Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

СЕРГЕЙ КУНЯЕВ


ВАДИМ КОЖИНОВ


Глава 10
КОЖИНОВ И БАХТИН

(Продолжение)

16 марта 1962 года в газете “Литература и жизнь” появилась статья Кожинова “Литература и литературоведение”, в которой он дал по-своему уничтожающую характеристику, по сути, всей официальной науке о литературе того времени. “...Наше литературоведение, — писал он, — в сущности, очень мало и плохо исследует само литературное произведение как таковое... Работы чаще всего пишутся преимущественно по поводу произведений, в связи с ними, но не о них самих... Главное — нет ясного и конкретного исследования целостного искусства писателя в его неповторимом и богатом своеобразии... Конечно, произведение искусства отражает реальную жизнь. И всё же оно есть именно особый мир, созданный и живущий в художественной речи. Задача науки — проникнуть в самый этот мир, понять и оценить его с позиции жизни. А литературовед как бы “обходит” мир по кругу. Этот “метод”, прежде всего, антиматериалистичен. Вместо того чтобы исследовать словесную форму в её реальном содержании, литературовед, бросив “общий взгляд”, начинает произвольно конструировать отвлечённые соображения о содержании и ценности вещи. В результате литературоведение — одна из самых сложных гуманитарных наук, требующих большого и подлинно творческого труда — оказывается делом лёгким и простым...” То есть никому не нужным.
После этого зачина, в котором современные “зубры литературной науки” обвинялись в “антиматериалистичности” (при всей их приверженности “материализму”), более того, в “лженаучности”, Кожинов перешёл к самому главному — к тому, ради чего он и писал эту статью: подлинная наука о литературе есть. И есть её живой представитель — Михаил Бахтин, в ещё не переизданной книге которого “творчество Достоевского исследуется именно как целостный “мир”, живущий в конкретной материи художественной формы... На протяжении всей работы мы вместе с автором тщательно анализируем сами произведения Достоевского, проникая через сюжет, через образные детали в их содержание. .. Сама работа эта не проста, она требует от читателя внимания и напряжения...”
Стоит вчитаться в эту фразу молодого Кожинова, чтобы по достоинству оценить лихое умозаключение автора недавно изданной биографии Бахтина в серии “Жизнь замечательных людей”: “Тот... кто открывал страницы “Проблем поэтики Достоевского”, неизбежно начинал испытывать ощущение, что в самые кратчайшие сроки способен освоить технику бахтинского возвышенно-мудрого говорения”. Непонятно, зачем понадобилась сему автору апелляция к так называемым “бахтинистам” более поздней эпохи, поднаторевшим в жонглировании бахтинской терминологией. В начале 1960-х всё было совершенно иначе.
Кожинов прозорливо писал, что “тот, кто изучит её вдумчиво и серьёзно... поднимется на новую ступень в понимании того, что такое литература и что такое наука о литературе”. И это, действительно, было непростое чтение. Непривычные термины в непривычном контексте (“диалог”, “полифония”, “хронотоп”) только оттеняли глубину исследовательского проникновения в самую суть с л о в а. И на первых порах это совместное постижение в процессе чтения казалось погружением в неведомый мир без скафандра.
“...Дело переиздания книги, — бил в набат Кожинов, — продвигается крайне медленно. Между тем потоком выпускаются работы о литературе, которые в лучшем случае никто не станет читать”.
И это было лишь вступление. Далее — о главном. О необходимости издания книги “Франсуа Рабле в истории реализма” (так называется диссертация, хранящаяся в архиве ИМЛИ).
И Кожинов пишет о “другой эстетике”, воплощённой в этом труде:
“В истории искусства есть ряд значительных явлений, красота которых во многом прямо-таки недоступна для нас сегодня. В поэзии, скульптуре, пантомиме, танце ранней античности или азиатского и даже европейского Средневековья мы обнаруживаем такие тенденции, которые при непосредственном восприятии осознаются чуть ли не как безобразные” (далее идёт цитата из Гегеля, писавшего о сюжетах “Рамаяны”, как об “отвратительных карикатурных вымыслах”).
