ЯЗЫК ЛЮДЕЙ
Рукописи не горят…
Рукописи не горят…
Нина Владимировна Грачёва родилась 12 мая 1969 года в Москве, в интеллигентной семье.
Её отец, Грачёв Владимир Анатольевич, уроженец села Кузьминского Рязанской области, соседнего «есенинскому Константинову», всю жизнь проработал в ВИАМ (тогда Всесоюзный, а ныне — Всероссийский научно-исследовательский институт авиационных материалов), начав рядовым электриком и дослужившись до главного инженера института.
Мать Нины, Грачёва Зинаида Кузьминична, коренная москвичка, работала следователем, а затем помощником прокурора Таганского района Москвы.
Склонность к поэтическому творчеству проявились у Нины рано, и отец привёл 13-летнюю дочь в Литературную студию «Ключ» при журнале «Юность», которой руководил поэт Николай Георгиевич Новиков.
По окончании школы Нина поступила в Литературный институт им. А. М. Горького, где стала участником семинара Евгения Винокурова.
Уже тогда она печаталась в журналах «Юность», «Крестьянка» и других периодических изданиях, подготовила к изданию свой первый поэтический сборник «Язык людей». Книга так и не была напечатана, так как Нина отказалась выполнить требование редакции — снять предисловие, написанное Евгением Евтушенко.
Тяжёлая продолжительная болезнь выбила её из колеи: она замкнулась, перестала писать стихи, отвечать на телефонные звонки и открывать дверь друзьям.
В 2005–2006 годах скончались родители, что окончательно подорвало её силы.
В 2019 году Нина Грачёва скончалась. Ни даты, ни места захоронения установить пока не удалось.
Архив Нины был передан неизвестными людьми её подруге и почитателю таланта Инне Головиной, работавшей в «Фонде помощи детям Таганского района».
По просьбе сводной сестры поэта — Любови Раскиной, проживающей в Израиле, — архив Нины Грачёвой Инна Головина передала мне как редактору альманаха «Ключ» — для публикации на странице сайта Стихи.ру.
В своём предисловии к книге «Язык людей» Евтушенко пишет:
«Станет ли Нина Грачёва большим поэтом, присоединив своё имя к таким именам, как Ахматова, Цветаева? Это зависит от многого — и от таланта, и от эпохи, наконец, от судьбы, а может быть, в первую очередь от судьбы, которая всё вместе взятое — и талант, и эпоха.
Несмотря на кажущиеся сумерки духовности, то тут, то там в России горят «огромные костры щенячьей жалости к себе, к тебе и к Родине моей».
Пока существуют талантливые люди, Родина остаётся талантливой, то есть не убитой, ещё таящей внутри множество нераскрытых возможностей. Лишь бы всё талантливое развивалось и воплощалось, не скукоживалось, не увядало, не давало себя уничтожить чужими или собственными руками».
Евгений Евтушенко посчитал необходимым включить в свою антологию «Строфы века» два стихотворения Нины Грачёвой из книги «Язык людей», отдавая должное таланту начинающего в ту пору поэта.
Эпоха приготовила Нине Грачёвой нелёгкую судьбу: редкие публикации, долгая тяжёлая болезнь.
Но мы, знавшие Нину при жизни, должны не только сохранить память о ней как о талантливом и принципиальном человеке, но и сохранить для будущего её творчество.
Её отец, Грачёв Владимир Анатольевич, уроженец села Кузьминского Рязанской области, соседнего «есенинскому Константинову», всю жизнь проработал в ВИАМ (тогда Всесоюзный, а ныне — Всероссийский научно-исследовательский институт авиационных материалов), начав рядовым электриком и дослужившись до главного инженера института.
Мать Нины, Грачёва Зинаида Кузьминична, коренная москвичка, работала следователем, а затем помощником прокурора Таганского района Москвы.
Склонность к поэтическому творчеству проявились у Нины рано, и отец привёл 13-летнюю дочь в Литературную студию «Ключ» при журнале «Юность», которой руководил поэт Николай Георгиевич Новиков.
По окончании школы Нина поступила в Литературный институт им. А. М. Горького, где стала участником семинара Евгения Винокурова.
Уже тогда она печаталась в журналах «Юность», «Крестьянка» и других периодических изданиях, подготовила к изданию свой первый поэтический сборник «Язык людей». Книга так и не была напечатана, так как Нина отказалась выполнить требование редакции — снять предисловие, написанное Евгением Евтушенко.
Тяжёлая продолжительная болезнь выбила её из колеи: она замкнулась, перестала писать стихи, отвечать на телефонные звонки и открывать дверь друзьям.
В 2005–2006 годах скончались родители, что окончательно подорвало её силы.
В 2019 году Нина Грачёва скончалась. Ни даты, ни места захоронения установить пока не удалось.
Архив Нины был передан неизвестными людьми её подруге и почитателю таланта Инне Головиной, работавшей в «Фонде помощи детям Таганского района».
По просьбе сводной сестры поэта — Любови Раскиной, проживающей в Израиле, — архив Нины Грачёвой Инна Головина передала мне как редактору альманаха «Ключ» — для публикации на странице сайта Стихи.ру.
В своём предисловии к книге «Язык людей» Евтушенко пишет:
«Станет ли Нина Грачёва большим поэтом, присоединив своё имя к таким именам, как Ахматова, Цветаева? Это зависит от многого — и от таланта, и от эпохи, наконец, от судьбы, а может быть, в первую очередь от судьбы, которая всё вместе взятое — и талант, и эпоха.
Несмотря на кажущиеся сумерки духовности, то тут, то там в России горят «огромные костры щенячьей жалости к себе, к тебе и к Родине моей».
Пока существуют талантливые люди, Родина остаётся талантливой, то есть не убитой, ещё таящей внутри множество нераскрытых возможностей. Лишь бы всё талантливое развивалось и воплощалось, не скукоживалось, не увядало, не давало себя уничтожить чужими или собственными руками».
Евгений Евтушенко посчитал необходимым включить в свою антологию «Строфы века» два стихотворения Нины Грачёвой из книги «Язык людей», отдавая должное таланту начинающего в ту пору поэта.
Эпоха приготовила Нине Грачёвой нелёгкую судьбу: редкие публикации, долгая тяжёлая болезнь.
Но мы, знавшие Нину при жизни, должны не только сохранить память о ней как о талантливом и принципиальном человеке, но и сохранить для будущего её творчество.
Иосиф Бобровицкий,
редактор альманаха «Ключ»
редактор альманаха «Ключ»
Евгению Евтушенко
Посвящаю
Посвящаю
Язык людей
Язык людей — он пламя, свет и воздух.
Он лучше всех Богов и всех держав
Меня учил ловить в ладони звёзды,
Смеяться — ни одной не удержав.
Он мне доверил быть его сестрою
И почитать его, как жизнь и флаг.
Он стал мне хлебом и землёй сырою
И самой дерзкой из моих отваг!
Он растворил мне раковину слуха
И был нежней всех роз и лебедей!
И коли имя есть святому духу,
Оно всегда одно — ЯЗЫК ЛЮДЕЙ.
Он лучше всех Богов и всех держав
Меня учил ловить в ладони звёзды,
Смеяться — ни одной не удержав.
