как падает молот, когда проходят аукционы или суды, В тот самый миг, когда землю должны были раздробить шершавые трещины, Я увидел шагающую навстречу стену воды.
Это шло озеро, оставившее своё дно, по направлению к моему дому. Оно было высотой с небоскрёб, и я ощутил себя Моисеем, Когда оно прошло мимо, в нескольких сантиметрах, оставив меня другому, Словно предназначая для более существенных потрясений.
Со всеми людьми, находящимися в нём, оно скрылось за поворотом, А я пошёл по краю дороги, и вскоре с холма увидел, как видят сироты, Что открылось второе дно, и числа нет пастбищам и воротам, И разносится звон из Троицкой церкви, которую я не построил, Но тогда я понял, что если б остался обедать там, где сейчас бушует природа, То, наверное, не был бы, как Пилат, колесом истории.

Пролетая над океаном, я ругал самолёт за жалкое посредничество между мной и эволюцией, этимологией слова и генезисом понятия, ограниченностью мысли и бесконечностью вселенной…

Думал ты: одиночество — камень, Значит, горы — сплошная печаль. Твист и ненависть, Аин и Кавель, Всё смешалось, а ты различай.
Горы можно сравнить с облаками, И они перестанут стоять, Горы можно потрогать руками Не везде. В эту библиотеку Что вписать о себе человеку, Приучившемуся сочинять?
Облака от гениев прячут: Если близко увидит облако, То ему не будет уж равных, Но однажды они выходят, И, заметив, как облако плачет, Они тащат себя волоком На вершину — одну из главных, Под которой всё происходит, И они начинают видеть, А потом говорить из своих пещер И, должно быть, находят исток в ухе, Потому что рыба была предтечей полёта.
Что советовать камню, привыкшему ненавидеть, Не умеющему сопоставить размеры вещей? Молитесь о вечной засухе И никогда не придумывайте самолёта.

Некоторые из моих знакомых отдалённо напоминали Пилата. Всех их я взял с собой на борт, и теперь, имея в виду неисправность приборов и безнадёжность полупустого топливного бака, ничуть не жалел об этом.
Среди них был человек, похожий на Пилата малодушием. В ранней юности утеряв свою первую любовь, он за жизнь много раз был в браке, каждую избранницу легко принимая за утраченную иллюзию, которая, между прочим, сейчас (совершенно случайно) сидела рядом с ним возле иллюминатора и напоминала Пилата своей безобразной старостью, столь свойственной женщинам и злодеям. Оба они, поглядывая друг на друга, не очень-то хотели лететь дальше.
Тут был человек, трусливый, как Пилат, но укравший очень много денег. Наверху, лицом к лицу с эволюцией, он сообразил, что деньги не всегда будут нужны ему, и всеми силами пытался избавиться от них, дав взятку тому, кто всем управляет.
И хотя времени, безусловно, нет, но слишком поздно бывает довольно часто.
Тут были люди, говорящие на многих языках и не говорящие ни на одном — они втащили в самолёт свою башню, думая таким образом сделать её выше. Они хотели как можно более резкого контраста между небом и геенной — жизнь посередине слишком наскучила им.
Тут было очень много людей, в чём-то виноватых и вследствие своей вины по-своему благородных. Я их терпеть не мог.
Тут были уже почти соляные столпы, такие любопытные, но всё же прозевавшие столп огненный.
Бегало в непристёгнутом виде несколько бесхозных детей, которым не мешали приходить, но одержимых полётом и потому нежизнеспособных. Под ногами у них носились собаки, похожие на Пилата, потому что собаки всегда похожи, хотя им нечего терять, кроме.
Ломился в иллюминатор один передумавший, но никто, как водится, не слушал его.