“Иная эстетическая мера”, “другая “система отсчёта” — вот что нужно, по мысли Кожинова, чтобы войти в мир книги Бахтина, а через неё — ив мир самого Франсуа Рабле. “Всё человечество прошло через этот этап эстетического развития; на Востоке он просто получил наиболее монументальное выражение в искусстве, средневековая Европа быстрее прошла данную стадию. Однако ещё Рабле мог мерить этой эстетической мерой” — и потому невозможно односторонне воспринимать его “Гаргантюа и Пантагрюэля” как сатиру. Кожинов цитирует из неопубликованного Бахтина:
“Нельзя понять этих телесных образов, их своеобразной художественной логики, их поражающей глубины и силы, если смотреть на них глазами художественных канонов XVII и последующих веков... В отличие от канонов нового времени, это тело неограниченное, незавершённое, неготовое, перерастающее себя самого, выходящее за свои пределы... И дана здесь эта стихия вовсе не в частно-эгоистической форме и вовсе не в отрыве от остальных сфер жизни. Материально-телесное начало здесь воспринимается как универсальное и всенародное... Поэтому всё телесное здесь так грандиозно, преувеличенно, безмерно... Ведущий момент во всех этих образах материально-телесной жизни — плодородие, рост, бьющий через край избыток. Все проявления материально-телесной жизни и все вещи отнесены не к единичной биологической особи и не к частному эгоистическому человеку, но как бы к народному, коллективному, родовому телу...”
Кожинов подчёркивает, что “отголоски этой, казалось бы, забытой стихии” можно найти и в XX веке — в полотнах Гогена и в скульптурах Эрьзи, в живописи Диего Риверы и в поэзии Пабло Неруды, “не говоря уже о современном искусстве народов Азии, Африки, Океании”... И, как следствие, “кажется несомненным, что, не став всецело исторической, эстетическая наука обрекает себя не только на узость, но и на топтание на месте”...
В письме Бахтину от 31 марта Кожинов писал: “Читали ли Вы мою статейку о Вашей книге?.. Если даже она Вам не понравится, я всё же не без торжества сообщаю, что именно в тот же самый день (во второй половине его) директор издательства дал указание включить Вашу книгу в план (а дело о ней месяца два лежало у него на столе)...”
Проходит почти 2 месяца — ив Саранск летит новое письмо с изложением обстоятельств, осложняющих выход книги в “Советском писателе”.
“...Не хочу от Вас скрывать — на днях возникло одно осложнение. Есть такая особа — Е. Книпович — (). Узнав об издании Вашей книги, она очень “заинтересовалась” (она влиятельный член правления издательства) и заявила, что хочет поддержать книгу, которая, как она помнит, ей в своё время понравилась. В редакции обрадовались и достали ей экземпляр (кстати, с большими трудностями) издания 1929 г. И она добровольно (и бесплатно!) написала пространную рецензию весьма мерзкого свойства.
Она совершенно зачёркивает первую часть книги, кроме главы “Идея у Достоевского”. Так, она заявляет (цитирую), что “автор как “вклад” и “величие” Достоевского поднимает те черты реллятивизма (написано именно через 2 “л”) и антиисторизма, которые в творчестве его были и которыми объясняется то, что в каком-то отношении у него (у слабых его сторон) учились и учатся (!) Пруст, Джойс, Кафка”...)
Далее Кожинов сообщал, что, по мнению Книпович, “вторая часть прямо противоположна первой”, и делился следующими соображениями:
“Всё это достаточно печально, но я полагаю, что можно будет отвести все эти обвинения... Очевидно, всё образуется. Но опасность всё же есть, и я не хочу скрывать это от Вас. Как говорил Гёте, нет ничего страшнее деятельного невежества. Ведь рецензия Книпович — совершенно добровольный акт защиты “истинных ценностей”...”
И далее он пишет о своей новой книжке:
“Посылаю Вам брошюрку, которую я случайно издал... Вы её лучше не читайте, разве только стр. 47, на которой Ваша книга уже издана (надо творить действительность всеми способами!) и стр. 18-20, где хорошие слова Л. Н.”.
