Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ВЛАДИМИР КОЧНЕВ


Владимир Кочнев (1983) — поэт, прозаик и критик. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Лауреат премии «Дебют» (2007 г.), Студенческой премии им. Максимилиана Волошина (2013 г.). Публиковался в «Арионе», в журнале «Новая Юность», в Антологии «Лучшие стихи 2012». Две книги стихов в издательстве «Воймега»: «Маленькие волки» (2013), «В порту Шанхая» (2017). Как прозаик публиковался в журналах «Урал», «Тверской бульвар», «Вещь», «Лиterraтура». В 2022 г. в издательстве «Скифия-принт» (СПб.) выйдет книга рассказов «Таксист и 17 раз».


Таксист и семнадцать раз



Рассказы


Первый удар

Ты маленький, а тебя не уважают.
Тебя не уважают ни в садике, ни в твоем дворе. В садике тебя бьют, издеваются, гоняют. Это не твой родной садик, и ты не знаешь, что делать. Остальные как-то ладят друг с другом, привыкли, подружились. Ты же пасешься в одиночестве, предоставленный сам себе. Гуляешь тоже один.
Все они больше и выше тебя ростом. И дикие какие-то. Прыгают, орут.
Вот Пискунов подходит и начинает кричать на тебя. Ты бежишь. Ты не можешь с ними драться. Ужас подкатывает к голове, и ты теряешь контроль, страх сильнее тебя. Ты знаешь, что главное — добежать до веранды, там воспитательница, Марина Павловна, она добрая. Она не даст тебя в обиду. Она крикнет Пискунову, чтобы он вел себя хорошо, и он, вытерев зеленые сопли, пойдет в дальний угол площадки. У тебя тоже сопли, но ты их не чувствуешь, привык, если они, конечно, не сползают до верхней губы. Воспитательница вытрет их рукавом. Это немного больно
Тебя все обижают.
Вдобавок ты заикаешься. Слова вылазят из тебя с трудом, как будто ты запинаешься на пороге дома, не в силах зайти. Ты даже уже не заикаешься, а просто молчишь. Воспитательница так и говорит про тебя — умный, все понимает, но молчит. А раньше вроде говорил, но когда сюда перевели — перестал. И мама удивляется, почему вдруг перестал? Конечно, перестанешь тут. Все орут…
Лучше молчать, все равно никто не слушает. Воспитательница и так тебя понимает.

Так продолжается изо дня в день. Тебя бьют — ты убегаешь. Ты пытаешься гулять — на тебя кричат, бьют, ты убегаешь.
Но однажды ты видишь кино по телевизору. В нем двое мужчин, и один поразительно похож на мальчика Женю из твоего садика. Как и Женя, он высок, и черты лица — глаза, нос очень похожи. Женя не раз пугал тебя, нападал на тебя. Двое мужчин разговаривают. Ты не очень улавливаешь, в чем там дело, но в середине сцены один говорит другому:
— Давай поговорим как мужчина с мужчиной!— и резко бьет его в нос.
Тот сидел в кресле, но от удара падает вместе с креслом, переворачивается на полу, встает. Губа разбита в кровь. Он вытирает кровь ладонью и смотрит на нее.
Сцена кажется тебе интересной. На следующий день, когда вас ведут гулять, вы с Женей уходите за веранду, где его интересуют сосульки, которые можно сбивать или, подставив рот, ловить холодные сочные капли (воспитательница строго запрещает это делать!). Обычно он всегда отталкивает тебя, не позволяя приближаться и пить самые вкусные капли, но в этот раз ты подходишь к нему близко и говоришь:
— Давай поговорим как мужчина с мужчиной!
Может быть, тебе только кажется, что ты говоришь, а на самом деле ты просто мычишь эти слова, или они вообще просто проносятся в твоей голове, но следующим действием ты бьешь ему точно в нос. Он не падает, но вздрагивает и отшатывается назад. Удивленно смотрит на тебя, хлопая ресницами, будто пытаясь что-то понять. На его всегда возбужденном от радости жизни лице появляется удивление.
Кровь течет по его носу, а он молчит, больше не кричит, не веселится и не прыгает.
К твоему удивлению, он ничего не делает в ответ. Вы плететесь обратно на построение в шеренгу.
Воспитательница с сожалением смотрит на вас.
Но ни ты, ни Женя ничего не говорите ей.
— Что случилось?— спрашивает одна из девочек. — Почему у Жени нос в крови?

С этого дня все меняется. Ты постепенно взрослеешь, и твое заикание медленно сходит на нет.


Подвиг

Витька стоял, засунув руки в карманы курточки, и улыбался. Он возник перед нами внезапно. Он всегда возникал внезапно: раз — и он перед вами. Мы немного опешили. Его непроницаемое, твердое, как из особого сорта резины, лицо кривилось в улыбке, и улыбка была жесткой, натянутой. Я не любил ни Витьку, ни когда он улыбается. Его улыбка всегда таила опасность. Она была ядовитой, хищной. Если бы пантеры могли перед прыжком улыбаться, они бы улыбались именно так.
— Привет! — сказал Цаплин.
— На! — сказал Витька, не ответив на приветствие, и сунул ему скомканную серую газету. — Смотри!
Витька меня доставал. Он жил на втором этаже, а мы на пятом, и я периодически встречал его. Он вырывал у меня из рук книги с картинками, которые я пытался читать, и выкидывал их в мусорку, кидался по мне камешками из окна или делал еще что-нибудь пакостное. Он был меня старше на несколько лет, мне было шесть, ему десять, и эта разница была очень существенной. Один раз я обозвал его Витькой-титькой-пылесосом, и потом он выцепил меня на пустыре и всего извалял в песке.
Впрочем, сейчас, я заметил, эта улыбка была более теплой, чем обычно, более мягкой. Он стоял перед нами в своей коричневой болоньевой куртке, расправив плечи, уверенный и гордый. Была зима. Серая и суровая. Синий тупой лед плотной пленкой лежал в нашем дворе, и его никто не убирал. Сверху давило свинцовое небо. Мы все были одеты однотонно, в простые куртки и штаны, кое-кто в валенки. Витька стоял перед нами, а мы перед ним. Мы шли куда-то толпой, пока он не возник.
— Вот! — сказал он нам.
— Что «вот»? — спросил Цаплин. Ровесник Витьки, но более слабый и трусливый, он побаивался Витьку, как и все мы.
— Вот, смотрите, — сказал Витька и протянул ему газету. — Вот здесь! — он отметил там что-то ногтем.
Цаплин склонил голову и стал читать по слогам, то и дело сбиваясь:
«8 февраля. Двое молодых людей Виктор Щекин и Александр Колесов рыбачили на шлюзе… в пять часов утра…»
Я представил наш шлюз. Я несколько раз был там. Он был жуток и странен. Особенно зимой. Две черные створки, словно тиски, торчащие среди белого шока зимы. В тумане и холоде. Шипящая, падающая черная вода. Ужас и сон.
— Бойся заплывать в ту сторону,— говорила мне мама. — Там опасно, и лучше вообще никогда не ходить туда. Засосет, и утонешь. И не выберешься.
Я и боялся. Наш шлюз иногда снился мне в кошмарах. Меня засасывало туда, и я тонул.
Но зимой весь шлюз, словно мелкие насекомые, облепляли рыбаки. В своих тулупах они сидели на льду либо рыбачили сверху, свешивая вниз длинные нити лесок. Их было много. Я никогда не понимал этого — что заставляет человека торчать там весь день, иногда принося несколько мертвых, с окровавленным горлом рыбешек.
Я поежился.
«На шатком мостике, — продолжал Цаплин, — один из них подскользнулся и упал вниз, пробил лед и стал захлебываться и уходить ко дну… Виктор Щекин прыгнул следом и, схватив товарища, стал оттаскивать его к берегу. Один из милиционеров, старший сержант Якимов, помог ему и…»
— Мент там совсем чуть-чуть помог, — вдруг перебил Витька. Очертания его губ сделались жесткими, словно проволока. Улыбка исчезла. Он быстро, словно надоевшую муху, смахнул шелуху семечек с губ.
Что это с ним, подумал я. Никогда я не замечал в нем хвастовства. Сколько его помню, он всегда был человеком действия. Молчаливым волком-одиночкой. Это было видно, даже когда он играл с остальными старшими пацанами в хоккей. Он действовал быстро и точно, но единолично. Это был человек сам по себе. Остальные его боялись и уважали.
Я не любил его, но, когда моего друга Саню зажали пацаны из соседнего двора (мы гуляли в зарослях возле стадиона), а я вырвался и убежал, чтобы сгонять за помощью, я рассчитывал найти именно его, Витьку. Я прискакал к нашему подъезду, но разочарованно увидел только задумчивого Цаплина, лениво ковырявшего носком кроссовки газон у подъезда. Я сбивчиво объяснил ему, что случилось. Он сбегал за Витькой, и, соорудив небольшой боевой экскорт из пацанов, они отправились на стадион и отбили Саню.
— Мент совсем немного помог там, уже почти у берега. Его там почти и не было, — снова повторил Витька. Ему будто было жалко, что какой-то мент вторгается в его красивую историю.
«…Колосова удалось привести в чувство. Его растерли водкой и спиртом и отвезли домой. Виктору Щекину объявили благодарность. А сержанта представили к награде…»
— Ух ты,— сказал Цаплин, — ничего себе!..
И пробормотал еще что-то подобострастное. Уверенный и заносчивый с нами, он становился с Витькой каким-то жалким и пришибленным. Будто сверху его придавило. Будто кто-то большой и сильный мог надавать ему оплеух, и страх этого заставлял его голову вжиматься в тело.
Вокруг нас то и дело взметало сухой снежок. Было холодно.
— Ну, ты даешь!— говорили ему.
Витька забрал газету и пошел дальше, гордый собой. С нами он никогда не останавливался надолго. Ему было с нами неинтересно. Он шел дальше, творить свои подвиги.

