Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Мила БОРН
Прозаик, сценарист. Родилась в Волгограде. В настоящее время живет на два города и две страны — в Берлине и Москве. Автор многих книг и публикаций. Член СП ХХI века с 2021 года.


ДВА РАССКАЗА
 
ГОЛОДНЫЙ ОСТРОВ
Рассказ

1

Он долго еще кружил по острову, прежде чем стемнело и голоса мелких птиц умолкли в кустах. Арсений Петрович перешел вброд болотную заводь, затем отыскал в темноте нужную тропинку и по ней вышел к шоссе. До последнего парома оставалось не больше часа. Он быстро добрался до пристани, сел на поваленное дерево и стал ждать. На берегу, кроме него, никого не было.
Вскоре паром, шедший с левого берега Волги, где селились деревенские и дачники, густо загудел, подходя к острову. Потом сделал медленный, будто торжественный, разворот и врезался с лязгом в ржавый железный понтон, служивший здесь пристанью.
Остров был дикий. На нем никто постоянно не жил. Время от времени наезжали грибники или браконьеры — люди угрюмые и молчаливые, для которых остров был то ли спасением от суеты города, то ли местом тайного промысла. Едва добравшись до берега, они разбредались и исчезали в лесу. Поэтому паром всегда долго с надрывом гудел, созывая их всех обратно, чтобы везти к правому берегу Волги, в город.
Из леса, кроме Арсения Петровича, так никто и не вышел. Поэтому он один прошагал по корабельному трапу и оказался на палубе. Там тоже было пустынно. Он заметил лишь какую-то пару, обнимавшуюся на корме, и припозднившегося деда с ведром, нагруженным крепкими осенними яблоками. Арсений Петрович с отвращением подумал: дачники. Он не любил их. Купил у паромщика билет, присел на скамейку недалеко от деда, поставил между ног, обутых в высокие рыбацкие сапоги, свою старую, но еще крепкую корзину, наполненную только на треть. Грибов сегодня в лесу было мало. И не то чтобы неурожай. А день выдался нехороший.
Паром выкрикнул острову последний, прощальный гудок. Залязгал цепями, заскрипел канатами и, оттолкнувшись, медленно пошел к правому берегу. Дед с яблоками повертел головой, достал из штанов смятую папиросную пачку, выбил из нее бумажную гильзу, покрутил в пальцах. И закурил. Посмотрел на Арсения Петровича, потом на его корзину и насмешливо выдохнул дым через нос. Арсению Петровичу это не понравилось. Он поднял свою корзину и пересел на другую скамейку — подальше от деда. У него начинала болеть голова.
Пока доплыли до правого берега, стемнело совсем. Пришвартовались. На городской набережной было пустынно. Под большим фонарем неряшливый толстый рабочий покрикивал, выгоняя с парома последних пассажиров, и тщательно на ночь накручивал узлы. Перебираясь на берег, люди таяли в темноте. И лишь Арсений Петрович зачем-то задержался под фонарем. Посмотрел еще раз на рабочего, на паром, на потемневшую в сумерках Волгу. И только потом пошел.
Миновав парк и детскую площадку, он добрался до своей многоэтажки, рванул на себя подъездную дверь, вошел, поднялся по лестнице на этаж и остановился перед своей квартирой. Головная боль нарастала, перекатываясь, как нагретый металл, от виска к виску.
Монотонно гудел электрический щиток. За дверью напротив соседская девочка репетировала гамму на пианино. Этажом выше смотрели по телевизору футбол. Арсений Петрович задержал дыхание и опасливо обернулся. Ему показалось вдруг, что кто-то следит за ним через дверные глазки. Подавившись этой нелепой мыслью, он резко поднял руку и нажал на кнопку своего дверного звонка.
В ответ за дверью упала крышка кастрюли, потом затопали быстрые шаги, и, торопливо звеня цепочками, открыла Наташа. В кухонном фартуке, разгоряченная, она отступила и развела руки в стороны.
— Что ж так поздно?
Он шагнул в квартиру и закрыл за собой дверь.
— Наташ! — начал он.
Но она перебила.
— Почему ты один? Где Никита?
Он запнулся. Но тут же выровнял положение.
— Наташ… Никита пропал.
Она прислонилась к стене, помолчала, посмотрев на него. Потом вдруг открыла рот так, будто сильно зевнула или проглотила что-то огромное.
— Что это значит пропал?
Он поставил корзину на пол, с силой стянул рыбацкие сапоги и с невидящим взглядом прошел мимо Наташи на кухню. Сел за стол, обхватив голову руками, затих. Она побежала за ним, затрясла его за плечо.
— Где мой сын?
Он оторвал руки от лица и мучительно поморщился.
— Я не знаю.
Наташа нависла над ним.
— Что значит ты не знаешь? Что все это значит?
Слова ее стали внезапно отрывистыми, голос налился металлом. Это было ему непривычно. Тихая и домашняя Наташа, запахнутая в свой извечный халат с синими цветочками, стала теперь вдруг какой-то чужой и опасной. Она дышала ему в лицо.

— Куда он мог деться?
— Я не знаю.
— Вы поссорились?