Он мне доверил быть его сестрою
И почитать его, как жизнь и флаг.
Он стал мне хлебом и землёй сырою
И самой дерзкой из моих отваг!
Он растворил мне раковину слуха
И был нежней всех роз и лебедей!
И коли имя есть святому духу,
Оно всегда одно — ЯЗЫК ЛЮДЕЙ.
Там, за чертой...
Там, за чертой, куда и кораблю
Отважному вовеки не доплыть,
Я потеряю всё, что я люблю:
И вал снегов, и бусин чёрных нить,
Свои мечты, которых ровно сто,
И над Невой поднявшийся рассвет, —
И это будет платой лишь за то,
Что счастья в мире нет, и чуда — нет.
Я потеряю всё, что я люблю:
И память, и дыхание земли.
Забуду, как смеялась во хмелю
Весеннем и как вишни расцвели.
Забуду, как едва надев пальто,
Бежала в осень листья собирать, —
И это будет платой лишь за то,
Что я не знала слова «умирать».
А после будет только тишина,
Какой не существует наяву,
И спящий слух мой отворит она,
И я пойму, что я ещё живу...
Отважному вовеки не доплыть,
Я потеряю всё, что я люблю:
И вал снегов, и бусин чёрных нить,
Свои мечты, которых ровно сто,
И над Невой поднявшийся рассвет, —
И это будет платой лишь за то,
Что счастья в мире нет, и чуда — нет.
Я потеряю всё, что я люблю:
И память, и дыхание земли.
Забуду, как смеялась во хмелю
Весеннем и как вишни расцвели.
Забуду, как едва надев пальто,
Бежала в осень листья собирать, —
И это будет платой лишь за то,
Что я не знала слова «умирать».
А после будет только тишина,
Какой не существует наяву,
И спящий слух мой отворит она,
И я пойму, что я ещё живу...
Наряды, дневники и платья — сжечь...
Наряды, дневники и платья — сжечь.
Всё уничтожить, но оставить речь.
Она ворвётся в плачи пальм и вьюг —
Клубком горящим гнева! На испуг
И на измор она вас всех возьмёт:
Ей тесен будет — целый небосвод:
Натруженный на грозовых громах!
Дух — это речь. Всё остальное — прах.
Дух — это речь. А дальше — тяжесть с плеч,
И преступить себя, и в вечность лечь.
Всё уничтожить, но оставить речь.
Она ворвётся в плачи пальм и вьюг —
Клубком горящим гнева! На испуг
И на измор она вас всех возьмёт:
Ей тесен будет — целый небосвод:
Натруженный на грозовых громах!
Дух — это речь. Всё остальное — прах.
Дух — это речь. А дальше — тяжесть с плеч,
И преступить себя, и в вечность лечь.
Я жизнь люблю...
Я жизнь люблю. Я очень жизнь люблю, —
Ту самую, в которой столько боли,
В которой я губами снег ловлю
И задыхаюсь от земной неволи.
И день мой вздыблен, как позорный шест, —
На обозренье миру, на потеху.
И я на прошлом тщетно ставлю — крест
И всё пытаюсь научиться смеху.
И мне невыдуманное сказать дано
Своей Отчизне, своему народу.
Я жизнь люблю. Она — моё окно
В чудесную и страшную свободу.
В ней — в этой жизни — соловьи поют,
И облака летят по небу смело,
И — временный — в ней призрачный уют,
Но так же призрачно моё живое тело!
И я на перекрёстке всех дорог
Могу сказать — над мира пепелищем —
Сознанье жизни — есть тот самый БОГ,
Которого мы вечно в небе ищем!
Ту самую, в которой столько боли,
В которой я губами снег ловлю
И задыхаюсь от земной неволи.
И день мой вздыблен, как позорный шест, —
На обозренье миру, на потеху.
И я на прошлом тщетно ставлю — крест
И всё пытаюсь научиться смеху.
И мне невыдуманное сказать дано
Своей Отчизне, своему народу.
Я жизнь люблю. Она — моё окно
В чудесную и страшную свободу.
В ней — в этой жизни — соловьи поют,
И облака летят по небу смело,
И — временный — в ней призрачный уют,
Но так же призрачно моё живое тело!
И я на перекрёстке всех дорог
Могу сказать — над мира пепелищем —
Сознанье жизни — есть тот самый БОГ,
Которого мы вечно в небе ищем!
Муза
По дорогам росистой земли —
Под укором небес золочёных —
К отсыревшим баракам вели
Политических заключённых.
И она между ними шла.
Лоб горел, замерзали колена.
От плеча до конца крыла:
Вся была — точно вскрытая вена.
Может, думала, глядя темно,
О собратьях, идущих рядом.
Но ей рявкнул конвойный: «Говно»
И в плечо подтолкнул прикладом.
Были слёзы её — глубже рек
Вековых и полыни горше.
И поднять не посмела век,
Лишь в грязи омочила подошвы.
Может, небу шепнула: «Прости!»
Всё глядела, как дождик сыпал,
Да столетье сжимала в горсти,
Чтобы миг — им единый — не выпал...
Под укором небес золочёных —
К отсыревшим баракам вели
Политических заключённых.
И она между ними шла.
Лоб горел, замерзали колена.
От плеча до конца крыла:
Вся была — точно вскрытая вена.
Может, думала, глядя темно,
О собратьях, идущих рядом.
Но ей рявкнул конвойный: «Говно»
И в плечо подтолкнул прикладом.
Были слёзы её — глубже рек
Вековых и полыни горше.
И поднять не посмела век,
Лишь в грязи омочила подошвы.
Может, небу шепнула: «Прости!»
Всё глядела, как дождик сыпал,
Да столетье сжимала в горсти,
Чтобы миг — им единый — не выпал...
Вернуться на родину, чтоб — умереть...
Когда я вернусь...
А. Галич
А. Галич
Вернуться на родину, чтоб — умереть...
Меж веком печали и веком бессмертья —
Не пропасть лежит, в кою страшно смотреть,
А — луч, согревающий оба столетья.
Вернуться туда, где уже ни жилья,
Ни воздуха будто бы нет, но и ныне
Там тихо скорбит Ярославна твоя
И комкает шаль в простоте и гордыне.
Вернуться — ступать — пусть нетвёрдой ногой! —
На землю, богатую горем, пургой
И мёртвыми, коих солгать — не заставить.
Вернуться, как кровью и небом истечь,
Почуять рассветною певчей порою,
Что снова ты — разум, свобода и речь,
И это отныне рожденье — второе.
Меж веком печали и веком бессмертья —
Не пропасть лежит, в кою страшно смотреть,
А — луч, согревающий оба столетья.
Вернуться туда, где уже ни жилья,
Ни воздуха будто бы нет, но и ныне
Там тихо скорбит Ярославна твоя
И комкает шаль в простоте и гордыне.
Вернуться — ступать — пусть нетвёрдой ногой! —
На землю, богатую горем, пургой
И мёртвыми, коих солгать — не заставить.
Вернуться, как кровью и небом истечь,
Почуять рассветною певчей порою,
Что снова ты — разум, свобода и речь,
И это отныне рожденье — второе.
А. Галичу
Захлёбываясь горным хрусталём,
Землёй и песней — нежен мой захлёб
И страшен. В неизвестность письма шлём,
Огнём разлуки обжигаем лоб.
