Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ГЕННАДИЙ КАРПУНИН


Родился в 1958 году в посёлке Щербинка Московской области. Окончил Московский автомобильно-дорожный институт. С середины 1980-х годов уходит в журналистику, работает в районной газете "Подольский рабочий", еженедельнике "Пахра". Печатал прозу в журналах "Москва", "Наш современник" и других. Автор нескольких сборников стихов, книг повестей и рассказов "Чистые пруды" (1996), "Я с тобой, моя Русь!" (1999), "Куст ракитовый" (2003), "Повести" (2006), "Опрокинутое время" (2019) и др., а также романа "Часовых дел мастер". Член Союза писателей России.
Живёт в Подольске.


Часовых дел мастер


Часть первая

Свет идёт с Востока, мрак — с Запада.

Глава первая
БЛАГОСЛОВЯСЬ, НЕ ГРЕХ


Чудными бликами сияла поверхность морской глади недалеко от скалистого берега. Туман рассеялся под жгучими лучами солнца. И только дымчато-белые облака царственным венцом парили над Святой Горой, окаймляя её живописные скаты, давая возможность человеку насмотреться на жребий Приснодевственной Марии.
В ту минуту, когда путник ступил на священную землю, время близилось к полудню. Его некогда крепкие, с высокими шнурованными берцами ботинки почти развалились: сквозь прорехи выглядывали искрошившиеся концы стелек и грязные, избитые в кровь пальцы.
Откуда шёл он? Не из Косова ли и Метохии, преодолев все кордоны, он добрался до Салоников? А быть может, на землю Халкидики его занесла адриатическая волна? Из каких он времён? Не из тех ли, когда череда войн захлестнула страну, разделив людей на агнцев и волков, когда стервятники расклевали могущественную державу на куски? Но осталась, осталась живая плоть её, с израненным сердцем осталась Россия.
Вот и узкие, прорубленные в скале ступеньки. Не всякий мирянин решится взобраться сюда. И зачем ему, погрязшему в грехах и суетности, тревожить пустыножителя? Увидеть чудо?
Вход в пещеру ни широк, ни узок.
"Господи, Иисусе Христе, помилуй мя грешного", — произнёс тихо путник и, осенив себя крестом, ступил в пещеру.
На первых же метрах она сужается, уходит под уклон и вверх. Свет уже не проникает, и необходимо достать фонарь. Натыкаясь на выступы, человек идёт вперёд. Скатывается из-под ног скальная крошка.
Проход уже так узок и низок, что надо ползти. Колени и руки зудят. Зудит всё тело. Кажется, этому не будет конца. Но подъём сменяется пологим спуском и неглубоким провалом. Стоя на четвереньках, путник вглядывается во мрак. Там мерцает огонёк. Луч фонарика выхватывает икону Божией Матери "Державная".
Ровный пол ниши усыпан слоем морской гальки, на котором плошки и лоток с песком. В нём угасшие свечи. И такое сияние разливается, когда он затеплил их, что забывается усталость. И два небольших валуна, что находятся здесь, уже не манят передохнуть. Преклонив колени, он стоит пред иконой в поношенном пальто. Зеленоватый в клеточку шарф, под которым видна тельняшка, намотан поверх ворота. Фетровая шляпа, потерявшая форму, с потёртыми полями, прижата к груди. Облик бродяги, вечного скитальца. Или убийцы.
Ему кажется, что из глубины пещеры идёт слабый отсвет сверху. И он догадывается: там, куда он смотрит, начинается лаз наверх, в другую пещеру, находящуюся над ним. С надеждой и страхом он направляется туда, стараясь уловить хотя бы малейший промельк тени, стук упавшего сверху мелкого камня, любой шорох.
В конце узкого проёма пещеры как будто доносится чуть слышимое шевеление: где-то там, наверху, у края вырубленной самой природой штольни, стоит некто доселе невидимый, проливая из волшебного ведёрка ручеёк света. Начинают осыпаться крошки гранитной породы, мелкие камни. И что-то — у-ух! — падает в штольню и зависает. Направив луч фонарика в сторону лаза, уже можно различить спущенную сверху канатную верёвку с завязанным на конце узлом. Сверху доносится слабый шорох и чаще сыплется скальная крошка: кто-то медленно спускается вниз. И когда пыль оседает — не чудо ли! — из узкого проёма, в котором не поместился бы и младенец, выныривают ноги в онучах. А ещё через пару мгновений внятный, как трубное эхо, голос:
— Выключи свет.
Стоя на коленях, путник кладёт фонарик на усыпанный галькой каменный пол.
Лёжа на спине, ногами вперёд, извиваясь всем телом, кто-то стал осторожно выбираться из проёма.
— Теперь посвети, — попросил неизвестный.
Одетый в лохмотья старик, опираясь на скромный иноческий костыль, поднялся. Сильно горбатясь, поправил скуфейку и отряхнулся. Затем, насколько было возможно, выпрямился и закинул за спину флягу, что висела на кожаном ремешке.