Я подумал, что мне не нравится, что Витька совершил что-то хорошее. С его образом это для меня не вязалось. Вот те на, думал я, это же называется «подвиг». Именно так нам про подвиги в детском садике рассказывали. Мальчик, спасающий сестренку. Солдат, взрывающий вражеский танк и сам погибающий. Что-то вроде этого. Из этой же серии. Витька же и подвиг в моей голове не вязались. Не хотели связываться.
А для наших все это было в порядке вещей. Он был для них героем и так, взламывая магазины и пролезая в форточки чужих квартир. Это все одного порядка вещи были для них.
Через год они все (мои друзья) пойдут взламывать замки в огородах. И воровать яблоки. Это будет модным — взламывать и воровать замки из дверей. Откуда-то у них возьмутся ключи и отмычки.
А еще через несколько лет Витька сядет в тюрьму. Получит реальный срок. То ли за кражу, то ли за бандитизм. И там уже никто не будет помнить, какие он подвиги совершал.


Таксист и семнадцать раз

Я сажусь в такси. Таксист толстый и смешной, у него отвисшая нижняя губа. На ногах поношенные неуклюжие синие джинсы в обтяжку, на корпусе — старая куртка, футболка в полоску, если посмотреть ниже, наверное, там растоптанные дешевые башмаки или кроссовки с грязными, посеревшими шнурками. Таксисты — самое странное племя в мире. Больших чудаков нигде не встречал. Во-первых, все они «бывшие крупные предприниматели», и если открывают рот, то рассказывают, что совсем недавно ворочали миллионами, а вот теперь, временно, в разработке нового дела, занялись таксованием. Во-вторых, они все время жалуются, и жалобы, перемежаясь с гениальными бизнес-идеями, так и выпрыгивают из них. Садясь в такси, главное, молчать как можно дольше, если получается.
Таксист, кивая плюшевой головой и вздрагивая корпусом, переключает передачу, давит на газ, и мы трогаемся.
Город ночной и пустой. На дорогах почти никого, кроме нас. Разве что изредка вспыхивают фарами одинокие машины с чудаками типа меня внутри. Я думаю о том, что только что был с тобой и что больше не вернусь к тебе. Мне надоело бывать в твоей пустой квартире. Точнее, мне надоело уходить из нее. Ты никогда не оставляешь меня у себя на ночь. Днем я думаю о тебе постоянно. Твое белое тело летает у меня перед глазами. Стоит их закрыть — я вижу его в подробностях. Но после постели ты хочешь остаться одна. Ты всегда спишь одна.
Тело твое как наркотик, а я не люблю быть наркозависимым.
Таксист открывает рот. Он начинает рассказывать о том, что у него недавно умерла жена, — это очень неожиданно, он почти не подводит к этому, а сразу рассказывает. Вот я жил с женщиной, я жил с женщиной, а потом она умерла…
Ты никогда не знаешь наперед, что расскажет тебе таксист, лицо его безучастно, глаза как кусок пластмассы, но голос дрожит. Может, он маньяк-убийца, или бывший генерал, или…
Видимо, он как герой рассказа Чехова. Там старику извозчику не с кем было поговорить, кроме клиентов и лошади, а таксист, видимо, рассказывает это всем своим пассажирам, а потом повторяет в гараже машине, обнимая ее, стирая пыль со стекла.
— Сколько времени назад умерла? — спрашиваю я.
— Восемь месяцев, — говорит он.
Да, восемь месяцев — это много. Он так и не смог пережить. Неужели уже восемь месяцев он ездит и рассказывает об этом своим клиентам. Восемь месяцев — огромный срок
С другой стороны, он человек немолодой. Ему лет шестьдесят, а то и больше. В этом возрасте уже сложно сходиться с людьми. Мне в моем возрасте уже сложно сходиться, а тут шестьдесят. Да еще и найти себе женщину… Ему больно. Я вижу.

Я думаю, что тоже сделал тебе больно сегодня. Обнаружив что-то в твоем телефоне, что мне не понравилось, я встал и оделся, вышел из квартиры, ни слова не говоря. Я не хотел тебя больше видеть. Это было резко и грубо. Я бодро простучал каблуками по лестнице вниз, стараясь не слышать, как ты зовешь меня сверху. Я спустился до первого этажа, вышел на крыльцо и стал ждать такси там. Ты вышла на балкон и стала звать меня.
Наверное, это было жестоко с моей стороны так делать. Но я так хотел. Я хотел, чтобы тебе было больно и ты почувствовала частичку моей боли — когда тебя отвергают, когда предают. Чтобы знала это. Ты стояла на балконе ночью полуодетая и кричала мое имя. Я считал, сколько раз ты позовешь меня. Я насчитал семнадцать. Семнадцать раз девушка прокричала в ночь мое имя.
Потом ты исчезла, а я продолжил стоять, ожидая такси, капал мерзкий дождь, а такси все не ехало… Почему люди делают больно друг другу?

— Она умерла,— говорит он,— умерла… Знаешь, я так и не смог ее понять, — продолжает он. — Как-то она не открылась мне.
Как странно, думаю, жил с ней, занимался сексом, но она ему так и не открылась. Похоже, я встретил новый вид таксиста — таксиста-философа.
Мы уже подъезжаем к моему дому. Он решительно двигает рычаг передачи и крутит руль. Как эта резкость сочетается в нем с мягкотелостью, — он как гнилой кабачок, ткни пальцем, и потечет, — я не понимаю.

…Я ждал такси под козырьком твоего подъезда очень долго, минут пять, секунды тянулись как вечность, а оно все не ехало, и было холодно, и капал мерзкий дождь. И я не выдержал, я вернулся. Дверь была открытой. Ты обрадовалась мне! Ты обняла меня! Ты уже пила подогретое молоко и ела печенье. Мы забрались в постель, и ты угостила меня печеньем. Мы грелись и смотрели телевизор, дожидаясь машины.