Имеется в виду “брошюрка” “Основы теории литературы (Краткий очерк)”, вышедшая в издательстве “Знание”, где на указанной странице книга “Проблемы поэтики Достоевского” объявлялась уже вышедшей в 1962 году и стояла в списке рекомендованной литературы (!)... Кожинов, поистине, “творил действительность всеми возможными способами”... Также обращает на себя внимание цитата из Л. Н. Толстого, на “хорошие слова” которого он указал Бахтину:
“...Существование насильственных правительств отжило своё время в наше время правительственными людьми могут быть только люди, стоящие на самой низкой ступени нравственного развития. Люди эти потому и находятся на таких местах, что они нравственно вырожденные люди Теперешние властители, учредители всякого рода насилий и убийств, уже до такой степени стоят ниже нравственных требований большинства, что на них нельзя даже и негодовать. Они только гадки и жалки”.
Обращая внимание Бахтина на эти слова, Кожинов не сомневался: патриарх (как и он сам) безусловно отнесёт их к самой наисовременнейшей современности.
И он мог процитировать не только Толстого. Слишком многое у русских классиков говорило и о нынешней жизни в целом и о власти предержащей, в частности. Так, читая Герцена, невозможно было не остановиться на строчках из письма Тургеневу, посвящённого “Семейной хронике” Сергея Тимофеевича Аксакова: “...Народы прощают многое — варварство Петра и разврат Екатерины, прощают насилия и злодейства, если они только чуют силу и бодрость мысли. Но непонимание воспользоваться обстоятельствами, схватить их в свои руки, имея неограниченную власть, ни народ, ни история никогда не прощают, какое там доброе сердце ни имей”.
Впрочем, ни о каком “добром сердце” нынешнего управителя на самом деле говорить не приходилось.

* * *

Когда сплошь и рядом говорят и читают о “поколении детей XX съезда”, имеют в виду, в первую очередь, генерацию 1930-х годов рождения. Эти молодые люди, на самом деле, очень по-разному восприняли хрущёвский доклад на XX съезде и последующую “расправу” нового первого секретаря с его бывшими единомышленниками и соправителями — Молотовым, Маленковым, Кагановичем и “примкнувшим к ним Шепиловым”. Кто-то надолго (если не навсегда) терял покой и веру во всё происходящее. Кто-то не мог отделаться от обилия вопросов, на которые не давала ответа ни власть, ни окружающая жизнь. Кто-то становился убеждённым антикоммунистом и антисоветчиком. Кто-то — наоборот — преисполнялся веры в “обновлённую партию” и вступал в неё с чистым сердцем. Кто-то дышал полной грудью, и голова у него кружилась от ощущения наступившей свободы. А кто-то полагал, что разоблачения Сталина “недостаточны”, и считал своим долгом подтолкнуть власть к действиям ещё более решительным.
Вадим Кожинов относился, пожалуй, к тем, кто дышал полной грудью, но у кого отнюдь не кружилась голова — она, скорее, пухла от обилия подступавших вопросов. Ответы он искал тогда в послереволюционной истории и послереволюционной литературе — единственной, признаваемой им за литературу “социалистического реализма”, в том числе и в произведениях, созданных тогда, когда этого термина ещё не существовало в природе. В поэзии Маяковского, в первую очередь.
Прошло время. Случилась великая встреча с книгами Бахтина, а потом с ним самим. И общение это — личное и эпистолярное — совпало с очередным взрывом в общественной жизни. С XXII съездом КПСС.
К этому времени уже прозвучал хрущёвский лозунг “Догнать и перегнать Америку по производству мяса, молока и масла!” (Кожинов вспоминал, как он и его друзья смеялись, читая начертанное на кузовах грузовиков “Не уверен — не обгоняй!”). Это “догнать и перегнать” достигалось забоем скота, в результате чего в начале 1960-х начались перебои с мясом на магазинных прилавках. Ликвидация машинно-тракторных станций, передача техники колхозам привела к её массовому разрушению. Началась “кукурузизация” всей страны одновременно с уничтожением так называемых “неперспективных деревень”. И если с 1953 года началось возрождение деревни, то после 1958-го оно практически остановилось, а потом “процесс пошёл” в обратном направлении.