— Да не в лицо свети, — призвал стоящего на коленях путника.
Луч фонарика сместился в сторону. Древний на вид старец, хоть и сутулился, был явно высок ростом. Длинная свалявшаяся борода с мелкими налипшими камушками выглядела мочалкой. На груди, на снурке, висел нательный крест, который он убрал под рубаху. Он был очень худ. То, что казалось лохмотьями, было полным монашеским облачением: под вретищем, препоясанным ремешком, виднелась ветхая схима. Из-под скуфейки — толстого сукна, от многолетия посеревшей до светлой матовости — сосульками спадали седые редкие волосы. Голова казалась очень крупной. К левому бедру старца прилегала матерчатая сумка, прихваченная к поясному ремешку бечёвкой. Видно было, что физически монах ослабел не от старости, а от подвигов, прожив долгие годы в крайнем смирении и аскетизме. И это вселяло в путника надежду: значит, он на верном пути.
Вид отшельника говорил, что он и во сне не снимал с себя одежду, готовый в любую минуту к молитве. Казалось, незримый живописец вершил своё творение, создав иконописный лик. И живописцем здесь был сам Христос, кистью которого водил Святой Дух Его.
Приставив костыль к валуну, старец снял флягу и положил её рядом. Вынув из сумки большую свечу, подошёл к лоткам, опустился на колени и зажёг её от горящей, воткнув в лоток. Дрожа всем телом, приложился к Державной и поправил лампадку. И уже непонятно, погружён он в молитву или впал в забытьё. Но вот он крестится. Сняв скуфейку, не вставая с колен, прикладывается лбом к перстам Божией Матери. И долго так стоит.
Минуты тянутся, а он словно окаменел. Прошло немало времени, прежде чем он поднялся с колен. Подошёл к валуну, возле которого оставил флягу и костыль. Присел на холодный камень.
— Отец, ты не спросишь — кто я? — нарушил молчание путник.
— Господь разберётся, — ответил старец и спросил: — Где твой проводник?
— Со мной никого не было.
— Ты сам не нашёл бы дорогу.
— Мне повстречался монах. Он указал тропу.
— Что он тебе сказал?
— Ничего, только потом пропал.
Глаза старца просияли. Но в них отразилась и вся глубина страдания: казалось, он знал, что ждёт человека за гранью жизни.
— Мне тоже был знак, — произнёс монах. — А ведь думал — в прелесть впал. Значит, не в ошибке я.
— Отец, я шёл к тебе, чтобы спросить...
— Как имя твоё? — прервал его старик.
— Михаилом крещён.
На миг глаза старца вспыхнули, было видно: ответ ему понравился.
— Прадед твой был благочестив, в Великий пост соль с хлебом вкушал, — сказал он и, склонив голову, продолжил: — Сегодня из монастыря приходили... причастился я... Ко времени. Пора, пора...
Казалось, монах разговаривает из какого-то другого мира, никому не ведомого.
— Много крови на тебе? — вдруг спросил он.
Путник смутился. Но молчание доставляло душевные муки.
— Много, — ответил наконец.
— Тяжко было правду-то говорить...
— Не по своей воле... приказы выполнял... — Во рту путника пересохло. Да и слова давались с трудом. Заметив это, старец взял флягу и дрожащей рукой протянул её гостю:
— Пей. Пей, раб Божий Михаил.
Открутив крышку, Михаил стал пить прямо из горлышка. Напиток оказался кисловатым. Стало легче.
Монах же сидел сгорбившись.
Последние минуты ещё больше ослабили его. Костыль, что он держал двумя руками, мелко трясся. Было видно, что силы скоро покинут старца. Взор его угасал.
— Они являются нам в помощь и утешение, — вдруг вымолвил он. — Один и тот же человек дважды их никогда не встретит.
— Ты о ком, отец? — не понял путник.
— О том, кого ты встретил. Он один из них.
— Я слышал о двенадцати незримых старцах.
— Здесь их больше, — загадочно произнёс пустынник и замолчал. Переведя дух, снова заговорил: — Сотни лет назад из гробницы одного святого проросла виноградная лоза. Теперь она проходит сквозь стену храма. Когда лоза засохнет, услышат люди, что явился часовых дел мастер. Но непрочным будет его царство — рассыплется, как битое стекло, как хрустальная пирамида... Многие города уйдут под воду... Скоро, скоро...
Слова старца слетали с уст натужно, с придыханием, становились труднодоступными восприятию.
— Не подняться мне к себе, ослаб. Значит, так Богу угодно. Прими, — поднёс он троеперстие к руке путника и что-то вложил ему в ладонь.
Это была монета. По весу и отблеску из металла благородного. Путник сунул монету в карман пальто.