Как об ином? Хрусталь моя земля.
Здесь пламенем о боли говоришь.
Я знала души — чище хрусталя,
Но звонче хрусталя — лишь сосен тишь.
Твой взгляд — Иконный, карий и густой.
Так на меня глядели хрустали,
И дивный город брезжил за чертой,
Которую безумству подвели.
Я колоколом прозвоню окрест,
И будут вторить мне снега Руси.
На чьей груди не согревался крест,
О чьей тоске не пели в небеси?
Землёй и песней — нежен мой захлёб
И страшен. В неизвестность письма шлём,
Огнём разлуки обжигаем лоб.
Как об ином? Хрусталь моя земля.
Здесь пламенем о боли говоришь.
Я знала души — чище хрусталя,
Но звонче хрусталя — лишь сосен тишь.
Твой взгляд — Иконный, карий и густой.
Так на меня глядели хрустали,
И дивный город брезжил за чертой,
Которую безумству подвели.
Я колоколом прозвоню окрест,
И будут вторить мне снега Руси.
На чьей груди не согревался крест,
О чьей тоске не пели в небеси?
Ласкиной Е. С.
— Неправда! Вы не знали, как сквозь век
Вели меня с седою головой!
Как от стыда поднять не смела век:
Хоть птицею кричи, хоть волком вой!
И руки были скручены огнём
Державного полотнища, и страх
Теснил глаза, и с Музою вдвоём
Горели мы на бешеных кострах.
Вели меня с седою головой!
Как от стыда поднять не смела век:
Хоть птицею кричи, хоть волком вой!
И руки были скручены огнём
Державного полотнища, и страх
Теснил глаза, и с Музою вдвоём
Горели мы на бешеных кострах.
На что мне ночи полные вина...
На что мне ночи, полные вина,
И звёзды над кустом рябины ржавой?
Как проволокой, я обнесена
Российскою огромною державой, —
И средь юродивых её, и средь шутов,
И средь холопов — всё терзаюсь ею,
И не пред властью пушек и кнутов,
А пред тоской земли благоговею.
И эту кару или благодать,
Что называется моей отчизной,
Я по крупице заношу в тетрадь,
Дабы не говорили с укоризной,
Что я не заучила наизусть
Сей ломовой язык, сии наречья,
В которых затаилась волчья грусть,
Хмельной угар и мука человечья...
И звёзды над кустом рябины ржавой?
Как проволокой, я обнесена
Российскою огромною державой, —
И средь юродивых её, и средь шутов,
И средь холопов — всё терзаюсь ею,
И не пред властью пушек и кнутов,
А пред тоской земли благоговею.
И эту кару или благодать,
Что называется моей отчизной,
Я по крупице заношу в тетрадь,
Дабы не говорили с укоризной,
Что я не заучила наизусть
Сей ломовой язык, сии наречья,
В которых затаилась волчья грусть,
Хмельной угар и мука человечья...
Как на земле мне устоять...
Как на земле мне устоять,
Когда мне страшно быть одной,
Когда идут столетья — вспять
И зябнут крылья за спиной?
Как на земле мне устоять?
Со счёта сбившись, я не знаю,—
Которая рыдает мать
По детям, небо проклиная.
Как на земле мне устоять?
Мне ночи память искололи,
И каждая земная пядь
Черна от нежности и боли.
Как на земле мне устоять,
Когда — сплошное небо всюду
И в волосах седая прядь —
Как дань несбывшемуся чуду?
И всё мучительней — опять
Весною набухают реки.
Как на земле мне устоять
Пред тем, как лечь в неё навеки?
Когда мне страшно быть одной,
Когда идут столетья — вспять
И зябнут крылья за спиной?
Как на земле мне устоять?
Со счёта сбившись, я не знаю,—
Которая рыдает мать
По детям, небо проклиная.
Как на земле мне устоять?
Мне ночи память искололи,
И каждая земная пядь
Черна от нежности и боли.
Как на земле мне устоять,
Когда — сплошное небо всюду
И в волосах седая прядь —
Как дань несбывшемуся чуду?
И всё мучительней — опять
Весною набухают реки.
Как на земле мне устоять
Пред тем, как лечь в неё навеки?
Погремушкой стучали пустою...
Погремушкой стучали пустою
Да гадали на чертополохе,
Да назвали «эпохой застоя»
То, что было смертью эпохи.
По колено в крови ходили,
Всё судили да всё рядили...
А теперь?
Да гадали на чертополохе,
Да назвали «эпохой застоя»
То, что было смертью эпохи.
По колено в крови ходили,
Всё судили да всё рядили...
А теперь?
Словно всё то, о чём я пою...
Словно всё то, о чём я пою, —
Стало всеобщей тоской и впервые
В уличном, жарком, кулачном бою
С кровью выхаркано на мостовые.
Словно всё то, что любимо мной,
Ржавчиной въелось эпохе в кольчугу,
И остаётся одно: спиной
Чуять погибель, как волки вьюгу.
Стало всеобщей тоской и впервые
В уличном, жарком, кулачном бою
С кровью выхаркано на мостовые.
Словно всё то, что любимо мной,
Ржавчиной въелось эпохе в кольчугу,
И остаётся одно: спиной
Чуять погибель, как волки вьюгу.
Пускай суров текущий век...
Пускай суров текущий век,
Я говорю вам, не робея,
Что как свободный человек
Я презираю гнев плебея.
Но и во мне ведь тоже вновь
И вновь — как следствие напасти —
Плебейская вскипает кровь
Перед кнутом верховной власти.
Но думаю, что тем, кто рад,
Ни средств, ни слов не выбирая,
Свой собственный разрушить ад,
Уже не надо будет рая.
Мы шутим с пламенем подчас.
Что делать? Ведь не землемеры,
А небо уровняет нас
По мерке нашей общей веры.
Я говорю вам, не робея,
Что как свободный человек
Я презираю гнев плебея.
Но и во мне ведь тоже вновь
И вновь — как следствие напасти —
Плебейская вскипает кровь
Перед кнутом верховной власти.
Но думаю, что тем, кто рад,
Ни средств, ни слов не выбирая,
Свой собственный разрушить ад,
Уже не надо будет рая.
Мы шутим с пламенем подчас.
Что делать? Ведь не землемеры,
А небо уровняет нас
По мерке нашей общей веры.
М. З.
Прийти с похорон — как с планеты иной
На землю спуститься. И тяжесть на плечи
Вдруг ляжет, и вечная ночь за спиной.
И ветер сзывает все звёзды на вече.
И звёзды столпятся и заговорят
О жизни и смерти. Но ты не подсуден
В сей миг — никому. Пусть столетья горят,
И лязгают цепи железные буден!
Прийти с похорон — стать на смерть на одну
Взрослей и мудрей. А крыла под рубахой
Немеют всё чаще. И ты тишину
Уже называешь замедленной плахой.
А звёзды ведут свой немой разговор.
Не сладит ни ветер, ни горести с ними.
И ты разжигаешь в пустыне костёр
Во имя добра. И печали во имя.
На землю спуститься. И тяжесть на плечи
Вдруг ляжет, и вечная ночь за спиной.
