Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ЮРИЙ ТЮРИН


Рядом с большим писателем



К 100-летию со дня рождения Михаила Николаевича Алексеева


Когда-то ленинградский литературовед, писатель Дмитрий Миронович Молдавский, друг Михаила Николаевича Алексеева, сказал мне: "Юра, судьба подарила тебе возможность быть рядом с большим писателем. Не ленись,записывай все, что запомнишь из разговоров с ним, из его встреч с друзьями-писателями. Тебе за это скажут спасибо не только твои дети и внуки..."
Наказ этого мудрого человека, каюсь, я не выполнил, записей никогда не вел. Но особо запомнившиеся мне встречи и совместные поездки попробую сейчас восстановить по мере сил. Может, и мои заметки что-то добавят к пониманию личности выдающегося русского писателя.

1

Я познакомился с Михаилом Николаевичем Алексеевым в декабре 1971 года. Работал я тогда литературным редактором в издательстве "Советская Россия". В этом издательстве, как раз в 71-м, вышел "Американский дневник" Михаила Николаевича (там рассказывается, в частности, о встрече с Джоном Апдайком, американским классиком, который подарил русскому гостю четвертый том из Собрания сочинений Николая Гумилёва, куда вошла проза поэта; впоследствии, в 1987 году, Михаил Николаевич опубликует в своем журнале "Москва" "Записки кавалериста", написанные вольноопределяющимся лейб-гвардии уланского полка Гумилёвым на Западном русско-германском фронте).
Мне было 33 года. Я был женат на женщине с двумя детьми, своих детей не имел. Только что переехал из огромной коммуналки на улице Горького в двухкомнатную квартиру в элитной высотке на площади Восстания (ныне Кудринской), соседями были киноактеры Петр Алейников, Андрей Абрикосов, великий хоккеист Николай Сологубов. Эта знаменитая веселая троица каждый день в девять утра встречалась на первом этаже у мраморной стойки знаменитого "Гастронома", занимавшего четыре крыла высотки. Он работал с восьми, и сразу продавали в розлив холодненькое Советское шампанское, полусладкое. Можно было культурно постоять, повторить по бокальчику (хрусталь настоящий был, не пластмассовые стаканчики). Покупатели набивались позже, так что часа полтора выдавались тихие, безмятежные.
С младшей дочерью Михаила Николаевича, Ларисой, был я знаком уже года три. Лариса работала сначала младшим редактором в той же "Советской России", а затем редактором в юном издательстве "Современник", созданном специально для российских писателей по инициативе М.Шолохова, Л.Соболева и М.Алексеева. После десятилетки Лариса решительно, вполне сознательно не стала поступать на дневной факультет, выбрала вечерний и пошла на службу. Училась она, как и ее старшая сестра Наташа, на редакционно-издательском отделении факультета журналистики МГУ на Моховой улице.
В "Советской России" мы сидели друг против друга в одном кабинете. Я видел, как добросовестно и старательно работает эта скрытная, замкнутая восемнадцатилетняя девушка с удивительными голубыми глазами. Правда, когда выпадала свободная минута, садилась в мягкое кресло в углу кабинета и дремала, положив на колени какие-то бумаги на всякий случай. "Вот, — думал я, — наверное, веселилась допоздна в компании молодежи, а теперь в сон клонит". Но позже узнал, что каждый вечер после работы Лариса идет через Александровский сад (издательство помещалось возле ГУМа, в проезде Сапунова) и заходит в здание МГУ, где занимается почти до десяти вечера. Домой она попадала около одиннадцати. А надо было еще писать конспекты, готовиться к семинарам...
Роман наш начался уже тогда, когда Лариса перешла на работу в "Современник", весной 1971-го. Я был старше ее на 12 лет. Осенью мы приняли решение пожениться. Я подал на развод со своей первой женой.
Пришла пора знакомиться с Михаилом Николаевичем. В декабре мы пришли к назначенному часу к редакции "Москвы" на Старом Арбате. Сумерки сгущались, искрился голубоватый снежок. Зажглись фонари, вспыхнули разноцветные вывески магазинов. По крутой деревянной лестнице, похожей на корабельный трап (слова Михаила Николаевича), мы поднялись на второй этаж, узкий коридор вел к приемной главного редактора. Правая стена коридора была сплошь — бесконечный иконостас — увешана черно-белыми портретами писателей работы художника-фотографа Михаила Кочнева: Шолохов, Федин, Булгаков, Твардовский, Гамзатов, Проскурин, Василий Федоров, Исаев, Юлиан Семенов, Михалков...