— Являемое сокровище крадомо бывает, — заметив небрежность, потухшим голосом изрёк старик. Последним усилием достал из сумки тряпицу и дал Михаилу, который аккуратно завернул в неё монету.
— Как мне жить, отец?
— С верой Христовой... — Дыхание умирающего сбилось. — Осилишь, будет дан тебе белый камень... — Старик умолк. Но вновь, набравшись сил, разомкнул уста: — И на камне будет новое имя, которого никто не знает...
Последние слова утонули в немоте. Они остались неуслышанными — тайной. Монах замолчал навеки, будто погрузившись в молитву. Сидел на камне, опершись на костыль, с ликом, от которого исходило небесное сияние. Застывшая на холодных устах улыбка разгладила лицо до младенческой белизны, не оставив ни единой морщинки: оно, лицо, лучи
лось небесной молодостью, не зависящей от прожитых лет и обретающейся уже за гранью земной.
Старик словно заснул, во сне преставясь жизни нестареющей.
Коснувшись его прозрачного с прожилками запястья, не обнаружив признаков жизни, путник поцеловал ещё тёплую руку монаха и направился к месту, где при входе в пещеру имелся неглубокий провал. Он уже решился на обратный путь, как вдруг услышал слабый гул, отзвук, точно где-то за каменной стеной ударили в большой колокол.
Оглянувшись, он увидел, что сидевшего на камне старца нет. Изумлению не было предела. Странные мысли полезли в голову. Ему вдруг показалось, что он навсегда останется в пещере. И тут он увидел флягу с сумкой.
Склонившись над ними, собираясь с мыслями, старался успокоиться. Но дрожь не покидала. Он не мог согреться. Впервые с такой остротой он ощутил пещерный холод и сырость.
Сумка лежала у ног. В ней были два пергаментных свитка, перевязанных тесьмой. А ещё, тоже из пергамента, размером с большую книгу, вчетверо сложенный лист. Развернув его, путник увидел карту мира с большим количеством пометок на незнакомом языке.
Он разглядывал континенты, океаны и моря, реки и острова. Искал города с новыми названиями и словами, стараясь что-то понять. А когда приподнял карту и широко развернул её, чтобы сложить, свет от горящих свечей пронзил пергамент насквозь. И там, где были алые контуры — на доступном языке, проступили слова: "Как мироносицы помазали тело Спасителя до Его Воскресения, так и теперь Божия Матерь помазывает русский народ до воскресения России".
И вновь ему почудился слабый, чуть слышимый отзвук гула. То двенадцатый раз ударили в большой колокол.


Глава вторая
ОРЁЛ МУХ НЕ ЛОВИТ


Ещё с "застойных" времён Валерий Павлович Кретов мечтал снять многосерийный художественный фильм по заказу Гостелерадио СССР. Когда же распался Советский Союз, "почил" и заказчик. Сценарий, написанный Кретовым по роману русского классика, ждал своего воплощения не один год, так что распад страны был серьёзным ударом. Пришлось переделать сценарий фильма в полнометражный. Во-первых, можно было ещё попытаться добыть деньги; во-вторых, зритель мог в один просмотр увидеть картину от начала и до конца. Самое обидное заключалось в том, что проект начал уже осуществляться и Валерий Павлович преодолел уже немало препятствий.
Сначала причиной задержки съёмок, как нередко случалось во времена "застоя", было Госкино: сценарий долго не утверждала экспертная комиссия: идеологически тема не выдержана — таково было решение. Приходилось многократно вносить изменения в текст, делать поправки. По утверждении сценария в том же Госкино немало времени ушло на добывание денег. Казалось, что деньги вот-вот дадут, кто-то "наверху" даже наложил резолюцию — "финансирование открыть", но кто-то другой добавил: "за счёт собственных средств". Окаянная горбачёвщина с её демагогическими рассуждениями о "хозрасчете и самофинансировании" достигла своего пика. Умные головы все это хорошо использовали. Для людей со связями деньги находились. Для Кретова же это стало почти верещагинским "Апофеозом войны".
Начинающие плодиться как грибы после дождя дельцы от кино — новоявленные продюсеры, большей частью люди с дурным художественным вкусом, ознакомившись с темой сценария, узнав, о чём фильм, да к тому же "несовременный", "не о наших днях", в помощи отказывали.
Наступил период, когда отечественная кинопродукция фактически пришла в упадок. Кинотеатры и телеканалы захватил американский ширпотреб, так называемый блокбастер. Когда же разогнали Госкино СССР, те же дельцы полностью развалили и отечественную кинопрокатную систему. Директора кинотеатров вдруг смекнули: можно зарабатывать бешеные деньги и на "голом" месте, без всяких напрягов, никаких средств не вкладывая.
Распад государства, точно отрыжка эпохи "застоя", принёс с собой пустые пошлые комедии, фильмы о гомосексуалистах и лесбиянках, проститутках и наркоманах, мафии и киллерах — ту грязь и чернуху, которые впоследствии начали вызывать отторжение.