…Заходя к себе, я вижу новую смс на телефоне, в ней написано: «как добрался? люблю».


Топор

Коля резал мясо на кухне, и тут в дверь позвонили. Коля прошел в коридор, открыл дверь, на пороге стояли два человека. Один в пиджаке, подстриженный, аккуратный, приличный такой (такие тут обычно не ходят). Второй в кофте и штанах — как бы сзади и сбоку от первого. Один большой, толстый, выше Коли на пару голов, другой маленький, ниже, чем Коля.
В руках держали какие-то книги и папки. Вид у них был слегка пришибленный. Коля вмиг оценил обстановку, хотел закрыть дверь, но правила хорошего тона ему не позволили.
— Да? — сказал он вежливо.
Люди встревоженно затараторили на плохом русском, а то и вовсе на иностранном языке. Коля вслушивался, но толком понять не мог.
— Что-что? — спросил он.
Они замолчали.
— Мы пинглиш, — сказал тот, что повыше.
— Кто пинглиш? Вы пинглиш? — ткнул Коля ножом в того, что повыше. Он заметил, что не положил нож, которым резал мясо на кухне, а так и держит его в руке. Это была многолетняя привычка. Мало ли кто мог прийти и постучаться. Часто приходила алкоголичка с этажа пониже просить денег. У нее был стеклянный глаз, а еще ухо, пересаженное из мякоти на ягодице. Первое она спалила, когда прикуривала от конфорки. Коле она была неприятна. Поэтому Коля открывал, держа нож в руке, на всякий случай.
— Ньет,— покачал тот головой.
— А! — улыбнулся Коля. — Значит вы пинглиш? — И кончик ножа, описав небольшой полукруг, уткнулся в маленького.
— Ньет, — сказал маленький и засмеялся. Коля тоже слегка улыбнулся, обнажив крупные желтые передние зубы и резцы. Маленький все больше смеялся, а толстый, наоборот, мрачнел. Коле больше нравилось, когда люди смеются.
— Ага!— сказал Коля. — Уже понятнее.
— Мы пришли поговорит о боге, — сказал толстый, неуверенно подбирая слова.
— О боге? Хорошо!
Коля ловко перекинул нож из руки в руку. Получилось эффектно
— Вы согласны, что господь помогает нам в бьеде?
Коля подумал немного, отложил нож и взял топор, лежавший у двери; он подумал, что топор ему пригодится, когда гости уйдут, чтобы вбить пару гвоздей у входной двери. Ничего личного. Ему нравилась ручка топора, она была гладкой, удобной. Так Коля чувствовал себя увереннее. Бог, конечно, помогает, но топор помогает лучше. Один раз Коля выломал этим топором дверь у соседа, когда тот включил телевизор на полную громкость. Сосед потерял пятнадцать процентов мозга на заводе, много пил, и простые аргументы на него не действовали. А когда Коля выломил дверь, сбил соседа на пол, немного попинав, и выключил звук, — сосед запомнил. Покряхтев и полежав на полу, сосед поднялся и стал приколачивать дверь на место.
Брови толстого поползли вверх. Коля отдавал должное его самообладанию, он был твердым орешком, а маленький все улыбался.
— Мы хотеть поговорить с Илией, — сказал толстый медленно, видимо, боясь неправильно назвать имя. — Мы говорили с ним в прошлый раз. Ему было интересно.
— А, с Илией, — понял Коля. — Ага. Хорошо. Илья сейчас на кухне режет мясо. Если хотите, можете зайти и поговорить с ним. — Он слегка сделал шаг в сторону, как бы приглашая войти. Слово «мясо» он растянул, когда говорил, получилось «мяяясооу».
— Ньет, ньет!!! — замахал толстый ладонью, мы лучше пойдем.
Они развернулись и ушли. Коля вернулся на кухню. Илья резал мясо. Он был встревожен.
— Че? Кто там?
— Да пинглиш какой-то к тебе приходил.
— А! Проповедники! И че?
— Да что-то передумали заходить.

Коля подумал с грустью, что только появятся приличные люди на горизонте — сразу уходят. Гостей он никогда не бил топором, а угощал чаем с печеньем и беседовал. Разве что иногда держал топор в руке для уверенности. А вообще ему про бога не очень было интересно разговаривать. Его сводный брат был священником, и первые пять лет сознательной жизни, с восьми по двенадцать, Коля провел, ходя по бабкам в своем квартале и рассказывая им о славе божьей, пока фантастикой не увлекся.


Поклонница

Она прилетела на самолете, чтобы меня увидеть. Сказала, что ее поразили мои стихи. Перед этим я дал ей несколько консультаций по зуму. Он хотела написать большую и сложную поэму и хотела знать, как это сделать, а я тогда преподавал на курсах. Талант у нее был, но она слишком стеснялась. Она была замужем, двое детей, времени ни на что не хватает. Дети лезли в кадр и были красивы. Я невольно почувствовал зависть — у меня детей не было, а жена уехала от меня и жила отдельно в другом городе. У нее было все, чего не было у меня. Кроме стихов. Но при ее способностях она бы их написала быстро.
Я объяснил ей все, что мог, касательно стихов, и говорить стало не о чем, потом она написала, что приедет и, возможно, выступит на наших чтениях, о которых я ей рассказал.
У нас был небольшой бар, куда мой знакомый зазывал всяких странных личностей, чтобы они читали там. Стихи были так себе, люди в основном молодняк или всякие маргинальные субьекты свободных профессий — наркоманы, пьющие и не отличающиеся интеллектом и планомерностью существования. Уровень так себе. Скажи «Ходасевич», и никто не поймет, кто это. Скажи «Вера Полозкова» — и понимающе закивают. Другу было хорошо — он трахал графоманок, а мне не очень — плохие стихи слух резали.