Он отчаянно замотал головой.
— Нет. Нет!
Она села напротив него.
— Ты искал его?
— Я искал. Я до самой ночи искал.
Арсений Петрович опустил голову и неожиданно коротко вдохнул. Будто всхлипнул.
— Тогда где он? — холодно спросила Наташа.
Он догадывался, что примерно так все и будет. По дороге домой он раз сто прокрутил в голове этот мучительный разговор. Его нужно было просто выдержать. Но боль в голове все усиливалась. Арсений Петрович протянул руку к жене.
— Наташ, он найдется. Не может же он не найтись.
Последнее его слово звякнуло так, будто выдавленное стекло. Наташа вскочила, перевернула свой стул.
— Как? Как он найдется на этом проклятом острове? Уже ночь. И ему только двенадцать!
Она заметалась по кухне. У Арсения Петровича боль взорвалась в голове. Он зажмурился, вытянул руку и схватил Наташу за подол халата, рванул на себя. Но она вырвалась, повалив его со стула.
— Как ты мог оставить его там?
Арсений Петрович отчаянно держал ее за подол. Ткань затрещала. Наташа, не справившись с его прибывающей силой, села на пол. И вдруг громко завыла. От неожиданности Арсений Петрович испугался и отпустил подол халата, перехватил Наташу за руку и попытался обнять. Но она оттолкнула его, снова вскочила на ноги и бросилась в коридор.
— Мы не можем сидеть просто так! Мы должны срочно звонить в полицию!
— В полицию?
Арсений Петрович отпрянул. Действительно, как это он не подумал. О пропаже людей надо сообщать в полицию. Боль в голове билась уже как пойманная селедка. Он снова обреченно подумал, что все это нужно выдержать, нужно перетерпеть. Иначе никак. Устало закрыл глаза. И вдруг вспомнил, как накануне, на утреннем пароме, который вез их на остров, Никита нашел чью-то детскую панамку. Повертел ее в руках и повесил на палубный флагшток. Вечером, когда Арсений Петрович, уже без Никиты, возвращался обратно в город, она все еще там висела, не нужная никому. Резкий окрик Наташи вернул его обратно.
— Ну что же ты медлишь!
Она сунула ему телефонную трубку. И он стал набирать номер полиции.
В отделении было пусто. За стеклом бубнил телевизор. Дежурный по третьему разу диктовал в телефонную трубку номера какой-то машины. Арсений Петрович с женой, одетой во все тот же домашний халат, ждал в коридоре.
Наташа сморкалась и плакала. Она вообще любила поплакать. Особенно тогда, когда вспоминала про своего первого умершего мужа. Ее жизнь, до этого простая и ясная, вместе с его смертью внезапно обмельчала и превратилась в унылую повседневность вокруг воспитания их общего сына.
Когда не стало отца, Никите было девять. Всем вокруг казалось, что смерть близкого человека его совсем не тронула. Он, как и раньше, гонял с пацанами в футбол, не ввязывался в разговоры об отце и относился к матери небрежно, словно не осознавая, что у него теперь осталась только она.
Но зато, когда в квартире появился Арсений Петрович, Никита как будто очнулся и ощетинился, давая понять, что не собирается делить свою мать с ее пришлым мужем. По вечерам в детской он слушал, как Наташа читала ему вслух, хотя он давно мог одолеть самостоятельно даже толстые книжки. Или они играли вдвоем на пианино, что вызывало у Арсения Петровича какую-то странную, ноющую тревогу, напоминавшую ему голод. В такие моменты ему хотелось уйти, убежать, хлопнув дверью, из этого враждебного мира, из уютной, но чужой квартиры, в которой любили мужчину, но какого-то другого, не его.
— Как правило, мы принимаем заявления после трех суток, — сказал появившийся следователь. — Но, учитывая ваши обстоятельства…
В полупустой грязной комнате, куда он привел Арсения Петровича и его жену, он задвигал разными ящиками, пытаясь найти чистый лист бумаги. Наконец нашел. Положил перед ними на столе и накрыл сверху ручкой с обглоданным колпачком.
— Пишите!
Наташа не услышала его. Опухшая от слез, она продолжала смотреть в одну точку перед собой. Тогда Арсений Петрович сам взял ручку. Но растерялся.
— А что именно надо написать?
Следователь с изумлением посмотрел на него.
— Ну как что? Это же у вас ребенок пропал?
— Да.
— Ну об этом и напишите. При каких обстоятельствах. Почему. Где вы были, когда поняли, что он пропал.
Следователь встал, подошел к окну и с трудом откупорил форточку. Закурил. От окна потянуло сырым, влажным воздухом.
Арсений Петрович опустил глаза. После душной приемной он вдруг почувствовал запах прохладной осени — дождя, прелых листьев и рыхлой, напитанной влагой земли. Осень вообще была его любимым временем года, его утешением с самого детства, с тех самых пор, когда его и старшего брата отец стал брать с собой на Голодный остров.



2

Для отца остров был отдушиной, ритуалом. Там он ощущал себя словно дома и прятался от людской суеты. Мать относилась с пониманием к его страсти. И когда отец брал палатку, рюкзак, на него вешал котелок, почерневший от копоти, и уходил из дома на свой остров, она не перечила ему, поскольку знала: без этого он не сможет.
Семья их тогда жила в поселке на левом берегу Волги. Мать работала в продуктовой лавке, принимала из города хлеб. А отец гонял дальнобойщиком. Всякий раз, возвратившись из рейса, он долго спал, потом мылся, плотно и медленно ел. Покончив со всем этим, он брал обоих сыновей и переправлялся паромом на остров. Высадившись на берег, они уходили в густой, стоявший плотной стеной лес.
Почему остров называли Голодным, отец точно не знал. Рассказывал, что раньше на месте Волги было огромное, слившееся из двух океанов, древнее море, в котором жили ящеры и даже киты. Недаром местные и в рудниках, и на берегах реки до сих пор находили огромных размеров зубы и черепа каких-то чудовищных допотопных кашалотов. Потом море высохло, на его место пришла река. Широкая, длинная. И на ее середине образовался остров, на котором выстроили город. Через него тянулся торговый путь. Но совсем скоро какой-то монгольский хан сжег его дотла, и люди с острова навсегда ушли. Постепенно он одичал — зарос лесом и наполнился дикими зверями.
— Какой же он Голодный, — спрашивал у отца Борис, старший брат Арсения, — если для птиц и животных тут все есть?
— Так ведь остров назвал человек, — отвечал отец. — Но не прижился он здесь. Потому, видимо, и ушел отсюда.
— Хорошо, что ушел, — размышлял Борис вслух. — Без него природе легче.

Отец удовлетворенно кивал. Ему нравился взрослый, толковый Борис. В отличие от Арсения, который был на два года младше и постоянно ныл. Борис вел себя по-мужски. И отец им гордился. Втайне Арсений завидовал ему, старался делать все так же, как делал Борис. Но у него не получалось. Отец любил старшего сына. А Арсения будто и не было вовсе.
На острове Борис всегда шел рядом с отцом. Арсений отставал, плелся следом. И потому много интересного из того, что рассказывал отец, он слышал лишь краем уха. И про брошенный ржавый автобус, который приволокли сюда много лет назад, чтобы устроить турбазу, и про подземный туннель, оставшийся в лесу со времен постройки очистных сооружений. Отец говорил, что никто не может прижиться на Голодном. Будто бы остров никого не пускал, или кто-то таинственный охранял его от лишних людей. Исключением были разве что рыболовы и грибники, да и то лишь за то, что ходили они тайными тропами и не изменяли тут ничего. Власти из правобережного города не раз порывались построить до острова мост, но и тут ничего не вышло.
На острове отец имел свое тайное место. Он шел к нему узкими, неприметными тропами, узнавая маршрут по расположению мхов и собственным меткам на стволах деревьев. Как всегда, добирался до болотной заводи, раздевался, водружал всю одежду на голову и переходил тайный брод, который вел к дальней, самой заброшенной части Голодного.
Через болотную заводь Арсений плыл, умирая от страха и никогда не чувствуя, существует ли там вообще спасительное дно. Ему казалось, что он барахтается на поверхности какой-то гигантской расщелины, уходящей куда-то в самый центр Земли, а под ним, в черной глубине, медленно проплывают так и не вымершие древние ящеры. Леденея от страха, он молотил руками по стоячей воде, высунув на ее поверхность голову и цепляясь за сильную загорелую руку отца, на которой пониже локтя синела полуголая русалка с россыпью волос. Отец оглядывался на Арсения рывками, смеялся и не верил в его страх. А может быть, за этот страх и презирал его? Бориса он не презирал. Тот жадно впитывал отцову науку, схватывая на лету, как выжить, если остался в лесу один, как не сломаться на главном.
По осени отец открывал на острове грибной сезон. О грибах он знал все и готов был рассказывать о них часами. В лес он брал большую корзину, устилал ее тряпками — так, чтобы ни один гриб не был в дороге испорчен.
— Грибы, — говорил он, — это загадка.
Никто в мире не знал, что это такое — грибы. Растения? Или звери? Отец тоже не знал. Но верил, что грибы обладают тайной силой.