Секретарь главного редактора, добрейшей души человек Антонина Дмитриевна, встретила нас радушно, по-матерински. Проводила в кабинет главного, предложила чай. Мы отказались. Михаил Николаевич где-то задерживался. Я сел слева от входа на жесткий стул и сидел в позе египетского фараона из Британского музея — прямая спина, ладони на коленях. Лариса удобно устроилась в уголке кожаного "директорского" дивана, стоявшего справа. В кабинете Михаила Николаевича т-образно располагались два стола — рабочий стол главного редактора и второй, побольше, — для членов редколлегии. Позади рабочего стола во всю облицованную деревом стену громоздились книжные шкафы, забитые переплетенными номерами журнала "Москва" за много лет, и внушительных размеров сейф. Над ним раскинул крылья резной пятигорский орел — как после выяснилось, сувенир от Алима Кешокова.
Я готовился к расспросам о себе, своей семье и мысленно репетировал речь-родословную.
Мой прадед, простой крестьянин Ефим Иванович Тюрин, родился в 1840 году и умер в марте 1931-го в деревне Кораблёвке Серебряно-Прудского района Московской области. Дед его, крепостной Леонтий Дмитриевич, был братом известного крепостного зодчего Евграфа Дмитриевича Тюрина (1795–1872). Евграф Дмитриевич славен тем, что поставил в Москве по своему проекту Патриарший кафедральный Богоявленский собор в Елохове, здание Президиума РАН в Нескучном саду, ампирный особняк на Покровском бульваре, построил новое здание университета и церковь св. Татианы при нем на Моховой улице, театры в шереметевских Останкине и Архангельском.
Тюрины были оброчными крестьянами помещика Колычева, род которого происходил от бояр Колычевых, со времени Ивана Грозного.
Мой дед Петр Ефимович Тюрин, единственный сын в семье, выучился плотничать. С 12 лет отец брал его с артелью плотников то в Москву, то в Муром, то во Владимир. В 1914 году Петр Тюрин попал в Прикарпатье, на Юго-Западный фронт. В 18-м бежал в Москву, вступил в партию большевиков. Стал совслужащим, работал домоуправом на улице Горького, д. 28. Был двадцатипятитысячником, строил колхозы в Старой Рязани (Спасск-на-Оке). Носил оружие (пистолет системы "бульдог"), ходил по тридцать верст пешком.
После Великой Отечественной заведовал фондами Государственного музея атеизма и антирелигиозной пропаганды на Каляевской (ныне Долгоруковская). Через несколько лет музей перевели в Питер, в Казанский собор, а здание бывшей церкви на Каляевской заняла киностудия "Мультфильм". Сколько же реликвий прошло через руки моего деда! Ящики с иконами, серебряными потирами, напрестольными крестами, помнящими молитвы Андрея Боголюбского, Александра Невского, Дмитрия Донского, Иосифа Волоцкого, митрополита Филарета, патриарха Тихона, грузили послушные солдатики в полуторки. Реликвии вывозили в Ленинград, где добрая треть из них исчезла.
Петр Петрович Тюрин, мой отец, был уже не крестьянин, а профессиональный рабочий. После ФЗУ получил специальность слесаря-лекальщика 7-го разряда, трудился на заводе "КинАп" (киноаппаратуры). Призывался на курсы артстрелков, получил старлея. 7 июля 1941 года добровольцем ушел на фронт в составе 1-й Московской коммунистической дивизии, попал на Волховский фронт. Погиб в августе 41-го. Мне не было еще и трех лет, я его не помню. До моего совершеннолетия мама получала пенсию за погибшего мужа.
Младший брат отца Павел воевал в Финляндии, входил в Бессарабию. Младший лейтенант. Вместе с моим отцом ушел на фронт, вместе погибли.
Нет, неслучайно мой дед назвал сыновей Петром и Павлом. Я глубоко благодарен деду за подспудное религиозно-нравственное воспитание.
Мой дед, аскет и молчун, никогда не пил, не курил, не сквернословил. Не вкушал мяса, пил ведрами чай с сахаром, сухарики крошил в дулёвскую кружку. Так я разумею после его кончины, что был он тайный схимник, нес крест за погибших сыновей. О вождях он никогда не вспоминал, разве что разбившемуся красному соколу Чкалову шептал: "Вечная память..."
Мама моя, Вероника Яновна Спрунк, латышка, родилась в Риге 8 ноября (как и я) 1913 года. Летом 17-го, когда немцы начали штурм Риги, родители мамы вместе с ней бежали в Россию. В Москве приютились они в бедном, грязном доме на 2-й Мещанской (улица Гиляровского), недалеко от Виндавского (Рижского) вокзала. В этом квартале проживало немало латышей. В 38-м большинство из них подверглось репрессиям. Бабушка, Вильгельмина-Эрнестина Юкне, скончалась в 1934 году. Дед, Ян Спрунк, сапожничал. Заказы принимал на дому. Говаривал хвастливо: "Как стукну молотком по деревянному гвоздю, так рубль". Чекисты взяли его вместе с пятнадцатилетним сыном Артуром, в ссылке оба сгинули без вести. Мама спаслась, потому что в 37-м вышла замуж за русского и переехала жить к мужу, на улицу Горького. 8 ноября 1938 года в молодой семье родился сын Юрий, то есть я.