И ветер сзывает все звёзды на вече.
И звёзды столпятся и заговорят
О жизни и смерти. Но ты не подсуден
В сей миг — никому. Пусть столетья горят,
И лязгают цепи железные буден!
Прийти с похорон — стать на смерть на одну
Взрослей и мудрей. А крыла под рубахой
Немеют всё чаще. И ты тишину
Уже называешь замедленной плахой.
А звёзды ведут свой немой разговор.
Не сладит ни ветер, ни горести с ними.
И ты разжигаешь в пустыне костёр
Во имя добра. И печали во имя.
Любовь моя! Моя горбушка чёрная...
Любовь моя! Моя горбушка чёрная!
Твердейшая, как локоть и гранит!
Не заглушить мне лирой золочёною
Разбойничего топота копыт.
Не заглушить — ни пуль афганских посвиста,
Ни скрипа нар, ни рёва Колымы...
Какое слово этой ночью позднею
С губ соскользнёт и вырвет жизнь —
из тьмы?
А может, тьма — не тьма, а нечто высшее,
Где голубь спит в ладонях сорванца,
Где так отчётливо — до светлой боли —
слышу я
Два голоса: отчизны и отца?
Любовь... Она не ведает усталости.
И развожу я ночью поздней сей —
Огромные костры щенячьей жалости
К себе, к тебе и к родине моей.
Твердейшая, как локоть и гранит!
Не заглушить мне лирой золочёною
Разбойничего топота копыт.
Не заглушить — ни пуль афганских посвиста,
Ни скрипа нар, ни рёва Колымы...
Какое слово этой ночью позднею
С губ соскользнёт и вырвет жизнь —
из тьмы?
А может, тьма — не тьма, а нечто высшее,
Где голубь спит в ладонях сорванца,
Где так отчётливо — до светлой боли —
слышу я
Два голоса: отчизны и отца?
Любовь... Она не ведает усталости.
И развожу я ночью поздней сей —
Огромные костры щенячьей жалости
К себе, к тебе и к родине моей.
Давно прошло блаженство той поры...
Давно прошло блаженство той поры,
Когда — обласканая Аполлона царством —
Я соблюдала правила игры
Со временем, огнём и государством.
И нынче — вдруг, — ни проронив слезы,
Бросаю так, как будто умираю,
Все — козырные — им в лицо тузы.
Пускай убьют. Я больше не играю.
Когда — обласканая Аполлона царством —
Я соблюдала правила игры
Со временем, огнём и государством.
И нынче — вдруг, — ни проронив слезы,
Бросаю так, как будто умираю,
Все — козырные — им в лицо тузы.
Пускай убьют. Я больше не играю.
Я помню любовь — грозою...
...Я помню любовь -— грозою,
а радугой — грудь коня,
Я помню себя первоклашкой с наивной чёлкой.
Так что ж —
Теперь казнена собою?!
Так что же — и нет меня?!
Я падаю в собственный голос:
то падает юность на нож.
В ушах моих — рёв, обвал!
Но — свет над миром и тишь.
О как объяснить другим,
что мне этот мир — святей
Седьмых — и прочих — небес,
что голос мой — эхо лишь
Всех прошлых зарев его,
рождений его и смертей?!
а радугой — грудь коня,
Я помню себя первоклашкой с наивной чёлкой.
Так что ж —
Теперь казнена собою?!
Так что же — и нет меня?!
Я падаю в собственный голос:
то падает юность на нож.
В ушах моих — рёв, обвал!
Но — свет над миром и тишь.
О как объяснить другим,
что мне этот мир — святей
Седьмых — и прочих — небес,
что голос мой — эхо лишь
Всех прошлых зарев его,
рождений его и смертей?!
Когда труба Мессии прогрохочет...
Когда труба Мессии прогрохочет
И люд честной судить меня захочет,
То, может вспомнит кто, что я — поэт,
Да извлечёт из тьмы тот снимок старый,
Где я в обнимку с проституткой Ларой
И нам обеим — по семнадцать лет.
А может, вспомнят пастилу, орехи,
Где детские стихи и все огрехи,
Последнюю пятёрку в дневнике,
Русалочьи мечты, Кусково в мае,
Но нет, никто — я это понимаю —
Не вспомнит нож, зажатый в кулаке.
А может, вспомнят, как звалась «чужая»,
Как выла, как ждала, не провожая
И не встречая, как рвала цветы
(Гвоздики и особенно ромашки),
Повадку и мальчишечьи замашки,
И как была с бессмертием на «ты»!
Наверно, нет конца воспоминаньям,
Желаньям, причитаньям, узнаваньям,
Почти что бесконечному концу.
Но об одном прошу: не вспоминайте
Об одиночестве моём, о белом платье,
Которое мне было — не к лицу.
И люд честной судить меня захочет,
То, может вспомнит кто, что я — поэт,
Да извлечёт из тьмы тот снимок старый,
Где я в обнимку с проституткой Ларой
И нам обеим — по семнадцать лет.
А может, вспомнят пастилу, орехи,
Где детские стихи и все огрехи,
Последнюю пятёрку в дневнике,
Русалочьи мечты, Кусково в мае,
Но нет, никто — я это понимаю —
Не вспомнит нож, зажатый в кулаке.
А может, вспомнят, как звалась «чужая»,
Как выла, как ждала, не провожая
И не встречая, как рвала цветы
(Гвоздики и особенно ромашки),
Повадку и мальчишечьи замашки,
И как была с бессмертием на «ты»!
Наверно, нет конца воспоминаньям,
Желаньям, причитаньям, узнаваньям,
Почти что бесконечному концу.
Но об одном прошу: не вспоминайте
Об одиночестве моём, о белом платье,
Которое мне было — не к лицу.
Жизнь! Я ещё молода для помостов...
...Жизнь! Я ещё молода для помостов,
Кровью пропитанных! О, утоли
Жажду: прожить так сурово и просто,
Как деревам во просторах Земли!
Буря помилует — спилят пилою,
Твёрдость ствола молодого кляня.
Ох, и взрыдаю я горькой слезою,
Ох же, и скрутит тоскою меня!
Кровью пропитанных! О, утоли
Жажду: прожить так сурово и просто,
Как деревам во просторах Земли!
Буря помилует — спилят пилою,
Твёрдость ствола молодого кляня.
Ох, и взрыдаю я горькой слезою,
Ох же, и скрутит тоскою меня!
Не странно ли...
Не странно ли, что в этот горький век,
Полуочнувшись от осенней хмари,
Я думаю о первородстве рек
И совершенстве каждой божьей твари?
И если вдруг кленовый красный лист
Летит к ногам и словно бы сгорает,
Я понимаю, как высок и чист
Бывает век, когда он умирает...
Полуочнувшись от осенней хмари,
Я думаю о первородстве рек
И совершенстве каждой божьей твари?
И если вдруг кленовый красный лист
Летит к ногам и словно бы сгорает,
Я понимаю, как высок и чист
Бывает век, когда он умирает...
Всю тяжесть мира...
Всю тяжесть мира приняв на посох,
Одной любовью сыта и ныне,
Бреду средь звёзд огневолосых,
Даруя каждой — земное имя.
Не повернуть дорогу, как реку.
Только вперёд — сквозь века и туманы.