О том, что творилось на селе в начале 1960-х, вряд ли кто-то расскажет лучше Евгения Ивановича Носова, замечательного русского писателя, причисленного недалёкими классификаторами к “разряду” так называемых “деревенщиков”: “Вопреки ещё не успевшим выцвести, не смытым дождями оптимистическим диаграммам роста надоев и привесов, с прилавков магазинов стало исчезать мясо и всё мясное. Потом всё молочное... Куда-то девались пшено и гречка, как потом оказалось, на целые десятилетия... Пришла мысль посягнуть и на саму травопольную систему, выбросить из севооборота травы-предшественники, а вместо них внедрить ту же кукурузу. Для оправдания этого посягательства был изруган и дискредитирован основоположник этой системы академик Вильямс... Были ликвидированы и чистые пары, вместо них, дававших отдых земле, внедрялась опять та же кукуруза... Вспомним печальное постановление о лошадях. Они были обозваны дармоедами, поедающими чужой корм, позорящими социалистическую Россию бездельным ржанием и тяжёлым скрипом... Было запрещено выдавать корма на лошадей, их исключили из всех видов отчётности, то есть фактически объявили вне закона, и колхозы волей-неволей вынуждены были отправить их на убой. И потянулись на живодёрни эти скорбные, понурые шествия лошадей по дорогам России, которую они много веков кормили, опахивали, окашивали и берегли от врагов... А насаждение декоративных агрогородов?! Ради такой театрализованной жизни, случалось, силком, с милиционером переселяли в казённые многоквартирные дома с общим туалетом под забором. А тем временем покинутые деревеньки объявлялись бесперспективными, дворы зарастали чертополохом, кособочились и падали радиостолбы, осыпались колодцы и ветер трепал истлевший белёсый флаг, забытый над крышей заколоченной школы...”
Но и этого мало. Была проведена денежная реформа, фактически обесценившая денежные знаки, в результате чего начался рост всех цен. И это сразу почувствовали на себе как селяне, так и горожане.
Безграмотный в отношении экономики, самоуверенный и самовлюблённый партийный интриган, ощутивший, что почва уходит из-под ног, Хрущёв не мог не видеть, что в результате его действий многие люди начинают всё больше и больше добрым словом поминать Сталина. И на XXII съезде он начал ещё более решительную и безоглядную атаку на покойного вождя, чем на ХХ-м. Борец против “культа личности” сам с помощью своего окружения, уже не стесняясь, сооружал свой личный “культ” “верного ленинца, выдающегося политического деятеля и теоретика марксизма-ленинизма”. На трибуне появилась старая большевичка, отсидевшая в лагерях 77-летняя Дора Лазурки на, заявившая буквально следующее: “Вчера я советовалась с Ильичом, будто бы он передо мной, как живой, стоял и сказал: “Мне неприятно быть рядом со Сталиным, который столько бед принёс партии”.
Сталин был вынесен из Мавзолея, захоронен у Кремлёвской стены, и началось массовое сокрушение его памятников по всей стране.
Из Конституции СССР, по предложению Хрущёва, была изъята 131-я статья: “Каждый гражданин обязан беречь и укреплять общественную, социалистическую собственность как священную и неприкосновенную основу советского строя, как источник зажиточной и культурной жизни всех трудящихся. Лица, покушающиеся на общественную, социалистическую собственность, являются врагами народа”. А из программы партии было изъято следующее положение: “В партии не может быть двух дисциплин: одна — для руководителей, другая — для рядовых... Быть правдивым и честным перед партией, не допускать сокрытий и искажений правды. Неправдивость коммуниста перед партией и обман партии являются тягчайшим злом и несовместимы с пребыванием в рядах партии... На любом посту коммунист обязан подбирать кадры по признакам политических и деловых качеств. Не допускается подбор кадров по признакам родства и кумовства, землячества, личной преданности. Нарушение этих норм: подбор работников по признакам приятельских отношений, личной преданности, землячества и родства — несовместимы с пребыванием в рядах партии”.