— Гляньте, как они растут, — отмечал отец. — Стайкой, спирально. Люди говорят, будто ведьмы кружат.
Часами он шуршал своей палкой в траве, потом громко охал, нагибался, подрезал ножичком найденный гриб.
— Тело гриба, — говорил он, — огромно. Но оно не показывается никому. Прячется от ненужного взгляда.
— А где прячется? — интересовался Борис.
— Да вот, у нас под ногами, среди корней деревьев и другого подземного мира. Только об этом не знает никто. А то, что грибники собирают, это ж ведь не грибы.
— А что?
Довольный, отец усмехался.
— Так, обманка для дураков.
У него была собственная грибная поляна. Отыскать ее случайному человеку было невозможно. Но даже если бы он забрел в потаенные отцовы места, обратно все равно бы не выбрался — сгинул бы, захлебнувшись в болоте или наступив на разбуженную гадюку. Сыновья это понимали. Поэтому шли за отцом точно в след и во всем его слушались.
В тайном отцовом месте всегда было сухо и как-то по-особому светло. Втроем они расстилали газету, выкладывали на нее из рюкзаков лук, картошку и нарезанную загодя матерью колбасу. Садились на землю.
— Грибы, — продолжал отец свою науку, — правят всей нашей жизнью. Своими спорами они проникают и в растения, и в зверей.
— А в людей? В людей тоже? — испуганно спрашивал Борис.
Отец молча соглашался. Насытившись, откидывался на траву и подолгу смотрел на застиранный ситец неба.
— А вообще, грибы такие. Если захотят, они ж и убить могут.
— Как убить?
Отец выковыривал куски колбасы из зубов.
— А так. Люди наивные. Не знают про это, считая грибы безобидной и глупой травой. А они нет. В них запрятана сила.
Он громко зевал и проваливался в сон. Сыновья сидели тихо, не решаясь будить отца своими расспросами, и молча наблюдали, как на его лицо, жесткое, волевое, забираются мелкие муравьи или тенетники. Отец спал, не тревожа их и не прогоняя, будто бы был в этом лесу не пришельцем из человеческого мира, а частью этой дикой природы.

Однажды зимой отец вернулся из рейса и привез Борису армейский компас. Этот подарок был настоящим отцовским признанием того, что отныне Борис и сам может стать проводником на Голодном. У Арсения такого компаса не было. И он отчаянно позавидовал брату.
В моменты, когда тот, любуясь отцовым подарком, доставал бережно компас из кармана, клал его на ладонь и подолгу смотрел, как магнитная стрелочка, подрагивая, совершает свой таинственный поворот, Арсений умирал от отчаяния. Ему хотелось, чтобы Борис заболел и его положили в больницу. Или чтобы он вообще умер от какой-нибудь неизлечимой болезни. А компас остался бы и был отдан ему, младшему брату. Арсений никогда не признавался в своем тайном желании. Но оно день за днем разрасталось в нем все сильнее, заполняя его душу настолько, что, казалось, ничего другого в ней больше и не осталось.
Весь остаток зимы Борис грезил желанием поскорее испробовать компас, испытать его в суровых условиях на Голодном. Однако в тот год весна не торопилась со своим приходом. Снег никак не сходил, и лед на Волге начал подтаивать едва-едва. Открытие судоходства откладывалось. Борис томился от своего желания из последних сил. Отец, видя его мученья, твердо пообещал Борису, что как только вернется из рейса, они сразу же поедут на остров.
Борис засел ждать возвращения отца. Но у того, как нарочно, в рейсе что-то случилось. Его задержали. А весна вдруг пришла. Зажурчала, защелкала первыми, нераспетыми птичьими трелями, потекла по обочинам первой, талой водой. И Борис не выдержал.
— Пойдешь на Голодный? — застал он врасплох растерявшегося брата.
— А как же? Без отца? — удивился Арсений.
— Да мы только туда и обратно. Испытаем компас и сразу домой.
Арсений задумался.
— Но ведь паром еще не пошел.
И действительно, схода льда еще не было. Но деревенские, которым то и дело было нужно в город, всю зиму переходили Волгу пешком. Городские власти пытались с этим бороться. Ловили ходоков, выписывали штрафы. Но они на свой страх и риск все равно ходили. И ежегодно к концу зимы на ледяной целине Волги вытаптывалась колея, от которой никто старался не отклоняться.
На Голодный зимой не ходил никто. А зачем? Осетр со стерлядью в холода не шел. Грибов тоже не было. Поэтому идея идти на Голодный без отца, по речному льду, когда там нет ни одной человеческой души, Арсению не нравилась. Но Борис бросил на уговоры брата все свои силы. И лишь тогда, когда он пообещал, что даст испытать компас и Арсению, младший брат сдался.
Они условились, что не будут говорить о своем походе никому. Предусмотрительный Борис прихватил с собой спички, половину буханки белого. Вместо воды решили заедать хлеб снегом. И с утра, припрятав портфели возле школы, отправились на Голодный.
Арсений не сразу заметил, когда они с братом оставили позади себя землю и шагнули на лед. Ноги не слушались, разъезжались по скользкому в разные стороны, загребая в ботинки талую воду. Борис, вынув компас, уверенно шел впереди и комментировал все изменения, которые совершала его магнитная стрелка. Арсений не совсем понимал, зачем это нужно брату. Ведь путь до самого острова был виден как на ладони — между левым берегом Волги и стоящим стеной лесом Голодного не было ничего, кроме схваченной льдом реки. Арсений время от времени поднимал голову и собственными глазами видел цель — белеющий вдали остров.
До него, казалось, рукой подать. Но братья все шли и шли, а остров не приближался. У Арсения нестерпимо замерзло лицо. И он, натянув на голову ворот свитера, оставил неспрятанными только глаза. И все-таки, коченея от холода, он почти уже не смотрел вперед, а шел просто на голос Бориса, все больше и больше выбиваясь из сил и проклиная себя за то, что пошел, что клюнул на удочку умного, хитрого брата только потому, что отец подарил компас ему, только ему. Жгучая обида на отца не переставала жрать Арсения изнутри. И почти уже сожрала. Не факт, думал он, что Борис и вправду даст ему компас. Может, он сказал это просто так, лишь бы только не идти на Голодный одному. Скорее всего, Борис просто посмеется над ним, и Арсений, как всегда, заплачет. А потом, вечером, когда они вернутся домой и мать узнает, что они прогуляли школу, взбучка будет обоим, а не только Борису. А потом из рейса приедет отец, и мать расскажет ему о случившемся тоже. Ну а дальше…
Он так увяз в своих горьких размышлениях, что не сразу заметил, как голос Бориса, на который он шел, прервался. И теперь Арсений брел по талому льду в полной тишине. Он стащил с лица ворот свитера и посмотрел вперед. Совсем близко виднелся Голодный. Но Бориса впереди не было. Арсений растерянно остановился. Посмотрел вправо, влево, а потом и назад. Но брат исчез. «Как же так, — подумал он. — Борис ведь все время шел впереди».
И вдруг прямо перед собой Арсений увидел столб пара, густого, молочного, который поднимался от черной дыры с неровными, острыми краями. Он побежал к этой дыре. Но тут же вспомнил, что он на льду. Повалился на живот и проворно пополз к полынье. И завис над ней.
Черная вода колыхалась, еще не придя в себя, будто от сильного удара. В ней плавали серые осколки льда. Но кроме них не было больше ничего. Сначала Арсений закричал от страха. Но потом вдруг подумал, что на берегу его могут услышать. Прибегут взрослые, потащат его на берег. И так все в поселке узнают, что они с братом самовольно пошли на Голодный. Он перестал кричать, осторожно отполз от полыньи, попытался встать на ноги, встал, а потом побежал по двум парам уже протоптанных ими следов.
В себя он пришел только возле школы. Отдышавшись, подумал, что домой сейчас идти бессмысленно. Матери дома нет, она на приемке хлеба. А ключ от дома остался на шее у Бориса. Он достал из укрытия один из двух припрятанных портфелей, дождался звонка и вместе с другими учениками зашел в класс. Там Арсений просидел до конца уроков. И только потом пошел домой.
Вечером, пока мать металась в поисках Бориса и поминутно хлопала входной дверью, пока приходили какие-то люди — то деревенские, то в милицейской форме, Арсений никому не мешал, а лежал в своей комнате, смотрел в черный угол, где стояла кровать Бориса, и думал о компасе. Он не мог понять, почему радуется тому, что компаса больше нет. Но был уверен: он больше не хочет, чтобы компас нашли.
Поэтому он смолчал о том, что случилось утром на Волге. Молчал, когда спрашивали и трясли. Молчал и потом, когда вернулся отец, в ярости пил и искал виноватых. Арсений избавился от своей ноющей, как зубная боль, зависти раз и навсегда. Он твердо теперь знал, что не смог бы жить с нею дальше.
Ему долго еще снился брат, который приходил во двор дома, стоял перед окном комнаты, где спал Арсений. Обиженный, грустный Борис в мокром, разбухшем пальто, он протягивал Арсению свой армейский компас. В ужасе Арсений мотал головой, отталкивал брата и кричал. От этого он просыпался и всякий раз упрямо говорил себе, что это лишь сон, что никакого компаса больше нет. А Бориса, наверное, давно съели гигантские древние рыбы.
Брата так и не нашли. К середине весны, когда лед на Волге растаял и все вокруг наконец стало зеленым, отношения между матерью и отцом сильно разладились. Отец ходил каждый вечер пьяный. И походы на остров прекратились. Арсений маялся от образовавшейся пустоты. И ему все время казалось, что от него неожиданно что-то оторвали.
А в мае отец ушел. Мать сказала:
— Он обратно к нам не вернется.

