Короткая проза
Борис ЛЕВИТ-БРОУН
ПАДУАНСКАЯ СИМФОНИЯ
1. Кафе на пьяцца Эрбе
1. Кафе на пьяцца Эрбе
Чем так нежна ты, Падуя?
Чем так сокровенна, что возвращаешь ускользающее желание жить?
Ведь еще утром на мне лежало невыносимо тяжкое и невыносимо пустое долженствование дня!
А теперь, словно в чистых водах омытый, я вдыхаю радостно и воздух твой, и дымку, и синеву твоих небесных глаз.
Как живут эти люди?
Чему они улыбаются?
«Molto semplice... viviamo il sole!» («Очень просто... мы живем солнце!») — вот невозможный, немыслимый, итальянский ответ, сильно смахивающий на бред или издевательство.
Не «живем под солнцем», «живем солнце»…
А мы?
А я?
Я совсем не знаю, как жить.
Но под солнцем твоим, о Падуя, легче не знать... и потому легче жить!
Чем так сокровенна, что возвращаешь ускользающее желание жить?
Ведь еще утром на мне лежало невыносимо тяжкое и невыносимо пустое долженствование дня!
А теперь, словно в чистых водах омытый, я вдыхаю радостно и воздух твой, и дымку, и синеву твоих небесных глаз.
Как живут эти люди?
Чему они улыбаются?
«Molto semplice... viviamo il sole!» («Очень просто... мы живем солнце!») — вот невозможный, немыслимый, итальянский ответ, сильно смахивающий на бред или издевательство.
Не «живем под солнцем», «живем солнце»…
А мы?
А я?
Я совсем не знаю, как жить.
Но под солнцем твоим, о Падуя, легче не знать... и потому легче жить!
2. Дальше в падуанский день
Он просто сводит с ума!
Просто сводит с ума!
Как это безвкусно — испытывать в течение одного и того же дня чувства столь противоречивые!
Но безвкусица побеждает вкус.
Собачья радость наскакивает на тебя, высунув розовый язык, и аппарат твой неостановимо щелкает, крадя по кусочку, по лоскутку, этот свет, этот день... это солнце и тень, эту судорогу осчастливленного мира.
Загляни в себя — там нет ничего кроме света, там желтый шар испускает лучи.
И кажется — мир невинен... все еще будет в порядке.
Может, это святой Антоний за Падую молится?
Может, и ты в этот день ходишь под его благословением?
Может быть, этот неспешный ход и жгущее изнутри счастье — может, это и есть твоя молитва за несчастную мировую душу, которой нужно так немного.
Которой нужно все.
Просто сводит с ума!
Как это безвкусно — испытывать в течение одного и того же дня чувства столь противоречивые!
Но безвкусица побеждает вкус.
Собачья радость наскакивает на тебя, высунув розовый язык, и аппарат твой неостановимо щелкает, крадя по кусочку, по лоскутку, этот свет, этот день... это солнце и тень, эту судорогу осчастливленного мира.
Загляни в себя — там нет ничего кроме света, там желтый шар испускает лучи.
И кажется — мир невинен... все еще будет в порядке.
Может, это святой Антоний за Падую молится?
Может, и ты в этот день ходишь под его благословением?
Может быть, этот неспешный ход и жгущее изнутри счастье — может, это и есть твоя молитва за несчастную мировую душу, которой нужно так немного.
Которой нужно все.
3. Вечер у «Дель Санто»
И что за цвет придумало себе вечереющее итальянское небо?
Всю душу вымотает, а не объяснит.
И будет гаснуть, гаснуть... а ты так и будешь сидеть, сидеть и...
...и...
Нет, просто сидеть.
Какая-то жадность суетная еще скребется внутри: «возьми аппарат, возьми аппарат...»
Но сердцем ты внятно улавливаешь то единственное, что сообщает тебе это безжалостное небо.
Оно говорит: «Остынь, не нужно брать аппарат!»
Оно говорит: «Я достаточно отдалось тебе днем. Я утолило твою тайную чувственность всеми прихотями солнечных восторгов. Но вечером... вечером я невыразимо. Я и само не знаю себя перед сном. Что-то истончается и дрожит во мне томительными вечерними часами. Кто-то глядит сквозь меня — черный и бездонный — глядит сквозь убывающую мою синеву в остывающие города, безразлично взирает на хилый дневной итог человеков... глядит и давит, как неотвратимый супруг. И нету брата-солнца, чтобы уберечь меня от моей последней мучительной фиолетовости».
И прямо на глазах моих, испуганных и плененных запретным блаженством соглядания, итальянское небо немеет под тяжестью демона ночи, заводит в черноту голубые белки, превращается в бархат фиалок, в темную страсть, медленно пожирающую сначала башни дель Санто, потом кондотьера с его лошадью, потом крыши...