В расцвете своих творческих лет и сил Кретов оказался в стране, где в основном стали снимать кино абсолютно не нужное, исключительно в целях переработки или "отмывки" денег, которые давали богатые дяди.
Кретов под категорию "покладистых" режиссёров не подпадал. Как ни пытался он добыть денег на свой проект, как только ни умасливал новых буржуа — всё было напрасно. С откровенным же криминалитетом связываться не хотел.
Переговоры с двумя респектабельными банкирами также не принесли никаких результатов. Молодые на вид люди, в костюмах строгого покроя, как и полагается крупным дельцам, назначили встречу бедному кинорежиссёру в дорогом "Палас-отеле", в уютном ресторанчике. Предложили Валерию Павловичу заказать, что душа пожелает, разумеется, за их счёт. Обычно не щепетильный в мелочах, Кретов в тот раз отказался даже от кофе. Лишь после длинного рассказа — на каком литературном произведении основан сценарий и кто его авторы; насколько
оригинальна тема и что она непременно заинтересует современного зрителя — то есть когда у Кретова пересохло от всей этой болтовни во рту, он попросил официанта принести бутылочку минеральной.
— Вы уверены, что события девятнадцатого столетия заинтересуют современного зрителя? — спрашивали его строгие костюмы.
— Уверен. Но дело не только в этом, — убеждал Кретов. — Обратите внимание на имена — кто будет сниматься!
Банкиры переглянулись, улыбки скользнули по их лицам.
— Актёры — одни знаменитости! — продолжал Валерий Павлович, не замечая лукавых улыбок. — Звёзды советского экрана...
— Положим, теперь не советского, — деликатно поправили его.
— Да-да, не советского... Но всё равно — звезды. Первой величины.
— Вы нам можете сейчас показать лимит затрат на ваш фильм?
Вопрос поставил Кретова в затруднительное положение.
— Ну, хотя бы дать обобщённую справку величины предполагаемых расходов.
— Это же кино! Искусство! А не "ножки Буша", — голосом оскорблённого, вкрадчиво и заискивающе начинал импровизировать Валерий Павлович. Ах, как и что он только не говорил!.. — Нельзя соединить "кассу с душой", — вещал он, надеясь достучаться до тонких душевных струн. — Мы же не ремесленники какие-нибудь, а художники...
— Нельзя соединить кассу с душой, — выражая сомнение, задумывались симпатичные буржуи. — Но почему же... очень даже можно. Только надо хорошо изучить продюсерскую школу Голливуда.
Кретову давали понять, что перед ним хоть и люди в общем-то молодые и далёкие от искусства, но не новички в этом деле; что значение входящего в обиход нового для российского кино слова "продюсер" им хорошо известно.
— Но русское искусство всегда чуралось коммерции, — приводил резонный и, как казалось, веский довод Кретов.
— Сейчас не те времена, многое изменилось, — любезно молвили эрудированные молодые люди. — Вы, творческая интеллигенция, мечтали о нормальной жизни, о нормальных условиях, о том, чтобы жить не по лжи. Вот вы эти условия и получили. Что хотели, то и получили — рынок и свободу.
Мы же не американцы, стремящиеся только к кассовому успеху, — уговаривал Валерий Павлович обаятельных во многих отношениях банкиров, надеясь хоть на что-то, хоть на лицемерную маску их холеного патриотизма, сквозившего в их умных сомнительно-славянских лицах. Была минута, когда ему показалось, что он убедил, достучался до их расчётливых холодных сердец. Когда же речь зашла о будущем прокате фильма, Валерий Павлович сник.
— Бизнес есть бизнес, — ответили ему, давая понять, что время переговоров истекло, что, как у всех людей их уровня, у них много неотложных, в том числе государственных, дел. Ему вежливо отказывали. Банкиры по-своему были правы: прибыль с проката картины Кретова — чистой воды утопия.
После этих переговоров Валерий Павлович "сломался" и навсегда зарёкся искать "меценатов". И встречались-то с ним, думал уязвлённый режиссёр, исключительно из тех соображений, что он — всё ж таки киношник, не так чтоб очень знаменитый, но с репутацией: почему бы, например, на досуге не пообщаться с человеком от искусства — маленький спектакль устроить. Вон ведь как перед ними Кретов стелился! Только что поклоны не бил.
К тому же, как выяснилось позже, банкиры знали о дружеских связях Валерия Павловича с Гришей Дворянчиковым, а он — величина, режиссёр с мировым именем.
Короче говоря, впервые за всю свою творческую жизнь Кретов так скверно себя почувствовал, что у него пропала всякая охота чем-либо заниматься. Долго он пребывал в состоянии доселе неведомой ему подавленности. Потом резко запил и уже не выходил из запоя неделями. Он всё стремился что-то понять, "взять в толк", осмыслить — что же на самом деле происходит?