Поднялся, пожалуй, не крик, а сам Мунк в гробу, когда вся конструкция завалилась набок и внутрь пошёл дым, что только добавило экспрессионизма. Стало злорадно и страшно, но тут один из виновных, в панике налетев на меня, в действительности как бы слился со мной, и я вспомнил про единственного, который не заслужил своей гибели. Верно, любопытно было заглянуть в этот миг в кабину пилота: он сидел весь белый в белом своём логове, и только взбесившиеся прямоугольники и кружочки с приборной доски отбрасывали красные лучи на его одеяние, да громом гремела лопающаяся обшивка.
Мне всё не давал покоя вопрос о Пилате, и я окликнул пилота в надежде на встречу. Но когда тот обернулся, он был совсем не похож на Пилата. Уставший и добрый, он грустно смотрел на меня — как будто с упрёком — зачем я позвал его просто так? И я отвернулся, ведь я уже много раз видел этого человека, которого никто не нарисовал улыбающимся, и был влюблён в него всё время — кроме одной ночи, когда по непонятной причине я был влюблён в Понтия Пилата и изменился. Впрочем, времени никакого, конечно, до сих пор не существует.

Медленно направляясь к двери, чтобы устранить посредничество самолёта между мной, полётом и падением, я вобрал в себя детей, чтобы ещё немного испугаться, собак, чтобы перестать это делать, людей молчащих и говорящих — для динамичности, и соляных столпов — для устойчивости; человека, влюблённого в женщину, чтобы перестать думать о Пилате, и саму эту женщину, чтобы перестать думать. И всё вроде бы получилось. Я, один посреди пустого самолёта, был готов уже броситься из далёкого прошлого, в котором люди не летали, туда, в будущие миры сверхчеловечества, для которого не будет иной формы жизни, кроме полёта или предательства — хотя времени, конечно, никакого не существовало… Совершая прыжок, я ненароком увидел своё отражение, которого избегал, в стекле дверного иллюминатора, и мысль о бессмысленности всего этого перестала терзать меня.
Я понял, на кого был похож Понтий Пилат.



ОДУВАНЧИК

Приправый и безголовый, немедленно раскорячась,
Примять одуванчик тапком и мозг его выдуть в небо.
Всё, что означало слово, летело туда, маячась
На фоне землёй в охапку сгребённого непотреба…
Колёса лучили солнце, и лысый цветок качался.
Всё станет велосипедом, когда он примнёт посланье —
Последнее отцветанье, в котором и ты скончался,
Когда мотыльком скатился за сомкнутый зуб пираньи…
На леске, поправ приправы, стоит поплавок, как вечер,
Как всё грозовое небо и мысли в полдневной мути,
Как памятник всем кровавым,
Чьи головы снёс при встрече
Революционный тапок, беззубый пиран по сути.
Поймалась большая рыба! Стекучая сеть с ушей…
И к тяте бежать могли бы, а вот не бегут. Ужель
Ухе предпочесть окрошку, Вселенную выгнать в щель?
Под дверью собачит кошка, расписанная под Гжель
В подъезде, где всё такое,
Что каждый, кто был расстрелян,
Когда обращался к стенке — всегда не дыша и молча,
И кто-то под кипарисом вычитывал в ночь харчевен
Одну из добавок к пенке у рта, начиная с «Отче…»
И так не закончив песни, как в принципе не закончить,
А лишь закопать под полом и впасть в земляную спячку,

Но лает оно в подъезде, усами кромсая очи,
Как тот циферблат на месте, где Бог сковырнул болячку…

Прекрасно любое поле, где с собственной головою
Ведёт поединок травка, уменьшенная в пылинку.
На небе одни колёса, как будто сейчас завою,
Но нет, не завою. Справка гласит: прикусил травинку,
Завял, выпадал в осадок при каждом удобном вздохе;
Бежал; не дошёл до леса, но в целом дошёл до ручки.
Что помнит при виде сада стекло и бетон эпохи?
Что значит рука без сердца?
                                           А в вёдрах — крючки и тучки,
А в вёдрах — пираньи очи — показывать время могут,
Несёшь их, как чушь, как небо —
                                                     великий автоответчик! —
Но твой циферблат не точен, внутри черепных коробок
Коты под дверями — где бы залаял ещё кузнечик?