Так был фактически открыт путь к будущему, сначала “тихому”, а потом и открытому разграблению общенародной собственности и к проникновению в партию волны карьеристов и проходимцев, приведших её к бесславному концу.
Этого всего как будто не замечали многие молодые литературные “звёзды”, уже окрещённые в журнале “Юность” “шестидесятниками” и буквально опьяневшие от “антисталинизма”. Более того, они с радостью и воодушевлением приняли очередную “новацию” Хрущёва и его окружения, как бы “подзабытую” с конца 1920-х — начала 1930-х годов: остервенелое, поистине революционное наступление на Русскую Православную Церковь.
Ещё 7 июля 1954 года ЦК КПСС принял постановление “О крупных недостатках в научно-атеистической пропаганде и мерах её улучшения”, негласно понимая под “крупным недостатком” частичную реабилитацию Православия при позднем Сталине. Ко времени XXII съезда борьба с этими “недостатками” вошла поистине в патологическую фазу. В 1959 году было закрыто 364 церковных прихода, в 1960-м — 1398, в 1961-м — ещё 1390. Иные храмы просто взрывались, как в 1930-х годах. Был запрещён колокольный звон, закрыт доступ к святым источникам. Верующие выгонялись с работы, исключались из вузов, лишались родительских прав за “незаконное” крещение детей или посещение с ними храмов. Повсеместно закрывались духовные семинарии.
“Шестидесятники” преисполнялись восторгом при виде возвращения “ленинских норм” жизни. В только что вышедшей книги стихов Андрея Вознесенского “Парабола”, тут же поднятой критикой “на щит”, можно было прочесть характерное для того времени стихотворение под названием “Загорская лавра”:

Сопя носами сизыми
И подоткнувши рясы —
Кто смотрит телевизоры,
Кто просто точит лясы.
Я рядом с бледным служкою
Сижу и тоже слушаю
Про денежки, про ладанки
И про родню на Ладоге...
Я говорю: — Эх, парень,
Тебе б дрова рубить,
На мотоцикле шпарить,
Девчат любить!
И колокол по парню
Гудит окрест.
Крест — на решётке.
На жизни — Крест.

Нельзя не вспомнить и набравшего большую популярность прозаика Владимира Тендрякова. Кожинов вспоминал о его творениях того памятного десятилетия: “...Молодой в то время писатель ...Тендряков, который, между прочим, позднее превратился в радикального “либерала”, в 1954 году опубликовал повесть “Не ко двору”, на основе которой... в 1956 году был снят... кинофильм “Чужая родня” (его и сейчас время от времени крутят по телевизионным каналам. — С. К.), крайне резко, как нечто отвратительное, обличавший “пережитки” собственничества в крестьянстве (помимо прочего, один из героев фильма, первоклассный плотник, был заклеймён за то, что хотел получать от колхоза плату за свой труд!..). В 1958 году Тендряков сочинил воинствующую антирелигиозную повесть “Чудотворная”, тоже превращённую в 1960-м в обошедший все экраны одноимённый кинофильм. (К слову: фильма я лично не помню, но повесть помню прекрасно. В середине 1960-х я учился в начальной школе, и это тендряковское творение входило в программу обязательного литературного чтения. Мы, совсем ещё дети, сердечно сочувствовали мальчишке, нашему сверстнику, избиваемому старой бабкой — православной фанатичкой — ребром доски разломанной им иконы. Степень писательской подлости стала, естественно, очевидной много позже. — С. К.) Через много лет Тендряков написал воспоминания о встрече Хрущёва с писателями и всячески поносил Никиту Сергеевича, но в 1950-1960-х годах он явно был его вернейшим сподвижником... И есть основания утверждать, что кинофильмы, снятые на основе повестей Тендрякова, имели не менее сильное (хотя и иное по своему характеру) воздействие на поведение и сознание молодёжи, чем многочисленные хрущёвские речи, — особенно если учесть, что в фильме “Чужая родня” в роли борца с “собственничеством” выступал обаятельнейший молодой актёр Николай Рыбников”.
