Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ЕЛЕНА ДАНЧЕНКО


Елена Данченко — поэт, прозаик, переводчик, журналист. Окончила факультет журналистики КГУ (Кишинёв). Автор 6 книг стихов. Печаталась в журналах "Урал", "Дружба народов", "Новая Юность", "Знамя", "Смена", "Москва", "Иностранная литература", "День и Ночь", "Зарубежные Записки", "Дарьял" и др.


Горечь листвы


Киевская, 139

Брату Сереже

На Киевской, сто тридцать девять жарко,
а если зябко — топится голландка,
но чаще жарко, потому что юг.
Раскрыты окна настежь: слева — варка
сливового варенья, справа — сладко
вздыхая паром, греется утюг.

На Киевской, сто тридцать девять тени
зелёнкой мажут сбитые колени.
Я в центре Кишинёва — средостенье
мне данного зачем-то бытия.
Здесь носится сестра с собачкой Пальмой.
Мелькают бантики, дворняжий хвост спиральный.
В качалке старой бабушка моя.

Серёжка, брат двоюродный и младший,
доев котлету с гречневою кашей,
"Айда под крышей побежим!" — зовёт.
Зашнуровав с подковками ботинки,
мимо соседской прошмыгнув Бастинды,
кричим дворовым: "Эй, постройся, взвод!"

Потом, взобравшись на чердак, в погоню
пускаемся, невидимые кони
несут нас друг за дружкой по всему,
что там под кровлею обречено валяться:
обломкам черепицы (восемнадцать
и два нуля потом в музей снесут).

По доскам, сваленным крест-накрест, как попало,
по битому стеклу, ух, как достало —
осколками стреляет, жмурься, люд!
Орёт Бастинда снизу: "Чтоб вы сдохли!"
Но тут вступает пианино, в окнах
свет загорается то там, то тут.

Мне десять лет, я к тёте Кате в гости
Пришла, и память детская запостит
асфальтовый тот двор и щели в нём,
в котором одуванчики пасутся,
а сколько лет над ними пронесутся —
не сосчитать, заросшие быльём.

Ну, а пока мы носимся под крышей
и собираем синяки и шишки,
они нам пригодятся — ещё как! —
в чердачной и не только дольче вите.
Бастинды, вии, спите-спите-спите!
Пусть дети обегут сперва чердак.


Клеопатра

Отправила в изгнание детей.
Похоронила, как сумела, мужа.
Не страшно было? Страшно, но ей-ей! —
никто на свете больше не был нужен.

А от позора смерть одна спасёт
и вынесет к заоблачному Нилу,
где серебристая, как молодой осётр,
душа Антония от дел земных остыла.

Прохладный ветер с моря чист, колюч.
Он тучек напрягает парусину.
А змейка, стало быть, к заветной двери ключ,
всего лишь ключ, свернувшийся в корзине.


***

Ты знаешь, я его… ну да, люблю.
Да-да, его, почти что незнакомца.
Я помню взгляд и жест. Я боль терплю,
какую тот поймёт, кто, душу скомкав,
навеки отлучен был от души:
от права на любовь родного человека.
В руке ломаются, как лёд, карандаши.
Слез не сдержать уже намокшим векам.
Скорей, Господь! Пожалуйста, скорей:
уж лучше от любви, чем без любви погибнуть.
Ты — наблюдатель, и тебе видней.
Тебе его сподручнее окликнуть.


Дед Вася

Вьюнка граммофонный раструб
напомнил мне дедов старинный,
однажды озвучивший сруб
лихой хрипотцою пластинок.
И был тот трофейный музык
нелепым в стенах ветерана.
И был тот немецкий язык
как соль на открытую рану.
— Зачем ты их крутишь, дед Вась,
как можешь ты слушать их марши?
А дед разжигал керогаз,
помешивал щи или кашу.
Потом за столом наливал
себе стограммовую стопку.
А мне, невеличке, ломал
горбушки душистую сдобу.
— Смотри, граммофон хоть куда,
хоть стар, как и я, но отличный.
В пластинке не больше вреда,
чем в мыле, свече или спичке.
Когда же я слушаю их,
то думаю: петь им осталось
четыре годины лихих
и вряд ли дождётся их старость.
Сойдутся над пришлыми — вжик! —
тяжёлые наши суглинки.
От них и останется пшик —
шипенье немецкой пластинки.
Зачем к нам пришли эти вши?
Эх, дойче, марширен, марширен…
Мне семьдесят c гаком, я жив,
вот только с ногою паршиво.


Памяти Дафны

Как дела твои, Дафна? В ответ — ничего… Тишина.
Только речка Буеш, спотыкаясь о камни, бушует.
Только птичья мелодия в воздухе зыбком слышна,
только ветер, срываясь с деревьев, уносится с шумом.

Только белое облако перышком легким плывет.
Уж не ты ли на нем, как на скутере, движешься в вечность?
Этим летом в Буеше вода холодна, словно лед,
как, наверно, летейская, — там, где обещана встреча.

Знаешь, Дафна, тут в принципе нет ничего,
что держало бы прочно. Ни радости нет, ни опоры…
Так за небо и держимся, вверх уходя кочевой
птичьей стаей — от злой обезумевшей своры,

до конца не постигнув ни каменных книг этих скал,
языка этих вод, па-де-де двух подружек — двух бабочек дивных,
бирюзового неба, полей изумрудных лекал,
корсиканского хора лягушек и фокусов рыбьих.
Был бы рай на земле, если б… лучше взахлеб промолчу.
Как рыбешки, рискнувшие прыгнуть на камень и с камня
сиганувшие в воду — у рыбок довольно причуд —
в материнскую реку — в небесное синево канем.