Арсений, слушая ее, вдруг подумал, что без Бориса и мать, и он сам стали теперь отцу не нужны. Без Бориса любви у отца не осталось. Просто и жестоко подумал — так, что удивился себе сам. Ему хотелось, конечно, знать, куда ушел отец. Ведь куда-то же он ушел, если их общий дом перестал быть для него домом. Куда он делся? Ушел ли он в лес, прихватив с собой старый рюкзак с котелком? Или переселился на другую сторону Волги — в город, к той дачнице, с которой отца видели несколько раз на пароме? Арсению никто ничего не говорил. И это было обидно. Будто бы в изначально выигрышной партии он неожиданно проиграл, выпустил близкую удачу из рук. Жизнь без отца стала унылой и серой, будто бы вместе с утонувшим армейским компасом утонул и он сам, Арсений. Утонул и лежит вместе со своей страшной тайной на дне реки.
После случившегося мать переехала в город и устроилась на работу в большой супермаркет. Арсения, который так и не проявил никаких талантов в учебе, мать после школы устроила на завод. Там оказалось еще скучнее, чем в школе. Но для него это было уже неважным. А важным было другое. Арсений стал уезжать в лес на Голодный. Он по памяти шел отцовскими тропами, переплывал вброд болотную заводь, отыскивал потаенное место, где когда-то любил дремать отец. Арсению нравилось думать о том, что, быть может, они с отцом смогут однажды встретиться. И станет понятно, что тот переселился не к дачнице, а на свой необитаемый остров, превратился в лесного отшельника, питается ягодами и грибами, а пьет из лесного озера. Арсений хотел, чтобы так и случилось, чтобы все встало на свои правильные места. У Арсения есть отец, у отца есть Арсений. И Борис тут совсем ни при чем. Отец это сможет понять и полюбить наконец своего младшего сына.



3

— Это можете не писать, — сказал следователь, когда Арсений Петрович стал описывать свой путь обратно домой, без Никиты.
Следователя интересовало только то, что случилось в тот день, до того как исчез мальчик, во что был одет, что ел, о чем говорили, случилось ли что-то особенное. Арсений Петрович все терпеливо и исчерпывающе описал.
Правда, когда они с Наташей шли уже домой, он неожиданно вспомнил, как в одной поросшей репейником балке, где они присели перекусить, Никита вдруг заметил, что потерял шнурок от своей кроссовки. С этого момента он начал безостановочно ныть, потому что промокшая и грязная кроссовка без шнурка стала соскальзывать с его ноги, и Никита то и дело спотыкался. Но теперь эта подробность показалась Арсению Петровичу лишней. Он не стал ею делиться даже с Наташей. Впрочем, она и не услышала бы его в этот момент.
Добравшись до дома, Арсений Петрович споткнулся в темноте коридора о корзину, которую сам же и бросил вчера у входа. Едва сохранив равновесие, он вдруг понял, что смертельно устал, что сил у него ни на что больше не осталось. Через час нужно было собираться на завод.
Он разделся. Позвонил на работу. Коротко, без подробностей объяснил ситуацию и остался дома. Такое случалось с ним только второй или третий раз в жизни. И потому, положив трубку, он почему-то посетовал на то, что как-то нелепо израсходовал какой-то важный ресурс не по назначению. Но обдумывать эту мысль у него тоже не было сил. Он нашел на кухне картошку, которую Наташа сварила еще вчера, ожидая на ужин Никиту с Арсением, позавтракал ею, запил сырым молоком из пакета и успокоил наконец мучивший его с вечера голод.
Наташу он нашел в детской комнате. Она спала на кровати Никиты глубоким сном. Первые солнечные лучи отражались на полированной крышке пианино, которое то ли Никита, то ли она сама забыли закрыть. Арсений Петрович неслышно лег рядом с Наташей и обнял ее сзади. Она на мгновенье проснулась, обернулась к нему невидящим, сонным взглядом, но через пару секунд снова провалилась в какую-то яму. Он обнял ее покрепче, уютную, мягкую, такую податливую, как всегда, Наташу, которую — он это понимал — нельзя было сейчас оставлять, бросать ее в этом кошмаре, настигшем ее, неготовую, неспособную для этого. Поэтому он стал обнимать ее еще крепче, сбиваясь в дыхании, катясь в черную полынью своего сознания и переставая отдавать себе отчет в том, насколько уместна для них обоих сейчас эта близость.
Потом, когда он уже успокоился, когда замер и утих, проваливаясь в тяжелый сон, Арсений Петрович продолжал еще думать о том, как ему было жаль ее, Наташу, — и вчера, когда она ополчилась против него в своем страхе за сына, и потом, когда плакала перед следователем и после брела на рассвете домой, едва переставляя ноги. Потому что во всем этом обнаруживалась ее слабость, ничтожная и тупая слабость — и перед Арсением Петровичем, которого она любила, и перед собственным сыном, которого любила не меньше, но соединить эти две любви никак не могла.
Что бы она со всем этим делала дальше, посетовал Арсений Петрович, если бы он сам не взялся наконец отыскать ключик к душе пасынка, если бы не подставил ей свое мужское плечо? Ведь Никита рос каким-то озлобленным и опасным. Между его миром и миром взрослых он неуклонно выстраивал непреодолимую стену. Что бы она со всем этим делала дальше, повторил сам себе Арсений Петрович, если бы он не рассказал жене о своем отце и уроках выживания в диком лесу? Боже мой, ведь Никита не умел даже плавать. И экстремальные условия похода в дикий лес в чисто мужской компании могли бы ситуацию спасти.
Наташа поначалу слушала его скептически. Молча кивала, но никаких шагов навстречу не делала. И вот однажды, когда Никита после очередного нравоучения Арсения Петровича хлопнул дверью квартиры и вернулся домой только ночью, она не стала по обыкновению плакать, а в первые же выходные собрала сыну походный рюкзак и отправила с Арсением Петровичем в лес.
В походах они почти не говорили. Никита никак не мог понять целей, из-за которых он таскается по дремучему лесу в компании маминого пришлого мужа. А Арсению Петровичу казалось, что пасынок выполняет только повинность, к которой его склонила мать. И ему было обидно. Он никак не мог понять, зачем ввязался во все это. Ведь остров был его царством. И это царство он дарил теперь просто так чужому для него человеку. К тому же с каждым новым походом в лес в Никите просыпалась какая-то дерзкая ирония по поводу смысла жизни, призвания. Он часто стал вспоминать в разговорах умершего отца и недвусмысленно сравнивать с Арсением Петровичем. Напряжение между ними росло. И вот, однажды, когда Арсений Петрович стал рассказать Никите о грибах и о том, как они питаются мелкими червями, расставляя повсюду для них ловушки, пасынок вдруг рассмеялся и спросил Арсения Петровича в лоб, а не гриб ли он сам. Обида царапнула Арсения Петровича, однако он подумал, что сейчас ему лучше сдержаться. И потому вида не подал, оставив все на потом.
Он проснулся от того, что звонил, надрываясь, телефон. Вскочив, сел на кровати и заметил, что Наташа уже ушла. Место, где она спала ночью, не было теплым. Выбежав в коридор, Арсений Петрович увидел ее. Она сидела на полу. Телефон стоял возле ее ног. Наташа медленно раскачивалась из стороны в сторону и слушала, как он звонит. Арсений Петрович подбежал к телефону и схватил трубку.
Звонил следователь. Связь была очень плохая. Поэтому Арсений Петрович только и понял, что нужно было вернуться в дежурную часть и принести с собой какие-то личные вещи Никиты. Он положил трубку. Сел на пол рядом с Наташей и обнял ее. Она промолчала. Потом внезапно, как опрокинутая чашка с водой, залилась слезами и совсем чужим, хриплым голосом сказала:
— Я умерла.