С одной стороны, он, конечно, понимал: рынок, свобода и так далее... Это, допустим, хорошо. С другой — отечественное искусство (и он в этом был твёрдо убеждён) никогда не мыслило рыночными категориями. Даже индустрии развлечений как таковой по большому счёту в стране никогда не было. Комедиография — и то не развлекательная. Ведь это у нас, русских, — "смех сквозь слезы". У них, на Западе, Огюстен Скриб, у нас в России — Сухово-Кобылин. Или Островский... А что теперь? Создаётся искусство на продажу. У Кретова по этому поводу даже спор вышел с Дворянчиковым.
Они находились в буфете, на одной из главных тогда ещё киностудий. Гриша пил кофе, а Кретов, приняв немного "на грудь", постепенно доходил до состояния душевного равновесия.
— Вот видишь, теперь ты в норме, — как врач пациенту, говорил Дворянчиков старому другу. — Паниковать вздумал! Всё идёт как надо.
— Это у тебя — как надо, — парировал Кретов, — а я не первый год без работы.
— Таковы законы рынка, — старался утешить Гриша.
— Зачем мне такие законы, которые во мне не нуждаются?
— Успокойся: ты ещё нам будешь полезен. Я друзей не бросаю. Или хочешь к старому: да здравствует цензура?! Этого хочешь?
— Нет, конечно, — встрепенулся было Кретов, — но происходит какая-то дьявольская подмена. — Валерий Павлович приблизился вплотную к Дворянчикову и задышал перегаром: — Пазолини абсолютно был не прав, когда сказал, что любая страшная порнография лучше, чем самая либеральная цензура.
— Прав или не прав, — Дворянчикова передёрнуло от его перегара, — мне до этого нет дела. И меня многое устраивает. Раньше я всегда снимал и оглядывался, что кому-то не угожу. Или за неделю до окончания съёмок мне покажут во-от такую дулю! — сложил он должным манером пальцы. — А то и вовсе картину упрячут на "полку"...
От коньяка "душевное равновесие" Кретова незаметно переходило в состояние лёгкой агрессии.
— Я что-то не разумею, — произнёс он, — ты за тех, кто на твоих глазах рушит наше кино?
— Я за здравый смысл. Хочу быть просто внутренне свободен. И я сво-бо-ден. И вообще... что ты паникуешь? Идёт нормальный процесс.
— Процесс... — ухмыльнулся Кретов, — я только и слышу, что подрастает какое-то новое племя кинематографистов, молодое и талантливое, что появились хорошие картины...
— Ты всегда был пессимистом.
— Неужели ты не замечаешь, что кризис в кинематографе уже настолько зашёл вглубь, что я, ты, все мы — упали. Там нет тепла, света.
— Ты всё видишь через пары алкоголя. Вон — уже почти весь коньяк выпил. Тебе просто надо меньше пить.
— Ты мне не указ — пить мне или не пить, — мрачнел Кретов. — И когда я пью, зорче вижу. А вижу я — создаётся искусство на продажу.
— Я тебя понимаю. И обязательно помогу. Всему своё время.
— Ты меня как будто не слышишь, — мучительно вздыхал Валерий Павлович. — Сейчас, оказывается, снимать — экономическое безумие. А кто идёт в кинематограф? Идут не те, кто хочет настоящего творчества, а те, кому нужно "отмыть" деньги. В результате — плохое кино.
Дворянчиков развёл руками:
— Как говорил какой-то эстрадный пижон, "пипл схавает". И пусть себе хавает. Народу, быть может, нравится такая вот... радость папуаса.
— Радость!.. — на лице Кретова появилось отвращение: — Я недавно смотрел новый фильм... На протяжении всей картины персонажи разговаривали сплошным матом. Если это назвать "радостью папуаса", то ты попал в точку.
— Чего ты от меня хочешь? — раздражался Дворянчиков. — Чтобы я сделал невозможное, вернул всё на круги своя? Или ты хочешь... — Гриша стал вглядываться в глаза Кретова. Затем произнёс: — Может, ты хочешь, чтобы я лично созвонился с теми банкирами?
— Ты, Гриша, дурак. Прости за резкость. Я лишь хочу знать: кому пришла в голову идея, что мы можем и должны победить в открытом соревновании Голливуд?!
— Никто не собирается его побеждать.
— Но с каким идиотизмом, упрямством мы всё равно стараемся победить Америку.
— Кстати, скоро в Доме кино премьера моего фильма. Приходи. Может, твои мрачные прогнозы немного рассеются.
— В последнее время я бываю в Доме кино только на похоронах, — горько заметил Кретов.
Допив коньяк, он дал понять, что на этом их разговор закончен. Взял у Гриши "в долг" и ушёл. Разумеется, в очередной запой. Но в Доме кино на премьере появился. И как её пропустить! Тем более что Дворянчиков в Союзе кинематографистов не последнюю "скрипку" играет. Да и с сильными мира сего "на короткой ноге".