Любовь даруется человеку,
Чтоб звёзды не были безымянны.
Одной любовью сыта и ныне,
Бреду средь звёзд огневолосых,
Даруя каждой — земное имя.
Не повернуть дорогу, как реку.
Только вперёд — сквозь века и туманы.
Любовь даруется человеку,
Чтоб звёзды не были безымянны.
Письмо
Константин Андреевич! Губы в кровь
Закушу — от стыда и срама.
Я бессильна, увы, и бессильна любовь
Пред руинами гневными храма.
Константин Андреевич! Дайте срок:
Вся седая и страшная стану,
Насушу сухарей, повяжу платок
И пойду на приём к тирану.
Константин Андреевич! Мёртв тиран,
Крови много. Безумия больше.
И росою своих первобытных полей
Мне земля обжигает подошвы.
Константин Андреевич! В горле — ком.
В сердце — угли. Трава примята.
И горчайшее слово под языком —
За бессилие прошлое плата.
Закушу — от стыда и срама.
Я бессильна, увы, и бессильна любовь
Пред руинами гневными храма.
Константин Андреевич! Дайте срок:
Вся седая и страшная стану,
Насушу сухарей, повяжу платок
И пойду на приём к тирану.
Константин Андреевич! Мёртв тиран,
Крови много. Безумия больше.
И росою своих первобытных полей
Мне земля обжигает подошвы.
Константин Андреевич! В горле — ком.
В сердце — угли. Трава примята.
И горчайшее слово под языком —
За бессилие прошлое плата.
Не всплачет никто, не заохает...
Не всплачет никто, не заохает,
Когда меня измудохают
И вышвырнут на раздорожье,
Чтоб в страхе крестились прохожие!
Я Богом была не обижена:
Отчизна моя не повыжжена,
Луга мои — в полночь — не скошены,
Стихи мои в пламя не брошены!
Да только тоскою глубокою
Скрутили меня — огонеокую,
Была я пожаром, пучиною,
А стала — потухшей лучиною!
Могилою мне — раздорожие,
— Храни Вас, Господь, толстокожие!
Когда меня измудохают
И вышвырнут на раздорожье,
Чтоб в страхе крестились прохожие!
Я Богом была не обижена:
Отчизна моя не повыжжена,
Луга мои — в полночь — не скошены,
Стихи мои в пламя не брошены!
Да только тоскою глубокою
Скрутили меня — огонеокую,
Была я пожаром, пучиною,
А стала — потухшей лучиною!
Могилою мне — раздорожие,
— Храни Вас, Господь, толстокожие!
Я говорю, уронив на колени...
Я говорю, уронив на колени
Розу, как красный клочок кумача,
Что мне страшны только неба презренье,
Времени бег и любовь палача.
Видите вы: На устах моих горечь.
Звёзды сгорают. Но ужаса нет.
Если уходит последняя полночь, —
Смерть ожидают, как новый рассвет.
Розу, как красный клочок кумача,
Что мне страшны только неба презренье,
Времени бег и любовь палача.
Видите вы: На устах моих горечь.
Звёзды сгорают. Но ужаса нет.
Если уходит последняя полночь, —
Смерть ожидают, как новый рассвет.
Я любила пещер полумрак...
Я любила пещер полумрак,
Небо в звёздах и поле во ржи,
Голубей и бродячих собак
И с цветной рукояткой — ножи!
Я любила бродить по лесам,
Есть пирожные, в куклы играть,
Верить снам, ворожить — небесам.
За день — раз по пятьсот умирать!
Я любила единственный храм.
Он разрушен. Ночами не сплю.
Все ножи раздарила — ворам
И с тех пор — ничего не люблю!
Небо в звёздах и поле во ржи,
Голубей и бродячих собак
И с цветной рукояткой — ножи!
Я любила бродить по лесам,
Есть пирожные, в куклы играть,
Верить снам, ворожить — небесам.
За день — раз по пятьсот умирать!
Я любила единственный храм.
Он разрушен. Ночами не сплю.
Все ножи раздарила — ворам
И с тех пор — ничего не люблю!
Роза светится в хрустале...
Роза светится в хрустале...
Пахнет ржавчиной жизнь и больницей.
Кем была я на этой земле:
Знаменосцем, пустынником, птицей?
Чувство связи меж мной и землёй
Заглушает все боли и страхи.
Нет поэту отчизны иной,
Чем свобода — вот надпись на плахе.
Пахнет ржавчиной жизнь и больницей.
Кем была я на этой земле:
Знаменосцем, пустынником, птицей?
Чувство связи меж мной и землёй
Заглушает все боли и страхи.
Нет поэту отчизны иной,
Чем свобода — вот надпись на плахе.
А. В.
Один умрёт — от пули в спину,
Другой — от страсти к серебру
И злату, третий от ангины,
А я от нежности умру!
Она — как вихревая ярость —
Ворвётся в детский мой уют
И выбелит виски, как старость,
И в Сердце стрелы запоют!
Она — властитель без гордыни,
Она — бунтарь без мятежа:
В толпе, тайге или пустыне —
Придёт, зарежет без ножа.
Начнут судить о том провидцы,
Глупцы, творцы и подлецы.
Как объяснить им, кто —
Убийцы,
Когда мы с нею — близнецы?!
Другой — от страсти к серебру
И злату, третий от ангины,
А я от нежности умру!
Она — как вихревая ярость —
Ворвётся в детский мой уют
И выбелит виски, как старость,
И в Сердце стрелы запоют!
Она — властитель без гордыни,
Она — бунтарь без мятежа:
В толпе, тайге или пустыне —
Придёт, зарежет без ножа.
Начнут судить о том провидцы,
Глупцы, творцы и подлецы.
Как объяснить им, кто —
Убийцы,
Когда мы с нею — близнецы?!
Колокола ростовские...
Колокола ростовские,
Разбойные, хлыстовские!
По чьей душе скорбите Вы?
Каким огнём горите Вы?
Что маетесь и стонете?
Уж не меня ль — хороните?
Ты «Голодарь»: серебряный!
Ой, не тебе доверены
Моя живая душенька
Да расписная круженька.
На звонком лютом холоде
О чём вы мне глаголите,
Колокола ростовские —
Бесовские, сиротские?!
Над всей землёй летящие
Колокола гудящие...
Разбойные, хлыстовские!
По чьей душе скорбите Вы?
Каким огнём горите Вы?
Что маетесь и стонете?
Уж не меня ль — хороните?
Ты «Голодарь»: серебряный!
Ой, не тебе доверены
Моя живая душенька
Да расписная круженька.
На звонком лютом холоде
О чём вы мне глаголите,
Колокола ростовские —
Бесовские, сиротские?!
Над всей землёй летящие
Колокола гудящие...
Любовное
Я тебе запрещаю мяукать.
Я тебя призываю мурлыкать, —
Лунной ночью, щемящей и зыбкой,
Когда ёжится зло медуница.
Я спущусь к тебе, тёмное лето,
С облаков, с неземного Олимпа.
Будут плакать восторженно звёзды
И смеяться отчаянно мыши.
Мы пойдём с тобой мягко ступая,
Шевеля бесподобные травы,
Задевая друг друга телами,
Улыбаясь друг другу, как дети,
Тихий кот мой по имени Васька...