Одновременно шло “обновление” городского пейзажа. Сносились без остатка целые кварталы с вековой историей. “В конце 1950-х — начале 1960-х годов, — вспоминал Кожинов, — вновь начались ломки и перестройки в Кремле, и особенно в самом ближайшем его окружении. Чувствовалось, что всё это может привести к самым печальным последствиям”.
Эти последствия не заставили себя ждать. Старой Москвы, столь любимой Кожиновым, которую он прекрасно знал, оставалось всё меньше и меньше. Нещадно истреблялся в центре города “московский ампир” во время уничтожения уникального района — Собачьей площадки — под ликующий аккомпанемент ещё одного входившего в моду “шестидесятника” Юрия Панкратова: “Сметая замшелую пошлость домов, прикорнувших горбато, // ведутся на полную мощность работы в районе Арбата”.
Через много лет Вадим Валерианович, собирая в единое историческое целое, тогда — в 1960-е — представлявшееся чередой жутких фрагментов, напишет ещё об одном “деянии” власти: “...Поставив в самом центре древней русской столицы памятник уже несколько подзабытому основоположнику (по-своему замечательное — типичное — нагромождение: Маркс, сработанный Кербелем, на площади имени Свердлова), партаппарат приступил к новому агрессивному нажиму на крестьянство, Церковь (при Хрущёве, как точно установлено, за несколько лет было уничтожено больше храмов, чем за прошедшие четыре десятилетия) и саму природу России (воспетые многочисленными евтушенками авантюристическое “освоение целины”, сооружение громадных плотин и прочее)...”
Кожинов, в ранней молодости переболевший “сталинизмом”, не просто избавился от следов преклонения перед каким-либо “культом”. Он на полном серьёзе относился к Хрущёву и его присным, как к “нравственно вырожденным людям”, которые “стоят ниже нравственных требований большинства”. Никакой речи о вступлении в партию и быть не могло. Более того, он исключил для себя возможность защиты докторской диссертации, предпочитая остаться, как и его любимый Бахтин, кандидатом наук.
Всю свою человеческую энергию он тратил в это время на пробивание бахтинских изданий. Что касается его собственного душевного состояния, здесь, пожалуй, уместно процитировать Евгения Боратынского из книги “Стихотворения. Поэмы. Проза. Письма”, вышедшей в 1951 году, которую Кожинов, конечно же, внимательно и вдумчиво читал:
“Мы свергнули старые кумиры и ещё не уверовали в новые. Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себя. Вот покамест наше назначение.
Русские имеют особенную способность и особенную нужду мыслить”.

* * *

Кожинова тянет к Бахтину с силой непреодолимой. 66-летний, на внешний взгляд — старик, Михаил Михайлович извергает потоки энергии, выжигающие в его молодом, 30-ти с лишним лет собеседнике всё наносное, случайное, несущественное... Кожинов читает рекомендованного Бахтиным Розанова (с большим трудом доставая его книги): “Среди русских художников”, “Опавшие листья”, “Уединённое”, “Апокалипсис нашего времени”... А также ошеломляющее сочинение “Обонятельное и осязательное отношение евреев к крови”.
“Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы её должны любить именно тогда, когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. Именно, именно, когда наша “мать” пьяна, лжёт и вся запуталась в “грехе”, — мы и не должны отходить от неё... Но и это ещё не последнее: когда она, наконец, умрёт и, обглоданная евреями, будет являть одни кости, — тот будет “русский”, кто будет плакать около этого остова, никому не нужного и всеми плюнутого...”
“Сам я постоянно ругаю русских. Даже почти только и делаю, что ругаю их... Но почему я ненавижу всякого, кто тоже их ругает? И даже почти только и ненавижу тех, кто русских ненавидит и особенно презирает...”
“Нужно разрушить политику. Нужно создать аполитичность. “Бог больше не хочет политики, залившей землю кровью”, “обманом, жестокостью”...”