Было это незадолго до очередных выборов. Кретов с изысканностью ещё не до конца опустившегося интеллигента "дегустировал" дорогие крепкие напитки, закусывая деликатесами. Гриша тут как тут — бережно взял его под руку и отвёл в сторонку, подальше от сомнительных персон и мелкой шушеры, именующей себя бомондом. С ностальгической грустью вспоминая прошлое, выждав удобный момент, Дворянчиков начал:
— Представь, что некая Служба кинематографии приступила к подготовке проекта Указа президента о реорганизации федеральных государственных киностудий, — словно закладывал в мозг Кретова компьютерную программу Гриша.
— Представил.
Валерий Павлович успел принять ещё не слишком значительную дозу спиртного и находился на уровне лёгкого опьянения, то есть в норме. О том, что в недрах правительства давно вынашивается идея — превратить киностудии в унитарные предприятия с последующим их преобразованием в открытые акционерные общества, он слышал, поэтому небрежно махнул рукой, дескать, меня-то это каким боком...
— Не отмахивайся, — продолжал Дворянчиков, — а спокойно выслушай. Пока что говорю тебе тет-а-тет, так сказать. Потому что ты — наш, — акцентировал он на последнем слове.
— Благодарю за доверие, — произнёс иронично Кретов.
— Я тебя не агитирую, а стараюсь помочь, — продолжал Гриша. — Если б я тебя не знал — не стал бы затевать этот разговор.
— Прямо скажи: предлагаешь работу.
— И самую прибыльную.
— Интересно, какую?
— Согласен быть директором филиала Творческого объединения "Рубикон"? — весело погляды
вал он на Кретова. — Или по-прежнему будешь просить взаймы?
— Буду просить взаймы.
Гриша вынул из портмоне пачку денег, отсчитал несколько крупными купюрами и вручил Кретову, как вручают приз на престижном кинофестивале, делая при этом вроде бы приятный сюрприз, но о котором все давно знают. Он покупал Кретова, а тот, в свою очередь, хорошо осознавал, что продаётся со всеми потрохами, со всеми своими принципами амбициозного интеллигента.
— Мне всё же легче жилось, когда я был просто режиссёром, — кочевряжился ещё Кретов, принимая деньги, зная, что назад дороги нет.
— Прости за цинизм, но зарабатывать деньги — отнюдь не лёгкий труд. И не самое худшее занятие.
— Значит, "Рубикон" — это ты?
— Мы! — поправил Дворянчиков. — Ты наш, проверенный, а мне свои люди позарез как нужны! — ребром ладони Гриша коснулся своей могучей шеи. — У тебя будет своя фирма, студия. Не одна, несколько. Ты хозяин — понимаешь?! Назовёшь её, к примеру, "Кретов и К°". Неплохо?
— А справлюсь?
— Орёл мух не ловит! — хлопнул он Кретова по плечу.
— Ой ли?..
— Не дрейфь. Опытных людей дам. Служебный автомобиль. Заметь, с личным водителем. Понадобится — охрану первоклассную. Хоть с Лубянки.
— Так опасно?
— В нашем деле не помешает.
Незадолго до очередной волны президентских выборов, в мало кому известном Творческом объединении "Рубикон" появилось ещё одно дочернее предприятие — филиал под названием "Кретов и К°".

Глава третья
ВЕСЁЛЫЙ ПОДВАЛЬЧИК


В канун Рождества чёрные орловские рысаки несли Михаила Прокопьевича Воскобойникова и герольдмейстера Камильского по Дворцовой набережной в сторону Марсова поля. Быстро темнело, но город был наполнен шумной суетой, кишел прохожими и вовсе не хотел отдыхать, думая о предстоящей праздничной ночи. Пароконные сани с дышловой упряжью и дугой скользили легко. Кучер в меховой шапке, в кафтане синего сукна, тоже на меховой подбойке, подпоясанный шерстяным красным кушаком, явно знал себе цену. Служа при Конюшенном ведомстве, обслуживавшем императорские театры, он определённо имел особую гордость за богатый выезд, держал фасон. На крутых спусках, когда лошади брали чрезмерный ход, он гасил их порыв, с силой натягивая вожжи.
— Э-эх... гэп!.. А ну врозь!.. — с некоторым презрением и самолюбованием окрикивал он простых извозчиков и мелкий прохожий люд, однако сторонясь, уступая дорогу столичным лихачам, чьи экипажи угадывал сразу. Чуть ранее, на Адмиралтейской, хозяин чёрных орловских чуть не схлестнулся с встречным экипажем.
— А ну врозь! Кому грю-ю!.. Э-э... гэп!.. — умело лавировал кучер на оживлённой набережной, при первой возможности обгоняя. Но так как дворники убирали часть снега на улицах, оставляя только санный путь, манёвр не всегда удавался: приходилось сдерживать лошадей.