Пиццерия в Серре

К Альпам маленький, неважный
прилепился с давних лет
городок разноэтажный,
как серебряный браслет.

Там избушка-пиццерия —
что за запах! Вот искус!
Дровяная печь внутри, я
к ней притронуться боюсь.

А Ирина не боится —
на берёзовых дровах
выпекается не пицца —
пища свежая богам!

Вот она стоит с лопатой,
фартук старенький в муке.
Накалился под щербатый
на горячем угольке.

Пиццы в мире нет душистей —
хоть с чоризо, хоть с тунцом,
нет хрустящей, распушистей
и румянее лицом!

Ира-пицца, Ира-пицца,
напеки удачи нам,
чтоб альпийская страница
развернулась к небесам!

Если счастье за горами —
чтоб до них рукой подать!
Чтоб цвела в оконной раме
маковая благодать!

…Блеском молнии-зарницы
подрумянился простор.
Солнце вкусной спелой пиццей
соскользнуло к нам на стол.


Альмерия

Эти горы впитали испанскую речь
каждой складкой, морщиной, пещерой.
Граммофонных вьюнков голоса уберечь
здесь придумано эхо расщелин.

Эти круглые лбы в комковатых кустах
и в твоём разберутся наречье,
если к ним подойдешь и, почтеньем воздах,
в их заглянешь глаза человечьи.

А умоешься ты родниковой водой,
кровью маков, лавандовой лимфой,
пообсохнешь под воздуха жаркой слюдой,
обернёшься и — сам станешь рифмой.

Станешь — весь! — продолженьем певучей струны
громкогласой испанской гитары,
повторяющей ритмы вот этой скалы
с позабытой пастушьей хибарой.

Станешь тем, кем был, станешь тем, кто ты есть, —
горным сыном иль горнею дочкой,
будешь ритмы ловить и от счастья пьянеть!
Восклицательный знак. Многоточье.


Горечь листвы

Беспрепятственна речь переспелой листвы,
беспрерывен её монолог.
Слушать, слышать её, от себя поостыв, —
ради воздуха строк.
В остролистый ракитник уткнусь головой,
в его тёплый массив.
Пусть эпоха быстрей протечёт надо мной,
мной слегка закусив.
Вероятно, игра и не стоила свеч,
не рассеявших тьмы.
Потому-то закон мне и истина речь.
Речь и горечь листвы.


Блудная дочь

…И за то что я, блудная дочка, отцу не внимала,
и за то, что влюблялась черт знает в кого за момент,
на все сто отдаваясь мужчине, любовь вполнакала,
и с наценкой измены всегда получала взамен.
И бросали меня у черты. За чертогами рая.
Без копейки, без сил, ну как есть в каноническом "г",
отползая с повинной к супружнице, к ней припадая,
как к Содружеству — лидеры стран СНГ.
И, очнувшись под сорок почти, в оскудевшей Отчизне,
окончательно трезвой, и грустной, и немолодой,
я пойму, что дано мне одно: свое сердце прочистить
русской речью да и восвояси убраться, сиречь на покой.
Я усвоила четко: от труса подмоги не жди, хоть издохни.
А предательство — это как примесь лавсана ко льну
простыни, пропитали волокна чьи стоны и вздохи…
(Ах, висками к ладоням его я уже не прильну!)

…В общем, так. Очутившись у речки и не окочурившись чудом —
юдом, с которым и свёл мя возлюбленный мой напослед,
на исходе судьбы, на окраине августа, в лютом
погребном одиночестве я обнаружила свет
близких звёзд, что и было заложено в смету.
И, нанюхавшись астр, вошла потихоньку в астрал,
то есть в чувства огромность к незримому белому свету
отчей вотчины: грядкам небесным, деревьям, кустам.


Отъезд

…А сочная сентябрьская листва
и спелая трава — как в негативе,
белым-белы, и — чёрное, родства
не помнящее небо над квартирой.
Как много целлофана и стекла
прожитые года мне оставляли!
Судьба моя, сгоревшая дотла,
ты всё ещё идёшь за мной, цепляя
колючкой ли, крапивой ли, кустом,
слепой стеной, уткнувшеюся в брови,
чужим домашним светом и теплом…
Прошу тебя, пожалуйста, без крови.
Не мучай и не мучься. Отойди.
Ты — вымысел всего лишь, привиденье,
стоишь на полдороге. Полпути
собою заграждая во спасенье.
Не надо ни спасать, ни убеждать.
Расстаться всё равно что съехать с дачи…
…По небу клин плывёт. Его вожак
курлычет. Как бы кличет, как бы плачет.


Ночью

Погребная ночная сырость
рваной сетью мой дом облегает.
Мокрый месяц — как ломтик сыра,
не доеденный облаками.
Не амфибия я, не рыба!
Душат бронхи намокшей ватой,
вытесняя остатки нимба,
стёртый облик невиноватый,
всё твоё, не любимый мною,
в смутный час, в развалюхе-даче…
Что ж так долго собака воет?
Что за птица так горько плачет?