“Если “политика” и “политики” так страстно восстали против религии, поэзии, философии, то ведь давно надо было догадаться, что, значит, душа религии, поэзии и философии в равной степени враждебна политике и пылает против неё... Что же скрывать? Политики давно “оказывают покровительство” религии, позволяют поэтам петь себе “достойные стихосложения”, “гладят по головке” философов, почти со словами: “Ты существо хотя и сумасшедшее, но мирное”. Вековые отношения... У “политиков” лица толстые, лоснятся... Но не пора ли им сказать, что дух человеческий решительно не умещается в их кожу, что дух человеческий желает не таких больших ушей; что копыта — это мало, нужен и коготь, и крыло...”
“Что живо, то самобытно. Чем полнее существо человека, тем и лицо его выразительнее, не похожее на других. То, что называется общечеловеческою физиономиею, значит не что иное, как на одно лицо со всеми, т. е. физиономия пошлая”.
“...Как же мы мало знаем еврейство и евреев! Мы ведь их совсем не знаем. Как они умело скрывают под фиговым листом невинности силу громадную, мировую силу, с которой с каждым годом приходится всё больше и больше считаться”.
Читать хотелось ещё и ещё... И один вопрос наслаивался на другой, и все вместе они требовали ответа — каждый своего.
Кожинов снова приехал к Бахтину. На сей раз один...
— Михаил Михайлович! Вы советовали читать Розанова — прежде всего. Но ведь он был страшный антисемит!
— Ну, в таком случае Вам придётся считать антисемитами почти всех великих мыслителей и писателей России.
— Как же так?!
А так! Представьте себе, что многое у них замалчивается, многое просто не публикуется. И это касается не только Достоевского. То же самое относится к Гоголю, Толстому, Лескову, Чехову, Блоку... А взять Андрея Белого, Сергия Булгакова, Льва Карсавина? А наш с Вами современник Лосев?.. Читайте классику по старым изданиям.
“...Имела место, — писал позднее Кожинов, — своего рода “цензура” по еврейскому вопросу, которая особенно неукоснительно действовала в интеллигентской среде. И к моменту знакомства с М. М. Бахтиным... в моё сознание было прочно внедрено представление, что подлинно “интеллигентный” и действительно “культурный” человек не может ни думать, ни тем более высказывать публично что-либо критическое в адрес евреев... Словом, мне стало ясно, что издавна действующий в интеллигентской среде “запрет” на критические суждения об одной из национальностей — явление сугубо ложное и, в конечном счёте, вредное даже и для самой этой национальности, ибо оно стимулирует либо даже вообще порождает в тех или иных людях экстремистские, “крайние” — и также заведомо ложные — негативные представления о евреях... Без всякого преувеличения скажу, что тогда, в 1962 году, Михаил Михайлович был единственным в мире человеком, который мог убедить меня изменить давно, с 1940-х годов внедрившееся в моё сознание представление об этом “предмете”, и убедить не какими-либо аргументами, а самой своей личностью...”
Впрочем, “перемена” — слишком неточное слово. В Кожинове произошёл фундаментальный п е р е вор от всего мировоззрения. И “национальный вопрос” был здесь лишь одним из сегментов.
“Помню, как однажды в Саранске, — вспоминал Вадим Валерианович, — он в течение нескольких часов, затянувшихся далеко за полночь, говорил мне о Боге и Мироздании, говорил так, что я ушёл в гостиницу в буквальном смысле слова потрясённый и не мог уснуть до утра, пребывая в никогда не испытанном духовном состоянии... На вопрос о соотношении христианских конфессий Бахтин, не задумываясь, сказал (как о давно решённом), что человек, причастный России, может исповедовать именно и только Православие... Только религия, говорил он, определяет ничем не ограниченную свободу мысли, ибо человек абсолютно не может существовать без какой-либо веры, и отсутствие веры в Бога неизбежно оборачивается идолопоклонством, то есть верой в нечто заведомо ограниченное временными и пространственными рамками и не дающее действительной, полноценной свободы мысли...”
— Царство Божие не внутри нас и не вне нас; оно — между нами...
Это было совершенно иное из об р аж е н ие диалога, чем то, как его до сих пор воспринимал бахтинский собеседник.