На шубы седоков летели комья снега с лошадиных копыт. Ледяной ветер колючими хлопьями бил в лицо, обжигая щёки. Уткнув шапки в высокие бобровые воротники, Воскобойников и Камильский в глубоком молчании катились по вечернему Петербургу, иногда поглядывая на дорогу, наблюдая за снежной круговертью.
Миновали Зимний дворец с праздничной иллюминацией, запущенной к Рождеству: гирлянды электрических лампочек затейливой вязью изображали вензеля царствующей фамилии с короной над каждой начальной буквой. Центральные улицы и проспекты Петербурга резко контрастировали с окраинами, где ещё зажигали керосиновые фонари, хотя и там начали тянуть сеть электрических проводов.
На перекрёстке двое съёжившихся от холода бродяжек в рваной одежде, повязав грязные женские платки поверх старых, облезлых ушанок, поддерживали костёр, подбрасывая поленья в сделанные для этого цилиндрические решётки из железных прутьев. Возле костра грелся промёрзший городовой и несколько подростков. Откуда-то из подворотни выбежали две бродячие собаки — тощие, с поджатыми хвостами.
Воскобойников поймал себя на мысли, что "милая артистическая богема" напоминает бездомных собак, ищущих приюта. Но разве ему было неведомо, что эта богема, с которой сроднился, из-за которой порвал с фамилией, ещё с давних времён уподоблялась бродячим собакам? Многие поэты и художники, музыканты и актёры являли собой тех же беспризорных псов, стаями шатающихся по ночным улицам и подворотням, наводя страх на обывателя. Затравленные и голодные, злые и вольные, они презирали закормленных и прирученных своих домашних собратьев, как презирали и их высокомерных хозяев. Неспроста власть и Церковь Великим постом запрещали спектакли.
Михаилу Прокопьевичу захотелось покинуть сани и погреться у костра. В крепкие морозы в Петербурге они были делом обычным, горели круглые сутки, к ним подходили и легковые извозчики, мёрзшие в ожидании седоков, и случайные прохожие, и нищие, у которых даже не было пятака на ночлежку.
Сворачивая с Дворцовой набережной, извозчик покосился на седоков, попридержал лошадей, затем несильно их стеганул и пустил мелкой рысцой вдоль Марсова поля, по набережной Лебяжьего канала.
"Денег содрать хочет", — догадался Воскобойников, видя, что возница делает значительный крюк, удлиняя путь. Хотел об этом сказать, но промолчал: "Пусть его..."
Камильский, уткнувшись в воротник, делал вид, что ничего не замечает. Так и ехали до самой Итальянской.
Не доезжая дома, во дворе которого помещался "Чёрный пудель", Михаил Прокопьевич был поражён скоплением авто и экипажей, выстроившихся вереницей по всей улице, запрудивших отчасти и Михайловскую площадь. Недалеко находились и другие развлекательные заведения, но сегодня в основном съехались на хорошо анонсированный рождественский вечер в знаменитый подвальчик, посетители которого могли пройти только по пригласительным повесткам. Даже Воскобойников, несмотря на то, что был в тесных сношениях с герольдмейстером, имел таковую. На гербовой бумаге с изображением эмблемы в верхнем левом углу — созвездия Большого Пса с шестиконечной звездой над ним — было отпечатано:
"Художественное общество Интимного театра — СПб.
Подвал "Чёрного пуделя".
Вечер великорождественской магии, который устраивает факир Азраил Абдуррахман ибн Манжнун. Без заражения крови. При участии поэтов и музыкантов..."
Давался список участников. В приглашении указывалось:
"Вход исключительно по письменным рекомендациям гг. действительных членов Общества.
Плата три рубля.
Актёры, поэты, художники, музыканты и друзья "Пуделя" — один рубль.
Начало ровно в одиннадцать вечера".
На зелёном вкладыше была напечатана программа:
"1. Иосиф Хац — "Пляс Козлоногих", постановка Б. Громана;
2. Граф де Контре и К. Э. Глауберман: "Голос жизни, или Скала смерти". Гротеск;
3. Т.Т. Табби: сообщение на тему "Демоны и художники" — психологические основания новой французской живописи".
Программа предстоящего вечера обещала быть насыщенной и затянуться до утра.
Отпустив извозчика, герольдмейстер с Воскобойниковым двинулись по Итальянской, где движение экипажей регулировал околоточный. Проваливаясь по щиколотку в рыхлый грязный снег, они петляли между пролётками, стараясь не угодить под буксующие колёса авто или сани взбрыкнувшей лошади. По одну сторону улицы недавно открывшийся в великолепном особняке народный театр знаменитых факиров заманивал зрителей надписью у входа: "Гастроль двух спиритов. Были случаи смерти". По другую сторону, в модном доходном доме, в полуподвальном помещении, появившаяся чуть ранее "Таверна бандитов чёрной руки" завлекала посетителей винными бочками и длинными столами, на коих находились черепа с орудиями пыток. Здесь же, на видном месте, находилась "жертва" с перерезанным горлом и обрызганная кровью.