С 1943-го мама работала бухгалтером в ресторане "Гранд-отель", а после его закрытия — в ресторане "Москва". Скончалась она в январе 1964 года, прожив всего 50 лет. Второй раз замуж она так и не вышла...
Дальше я собирался коротко рассказать будущему тестю о себе, но все пошло совсем не по моему плану. Родословную в этот вечер рассказывать не пришлось.
Распахнулась дверь, и в кабинет стремительно ворвался хозяин с кейсом в руке. На бегу нам кивнув, Михаил Николаевич устремился к своему письменному столу. Помню, как я удивился его небольшому росту — вряд ли дотягивал он до метра семидесяти. Михаил Николаевич сбросил короткую дубленку, меховую шапку и лихорадочно занялся бумагами, принесенными в кейсе. Под шорох листков мы молча ждали церемонии знакомства.
— Ну, ладно. — Михаил Николаевич наконец-то придавил ворох бумаг телефонным справочником. — Идите поближе. Садитесь.
Я пересел к столу.
Алексеев имел обыкновение, глядя на собеседника, щурить правый глаз, при этом как бы недоверчиво вскидывая бровь. Глубоко проникал этот буравчик, становилось неуютно, сиротливо.
— Ты что же, всерьез жениться собираешься? — несколько недоверчиво спросил он.
— Кажется, всерьез, — не сразу выдавил я.
— Так кажется или всерьез? — Алексеев повысил голос. — Перескочив через одно препятствие, можно перескочить и через другое, так?
— Понимаю, что никакие мои уверения не могут... — замямлил я.
Тут Лариса рассмеялась и прервала мое блеяние:
— Ладно тебе, папа! Будь проще.
Михаил Николаевич потеплел:
— Ну, что ж. Вижу, у вас все решено. Совет да любовь вам. Дочь мою меньшую замуж благословляю. Но, Юра, учти! — снова прищурился он. — Ежели что, я тебя уничтожу!
Ничего себе! Аж морозец по спине пробежал... Забегая вперед, скажу: редко кто так поддерживал меня, относился ко мне так терпимо и доброжелательно, как Михаил Николаевич. Я по сей день благодарен ему за все, что он для меня сделал. И слава богу, что иногда и мне удавалось чем-то помочь ему, в основном по части кино...
— Ну, хватит уже! — снова вмешалась Лариса. — Надо где-нибудь посидеть по случаю знакомства. Там все и договорим.
Михаил Николаевич посмотрел на часы, скомандовал:
— Ладно! Поехали! Сначала в Союз писателей, заберем Закруткина, а после к нему, в гостиницу "Москва". Там и поужинаем.
С шофером черной служебной "Волги" Валей мы сразу поладили. Сухожилистый, костистый мужик со впалыми щеками заядлого курильщика, Валя был предан семье Алексеевых. Жил он в Люберцах. Подгонял авто к переделкинской калитке ровно в половине десятого. Уважал мужик выпить, но строго по норме: стакан вечером в пятницу, субботняя порция, стакан утром в воскресенье. В рабочие дни обедал всухомятку: хлеб, любительская колбаска, бутылка минералки. Две пачки папирос "беломор".
Мы поехали на набережную Мориса Тореза (Софийскую), к особняку российского Союза писателей. Там проводилось совещание молодых писателей России. В этот час с ними встречался Леонид Максимович Леонов. К великому мастеру слова Михаил Николаевич относился благоговейно. Рядом с Леоновым для него стоял только Шолохов. Кстати, Леонид Максимович являлся членом редколлегии журнала "Москва".
Алексеев прошел в конференц-зал, чтобы вызвать Виталия Закруткина (он тоже пришел послушать мастера, хоть уже давно не относился к разряду молодых писателей), мы остались в предбаннике. Вскоре молодежь высыпала на перекур. Вышли и Алексеев с Закруткиным. Виталий Александрович был, как всегда, в офицерской гимнастерке, галифе стянуты начищенными до блеска сапогами.
Из дома на набережной мы поехали в гостиницу "Москва". Поднялись на третий этаж, в основной зал ресторана "Москва". Боже, сколько раз я бывал здесь, навещая маму, когда она работала калькулятором у непревзойденного тогда шеф-повара Ермилова! Высоко над головой праздничные росписи громадного потолка, выполненные современником Ахматовой и Блока, братом Зинаиды Серебряковой Евгением Евгеньевичем Лансере.