Бахтин говорил о том, что настоящая религиозность рождается на тончайшей грани веры и безверия, а трагизм — на грани, на срезе жизни и смерти. И иллюстрировал поразительным примером: “Во время войны люди, с именем Сталина бросавшиеся под танки, не верили, что умирают. Они считали, что клич: “За Сталина!” — переносит их в какую-то иную жизнь”.
В самом бытии Вадима Кожинова менялось всё. Он уезжал от Бахтина иным человеком.

* * *

Как уже упоминалось, в “Литературной газете” появилось письмо Виктора Виноградова, Николая Любимова и Константина Федина: “...Мы считаем очень важным и своевременным издание выдающегося исследования о Рабле, принадлежащего одному из интереснейших наших литературоведов — Михаилу Михайловичу Бахтину. Многим известна его прекрасная книга “Проблемы творчества Достоевского”, опубликованная ещё в 1929 году. Сейчас этот труд издаётся “Советским писателем”; одновременно он будет опубликован — по договорённости с “Международной книгой” — прогрессивным итальянским издательством Эйнауди”.
Николай Любимов, заново переведший “Гаргантюа и Пантагрюэля”, позже вспоминал: “То, что Бахтин наконец выплыл, — заслуга Вадима Валериановича Кожинова. Он и обратился ко мне с предложением написать письмо в “Литературную газету” о необходимости издания “Творчества Ф. Рабле”. Компания, в которую я попал, подобралась хоть куда — Федин, академик В. В. Виноградов. Но сначала вышла книжка о Достоевском, а потом уж Рабле. fl-то читал её в рукописи, и она мне очень помогла. Когда я показывал куски переводов М. М., он одобрил мой метод — использование русских пословиц, поговорок. Уже гораздо позднее мы стали соседями, и время от времени я его навещал...”
В этот же день, когда было напечатано письмо, Кожинов пишет Бахтину:
“Дорогой Михаил Михайлович!
Давно не писал Вам — всё дожидался, пока опубликуют письмо о Вашем Рабле в “Литературной газете” (сегодня, наконец!). Долго задерживали всякие типы. Это письмо важно тем, что теперь книга о Достоевском пройдёт без сучка и задоринки. А вторая — ещё посмотрим. Во всяком случае, интриги противной Книпович сорваны...
О себе писать мне нечего... Мы сдаём в издательство 2-й том нашей “Теории литературы”, где мне принадлежит более половины текста, и надо возиться со всякими доделками и редакционными поправками. Работа особенно скучна потому, что уже сданный 1-й том проходит в изд. Очень плохо, чёркают целые страницы (больше всего — в текстах Гачева), и обидно работать впустую. Быть может, вообще не издадут, ибо в теоретической работе всё явно, голо — “вредные” мысли не опредмечены в материале, в конкретном анализе. К тому же изд. АН самое мрачное. Сидят какие-то неизменяющиеся куклы. (Поэтому книгу о Рабле лучше всё-таки отдать в Гослитиздат — там, в основном, люди симпатичные...) Пинский соглашается быть научным редактором. Он считает Вашу книгу гениальной и самой глубокой в русском литературоведении. Правда, в то же время считает её односторонней.
Простите, что ничего не могу написать о Вашей главе, присланной “для отзыва”. Это виноваты Бочаров и Палиевский, которые вообще принципиальные кунктаторы. Они всё ещё читают и перечитывают...
Посмотрите статью Палиевского в № 6 “Нового мира” за этот год — по-моему, превосходнейшая вещь. Жаль, что сильно смягчена, обеззублена купюрами (она должна быть напечатана в одном сборнике полностью).
Получили ли Вы какие-нибудь сведения из Турина? Я слышал из третьих рук, что книга Ваша уже переведена на итальянский...”
И далее автор письма спрашивал мнение Бахтина о статье Пиамы Гайденко в “Вопросах литературы”, о философии Хайдеггера, где цитировался поздний Бердяев, а также посылал стихотворение тогда любимого и читаемого Мандельштама “Кувшин”.
Статья Палиевского, о которой писал Кожинов, была посвящена анализу буржуазного мира в романах Грэма Грина. Из Турина никаких сведений не было...