Я тебя призываю мурлыкать, —
Лунной ночью, щемящей и зыбкой,
Когда ёжится зло медуница.
Я спущусь к тебе, тёмное лето,
С облаков, с неземного Олимпа.
Будут плакать восторженно звёзды
И смеяться отчаянно мыши.
Мы пойдём с тобой мягко ступая,
Шевеля бесподобные травы,
Задевая друг друга телами,
Улыбаясь друг другу, как дети,
Тихий кот мой по имени Васька...
Судьбе
— Что же, накинь мне удавку на шею!
Может, я к смерти похорошею?!
Выкрути руки, и по сердцу — плетью!
Звонче поётся — меж жизнью и смертью!
Громом гитарным, надрывом угарным
Жизнь моя мчалась по весям янтарным!
Отрокотали мои ожерелья...
Не про меня — монастырская келья!
Не про меня — золотые короны,
Царские троны, гусар эскадроны!
Тем, кто познался с гитарой и вором:
Петь в небесах, умирать — под забором!
Может, я к смерти похорошею?!
Выкрути руки, и по сердцу — плетью!
Звонче поётся — меж жизнью и смертью!
Громом гитарным, надрывом угарным
Жизнь моя мчалась по весям янтарным!
Отрокотали мои ожерелья...
Не про меня — монастырская келья!
Не про меня — золотые короны,
Царские троны, гусар эскадроны!
Тем, кто познался с гитарой и вором:
Петь в небесах, умирать — под забором!
С. К.
...А в детстве моём были только болезни
да книжки,
Реликтовый лес, лебедёнок по кличке Персей,
Сосульки — хрустящие, вкусные, как кочерыжки:
И к звёздам тянулась я нежностью первою всей.
А в детстве моём шевелились кусты, как медузы,
И стройные пальмы зарёй колотились в висок,
И мир был доверчив, и было явление Музы,
И я её больше любила, чем кукол и яблочный сок.
А в детстве моём хохотала весёлая вьюга,
На стёклах — горели узоры и снежные розы цвели,
И было безумье, и не было, не было друга,
И плыли в морях моих жарких
цветные мои корабли.
А в детстве моём — обнимались с богами индейцы,
И я улыбалась, а после — печалилась вновь,
А в детстве моём, понимаешь,
ведь не было детства,
А было — вступление в небо
и в слово «ЛЮБОВЬ».
да книжки,
Реликтовый лес, лебедёнок по кличке Персей,
Сосульки — хрустящие, вкусные, как кочерыжки:
И к звёздам тянулась я нежностью первою всей.
А в детстве моём шевелились кусты, как медузы,
И стройные пальмы зарёй колотились в висок,
И мир был доверчив, и было явление Музы,
И я её больше любила, чем кукол и яблочный сок.
А в детстве моём хохотала весёлая вьюга,
На стёклах — горели узоры и снежные розы цвели,
И было безумье, и не было, не было друга,
И плыли в морях моих жарких
цветные мои корабли.
А в детстве моём — обнимались с богами индейцы,
И я улыбалась, а после — печалилась вновь,
А в детстве моём, понимаешь,
ведь не было детства,
А было — вступление в небо
и в слово «ЛЮБОВЬ».
Я смерть репетирую...
Я смерть репетирую. Встану к окну
И настежь, как сердце, его распахну.
Представлю — с улыбкой, почти неживой —
Как брякнусь о зимний асфальт головой,
Как буду — бессонная! — спать и спать,
Как время — в тоску — поворотится вспять,
Как взвоют ветра, поезда закричат,
И как небеса — промолчат, промолчат...
... — Прошу не звонить мне и дверь не трясти.
Я смерть репетирую с двух до шести.
А после — впотьмах — зажигаю свечу,
Глотаю пирожные и — хохочу.
И настежь, как сердце, его распахну.
Представлю — с улыбкой, почти неживой —
Как брякнусь о зимний асфальт головой,
Как буду — бессонная! — спать и спать,
Как время — в тоску — поворотится вспять,
Как взвоют ветра, поезда закричат,
И как небеса — промолчат, промолчат...
... — Прошу не звонить мне и дверь не трясти.
Я смерть репетирую с двух до шести.
А после — впотьмах — зажигаю свечу,
Глотаю пирожные и — хохочу.
Я свою первобытную речь...
Я свою первобытную речь, как дыханье
Спелых трав, как глубокого неба глоток, —
Телом всем ощущаю...
То, верно, свиданье
С чем-то древним, но милым, как дома порог —
Моего дорогого, морозного дома,
Где растила я речь, свой творила язык,
На котором бормочут теперь буреломы
И который у птиц превращается — в крик...
Спелых трав, как глубокого неба глоток, —
Телом всем ощущаю...
То, верно, свиданье
С чем-то древним, но милым, как дома порог —
Моего дорогого, морозного дома,
Где растила я речь, свой творила язык,
На котором бормочут теперь буреломы
И который у птиц превращается — в крик...
Из всех ремёсел...
Из всех ремёсел, коих в мире много,
Меня лишь к одному года вели:
Во имя правды, как во имя Бога,
Быть памятью своей родной земли.
Не голосом — на то не хватит силы —
А памятью... Не мудрая я столь,
Чтоб миру ворожить. Молчат могилы
И помнят всё. Я знаю эту боль.
Мне тёплый ветер волосы колышет
И трогает тихонько за рукав.
И слышит память, как никто не слышит,
Все речи звёзд и бормотанья трав...
Меня лишь к одному года вели:
Во имя правды, как во имя Бога,
Быть памятью своей родной земли.
Не голосом — на то не хватит силы —
А памятью... Не мудрая я столь,
Чтоб миру ворожить. Молчат могилы
И помнят всё. Я знаю эту боль.
Мне тёплый ветер волосы колышет
И трогает тихонько за рукав.
И слышит память, как никто не слышит,
Все речи звёзд и бормотанья трав...
Сквозь прозрачный таинственный панцирь...
Сквозь прозрачный таинственный панцирь
морской турителлы,
Словно сквозь небывалую линзу,
вижу ушедшие годы:
В них ломается луч,
в них навеки волшебная птица влетела
И забила тугими крылами о звонкие, синие воды.
В них гибискуса ветки цветут,
словно красный костёр полыхает,
И цыганка в цветастом платке мне гадает
на детской ладони,
И торговки кричат озорно,
и фонарь под высоким окном потухает,
И летят по булыжнику тёплому —
вровень с церквушками — кони!
Увеличены эти года, и я каждую чёрточку
вновь вспоминаю, —
Каждой молнии блеск, каждой ягоды вкус,
и безмолвно
Предо мной отворяется память чужая, иная,
Словно в ризницу тёмную дверь
или ставня забитая словно...
морской турителлы,
Словно сквозь небывалую линзу,
вижу ушедшие годы:
В них ломается луч,
в них навеки волшебная птица влетела
И забила тугими крылами о звонкие, синие воды.
В них гибискуса ветки цветут,
словно красный костёр полыхает,
И цыганка в цветастом платке мне гадает
на детской ладони,
И торговки кричат озорно,
и фонарь под высоким окном потухает,
И летят по булыжнику тёплому —
вровень с церквушками — кони!