Арсений Петрович кое-как собрался, взял с собой первый попавшийся свитер Никиты, обулся зачем-то во вчерашние сапоги, сильно перепачканные на острове, но потом передумал и переобулся в ботинки.
В кабинете следователь равнодушно сунул свитер Никиты в прозрачный мешок, а затем попросил Арсения Петровича еще раз пересказать все события злополучной поездки на Голодный. Арсений Петрович стал пересказывать. И, пересказывая, неожиданно вспомнил, как в тот день на пароме вместе с ними ехал какой-то дачник, у которого была огромная черная собака. Никита увидел собаку, встал со своего места и пошел гладить пса. Хозяину собаки это понравилось, и они стали болтать. Арсений Петрович остался сидеть один, обхватив ногами корзину. Наблюдая за ними из своего угла, он неожиданно с обидой подумал, с какой охотой этот мальчик нашел бы ему, Арсению Петровичу, замену. Тогда кто-то другой, не Арсений Петрович, мог бы встать на место Никитиного отца. И отравляющая мысль о том, что жизнь Наташи и ее сына могла сложиться иначе, защипала в нем, зашевелилась утробно. Он в ужасе застыл. И пока Никита бросал в его сторону злые, надменные взгляды, все крутил и крутил в голове, как именно могла сложиться Наташина жизнь. Какие-то острые молоточки застучали в голове Арсения Петровича, выстукивая, как азбуку Морзе, странные, нелепые слова, которые он никак не мог сложить в смысл. Он складывал их снова и снова, но смысл получался какой-то нечеловеческий, дикий. И он принимался собирать его заново.
Арсений Петрович насилу дождался, пока паром доберется до острова. Он окликнул Никиту, и тот, пожалев, что попутчик с собакой поплывет дальше, на левый берег, потрепал его собаку за ухом и распрощался.
Заметив, с каким вниманием следователь слушает Арсения Петровича, он запнулся.
— А вам это тоже понадобится?
Следователь вздохнул и задумчиво постучал ручкой по столу.
— Ну разве что этот дачник с собакой не поехал дальше, а сошел тогда на острове вместе с вами.
Арсений Петрович пожал плечами.
— Я не знаю. Я его больше не видел.
И он умолк. Вспомнилось, как, сойдя с парома, они с Никитой побрели в сторону леса и совсем скоро свернули с шоссе. Никита шел молча, беспрестанно поправляя свой походный рюкзак. Арсений Петрович напряженно молчал. Молоточки в голове не утихали.

Когда завернули в чащу, дорога ухудшилась. Осенняя сырость превратила тропинки в грязь. Ноги вязли. И кроссовки Никиты тут же стали похожи на огромные чуни, которые зачавкали и заелозили по глинистой каше. Он злобно сопел, продолжая идти, но у него это получалось все хуже и хуже.
Начался дождь, мелкий, пронизывающий. Обернувшись, Арсений Петрович увидел, как Никита пытается перелезть через хлябь. Перехватив руками корзину, он вернулся назад и протянул мальчику руку. Тот посмотрел исподлобья и процедил:
— Не понимаю, почему мы тащимся такой идиотской дорогой. Можно же было пойти в обход. Почему не по сухому?
Арсений Петрович, конечно же, знал этот путь по сухому. Он же сам показал его Никите, когда они пошли в самый первый поход. Но теперь ситуация была другая, совсем другая. Никита повысил голос и повторил свой вопрос:
— Почему не по сухому?!
Арсений Петрович ничего не ответил и пошел дальше. Тогда Никита демонстративно остановился и сказал:
— Я дальше не пойду.
Спина Арсения Петровича замерла. Он обернулся снова.
— И что же ты будешь делать?
— Я пойду обратно. Я отыщу дорогу до шоссе.
Арсений Петрович рассмеялся.
— Как же ты отыщешь шоссе, если ни разу не ходил тут один?
И с ожиданием посмотрел на мальчика. Ему показалось, что Никита сейчас заплачет. Но Никита стерпел.
Через час блуждания они подошли к заводи, переправились вброд и вскоре выбрались к чистой, сухой поляне. Арсений Петрович носком сапога раздвинул траву и увидел большой зрелый груздь. По-хозяйски достал складной нож, наклонился, подрезал грибную ножку и уложил добычу в свою корзину. Никита молчал.
Пошли дальше. В сгустившемся ельнике ему стали попадаться моховики. Арсений Петрович заохал, припал на колено и с вдохновением принялся обезглавливать один за другим крепкие, поскрипывающие от рук грибные головки. Никита остановился поодаль и с ненавистью стал смотреть на радостный, тихий труд Арсения Петровича.
Еще через час они вышли к ручейной долине. Но там грибы кончились. Арсений Петрович стал спускаться в глубокую балку. Никита пошлепал за ним, но потерял равновесие и кубарем покатился вниз, царапая сухостоем и руки, и лицо. Насилу поднявшись, он попытался выбраться из балки наверх. Но кроссовки его совсем увязли в грязи. Тут Никита и заметил, что потерял свой шнурок.
Арсений Петрович поднялся следом за ним. Никита раздражал его все сильнее. Он попытался вернуть равновесие. Но тут Никита остановился и сказал, что теперь уже точно не сдвинется с места.
— Тогда оставайся тут, — ровным голосом ответил Арсений Петрович.
— А вот и останусь.
Голос Никиты задрожал и сорвался.
— Что же ты будешь тут делать?
— Буду ждать, пока за мной не приедет мама.
Арсений Петрович выдержал паузу.
— За тобой никто не придет. Потому что дорогу сюда и отсюда знаю один только я.
Никита не выдержал.
— И что же мне тогда делать?
— Встать и идти за мной.
— Я не пойду, нет! — отрезал Никита.
— Почему?
— Потому что… — он замешкался. — Потому что я ненавижу вас.
— За что же? — сдержанно поинтересовался Арсений Петрович.
— За то, что вы хотите, чтобы я вас любил. А я не люблю.
И Никита заплакал.
Арсений Петрович хотел его спросить о чем-то еще, но вспомнил вдруг дачника с собакой, плывшего вместе с ними на пароме, отяжелел как-то разом, потерял интерес к Никите, выбрался из балки и пошел в лес.
Лишь там он наконец отдышался. Немного успокоился и осмотрелся вокруг. В кронах деревьев еще теплилось безветрие бабьего лета. Воздух был прозрачен и свеж. Пахло грибами и влажным черноземом. Лес уже сквозил желтизной, но еще жил, не желая сдаваться грядущему холоду. Арсений Петрович представил вдруг, что остался совсем один, один в целом мире — не любящий и никем не любимый, шатун, по ошибке разбуженный лютой зимой и слоняющийся теперь по острову, отрубленному от человеческого мира, острову, с которого просто так не убежать. Он закрыл глаза и почему-то представил, как вокруг его острова, его мира в сизой дымке течет, ни на миг не останавливаясь, река, глубокая, мутная, хранящая в своем чреве остовы древних ящеров. Молоточки в его голове заколотились снова. Он открыл глаза и прямо, через бурелом зашагал обратно к Никите.