А ночь — тишина и радость, как будто планету спёрли,
Как будто из рук не выпал тот принтер — печатать руки,
И пластик — какая гадость! — всё множит ножи у горла.
В четверг он опять надыбал ладонь и сожрал при Куке…
Ах, дяденька, места много, поймалась большая рыба!
Недоумевает кошка, уменьшенная в песчинку,
И рыбного запах бога сшибает её, как глыба,
В печи зажигает блошка, но ся. Отворив травинку,
Прокашлять и выйти следом за золотом и молчаньем,
Уже обручён с обличьем, приличествующим лишним.
От всех, кто знаком был с дедом,
Осталось одно названье,
И это названье птичье, пахнувшее чем-то вышним.
Ружьё раздаёт патроны всем тварям по паре рёбер,
Услышан кузнечик. Звоны разбрызгав, несётся добер
И ман — всё в одном флаконе,
По несколько капель на нос.
Кого мы опять погоним? Нас разве ещё осталось?..

Охота. А завтра выйти — и в небе узреть добавку:
Несутся кабан с бакланом, где раньше сидело небо
В засаде своей и прыти. Ты облаком станешь, травка,
Ты станешь и доберманом, таким же, как лай, нелепым.
Рыбалка с охотой — сёстры.
                                               Пираний на небе — больше,
Ведь кто-то должна быть старшей,
Холодной и очень острой.
Покрыв червяка коростой, вода отступает к той же
Луне, от которой павший себя ощущает монстрой:
О лапы! О лупы, липы. В дыру сигануть заборно
Навстречу любви и скрипам,
Настройкам трубы подзорной –
Фабричной трубы до неба…
                                       Нам много дано — пытаться.
Накинуть на уши невод и к тяте идти сдаваться.
Презрев потолки и стены, шагают мосты и дыбы.
Как изображенье кобры, пол шарят хвосты до блеска.
На удочку синей вены поймалась большая рыба!
Я первый раз видел, чтобы червяк…
                                                  в то же время… леска…

Мы все проходили ночью по тем же колёсам праха,
Когда одуванчик падал, летел головою в ноздри,
И что-то вертелось, очень таинственное, и пряха
Спрядала и дым, и ладан в землистую плоть коросты,
Покрывшей червя… Внезапно
Сквозь сеть проходили когти,
И лаял кузнечик страшно — не каждая кошка может,
И облако лучезарно всходило прохожим в окна,
Рыбак шелестел домашний и в пруд вылезал из кожи.
И кожка, как кошка, лезла на руки из-под забора,
Колёса, как парашюты (но в целом — как циферблаты)
Крутили пираньи бошки в когтях ледяного ора –
Всё это — примет уюта простейшие перекаты.

Встать утром. Одеться к ночи.
Пойти поспирать окрестность,
Позвякивать крючья в вёдра, пронять до костей, погладив
Ту монстру свою — и прочих.
Всё это — родная местность,
Где можно остаться бодрым, не сдохнув и не нагадив.
Как твой негатив нахален, где солнце ласкает плечи!
Как вечность моя зеркальна, в аллеях почуяв ревность
К травинке, чей взгляд буквален для тысячи человечеств,
И он означает дальний вброс тапками в повседневность.
Слетаются птицы, вещи слетают с запястий. К вящей
И вещей, должно быть, славе всех зарослей и закустий,
Колёса быстрей, зловещей несутся по телу спящей,
Вонзаются в тучи травы. И правы они, допустим.
Дозорный трубы подзорной, твой ужас питает звёзды.
Здесь так Рождество прозрачно,
Что плачут во льду пираньи,
Прожёвывая проворней клочки мирового монстра,
Похрустывая так смачно, что мечут в горшках герани
Икру. Колесо споткнётся, и на горизонте точки
Там ближе, прикосновенней и воротничок, и мальчик,
Где вдруг на плечах качнётся, как маятник на цепочке,
Похожий на смысл Вселенной божественный одуванчик.