Увеличены эти года, и я каждую чёрточку
вновь вспоминаю, —
Каждой молнии блеск, каждой ягоды вкус,
и безмолвно
Предо мной отворяется память чужая, иная,
Словно в ризницу тёмную дверь
или ставня забитая словно...
Никому не жена...
Никому не жена, не подруга —
Бормочу в тишине я о чём,
Так отчётливо, зло и упруго
В пустоту упираясь плечом?
И по-прежнему с горечью бравой
Утешенья ищу — в небесах,
В хризантеме, как Пушкин, кудрявой,
В старых книгах, в бразильских лесах...
И потом удивятся немало
Боги, люди, природа в цвету,
Что я им о любви бормотала,
Упираясь плечом в пустоту.
Бормочу в тишине я о чём,
Так отчётливо, зло и упруго
В пустоту упираясь плечом?
И по-прежнему с горечью бравой
Утешенья ищу — в небесах,
В хризантеме, как Пушкин, кудрявой,
В старых книгах, в бразильских лесах...
И потом удивятся немало
Боги, люди, природа в цвету,
Что я им о любви бормотала,
Упираясь плечом в пустоту.
О Ник. Гумилёве
Я умер Завтра. Шёл к закату день.
Осталась недописанной страница.
И над землёй моя летала тень,
Как чёрная обугленная птица.
Гремел трамвай, как гром. Ложился снег
На фонари, на морды псов бродячих,
И город сам напоминал ковчег,
Плывущий в лоно тьмы и звёзд горячих.
И смерть моя негаданно слилась
С воспоминанием о прошлой жизни:
О том, что снег кружил, что Бог не спас,
Что света нет в несбывшейся отчизне,
Что жили гнев и Африка во мне,
Евангелие старое и вера
В свободу, что с собой наедине
Перед расстрелом я читал Гомера.
Ложился снег в глухую тьму застав
Фабричных. Было впереди столетье.
Я умер Завтра, в тихий снег упав.
А послезавтра началось — бессмертье.
Осталась недописанной страница.
И над землёй моя летала тень,
Как чёрная обугленная птица.
Гремел трамвай, как гром. Ложился снег
На фонари, на морды псов бродячих,
И город сам напоминал ковчег,
Плывущий в лоно тьмы и звёзд горячих.
И смерть моя негаданно слилась
С воспоминанием о прошлой жизни:
О том, что снег кружил, что Бог не спас,
Что света нет в несбывшейся отчизне,
Что жили гнев и Африка во мне,
Евангелие старое и вера
В свободу, что с собой наедине
Перед расстрелом я читал Гомера.
Ложился снег в глухую тьму застав
Фабричных. Было впереди столетье.
Я умер Завтра, в тихий снег упав.
А послезавтра началось — бессмертье.
Вместо посвящения
Петербург — белый ангел о чёрных крылах, —
Знаешь, верно, от огненной боли
В голове и груди — о твоих куполах
Вспоминаю... Старею я, что ли?
Умирая — мы входим в таинственный дом,
В лоно звёзд, что горят как браслеты...
Белый ангел, ударивший чёрным крылом
В непроглядную грудь мою, где ты?
Как ребёнка, в безвестность страданья несём
На руках мы, и ночь вырывает
Эту ношу из рук... Пустота ли потом
Или свет? Иль чудес не бывает?
Белый ангел, как тихий кораблик: плывёт —
Вне времён — над землёю сырою.
Я тяну к нему взор. Я иду в небосвод, —
В Петербург свой, в рожденье второе.
Знаешь, верно, от огненной боли
В голове и груди — о твоих куполах
Вспоминаю... Старею я, что ли?
Умирая — мы входим в таинственный дом,
В лоно звёзд, что горят как браслеты...
Белый ангел, ударивший чёрным крылом
В непроглядную грудь мою, где ты?
Как ребёнка, в безвестность страданья несём
На руках мы, и ночь вырывает
Эту ношу из рук... Пустота ли потом
Или свет? Иль чудес не бывает?
Белый ангел, как тихий кораблик: плывёт —
Вне времён — над землёю сырою.
Я тяну к нему взор. Я иду в небосвод, —
В Петербург свой, в рожденье второе.
О, я одну имею веру...
О, я одну имею веру,
Одну мечту, как сына мать:
Погладить чёрную пантеру
И в лоб её поцеловать!
И вместе с ней рычать на звёзды
Иль на костра далёкий дым.
И рассекая грудью воздух,
По джунглям мчаться золотым!
И жёлтые глаза сужая,
Когтить древесную кору
И, как крестьянин — урожая,
Ждать спелых ливней поутру.
Быть ведьмой, дикой кошкой, бесом,
Губить чужую благодать
И под ночным листвы навесом
По звёздам о любви гадать!
Одну мечту, как сына мать:
Погладить чёрную пантеру
И в лоб её поцеловать!
И вместе с ней рычать на звёзды
Иль на костра далёкий дым.
И рассекая грудью воздух,
По джунглям мчаться золотым!
И жёлтые глаза сужая,
Когтить древесную кору
И, как крестьянин — урожая,
Ждать спелых ливней поутру.
Быть ведьмой, дикой кошкой, бесом,
Губить чужую благодать
И под ночным листвы навесом
По звёздам о любви гадать!
Кресты растут...
Кресты растут, как сосны, — в вышину,
Чтоб там парить небесными мостами!
Мосты — крест-накрест! Руки протяну
К тому, что было брачными крестами!
Пойму: на этой — на моей — земле
Всё пребывает в состояньи роста.
Волна растёт — до мачт на корабле,
Глаза — до звёзд. Что — и до боли просто.
Кто знает, может быть, когда чиста
И гневна — над землёй промчит комета,
Я дорасту до звёздного моста!
Так смерть растёт до жизни. Жизнь — до света.
Чтоб там парить небесными мостами!
Мосты — крест-накрест! Руки протяну
К тому, что было брачными крестами!
Пойму: на этой — на моей — земле
Всё пребывает в состояньи роста.
Волна растёт — до мачт на корабле,
Глаза — до звёзд. Что — и до боли просто.
Кто знает, может быть, когда чиста
И гневна — над землёй промчит комета,
Я дорасту до звёздного моста!
Так смерть растёт до жизни. Жизнь — до света.
Как Андрей Боголюбский...
Как Андрей Боголюбский, иду напролом,
Осеняя улыбчивых чёрным крылом,
Непокорных и влюбчивых — красным огнём,
Молодых и доверчивых — яростным днём.
Мне струна — не жена, а родная сестра.
Мне — цыганщина, топот, да пламя костра.
Мне — далёкие думы и конская дрожь,
И под сердце — холодный разбойничий нож!
Осеняя улыбчивых чёрным крылом,
Непокорных и влюбчивых — красным огнём,
Молодых и доверчивых — яростным днём.
Мне струна — не жена, а родная сестра.
Мне — цыганщина, топот, да пламя костра.
Мне — далёкие думы и конская дрожь,
И под сердце — холодный разбойничий нож!
Памяти Высоцкого
Сероглазым войдёшь, безнадёжным войдёшь,
Опечалишь свой лоб одинокий.
Буду плакать в ночи (на милого похож!)
Крест высокий да месяц глубокий.
Но о чём горевать? Как гитара звенит.