Я встретил ее возле аэропорта. Она была меньше ростом, чем мне показалось по зуму. Я, видимо, тоже выглядел онлайн по-другому.
Я предложил ей остановиться у меня, но она напомнила, что она замужем, — и это, конечно, все меняло.
Она сняла номер в гостинице, и мы пошли в бар.
В баре все о…ели, потому что увидели меня с женщиной. Обычно я приходил один и сидел в углу, слушая ужасные стихи, которые резали мне слух. Меня там не любили, и вообще меня нигде не любили, а я не любил всех, потому что у них были плохие стихи. Она оказалась одета в черное обтягивающее платье и еще красную юбочку. Черное с красным — магическое сочетание. Без куртки она оказалась очень сексуальной. Мы встали сбоку от сцены у стойки, я купил ей выпить.
Несколько мужиков стояли и пялились на нее, особенно один слева, чем приводил меня в бешенство. Но я старался не отходить и не терять ее из виду. Поэты читали плохие и не очень стихи. Народ отслушивал положенное количество текстов и расходился. Мы переместились и сели на черный диван в центре, прямо перед сценой. Мой друг попросил меня почитать. Я вышел и прочел. Я часто читал и в начале, и в середине вечера, и на большие аудитории, но больше всего мне нравилось читать в полупустом баре, среди одиноких людей, когда все пьяные и атмосфера более дружеская, спокойная. Потом она тоже почитала. Стихи неплохие, но волнуется. Люди уже совсем стали расходиться, а мы все так же сидели на диване. Вечер закончился.
Мы пошли по темной улице, и я думал, что разочаровал ее. Я, конечно, был знаменитостью, но маленькой и неяркой. Где-то меня печатали, где-то нет. Выступал за пределами города я редко.
Я провожал ее до гостиницы, и мы зашли в кафе и взяли пиццу. Двое подростков тоже зашли и смотрели как мы сидим, потом переместились в другой конец пустого кафе. Она кое-что рассказывала о себе и расспрашивала меня. Мы стали гулять по городу. Он был черный, мрачный и неинтересный, хотя я знал и рассказывал ей о нем всякие истории и местные легенды.
В одном доме жило привидение, в другом располагался штаб белых во время Гражданской войны. В четвертом жил брат царя перед расстрелом, в пятом…
Она снова сказала, что ей нравятся мои стихи, а я подумал, что в стихах я много сочинял и приукрашивал, рассказывая о приключениях, которых у меня не было, и о герое, которого не существовало. Потому что стихи одно, а жизнь — другое, и между ними пропасть.
Я хотел показать ей реку, но река была черная и холодная. И ее не было видно в ночи. Она сказала, что мне не стоит ее провожать в гостиницу, но я сказал, что должен убедиться, что там все в порядке. И мы поднялись в небольшую комнату с маленьким окошком на город. Кровать, телевизор, стол и тумбочка. Я обнял ее и поцеловал в шею. Мы упали в кровать. Потом она поднялась с кровати, говоря, что этого делать не стоит. Потом мы снова упали в кровать. Так продолжалось раз десять. Тело ее было мягким. Я снял с нее часть одежды, а часть она не разрешала. В губы тоже не разрешала целовать. Платье ее никак не расстегивалось и не снималось, мне не удалось найти на нем ни молний, ни застежек, через голову оно тоже не слазило. Это было платье-загадка, я перестал мучить платье и просто гладил ее, где хотел. В конце концов мы так и уснули вдвоем на кровати. Она спиной ко мне, я за ней, ее обнимая. Я, честно говоря, устал за весь день. Бар, чтения и проч., проч. В середине ночи она встала и сняла платье, которое никак не хотело расстегиваться (замок оказался в самом интимном месте), и плюхнулась ко мне.
Тело ее было горячим, усталым.
Через сорок минут нужно было ехать в аэропорт.
В такси мы снова сидели рядом. Я взял ее руку, положил к себе на колени, зажав между своих, ладошка была маленькая, пальчики пухлыми и мягкими.
Таксист в сонной медитации, город пролетал мимо в холодном летаргическом сне.
— Ну вот, — сказала она, — вот я и стала героиней твоих стихов.


Он был настоящим

— Привет, чувак! — сказал он мне, когда я снял телефонную трубку. — Че делаешь?
— Иду на работу!— сказал я.

Панки стареют, панки умирают, панки становятся взрослыми. Становятся как все. Заводят семью и детей. Бывшие революционеры умирают, становятся как все. Идут работать в госорганы, на правительство. Одна моя знакомая, непримиримая анархо-эколог в прошлом, устроилась недавно (мне сказали) на завод по убийству хорьков. Говорят, лично их душит теперь, чтобы не мучились.
Бывшие малолетние хулиганы, цедившие презрительно: «менты», преображаются, возвратившись из армии, и устраиваются гаишниками, чтобы брать взятки с дальнобойщиков. Невозможно долго жить на идеалах. Большинство людей не способны на это. Большинство прогибаются… Но он… Он, кажется, не менялся. Он был все таким же. Он все так же ходил с ирокезом и в полурваных джинсах. Делал свое полубезумное искусство для избранных.
Я обрадовался и удивился его звонку. За пять лет знакомства он звонил мне раз второй или третий. Он был самым крутым маргинальным режиссером нашего города. Почти легендой. Ездил на фестивали. Снимал кино. Но главное не в этом. Мало ли кто снимает кино и ездит на фестивали! (Его кино все равно никто не смотрел!) Главное — это образ жизни. Он был собой. Или пытался, во всяком случае. И больше никем!
Он был вхож и к министрам культуры, и к бизнесменам, иногда его можно было увидеть на улицах вместе с хиппи, забивающими косяк. Хиппи и составляли костяк его добровольного актерского состава.
Для меня он был всегда слишком крут. Его фильмы. Его девушки. Его харизма, его жизнь, полная приключений и провокаций. Борьба за созидание, как он ее называл.
Бывает жизнь яркая, полная приключений. Бывает скучная, серая, бессмысленная.

— Че делаешь? — повторил свой вопрос режиссер, пока я погружался в воспоминания.
— Иду на работу,— сказал я.
— А какая работа?
— Журналы разношу.
— Зарабатываешь что-то или нет?
— Не особо…
— Интересно?
— Нет.
— Тогда зачем?
— Не знаю, — сказал я. — Какие-то деньги все же. Ну и надо же что-то делать.
— А я вот, наверное, сейчас встану, чаю попью и тоже пойду на работу устраиваться!
— Круто,— сказал я.
Это была обычная его песнь: наснимав фильмов и поездив на фестивали, он шел собирать велосипеды или паковать яйца. Зарабатывать кино он не умел. Хотел, но не умел.
Зато с ним случались истории. Однажды к нему подошел таджик, по-своему отреагировав на его необычный вид, и попросил достать героина.
— Понимаешь, у друга ломка, лежит, встать не может. Я заплачу.
— Поехали,— сказал режиссер.
Они сели в такси, и режиссер назвал первый мелькнувший в голове адрес.
— Сейчас,— сказал режиссер, когда они приехали. — Давай деньги!
Таджик отдал свернутую зеленоватую купюру и режиссер, подбежав к двери и набрав случайный код, проник в подъезд. В подъезде он ключом от квартиры наскреб в коробок из-под спичек известки и, прибежав отбратно, отдал ее таксисту.
Больше они не виделись.
В другой раз он, вживаясь в образ хиппи, украл у своих друзей телефон. Телефон некстати зазвонил в рукаве, и свои же сильно побили его.
Да, с ним случались истории…
— Представляешь,— сказал он мне сейчас, и я понял, что вот-вот опять начнется «кино». Голос его эмоционально подпрыгнул и задрожал. — Сижу я сейчас в своей квартире, а у меня на подушке лежит голова красивенькой девушки.
— Это круто, — сказал я.
— Да, — сказал он. — Утренний свет падает из окна, и это очень красиво! Только представь!
Я послушно попытался представить себе все это. Его и красивую девушку. И подушку, по которой рассыпались волосы. Получалось неплохо. Однако что-то было здесь не так. Зачем хвастаться красивой девушкой, если она и так у тебя в постели? Возможно, он интриговал, изменяя, подтасовывая реальность. Насколько я помнил, он был скромен в общении с женщинами. Жил с матерью-одиночкой. Робко общался с проститутками.
— Здорово, — снова сказал я. Однако он еще чего-то ждал, и я, догадываясь, перебрал его предложение по словам: «сижу я у себя в квартире, а у меня на…».
— Стоп-стоп, — сказал я, — ты что, снял квартиру? Переехал?
На моей памяти он жил в коммуналке и соревновался с соседями в писании в ментуру заявлений. Соседи писали на него, он — на них. Комнату сбоку от него снимал карлик-инвалид. С ним они иногда дрались по пьяни. Один раз к карлику пришли друзья, и режиссер с другом, бухавшие на своей жилплощади, вышли из комнаты и столкнулись с ними. Карликов было двенадцать. Они выходили поочередно из комнаты: первый карлик, второй карлик, третий, четвертый, пятый, шестой…
— Нет, чувак, — сказал он, — я не переехал! Не переехал! — Он выдержал многозначительную паузу. — Я не снял квартиру! Я купил! Я купил квартиру!!!
— Ты купил квартиру? — удивился я. — Вот это новость!
Я был поражен. Он купил квартиру! На что?
— Я думал, ты только бухаешь и торчишь! — сказал я наконец.
— Чувак… — сказал он устало с той стороны телефона, — ты не верь тому образу, который я создаю в кругу друзей, — он во многом придуман… Это я с виду такой бесшабашный бухарик. Никто не видит, как я на самом деле пашу как лошадь. Я работал десять лет без продыха и вот что-то купил…
— Я понимаю, — сказал я.
А на самом деле я не понимал.
Но я слушал, что он говорит, и пытался понять.