Следователь перезвонил через неделю. Арсений Петрович снова пошел в отделение. Перед ним разложили сводки, рассказали об острове, прибывших туда волонтерах, но ничего больше о Никите. Под конец следователь вспомнил, что отыскался свидетель — старик, который видел, как в тот день Арсений Петрович возвращался на пароме домой без Никиты. Но показания его оказались бесполезными. Арсений Петрович тоже вспомнил ведро с яблоками. И ушел домой.
А потом следствие вдруг застопорилось. Арсения Петровича вызывали еще два-три раза, но постепенно звонки прекратились, будто бы у следователей появились новые дела и новые пропавшие мальчики. Началась долгая и холодная зима. Наташа постоянно болела. И каждый раз, выздоравливая, садилась за пианино и с каким-то тупым, раздражающим упрямством разучивала наизусть свою партию, предназначенную для игры в четыре руки.
К весне она выпила таблетки. Может, нарочно. А может, и перепутала. В доме их было много. В последнее время Наташа вообще стала какая-то рассеянная, неживая, словно ее задавил большой дикий зверь.
В тот день Арсений Петрович был на работе. А когда вернулся домой, она уже отключилась. Он сразу заметил странность: в квартире не горел свет, на кухне не было ужина. Из детской в коридор просачивался узкий и длинный луч, обозначая Наташино присутствие там.
Он вызвал скорую. Двое приехавших санитаров кое-как дотащили Наташу до ванной, перевалили ее через чугунный бок ванны. Ее отчаянно, долго рвало. Арсений Петрович сидел на кухне и, не в силах сосредоточиться, слушал то ли стон, то ли рев, доносившийся из ванной. Ему в этом чудилось что-то страшное, неживое. И начинало вериться в уже сказанное однажды Наташей, что она умерла.
Через пару недель ее отпустило. Она начала есть. Потом — даже улыбаться. Но ее тело никак не отогревалось после случившегося. Арсений Петрович чувствовал этот холод, особенно ночью, когда прижимал к себе свою тихую, нежную Наташу. Он гладил ее руки, ноги, ложился щекой на живот, но тело, будто упавшее в спячку, больше ему не отдавалось, не трепетало, не жило.
В марте она сказала вдруг, что беременна. Арсений Петрович хорошо запомнил этот день. Потому что он оказался началом весны. Снег к тому времени стаял. Отовсюду забрызгало травкой. Рваные после февральского ветра лоскуты облаков словно вымылись, побелели и висели теперь, подставляясь солнцу, как веревки с постиранным бельем.

Арсений Петрович предложил первым делом сделать ремонт в детской. Нужно было вынести старое пианино, чтобы расчистить место под детскую кровать. Наташа сшила новые шторы, насыщенно-желтые, солнечные. Повесила. И комнату вмиг залило щедрым летом. Под конец они вместе сложили в коробки учебники и наполовину исписанные тетрадки Никиты, все это закинули на антресоль.
Следователь позвонил в декабре. Но не тот, который вел их дело год назад, а какой-то другой. Ничего не расспрашивал. А просто сказал явиться на опознание. После его звонка Наташе два раза вызывали скорую, пугали угрозой выкидыша. Поэтому было решено, что Арсений Петрович поедет в морг один.
Он никогда еще не был в морге. Поэтому не сразу его нашел. Долго путался в коридорах, натыкался на странных людей. В результате им кто-то заинтересовался. Арсения Петровича посадили в какую-то комнату. Он стал ждать. Потом пришел человек, представился тем самым следователем, который звонил. Сухо, дефицитно прошелся по фактам. В двух словах объяснил, что на острове найдено тело. Правда, за год уже третье. Но из трех оно лучше других попадает под описание.
В помещении странно пахло. Запах лез в нос, обволакивал небо. Арсению Петровичу становилось худо. И он слабым голосом попросил:
— Давайте уже пойдем опознавать. Еще немного, и я уже не смогу.
Новый следователь посмотрел на него с недоверием и предупредил, что, по сути, опознавать там и нечего. Тело долго лежало на воздухе. Все лето и еще осень. Арсений Петрович промолчал.
— Может быть, — посоветовал следователь, — мы начнем лучше с личных вещей?
Арсений Петрович согласился. Его уже сильно мутило. Он попросил стакан воды.
Следователь удалился, а на смену ему пришла женщина и принесла пакет из плотного целлофана. Буднично стала вытаскивать одежду и раскладывать ее на столе. Первой оказалась какая-то полуистлевшая куртка, в которой Арсений Петрович не узнал ничего общего с одеждой Никиты. Брюки и ремень тоже были в плохом состоянии. Более того, на них плотным слоем лежала какая-то грязь, очень похожая на болотную жижу. Это делало брюки неузнаваемыми совсем. В самом конце женщина положила перед Арсением Петровичем обувь. С ней вообще оказалось трудно. Невозможно было понять, что это такое — туфли, кроссовки или какие-то ботинки. Они напоминали древние чуни, простеганные по нижнему периметру грубой ниткой. А в одном из них торчала то ли веревка, то ли шнурок.
— Вот! Это все! — сказала женщина.