Оно подается, прогибаясь все ниже... ниже... пока я не начинаю различать мерцающие родинки на теле овладевшего им мистического супруга.
И вот уже больше нету неба, а есть холодный, абсолютно черный демон, вступивший в ночные свои права.
Зажигайте... зажигайте огни!
Он и их задует.
Всю душу вымотает, а не объяснит.
И будет гаснуть, гаснуть... а ты так и будешь сидеть, сидеть и...
...и...
Нет, просто сидеть.
Какая-то жадность суетная еще скребется внутри: «возьми аппарат, возьми аппарат...»
Но сердцем ты внятно улавливаешь то единственное, что сообщает тебе это безжалостное небо.
Оно говорит: «Остынь, не нужно брать аппарат!»
Оно говорит: «Я достаточно отдалось тебе днем. Я утолило твою тайную чувственность всеми прихотями солнечных восторгов. Но вечером... вечером я невыразимо. Я и само не знаю себя перед сном. Что-то истончается и дрожит во мне томительными вечерними часами. Кто-то глядит сквозь меня — черный и бездонный — глядит сквозь убывающую мою синеву в остывающие города, безразлично взирает на хилый дневной итог человеков... глядит и давит, как неотвратимый супруг. И нету брата-солнца, чтобы уберечь меня от моей последней мучительной фиолетовости».
И прямо на глазах моих, испуганных и плененных запретным блаженством соглядания, итальянское небо немеет под тяжестью демона ночи, заводит в черноту голубые белки, превращается в бархат фиалок, в темную страсть, медленно пожирающую сначала башни дель Санто, потом кондотьера с его лошадью, потом крыши...
Оно подается, прогибаясь все ниже... ниже... пока я не начинаю различать мерцающие родинки на теле овладевшего им мистического супруга.
И вот уже больше нету неба, а есть холодный, абсолютно черный демон, вступивший в ночные свои права.
Зажигайте... зажигайте огни!
Он и их задует.
О ПЕРЕЖИВАНИИ СВЕТА
(Набережная Адидже)
(Набережная Адидже)
У Бердяева я где-то читал, что переживание солнечного света есть духовное переживание.
Всей силой личного опыта сегодня я свидетельствую это!
Из всех художественных... из всех лирических движений главное — движение к свету.
Великую мглу сгустил в своих картинах Рембрандт, чтобы уловить бездонную тайну мерцания, чтобы тянуться к свету и пережить его экстаз.
Духовной тайной света владел Вермейер, навсегда зарезервировавший за собой окошко слева, откуда и осенил сиянием лбы и лица своих женщин.
Знал эту тайну и Жорж де Латур. Это была его личная тайна — тайна нетронутой ветром свечи.
Знали Врубель и Серов, хотя первый глядел в свет из тьмы пещер, а второй — из тенистого сада.
Но превыше всего свет живой, свет солнечный, закатный — последний свет, дальше которого уже сумерки, сон... смерть.
Он — наш последний и потому самый любимый, самый больной, ибо нет ничего больней и любимей последней надежды.
О ней... о ней вся жизнь, все муки, все слезы...
О ней — о последней надежде на свет — твоя нежность и ласка ребенку, о ней смерть добровольная за детей... мгновенная и не рассуждающая.
В свете — надежда без помощи... в нем — надежда на помощь.
Нет более могущественной духовной силы, чем неукротимое воление идти на свет.
И теперь, стоя над сверкающими вечерними водами Адидже, я свидетельствую это!
Всей силой личного опыта сегодня я свидетельствую это!
Из всех художественных... из всех лирических движений главное — движение к свету.
Великую мглу сгустил в своих картинах Рембрандт, чтобы уловить бездонную тайну мерцания, чтобы тянуться к свету и пережить его экстаз.
Духовной тайной света владел Вермейер, навсегда зарезервировавший за собой окошко слева, откуда и осенил сиянием лбы и лица своих женщин.
Знал эту тайну и Жорж де Латур. Это была его личная тайна — тайна нетронутой ветром свечи.
Знали Врубель и Серов, хотя первый глядел в свет из тьмы пещер, а второй — из тенистого сада.
Но превыше всего свет живой, свет солнечный, закатный — последний свет, дальше которого уже сумерки, сон... смерть.
Он — наш последний и потому самый любимый, самый больной, ибо нет ничего больней и любимей последней надежды.
О ней... о ней вся жизнь, все муки, все слезы...
О ней — о последней надежде на свет — твоя нежность и ласка ребенку, о ней смерть добровольная за детей... мгновенная и не рассуждающая.
В свете — надежда без помощи... в нем — надежда на помощь.
Нет более могущественной духовной силы, чем неукротимое воление идти на свет.
И теперь, стоя над сверкающими вечерними водами Адидже, я свидетельствую это!