Я уже дошел до остановки. И вот сейчас сюда подошел автобус, и я запрыгнул в него и ехал, смотря в окно. Там проносились деревья, люди, дома, и все это было странно. Реальность сегодня барахлила, как старый телевизор. Смотришь и не понимаешь, что на экране. Он что-то зарабатывал, он копил. Он купил квартиру. Он притворялся. Он создавал образ.
Это было круто, конечно, но что-то внутри меня явно менялось.
Он был не тем, за кого себя выдавал. То есть не совсем был им. Он притворялся. Не на все сто, но все же.
Он рассказывал, как однажды он создавал образ. Он взял гитару и стал изображать, что он музыкант-попрошайка. Он поехал на бесплатную экскурсию, подходил ко всем и просил денег. И брякал глупые песни. Никто так и не понял, что это была концептуальная акция. Все подумали, он всерьез.
— Ты знаешь, что я хочу сделать летом? — спросил он.
— Нет, — сказал я.
— Я хочу снять грузовик, поставить колонки и ездить по городу и орать в микрофон: «А как нас всех все за…ло. А пошли вы все на … Панки хой!»
— Круто,— сказал я. Подумав, что у него, наверное, хватит сил все это исполнить.
— Слушай, кхе-кхе, — сказал он, — ты ведь пишешь у нас.
— Пишу, — сказал я.
— Я просто хочу написать книгу. Вернее, уже давно пишу.
— Это круто, — сказал я.
— Книгу про настоящего парня.
Я ехал и смотрел в окно. Мир плыл вокруг меня, как в аквариуме. Стекло явно было настоящим, стеклянным. Его можно было потрогать. Насчет всего остального я уверен не был.
— Да, — сказал я.
— Про настоящего панка.
— Да, — сказал я.
— Он уже умер.
— Ага, — сказал я.
— Его звали Сид.
— Неужели?
— Да, — сказал он. — Ну, знаешь, молодые панки любят называться Сидами, подражая известно кому. Но он был настоящий. Не притворялся. Настоящий, живой и очень талантливый. Потом он умер. Мы тогда были очень молоды, почти подростки.
— Это хорошо, — сказал я. — В смысле, про книгу.
— Это был мой лучший друг. Он был офигенный, лучше, чем я. Вообще, броду не знал, делал что хотел и не рефлексировал абсолютно. Мог подойти к женщине и нассать ей на сумку… В чем-то грязный, в чем-то чистый, откровенный, такие умирают очень рано.
— Гм…
— Он не переносил этого грязного общества. Он был лучше всех
— Здорово, — сказал я.
— Самый искренний человек, которого я знал.
— Да.
— Вот я пишу про него. Когда напишу, тебе покажу, чтобы ты поправил, если что не так.
— Хорошо, — сказал я. — Договорились.
— Почему это так?— спросил он.
— Что так?
— Почему лучшие уходят раньше других?
— Не знаю, — сказал я.
— Как вспоминаешь, так плакать хочется.
— Да, — сказал я. — Но мы-то ведь живы.
— Да, — сказал он. — Мы живы.
И я услышал гудки. Он положил трубку.
Ну что ж, подумал я, одним панком меньше, пряча в карман сотовый и поправляя сумку для журналов на коленях.


Доктор

У ребенка пиписька распухла. Не так чтобы сильно, но тревожно. Крайняя плоть увеличилась, будто воздухом резину накачали. Покраснело все. Ребенку четыре года. Не понимает ни хрена, сидит, на свою пипиську смотрит. Сам и наковырял, видимо. Удивляется. Ему-то что — интересно только. А мне беспокойно. К урологу надо ехать. Жена не в состоянии. У нее когда что-то серьезное — мозги вырубает. Сидит рядом с ребенком на полу — глазами хлопает. Хотя это ее дело так-то — по врачам ходить. Я на работу хожу, если че.
— Ладно,— говорю,— собирай его, поехали, съездим. Ты здесь сиди, раз не але.
Собираемся, надеваем курточку, завязываю ему ботинки, идем. Гриша маленький, но умный. Капризный только иногда.
В ближайшей больнице нет детского уролога, отправили нас в дальнюю. Садимся на автобус, едем на Ким — район глухой, старый, с двухэтажными домиками. В автобусе потрясывает. Гриша в окно смотрит, типа интересно. Машины, прохожие, улицы. Это я ему сказал: «Вон, смотри, что там, в окне», чтобы о плохом не думал. Не люблю я, когда дети болеют, — это кошмар лютый. Я поэтому и своих боялся заводить. Сам в детстве часто болел, поэтому знаю. Поэтому мама моя полусумасшедшая до сих пор.
Позвонит иногда, спросит:
— Не болеешь ты?
— Нет, — говорю. — Почему я болеть-то должен?
Или:
— Ты живой еще или нет?
— Живой ,— говорю. — Ты как будто не дождешься прямо, когда помру.
В детстве я так и ходил в шапке осенью и летом, и на речке купаться было нельзя мне. Надо мной смеялись все.
Ну, у всех свои тараканы.
Приезжаем к больнице, выходим. Кустов много, деревьев, заборы сетчатые клеточкой. С одной стороны мини-рынок с ларьками и автостоянка. С другой — больница. В старом здании — в памятнике архитектуры XIX века. Дом большой, красивый, как маленький сказочный замок из красного кирпича, хоть экскурсии проводи, даже башенки есть.
— Смотри, Гриша, дом красивый, да?
Гриша смотрит.
— Да,— говорит,— класивый.
— В нем,— говорю,— раньше дяди и тети жили и балы проводили, бургомистр с тросточкой захаживал. 200 лет назад.
Гриша молчит. Он не знает, кто такой бургомистр. Я, впрочем, тоже сейчас с ходу не скажу.
Ищем, как ближе подойти. Я где его на руках несу, где сам топает.
Прошли сквозь забор, нашли крыльцо, поднимаемся по ступеням. Дверь тоже красивая, высокая, на пружинах, хрен откроешь. Внутри оказываемся. Детей там мелких видимо-невидимо, и мам тоже. Мамы детей одевают и раздевают. Из отцов я один почти. Прикольно, когда много детей, весело. Как в детском садике.
— Что? — говорят в регистратуре.— Нет, нет у нас уролога, езжайте на Крупскую, там, кажется, есть…
— Кажется?
Да вы что, думаю, совсем о…ели. Это ж другой район.
Садимся в другой автобус. Меня паника охватывает. Что, думаю, нет на весь город уролога, что ли. А как же дети лечиться будут? Там, может, дело-то пустяковое, мазь какую-нибудь выписать.
Я ногти грызу. Вижу в кошмаре, как пиписька разбухает и становится все больше, и больше, и больше, и нет спасения.. И как все дети с разбухшими пиписьками собираются вместе и плачут, а родители выходят на улицы с плакатами: «Спасите пиписьки наших детей».
На заднем сиденье потрясывает. Сбоку парень лет двадцати шести, в модной куртке, полноватый такой, улыбается. Гриша повернулся к нему и сказал:
— А у меня есть папа и мама, меня Гриша зовут!
Тот испугался немного, потом заулыбался. Кивнул сдержанно.
— Я люблю географию и хочу стать поваром!
Дядя тут снова улыбнуся. Смешно это, когда маленький мальчик вдруг о себе рассказывает.
— А у меня заболела пися, — снова продолжает Гриша,— и мы с папой поехали к врачу.
На лице дяди сильный испуг, глаза округляются, он вертит головой, будто выбирает момент, в который выпрыгнуть из окна на трассу и убежать.
— Пися заболела, да! — снова говорит Гриша.
Мы приезжаем, куда нужно, выходим. Тут уже совсем недалеко больница длинная. В коридоре пусто. Детей внутри почти нет. Мы раздеваемся
В очереди только два человека. Девочка и мальчик.
Дождались. За столом сидит толстый доктор с бороденкой, молодой, холеный живчик, важный такой, щечки красненькие, сзади медсестра ходит. Я с облегчением выдыхаю, думаю, сейчас поцелую их от счастья.
Доктор смотрит на нас и говорит:
— Ну, воууут, еще одни пришли!.. Со всего города сегодня к нам приходят. Никакого продыху!
Сидит, смотрит и ничего не делает. Руки в волосиках. Я на него смотрю, он на меня.
Ни фига, думаю.
Я подбегаю к нему, бью в нос, он пытается встать, пытается отвернуть голову, он крупнее, шире в плечах и, видимо, сильнее, но я не даю, наваливаю на него стол, чтоб не вырвался, придавливаю, зажимаю между столом, стулом и стеной, лишаю маневра, бью еще, он морщится, капризное выражение сменяется негодованием, изумлением, возмущением, яростью, я бью еще, он свирепеет, но сделать ничего не может, только руками машет. Из носа течет струйка красненькой крови. Глаз заплывает синим. Медсестра начинает визжать.
— Мужчина, успокойтесь!! — подбегает сзади, бьет меня по рукам.
Я отталкиваю ее. Распахивает дверь, зовет на помощь. Прибегает персонал. Охранник, гардеробщица, главрач, сантехник, электрик. Приезжает полиция из ближайшего отделения. Меня бьют дубинками, валят, надевают наручники, но я успеваю донести, что доктор не хочет лечить ребенка. Гришу лечат, меня забирают в камеру
Нет не то.
Я встаю на табуретку и начинаю стыдить доктора, читать речь.
— Тоже мне врач! Тяжело ему! Переработал, блин!!! Ни одного человека в коридоре, нет, вы посмотрите на него! Иди на стройку, вот там работают! — Достаю телефон, включаю запись видео. — Ну-ка повторите, что вы сказали! Ну-ка повтори, скоро на «Ютубе» себя увидишь. Просмотры гарантирую. — Открываю дверь. Кричу в коридор: — Вы только посмотрите на эту рожу, человек не может ребенка вылечить!
Или нет.
Достаю телефон. Набираю номер.
— Здравствуй, Виктор, как дела? Как практика юридическая? Как новая работа в прокуратуре? У меня вопрос. Доктор отказывается ребенка осмотреть. Что делать? Ага. Можем мы его посадить? Ага! Ага! Cфотографировал, да, на диктофон записал, что он мне тут плел, ага, вообще козел. Давай, увидимся в ближайший вторник.
……………..