Так и песнь соловья не звенела!
Так старуха сыновины письма хранит,
Как я эту печаль... Почернела
Глаз моих сиротливая заводь, и рот
Научился дружиться с усмешкой,
Как разлука с вином! Только мне и забот —
Притвориться орлом, а не решкой,
И стучать каблуком о невымытый пол,
И увидеть сквозь веки златые:
— Сероглазый вошёл! Безнадежный вошёл!
Будет петь! Будут слёзы святые!
И о чём горевать? Ведь не смята постель,
Ведь дарует молчание силу.
Так старуха припомнит во сне колыбель
Сына нежного, а — не могилу.
Опечалишь свой лоб одинокий.
Буду плакать в ночи (на милого похож!)
Крест высокий да месяц глубокий.
Но о чём горевать? Как гитара звенит.
Так и песнь соловья не звенела!
Так старуха сыновины письма хранит,
Как я эту печаль... Почернела
Глаз моих сиротливая заводь, и рот
Научился дружиться с усмешкой,
Как разлука с вином! Только мне и забот —
Притвориться орлом, а не решкой,
И стучать каблуком о невымытый пол,
И увидеть сквозь веки златые:
— Сероглазый вошёл! Безнадежный вошёл!
Будет петь! Будут слёзы святые!
И о чём горевать? Ведь не смята постель,
Ведь дарует молчание силу.
Так старуха припомнит во сне колыбель
Сына нежного, а — не могилу.
Читаю о красе заморских стран...
Читаю о красе заморских стран
И чувствую свободу каждым нервом,
А на дворе напился вдрабадан
Сосед мой, воевавший в сорок первом.
И вот он посылает всех к чертям —
Супругу, и правительство, и Бога.
И невдомёк ему, что где-то там,
В Бразилии диковинного много,
Что там луна огромная горит,
Что там повсюду — наслажденье взору.
А мой сосед стоит и материт
Всю мировую фауну и флору
И плачет, утирая кулаком
Слезу на пьяной пролетарской морде,
И снова ощущаю в горле ком
И зарекаюсь думать о свободе.
И чувствую свободу каждым нервом,
А на дворе напился вдрабадан
Сосед мой, воевавший в сорок первом.
И вот он посылает всех к чертям —
Супругу, и правительство, и Бога.
И невдомёк ему, что где-то там,
В Бразилии диковинного много,
Что там луна огромная горит,
Что там повсюду — наслажденье взору.
А мой сосед стоит и материт
Всю мировую фауну и флору
И плачет, утирая кулаком
Слезу на пьяной пролетарской морде,
И снова ощущаю в горле ком
И зарекаюсь думать о свободе.
Эпиграф к жизни...
Эпиграф к жизни молодой моей —
Не этот сирый дом, где волком вою,
Не боль в груди и не безумство дней,
А лишь морозный полдень над Невою.
Ни у прилавков грязных толкотня,
Ни гул метро, ни времени движение
Не вылепили из меня — меня.
Так скоро ли моё Преображение?
Ах, до него расти ещё, расти,
Чтоб сердце раскололо — синевою.
А после — ту же боль зажать в горсти,
И тот же полдень встретить над Невою...
Не этот сирый дом, где волком вою,
Не боль в груди и не безумство дней,
А лишь морозный полдень над Невою.
Ни у прилавков грязных толкотня,
Ни гул метро, ни времени движение
Не вылепили из меня — меня.
Так скоро ли моё Преображение?
Ах, до него расти ещё, расти,
Чтоб сердце раскололо — синевою.
А после — ту же боль зажать в горсти,
И тот же полдень встретить над Невою...
Уберите бессмертье...
— «Уберите бессмертье,
оно — слишком странное слово»
Я его уберу, и останется голая пустошь.
Всё исчезнет: и небо, и звёзды,
и в звёздах Кусково,
Стих про Ляльку и смех,
даже голубя в высь не запустишь...
И не будет ни синих стрекоз, ни морозного утра,
Ни багряного облака, что над землёй пролетает, —
То мне бабочка-жизнь нашептала так тихо
и мудро,
То мне высь повторила,
и снег у крылечка не тает...
оно — слишком странное слово»
Я его уберу, и останется голая пустошь.
Всё исчезнет: и небо, и звёзды,
и в звёздах Кусково,
Стих про Ляльку и смех,
даже голубя в высь не запустишь...
И не будет ни синих стрекоз, ни морозного утра,
Ни багряного облака, что над землёй пролетает, —
То мне бабочка-жизнь нашептала так тихо
и мудро,
То мне высь повторила,
и снег у крылечка не тает...
Солнечная бабочка Аполлон...
Солнечная бабочка Аполлон
Брызжет радостно в холодное стекло...
Буду думать: сон или не сон?
Из-под шали чёрной вынырнет крыло.
Ясен свет мерцающих зрачков.
Видно, буду сладко помнить и в земле:
Шорохи лукавых мотыльков,
Пятнышко на золотом своём крыле...
Брызжет радостно в холодное стекло...
Буду думать: сон или не сон?
Из-под шали чёрной вынырнет крыло.
Ясен свет мерцающих зрачков.
Видно, буду сладко помнить и в земле:
Шорохи лукавых мотыльков,
Пятнышко на золотом своём крыле...
Страх
Я боюсь чугунных лошадей,
Мёртвых голубей и чёрных кошек,
Молчаливо-пристальных людей
И кладбища, где цветёт горошек.
Там большие высятся кресты —
Белые, как снежные сугробы.
Я боюсь чугунной пустоты,
Мёртвой красоты и чёрной злобы.
Теплится на столике свеча,
И заснуть мне не хватает мочи.
Я боюсь чугунного плеча,
Мёртвого луча и чёрной ночи.
Да, бессонным — страх такой не нов.
Да, увижу утром — мир чудесен.
Я ещё боюсь чугунных снов,
Мёртвых слов твоих и мёртвых песен.
Мёртвых голубей и чёрных кошек,
Молчаливо-пристальных людей
И кладбища, где цветёт горошек.
Там большие высятся кресты —
Белые, как снежные сугробы.
Я боюсь чугунной пустоты,
Мёртвой красоты и чёрной злобы.
Теплится на столике свеча,
И заснуть мне не хватает мочи.
Я боюсь чугунного плеча,
Мёртвого луча и чёрной ночи.
Да, бессонным — страх такой не нов.
Да, увижу утром — мир чудесен.
Я ещё боюсь чугунных снов,
Мёртвых слов твоих и мёртвых песен.
Я не привыкла быть счастливой...
Я не привыкла быть счастливой,
В морозы — маком расцветать,
Идти походкой торопливой
И беспричинно хохотать.
Не думать о любви жестокой,
А просто и легко любить,
Не быть смешной и одинокой,
В тоске платок не теребить,
Играть весёлыми словами,
Шалить, смущаться, целовать,
И ту звезду над головами
Своей — впервые — называть!
В морозы — маком расцветать,
Идти походкой торопливой
И беспричинно хохотать.
Не думать о любви жестокой,
А просто и легко любить,
Не быть смешной и одинокой,
В тоске платок не теребить,
Играть весёлыми словами,
Шалить, смущаться, целовать,
И ту звезду над головами
Своей — впервые — называть!