Арсений Петрович закрыл глаза и замотал из стороны в сторону потяжелевшей, как чугун, головой. Потянул носом воздух.
— То есть это не ваше? — ответила за него женщина.
Арсений Петрович согласился, кивнул.
— Тогда я все складываю обратно?
И он снова кивнул.
Женщина молча сложила вещдоки в пакет и удалилась. На смену ей вернулся следователь. Вместе с Арсением Петровичем они пошли. Два коридора сменили третий. И лишь потом его завели в холодную комнату, попросили стоять на одном месте. Потом привезли, громыхая, тележку с оцинкованной мятой поверхностью.
Дальше он не смотрел. Просто закрыл глаза и представил, что он уже дома. Горит теплый вечерний свет. И они с Наташей, теперь такой мягкой, с большим, словно отдельным от ее хрупкого тела животом, пьют чай. Он знает, что все уже позади. Он прошел через это, шаг за шагом. И теперь не осталось больше ничего. Жить, только жить.
Он наконец вышел из морга и набрал свой домашний телефон. Обрадовал Наташу. Потом отыскал в парке скамейку и грузно сел. Посидел немного, вдыхая жадно холодный, зимний воздух. Когда тошнота отпустила, он поднял голову и осмотрелся вокруг. В парке готовились к Новому году. Огромная елка, поставленная на пересечении аллей, была опутана гирляндами. И какие-то люди все время кричали друг другу, проверяя включение. Арсений Петрович пару раз закрыл и открыл глаза. Потом кивнул людям, с трудом улыбнулся, поднялся со скамейки и медленно побрел домой.
Через две недели Наташу увезли в роддом. Арсений Петрович сначала висел на телефоне. Но потом его терпение кончилось, и он поехал в больницу, чтобы ждать результатов под окном приемного отделения.
Роды прошли нормально. У Наташи родился мальчик. Из-за незначительных осложнений ее оставили на насколько дней в интенсивной терапии. А на младенца Арсению Петровичу разрешили посмотреть. На него надели белый халат. На лицо повязали марлевую маску. И снова повели коридорами. А пока он шел, неясная, но уже ощутимая сила начинала сотрясать его изнутри. Он остановился перед большим окном бокса, за которым спал его ребенок — сморщенный, красный, какой-то неземной, будто бы он был и не человек. Арсений Петрович смотрел на него и никак не мог поверить в то, что в этом ребенке — он сам, но не такой, каким он был прежде, а совершенно новый, едва народившийся, очищенный от любой скверны, получивший свое право на то, чтобы его хоть кто-то любил. Он подумал о Наташе, и внутри у него стало необыкновенно тепло. Он вспомнил все — от первого дня их случайного, почти что ошибочного знакомства и до рождения этого крошечного существа.
А пока он смотрел, ребенок вдруг скорчился, пошевелился, разлепил во внезапном испуге свои водянистые, не видевшие еще ничего глаза и начал плакать. Медсестра бесшумно вошла в бокс, наклонилась над ребенком и стала его утешать. Однако ребенок плакал все сильнее. Тогда она взяла его на руки, прижала к себе, стала баюкать. Но и это не помогло. Ребенок, дрожа от крика, весь выгибался и выворачивал свою лысую голову в сторону Арсения Петровича. Будто бы ему не терпелось посмотреть наконец на отца.
Арсений Петрович, наблюдавший за сыном, неожиданно вздрогнул и отпрянул от окна. Через мгновенье прильнул к стеклу снова. Он не мог поверить своим глазам. Ему показалось, что с ним начинает происходить что-то ужасное. Чем больше ребенок кривился в гримасе плача, чем больше выворачивал голову, тем больше в нем проступали черты Никиты. Арсений Петрович видел теперь его, только его. И никого больше.
У него закружилась голова. Острые молоточки застучали пуще прежнего. В голове что-то зажужжало, заерзало, натянулось до предела. Пальцы его рук заскользили по стеклу вниз. Он часто задышал и повалился на пол.
Чьи-то уверенные руки подхватили Арсения Петровича под мышки, положили на кушетку, сунули в нос нашатырь. Он от этого вздрогнул, но глаза не открыл, боясь, что видение повторится.
И тут очень ясно, очень отчетливо он вспомнил. Вспомнил, как сделал шаг назад. А потом побежал, как дикий зверь, как получеловек, ломая на своем пути ветки деревьев и сминая под собой высокую траву. Когда сил бежать уже не было, он остановился и увидел, что раздавил большой, зрелый белый гриб. Арсений Петрович выругался и обтер подошву травой. Отдышался. И только теперь прислушался.
Где-то, уже совсем далеко, звал Никита. То удивленно, то тревожно. Было непонятно, смеется он там в лесу или плачет. Его вопль, то и дело срывавшийся с тонкой, высокой ноты, почему-то напомнил Арсению Петровичу голос брата. Волна острой боли прошила его, и он побежал снова. Бежал, а сквозь стволы деревьев мелькал солнечный диск, будто бы неотступно преследуя его и не желая никак отпускать.
Он остановился, когда совсем задохнулся и больше бежать не смог. Упал на колени, кашляя и давясь. Уперся головой в землю. Когда удушье отпустило, он поднялся с коленей, огляделся и увидел, что стоит на сухой поляне, в окружении сосен и легкой, почти бестелесной травы. Испугался, что заблудился. Но огляделся еще раз и понял, что лес не враждебен к нему. Все было тут в равновесии — тонкие паучьи сети, дрожащие на ветру, сухие, осенние листья, срывающиеся с веток, суетящийся муравейник, а под ногами — мягкая, рыхлая, живая земля. Он глубоко, до предела вдохнул в себя чистый, налитый хвоей и сентябрьским тленом воздух и пошел, пошел через остров в сторону пристани, легко пружиня шаг и чувствуя себя до предела наполненным и сытым. Но долго еще кружил по лесу, прежде чем стемнело, а голоса мелких птиц не умолкли в кустах.