Доктор смотрит на нас и говорит:
— Ну, воууут, еще одни пришли!.. Со всего города сегодня к нам приходят. Никакого продыху!
Мы смотрим друг на друга.
— Да, — говорю я доктору. — Неужели? Со всего города?
— Да, — говорит тот отчаянно, будто всю ночь грузил многотонные плиты. — Даже с Загарья к нам приезжали.
— Да вы же герой!!!— говорю я. — Вас по телевизору надо показывать! Все сдались, а вы держитесь! Весь город на вас стоит!!!
— Да? — Его челюсть отваливается. Он сидит и смотрит на меня с открытым ртом.
— Да-да,— говорю.
— Вы знаете, я об этом никогда не думал в таком ключе. Вы первый, кто такое сказал! — отвечает он медленно и ошарашенно.
— А вы подумайте, — говорю, — подумайте.
— Да, — говорит он.— Да-да…
— Я когда, — говорю, — в журналистике работал, мы про таких статьи писали. Вы — потрясающий человек.
— Правда? — говорит.
Я киваю. Как может человек измениться за пять секунд, кто бы знал!
Снимайте штаны, говорит. Мы снимаем. Доктор выписывает мазь и раствор для полоскания. Мы, спокойные, идем домой. Доктор, может, впервые за жизнь уснет счастливым.


Они говорили о Майкле Бине

— Посмотрим кино?— спросил он.
— Давай,— сказала она
— Может, «Терминатора»?
— Cмотри! — пожала она плечами.
Он включил, полетели титры. Потом первые кадры. Вот Кайл Рис в исполнении Майкла Бина, худой, голый, как младенец, вывалился из разряда молнии на темные улицы Лос-Анджелеса, побежал по трущобам. Хороший актер, подумал он. Хорошо изображает слабость, ранимость и одновременно мужество.
— Что ты думаешь о Майкле Бине?— спросил он ее.
— Я о нем не думаю.
Ну вот, подумал он, единственный выходной. Они вдвоем, ребенок у бабушки. Завтра снова на работу, и вот выясняется, что им совсем не о чем поговорить. А ему хотелось расслабиться, посмотреть кино, поболтать о Майкле Бине, ну, или о чем-нибудь, не обязательно конкретно о чем-то, но у нее нет настроения.
— Тебе не нравится Майкл Бин?
— Нет!
— Я знаю, тебе нравится Джонни Депп!
— Да, именно так!
— И еще Арнольд Шварценеггер!
— Ага!
— Я знаешь, что думаю?
— Что? — спросила она устало.
— Что Майкл Бин гораздо круче актер, что его недооценивают, что это он сделал фильм, а совсем не Шварценеггер
— Ага, — сказала она.
Не разговоришь ее, подумал он, совсем не хочет разговаривать, достал я ее.

Он работал менеджером по продажам. Привези — увези, заполни документы, ни одного лица интересного за весь день, ни одного слова, и завтра снова на работу, и глупые люди вокруг. Совсем с другими, нежели он, интересами. Только бабки и жратва на уме. Плоские, как амебы. Все, от грузчика до директора. Почему, подумал он, все, с кем интересно поговорить, — какие-то радикальные в смысле образа жизни — полунаркоманы, пишущие интеллектуальную музыку, режиссеры, художники. Но если пойдешь с ними общаться, на следующий день не захочется работать, не захочешь видеть плоские рожи «успешных» людей, захочешь писать, рисовать и торчать.
И с другой стороны — почему человек так ограничен, вот если он бизнесмен, почему он не может, например, ценить фильмы Вима Вендерса, почему только машины и цифры в голове, курорты в Турции.
Еще оставался вариант — его жена. Раньше она его хорошо понимала. Он только поэтому и женился на ней, потому что они друг друга понимали. Раньше они говорили много — сутки напролет. Он радовался, что встретил своего человека. Но вот прошло несколько лет, и ей вообще с ним неинтересно.
— Что ты еще думаешь? — спросила она, выждав паузу.
— Я думаю, что ему не повезло как актеру. Что он хороший актер, просто не повезло, недооценили. Не всем везет, понимаешь?
— Ага.
— Ну, вот смотри: те роли, где он появляется, он прекрасен. Вот, например, «Терминатор», первая часть. Этот солдат из будущего. Он великолепен, тут и ранимость, и жесткость одновременно… Это именно он делает фильм, а не Арнольд Шварценеггер.
Они помолчали
— Ты так не думаешь?
— Нет, не думаю.
— А как?
— По-своему.
— Сказать-то не можешь, что ли?
— Могу!
— ??
Они замолчали.
Она ушла на кухню, вернулась.
— Тебе чаю налить?
Он молчал. Она налила чаю себе, пришла снова.
— Да кретин он, твой Майкл Бин, вот что!
— Да?
— Да! Точнее, не он, а роли, которые он играет.
— ???
— Вот, посмотри хотя бы этого «Терминатора», первую часть, которого я терпеть на фиг не могу (и ты знаешь об этом!!!), — он же не лидер!!!
— Не лидер?
— Нет! Он слабак!
— Слабак?
— Да!
— А кто же лидер?
— Cара Конор! — вот кто лидер! Она сильнее его, ты не видишь? Вот она лидер! И ведет себя как лидер. Умнее его, решительнее и в чем-то храбрее. Останься он жив, она бы его потом бросила. Он слабак, и символично, что он умирает в конце.