Подойдя к железным воротам углового дома, прилегающего к Михайловскому театру, во дворе которого находилось кабаре "Чёрный пудель", Овсей Иоселевич Камильский со словами: "Осторожно, скользко", повёл Воскобойникова под арку. Пройдя одну подворотню, спутники пересекли тёмный двор и оказались в другой подворотне. Это место считалось проклятым. В тёплое время года находиться здесь было просто невыносимо: расположенная рядом помойная яма испускала такое зловоние, что невозможно было дышать. Сейчас, в крепкий мороз, мерзкий запах ощущался меньше.
Свернув чуть влево, туда, где к стене нештукатуреного кирпича лепились узкие ступени, ведущие в подвал, Камильский снова придержал спутника за локоть:
— Здесь ровно тринадцать ступенек. И очень скользко.
В какой-то миг Воскобойникову почудилось, что перед ним обнажился чёрный провал вечности и он вот-вот спустится в ад.
— В этом своя прелесть, — словно читая его мысли, сказал Камильский. — И хорошо, что вход с улицы забит. Здесь не нужен бельэтаж, куда на шум может ворваться полиция.
Керосиновый фонарь над входной наружной дверью высветил вывеску — геральдический щит с символикой, придуманной Камильским: сидячая собака, положившая лапу на античную маску. На прочном шнуре были подвешены медный молоточек и било. Овсей Иоселевич ударил два раза молоточком по металлической доске. За дверью послышалось шарканье. Затем она открылась. Клубы морозного воздуха ворвались в тесную прихожую, смешавшись со всеми плотскими парами подвала. Человек в шутовском наряде, с разукрашенным лицом и в дурацком зелёном колпаке ударил два раза молоточком по доске, подавая двойной сигнал.
Как только нога герольдмейстера ступила в залу, "стражник", возлежащий на огромном турецком барабане в позе раненого гладиатора, вскочил и ударом в барабан возвестил о приходе гостей.
— Милый, мама, голуба, — оставив в гардеробе только что пришедшую даму и её ухажёра, с необыкновенно приветливой улыбкой бросился встречать герольдмейстера хунд-директор и глава заведения
Липский — человек с чёрными волосами и пергаментной, как у турецкого барабана, кожей лица. — Милый, голуба... заждались... дорогой вы наш...
— Кучер, плут, — скинул шубу на руки швейцару Камильский. — Всё равно пришлось пятиалтынный сверху дать, — отступил он на шаг, чтобы представить своего спутника: — Воскобойников, Михаил Прокопьевич. Будущая знаменитость. Прошу любить и жаловать.
— Как же, как же... наслышаны, — игриво улыбался хунд-директор. — Но почему будущая?.. Нисколько, нисколько... настоящая...
Он вдруг принял позу дрессированной собаки, которая встаёт на задние лапы, а передние прижимает к груди:
— Липский. Адолий Сергеевич, — представился он и протянул руку. Одет он был в шерстяной костюм светлого тона. Такого же цвета был жилет. Крахмальная рубашка под тройкой сияла снежной белизной. На манишке был заколот галстук-бабочка. Воротник у рубашки был стоячий, с отогнутыми уголками. Словом, вся одежда хунд-директора — от костюма до воротничка и шевроновых стильных ботинок — была строго выдержана. Не в силах справиться с собственным темпераментом, он суетился, точно торопился куда-то бежать или встречать новых гостей. Чтобы узнать время, из верхнего кармана жилета он достал круглые открытые часы на золотой цепочке.
— Самое ненавистное, что изобрело человечество, это часы, — сказал Адолий Сергеевич.
— Всё такой же размахайка и торопыга, — отечески пожурил Камильский друга и нежно потрепал его по плечу: — Без часов нельзя. Хороший часовых дел мастер дорогого стоит. Дороже каменщика. Вам ли объяснять?
При всей неодинаковости герольдмейстера и хунд-директора, при всей их многоликости они были очень похожи. Даже внешне. Кто из них дополнял другого или являл копию, было бы сложно определить. "Чёрный пудель", безусловно, находился во власти хунд-директора, но, тем не менее, дух герольдмейстера ощущался в подвале. Если Камильский был одержим идеей создать Общину Безумцев, то Адолий Сергеевич Липский стремился объединить актёров разных театров, сделать "гремучую смесь" из художников, поэтов и музыкантов. И хотя выглядел он значительно моложе своих тридцати восьми, ощущал, видел он себя вестником высокой цивилизации. "Липский ходит не старея, — подмечали за ним. — Только ладони в морщинах".
Подвал был переполнен. Окон в нём не было, даже те — казематные, что под самым потолком, были наглухо заколочены.
Гардеробная, или так называемая "раздевальня", с покривившимся старым зеркалом была увешана шубами и манто, зимними пальто на вате…