Ноябрь, 2018



КАРАНДАШИ
Рассказ

Верочка знала, что они лежат в синей коробке на самом краю шкафа их маленькой комнаты на троих. Мама и папа были уверены, что спрятали их хорошо. Но Верочка знала еще с середины лета. Их сладкий древесный запах разносился по всей комнате. Украдкой Верочка придвигала к шкафу высокий табурет и карабкалась вверх, чтобы еще раз посмотреть.
Они были там. Лежали в своей коробке — аккуратные, в два ряда. Справа посветлей, слева потемней, а в самом углу — заветный белый, который — она уже знала — ничего не рисовал, но оттого превращался для Верочки в еще большую загадку среди других.
В конце лета отпуск у родителей кончился. И Верочку снова повели в детский сад. Воспитательница Раиса Петровна, грузная тетка со слоистой, как пирог, шеей сказала:
— Дети!
Нет, она не так сказала…
Она усадила всех за столы. Строго прошлась между низенькими стульчиками. И, дождавшись мертвой тишины, сказала наконец:
— Дети!
Все сосредоточились.
— Завтра мы будем рисовать с вами зиму.
Верочка удивилась. Какую еще зиму? Даже лето еще не кончилось. А за ним должна была прийти еще осень. Она хорошо это знала. Но спорить не стала. Кем была Верочка и кем Раиса Петровна!
Дети тут же зашумели. Им идея понравилась. А самый противный во всем детском саду мальчик Смирнов, который всех обзывал и вообще был хулиганом, громко засмеялся и зачем-то плюнул на пол.
Раиса Петровна укоризненно покачала головой, но говорить мальчику Смирнову ничего не стала, а только добавила:
— Завтра, дети, вы должны принести в детский сад цветные карандаши.
Это выплеснулось из Раисы Петровны так неожиданно, так желанно, что Верочка, насилу дождавшись, когда родители придут за ней, всю дорогу до дома хватала их за руки, захлебывалась словами и повторяла:
— Мамочка, карандаши! Папочка, завтра!
Синюю коробку достал со шкафа папа. Похрустел картонной крышкой, снимая магазинную обертку. Потом вынул из буфета свой любимый перочинный нож. И, напряженно закусив нижнюю губу, стал срезать с карандашей стружку. Верочка сидела рядом с папой и долго, завороженно смотрела, как пахучее разноцветное конфетти рассыпается по полу вокруг папы, застревает в его волосах и цепляется за одежду. Наконец он вытянул из коробки заветный белый карандаш, зажал его в своих пальцах и… превратил в живой.
Когда он закончил, мама сложила карандаши обратно в коробку и деловито сказала Верочке:
— Возьми цветную бумагу и наклей на коробку что-то такое, что поможет тебе отличить ее от коробок других детей.
Верочка задумалась, повертела в руках ножницы. А потом вырезала из бумаги квадрат и треугольник. Наклеила их на заветную коробку. Получился красивый дом. Верочке он понравился. Маме и папе тоже. Потом синюю коробку положили ночевать в мамину сумку.
Утром в детском саду мама отдала Верочкины карандаши Раисе Петровне. Та, мотнув своей шеей-пирогом, отнесла коробку туда, где уже лежало с десяток таких же, как у Верочки, синих коробок.
«Боже мой! — только и успела подумать Верочка. — Как же я теперь отыщу среди них свою коробку?»
Но тут же вспомнила о приклеенном на коробку доме и успокоилась.
И вот, после завтрака, когда дети, взволнованные предстоящим рисованием, обсуждали каждый свою коробку, Раиса Петровна снова сказала:
— Дети!
Дождалась мертвой тишины. Хотя зачем повторяться? Ведь Верочка уже не слушала. Ее уши заложило от волнения. Она не могла дождаться, когда ей наконец выдадут ее заветную синюю коробку, внутри которой — один за другим — лежали новенькие, пахучие, аккуратно заточенные папой карандаши. И среди них — тот самый, волшебный, белый.
Внутри у Верочки засуетилось: непременно надо начать с него, с белого. Она нарисует им зимнее небо, заснеженную землю, заледенелые провода. А еще белую соседскую собаку, которая с удивлением нюхает свежий выпавший снег.
Раиса Петровна сгребла со своего стола детские коробки и начала их раздавать. Она продвигала свое грузное тело между низенькими стульчиками и бросала на каждый стол по несколько коробок. Но бросала их без разбора, совсем не учитывая того, что у каждой коробки был свой хозяин.
Перед Верочкиным носом тоже хлопнулась коробка. И еще чистый лист бумаги. Удивленная, Верочка потянула к коробке руку, открыла ее и посмотрела внутрь. Дыхание ее остановилось. Это была не ее коробка. Она тут же захотела крикнуть вслед воспитательнице:
— Раиса Петровна, хорошая, добрая Раиса Петровна, это не моя коробка!
Но дети так расшумелись, что Верочку никто бы не услыхал. Она закусила губу. Ей стало обидно. И слезы навернулись сами собой. Она повозила коробкой по столу и после открыла. От ужаса задохнулась. Внутри чужой синей коробки лежали тупые, замусоленные карандаши, половина из которых щерилась огрызками без стержней. Это были карандаши-уродцы, карандаши-палки, у которых не осталось больше никакого смысла. А белый… Белый был изуродован больше других. Белый-калека. Неправильный белый. В отвратительной чужой коробке карандаши были мертвыми. Внутри у Верочки стало совсем мутно. Желание рисовать зиму исчезло.
Тем временем дети угомонились, раскрыли коробки и склонились каждый над своим листом. Верочка тяжело, исподлобья посмотрела на детей. Никто не подавал виду, что ему досталась ее, Верочкина, коробка с остренькими, новыми и аккуратно заточенными карандашами. Отчаяние подкатило к ее горлу комком. Верочка в ярости оттолкнула от себя чужую коробку с поломанными карандашами и встала со стула.
Раиса Петровна обернулась и удивленно уставилась на Верочку.
— Что случилось?
— Это не мое, — решительно сказала Верочка.
Ноги у нее затряслись. Кровь ударила в голову.
Раиса Петровна выкатила на Верочку глаза. Подошла. Взяла со стола коробку и, громыхая ею перед Верочкиным лицом, прошипела:
— И что с того?
— А то, что это не моя коробка. Она не моя!
Верочка решительно сжала губы и часто задышала.
Дети перестали рисовать. Развернулись в ее сторону. И вдруг — один за другим — тоже зароптали:
— Не мое, не мое, не мое…
Раиса Петровна, будто бы потеряв равновесие своего тучного тела, закачалась, затрясла шеей-пирогом и внезапно, как сирена, заревела:
— А ну-ка всем молчать!
Но дети ее уже не слушали. Кто-то пытался объяснить, потрясая над головой чужой коробкой. Кто-то кричал. Кто-то уже плакал:
— Не мое-е-е!
Остальные, воспользовавшись общим смятением, стали вскакивать со своих стульчиков. Кривлялись, толкали друг друга и кидались карандашами.
Раиса Петровна перешла на визг.
— Сядьте, идиоты, сядьте! Прекратите орать!
И, придавливая ладонью детские головы, пошла по рядам.
— Рисуйте, я сказала! Немедленно рисуйте!
Очередь дошла до Верочки. Она сделала шаг назад и отклонила голову.
— Я не буду рисовать!
Раиса Петровна сжала зубы и угрожающе наклонилась над ней:
— Это еще почему?
— Потому что, — едва сдерживаясь, повторила Верочка, — карандаши, которые вы мне дали, чужие. А чужими я рисовать не буду!
Верочка зарыдала. Мальчик Смирнов снова плюнул на пол. И тут пружина, едва сдерживавшаяся в Раисе Петровне, наконец разжалась. Она выбросила вперед крепкую руку, ухватила за шиворот Верочку и волоком вытащила из-за стола.
— Ах ты дрянь! Дрянь упрямая! — замотала она своими складками. — Что ж ты делаешь! Что ж ты мешаешь другим рисовать!
От испуга Верочка закричала и судорожно стала хвататься за детей. Но те, как в игре, стали вскакивать со своих стульчиков и выворачиваться из-под ее рук. Кто-то азартно гоготал, кто-то прыгал, кто-то рвал приготовленные для рисования листы и разбрасывал клочки в разные стороны, кто-то лез в драку, а мальчик Смирнов все плевал и плевал на других, радуясь, когда его слюна достигала цели.
Под общий гомон и дикий вой Раиса Петровна потащила Верочку, как барана, и швырнула в кладовку с постельным бельем. Яростно захлопнула дверь. А потом, тяжело отдуваясь и брызгая слюной, повернула красное, рассвирепевшее лицо к остальным детям.
Они разом затихли. Опустились на стульчики. В мертвой тишине Раиса Петровна, качаясь, будто пьяная, дошла до дверей, вывалилась из комнаты и с шумом захлопнула за собой дверь.
В тихий час дети улеглись еле-еле. Верочку так и оставили запертой в кладовке. Она молча сидела там, привалившись к большому матерчатому мешку с черной, расплывшейся от многочисленных стирок печати с номером детского сада. А Раиса Петровна, обхватив руками свою толстую шею, сидела весь тихий час спиной к детям и не шевелилась.
Зима так и осталась не нарисованной. «Вот и правильно, — думала Верочка, волочась домой следом за рассерженной мамой. — Ведь белый карандаш на белом листе все равно бы никто не увидел. Невозможно было нарисовать зиму белым. Тем более чужим».

Весна, 2009