Ничего себе, подумал он, вот это да! Неожиданно! Разозлилась! Совсем ее достал! Но хоть какой-то интеллектуальный спор…
— А Арнольд — это великий актер. Там, где он есть, у фильма коммерческий успех и популярность, такие раз в сто лет рождаются. Бин, может, и хорош, но актер средний.
— Круто, — сказал он.— Интересно. Спасибо, что высказалась. Знаешь, я пойду прогуляюсь.
— Да, сходи прогуляйся.

Он оделся и вышел на улицу. Стояло лето. Жара. Денег нет, чтобы куда-то поехать, не хватает пока. Чтобы заработать, он нашел работу более-менее. Но надо подождать, пока матсостояние вырастет. Раздать долги, подкопить. Ему тяжело, ему невыносимо, но он привыкнет. Он сделает это ради семьи.
В культуре, где он раньше работал, было повеселее, но много не заработаешь и перспективы очень туманны, пришлось уйти и общаться с амебами.
Он шел и пинал листву и асфальт.
Не нравится ей Майкл Бин, снова подумал он с горечью… никому не нравится, никто не понимает, не с кем поговорить об этом. А ему нравится, он его с детства запомнил. В разных фильмах узнавал. Ему нравились его слабость, его мужество, его ранимость. готовность идти на смерть ради долга. Ему такие люди нравились.
Майкл Бин напоминал ему оператора с одной из последних работ: маленький, незаметный человек, этот оператор делал все быстро, качественно и никогда не жаловался! Вот на таких мир и держится!! На незаметных людях, специалистах, которые все делают и не лезут на первый план. Был там и другой оператор, толстый, подкачанный и истеричный, он много визжал, орал и работал из рук вон плохо и покоя всем не давал.
Но женщинам этого не объяснишь, им нужен лидер, первый из первых, самый-самый, пусть показушный и безответственный на деле.
Красавчик и везунчик — вот кто им нужен! Сладкая обезьянка — Джонни Депп. Или туповатый цирковой атлет Арнольд. Оба гиперталантливые от природы!
Женщины не понимают, что не всем дано такое.
Он достал телефон, позвонил Виктору. Виктор раньше снимал кино, а теперь работал оператором на новостях.
— Витек, привет!
— Привет, как дела?
— Хорошо! Cлушай, что ты думаешь о Майкле Бине?
— Не помню такого, это кто?
— Ну, в первой части «Терминатора» играл Кайла Риса.
— А… ну да, вроде хорошо, думаю, вроде неплохо сыграл. Я «Терминатора» так не особо люблю.
— Ладно, понял, — сказал он, — я перезвоню сейчас.
Он полистал записи и нашел телефон Вики Калдиновой. Вика была драматургом средней руки и работала в детской библиотеке.
— Вика, привет! Что ты думаешь о Майкле Бине?
— Это кто?
— В «Терминаторе» играл!
— А, отца Джона? Который голый там вначале?
— Ага!
— Да симпатичный вроде! Хорошо думаю.
— А как актер?
— Ну, роль вытянул! Хороший актер, но средний, а так я давно это смотрела.
— Ок, я перезвоню.
Да ну вас, подумал он
Не сложилась судьба актерская у Майкла Бина, подумал он. Лучшая роль — это, конечно, в «Терминаторе», потом в «Чужом». Вторая часть очень убедительно, потом негодяй в вестерне «Тумстоун — легенда Дикого Запада» — тоже запоминается, остальные слабее.
Всего три роли. Никто никого не ценит в этом мире.

Он шел по трущобным улицам города и думал, что зайдет к Коляну и, может, заночует у него. Колян жил в гоповском районе, среди алкашей и бывших спортсменов, рисовал картины, которые никто не приобретал, и покупал прогнившие уцененные овощи, зато умел слушать. И пока он брел к нему, у него руки чесались, ему то и дело казалось, что сейчас откуда-то из двора выпрыгнет терминатор, а то и выглянет прекрасная Сара.


Мясник

Паша шел по ветреной, пропитанной пылью и газом машин улице. Денег на автобус не было, и он легко отмахивал остановки ногами. Сегодня ему нужно было навестить инспектора, отметиться, и теперь он возвращался назад. В очередной раз он нахулиганил, подрался, свернул кое-кому челюсть, попал в милицию… Инспектор его поругала, пригрозила тюрьмой, и Паша поплелся домой.
Идти было недалеко. Сейчас он шагал по пустынному мосту-дамбе, дальше тянулись трамвайное депо и частный сектор с разваливающимися, столетними, ушедшими по окна в почву деревянными домами.
Паша жил чуть дальше, в кирпичных красочных четырехэтажных строениях, помнящих еще Колчака и купечество первой гильдии, поблизости располагался один из центральных парков, росли высокие, толщиной с колодец, дубы, вились резные чугунные решетки. Большинство жителей из окружающих зданий давно выселили, переделав коммуналки под офисы.
В детстве тут было веселое место. Паша, будучи трудным подростком, дружил с другими сложными детьми, становящимися с возрастом бандитами и наркоманами. Теперь некоторые из них умерли или погибли, остальные разъехались. Паша не раз с ностальгией вспоминал об общей беззаботной юности.
Однажды они взломали старый склад гражданской обороны. Среди противогазов, курток, топоров обнаружилась и небольшая больничка. Спирт, бинты, таблетки торена. Как действует торен, никто не знал, нужен был эксперимент. В том же доме, что и Паша, на первом этаже, жил алкаш дядя Коля. Чаще всего он лежал дома, бухая, а когда требовалось выйти наружу, делал это прямо через окно (для этой цели со двора был специально подвинут стол). Ему-то и пришлось стать кроликом-испытателем.
— Эй!— крикнул он из окна, увидев, что подростки куда-то идут. — У вас от похмела нет ничего? Голова раскалывается…
— Есть, — сказали они, — вот таблетки специальные…
— А берут? — с подозрением спросил Коля,
— Берут, — кивнули они
— Ну, давайте…
Коля глотнул таблетки и пошел ждать последствий. Через десять минут он снова высунулся из окна и злобно обругал всех матом.
— Что вы мне за фуфло подсунули?! Никакого результата.
Дальше Коля лег отдыхать и попытался заснуть. Дверцы шкафа резко распахнулись, нижний ящик, где лежало белье, выдвинулся наподобие челюсти.
— Слышь, ты, — спросил шкаф, — тебе денег надо?
— Так кому денег не надо? — ответил вопросом на вопрос ошарашенный Коля, приподнявшись на локте. — А что, разве есть?
— Ну, для хорошего человека никогда не жалко, — ответствовал шкаф. — Сейчас напечатаем…
Переполошившись, Коля вскочил и побежал к соседу.
— Чего тебе?— спросил тот, недоверчиво открывая дверь.
— Слышь!..— крикнул Коля.— Деньги нужны? У меня шкаф деньги печатает!..
Сосед спешно вызвал «скорую помощь». Колю на несколько недель увезли.

Паша продолжал вспоминать. После школы никуда не поступив, он угодил в армию, в Чечню..
Это был черный провал, почти дыра в памяти, куда заглядывать не хотелось и которую Паша всегда пытался проскочить, как пролистывают неинтересное место в книге или проматывают фильм.
Он прослужил три месяца. Потом ночью они угодили в мясорубку, и из всей команды в живых остался только Паша и еще двое. После госпиталя они обменялись адресами, наговорили друг другу теплых слов, и каждого вышвырнуло в свою жизнь.
Через несколько лет Паша, пытаясь наладить связь, узнал, что один повесился, а другой попал в сумасшедший дом. То есть так выходило, что уцелел он один.
Он же жил так же сумбурно, неопределенно и насыщенно, как перед армией.
Уехал было в Питер, работал там на двух работах, снял комнату, собирался даже жениться, но с девушкой они часто ссорились, и Паша периодически срывался от нее обратно на малую родину, а потом приезжал снова. В конце концов они расстались окончательно…
Здесь у него тоже были женщины, но без особой любви. Одна из них, маленькая и верткая, в два раза меньше его, почти преследовала Пашу. Когда они занимались любовью, она, повизгивая, крепко вжималась в него плотным горячим телом, желая забеременеть, и Паше приходилось скидывать ее. Он ее не любил и в последний раз очень плохо с ней поступил, бросив на чужой даче. Он хотел, чтобы она отвязалась.
Иногда Паше казалось, что он пережил так много, что смерть давно не за горами, а ходит где-то совсем близко, рядом, шаг в шаг, и наблюдает за каждым его вздохом (на войне, как ни странно, подобного чувства не было). В то же время он чувствовал себя молодым и сильным неимоверно. Никакой усталости, этой червоточины гибели, иногда предшествующей смерти, он в себе не замечал.
Высокий, худой, с мощными покатыми плечами, в черной дешевой куртке, надетой поверх футболки, в черных джинсах и крупных, толстоподошвенных кроссовках, он походил на бандитский типаж девяностых. Имел вытянутое харизматичное лицо, сплавленное из мощных скул, маленьких глаз, утонувших в широких, резко очерченных глазницах, и твердого, как крышка термоса, непропорционального лба. Мятые щеки его обрастали желтоватой шерстью.
Походя на большую душевную гориллу, Паша вызывал смешанное чувство ужаса и доверия. Друзья любили его за мягкость и простоту. Не было человека более открытого и прямого. В других случаях Паша зверел, и лучше было бы с ним не встречаться.
Жилистый, но крупный Паша работал мясником. Вид кровавых туш, которые ему приходилось крушить, превращая в аккуратные стопки мяса, его не шокировал, а скорее успокаивал. Махая, он не уставал, а наполнялся силой.
Вообще ему многое давалось легко, и, казалось, он может добиться всего, чего ни пожелает, но все, чего он хотел, у него и так уже было, а чего еще можно или нужно добиваться, Паша не знал.

Чтобы разобраться в себе, Паша решил проехаться в горы, побродить там с недельку, подумать.
Зима в очередной раз отступила, и хлынула душным плотным потоком весна. Скоро должны были зазеленеть первые листья. Все менялось, а Паша оставался таким же, что и раньше, и это удручало.
Следующим утром, кинув в рюкзак тушенки, макарон и спичек, нацепив на спину спальный мешок, Паша вышел из города. Было сыро и холодно. Домики тонули в сигаретном тумане, улицы спали, бесшумно пропуская редкие автомобили и пешеходов, и только несколько дворников звучно скребли мохнатыми метлами сутулые, со следами алкоголизма на лице люди.
Меняя электрички, он ехал все дальше на восток, в сторону горного хребта, и через полдня вылез на крохотной, прилепившейся к горе станции с деревянным узким ларьком у железной дороги и чернеющими вверху квадратными избами. Последний раз он ходил в этих местах несколько лет назад, еще в детстве, и теперь сравнивал воспоминания с настоящим.

Горы как таковые отсутствовали, тянулось предгорье — бугристая, неровная местность — холмы и лога, покрытые елками, кривыми соснами и кустарниками. Паша стал взбираться. В городе снег сошел, здесь же лежали кое-где его корявые, грязные крылья.
Несколько часов, отвернув от населенного пункта, он поднимался и спускался, потом вышел на небольшую и сухую полянку. Здесь можно было сделать привал, и Паша остановился.
Разочаровывало, что он не один, вокруг бродили, голося, людишки с непонятными целями.
Он нарубил сухого ельника и развел костер. Вокруг уверенно темнело. Лес превратился в черную стену, воздух синел, в самой же глубине неба, над головой, стало светло и бело. Наблюдая за сменой красок, Паша вскрыл тушенку, согрел ее, как мог, на костре, стал есть, выворачивая ножом куски. Вдали кто-то шамкал и говорил, но Паша уже не волновался, теперь он даже рад был бы случайному знакомству. С чужими людьми иногда легче и проще, чем с близкими. Однако шорох исчез, и Паша опять погрузился в одиночество и темноту.
Алые, синеватые языки костра плясали перед ним, и Паша грел на них, расправляя, как перепончатые крылья, большие, мясистые, с желтоватыми мозолями ладони. В свете пламени они казались разбухшими, черными и неживыми.
Когда-то на них лежала рыжая женская голова, и это было одно из самых приятных и душераздирающих воспоминаний. Он стал думать о сером, промозглом, но приветливом Питере, который всегда напоминал его родной городок, но только был больше и лучше, а потом вдруг вспомнил Чечню…
Воспоминания о войне обычно не преследовали его, коченея внутри мутным белым рубцом.
Все знали, что он воевал, но без подробностей. Паша предпочитал, чтобы подробности рвали и кололи только его нутро, и не хотел выпускать их наружу. Не очень хочется рассказывать о коченеющих телах, о том, как человек, живущий и спящий рядом с тобой, вдруг превращается в чернеющее, бесформенное и неподвижное, о том, как нелепо и жалко выглядят останки убитых.
Но было и нечто другое, странное, еще более дикое, ужасающее и неожиданное, приходившее исподволь и, кажется, наступающее сейчас.
Это было то, о чем Паша никому, даже если бы захотел, рассказать не смог бы, а если все же после долгого запоя пробалтывался, его сбивчивую, запинающуюся речь неизменно принимали за приступы белой горячки.
Иногда ночью, в густой темноте, когда он был совсем один и не мог уснуть, он вдруг ощущал непонятный шорох и шевеление.
Что-то вокруг потрескивало и шумело. Сперва как костер или резкий, шевелящий сухие листья ветер, но только очень настойчиво, настырно, назойливо, словно звук обретал плоть и нацеленно сверлил барабанные перепонки.
Потом тишина возвращалась, поглощая, что принесла, но приходил холод.
Начинали стынуть ладони, дрожь взбиралась по локтям, подмышкам, плечам, ударяла фонтаном в сердце, и от внезапной боли хотелось выть. Живот каменел, а ноги не чувствовали подошв.
Снова возникал стрекот и шелест, и внезапно в гуще мрака Паша различал бесчисленное количество роящихся силуэтов и слышал сбивчивое бормотание. Линии и круги роились кучами мух, сперва робко и мимолетно, но постепенно становясь четче, приобретая форму и полноту. Выплывали из мрака фигуры и лица.
Паша не мог двигаться, не мог говорить или звать на помощь, все, что он мог, охваченный ледяным пламенем, это наблюдать. Он не был уверен, что видит кого-то конкретно, но считал, что это призраки некогда знакомых. Быстро-быстро изменяясь, переплетаясь, появляясь и исчезая, они начинали сдавленно, скомканно наговаривать.
— Ты… ты… ты… — шептали они, словно чьи-то бесплотные воздушные пальцы тыкали в грудь, сквозь ребра, оставляя саднящую плотную тяжесть.
— Ты… остался в живых, в живых, живых, в живых… Мы все там… там… в горах ледяных… одиноко… тела жрет ветер..
В такие моменты Паша не чувствовал усталости, коченел и стыл, словно дерево, раскачиваемое ураганом. Музыка мертвецов завораживала его, и он боялся, что, если какой-нибудь человек ему помешает, он взбесится и убьет его.
Теперь, он знал, его не отпустит до самого утра. Внезапный снег, схожий с пеплом костра, облепил Пашины ресницы. Призраки приходили, словно волны, пели свои мольбы и упреки, разбиваясь, как об утес, и отступали, чтобы нахлынуть снова.

Иногда Паша пытался понять, чего они хотят, в чем обвиняют. Да, он остался в живых, но разве им от этого плохо? И что же ему теперь? Умереть? Он не раз собирался на следующий же день сходить в церковь, поставить свечи за упокой и исповедоваться, но всегда забывал об этом.
В конце концов, его беспокоили не так уж и часто.