Столик на четверых, знаменитый бефстроганов по рецепту Ермилова, графинчик с ледяной влагой. В зале было мало посетителей, никакой музыки. Разговаривали писатели вполголоса. Я больше молчал.
С Виталием Александровичем Закруткиным познакомился Михаил Николаевич лет за двенадцать до этого, когда пришел в журнал "Огонек" заместителем главного редактора. Закруткин тогда работал над второй книгой романа "Сотворение мира". Готовые главы писатель посылал из своей донской станицы Кочетовской в "Огонек". Этот журнал крепко дружил с Виталием Александровичем и первую книгу большого романа полностью напечатал на своих страницах.
Главный редактор "Огонька" Софронов был влюблен в Дон. Родился он в Минске, но происходил из древнего казачьего рода, в юности работал на Ростсельмаше, учился на литературном факультете Ростовского педагогического института. Регулярно приезжал Анатолий Владимирович в Вёшки к Шолохову, самолично писал об этом очерки в свой журнал, привозил для постановочных съемок талантливого фотокора Н.Козловского, которому принадлежат лучшие фотопортреты Михаила Александровича. Со временем Софронов стал брать в донские поездки своего заместителя. Так попал Алексеев сначала в станицу Пухляковскую, к Анатолию Калинину, всенародно популярный роман которого "Цыган" печатался в "Огоньке", а потом и в станицу Кочетовскую, к Закруткину.
...Мы подняли по первой за знакомство. Вторую рюмку Михаил Николаевич поднял за Виталия Александровича.
— Настоящий донской казак, — начал он.— Виталий, мы с тобой фронтовики, братья. Хоть и воевали на разных фронтах. Я под Сталинградом и Курском, ты на Кавказе. Ратный труд Виталий показал в правдивых "Кавказских записках", — обратился Михаил Николаевич к нам. — А ведь мог и не идти на фронт. До войны ученый-филолог Закруткин защитил кандидатскую, получил доцента, заведовал кафедрой русской литературы в Ростовском пединституте. Институт эвакуировался на восток, завкафедрой полагалась бронь.
— Этого я себе никогда бы не простил! — вырвалось у Закруткина.
— Вот, вот! — Михаил Николаевич потянулся чокнуться. — Ну, после войны бывший филолог осел в станице, стал профессиональным писателем, казаком-хлеборобом.
— Теперь я виноградарь, — мягко поправил Виктор Александрович.
— Что так? — прищурился Михаил Николаевич.
— Перепрофилирую наш зерноводческий колхоз в винодельческий совхоз. С пшеничкой-то худовато. Народ недоволен. Виноградники выгоднее. Климат у нас вполне подходящий, мускат как сахарный.
— И что, власти дозволили?
— Миша, ведь я член местного и Ростовского советов, — рассмеялся Закруткин. — Поменьше чином, чем ты — депутат Верховного Совета России, — но все же силенок для правого дела хватает...
Знал бы народный радетель Виталий Александрович, что всего через 14 лет после нашей встречи запретительный "антиалкогольный" мракобесный указ временщика Горбачева приведет к повальной вырубке виноградной лозы на Дону, в Крыму и Молдавии.
— А что, Виталий, наш катерок "Заря" на ходу? — живо спросил Михаил Николаевич.
— Пыхтит себе. Приезжай рыбу ловить. Да в плавнях крякву постреляем. У меня две собаки натасканы, с добычей будем.
— А Урс жив?
— Урс помер...
Позже много раз я видел на стене переделкинского кабинета Михаила Николаевича окантованную фотографию: Закруткин в броднях стоит на приречных голышах, в правой руке двустволка, левой рукой удерживает поводок немецкой овчарки. Урс был любимцем писателя...
— Такой умный пес был, — наклоняется к нам Виталий Александрович. — Добряк, все понимал, только сказать не мог. Однажды выпил я лишку с гостями, праздник был первомайский, решил показать друзьям, какой у меня пес разумный. Обнял я его и говорю: "Урс! Ты понятливый парень. Скажи “мама”!" Урс, само собой, ни в какую. Я снова: "Урс, скажи “мама”!" Пес и так и сяк, отворачивает морду налево-направо. Сивушный запах он на дух не переносил, это правда. Но хозяин-то под хмельком. Лезу в собачью морду. Урс не выдержал. Возьми и тяпни меня за ноздри. Кончик носа повис на ниточке. Кровь ручьем... Мои переполошились, потащили меня в медпункт. Фельдшерица нос мне пришила суровой ниткой. Вернулись домой, а пес под крыльцо забился, скулит. Верите ли, трое суток безвылазно там пролежал. Не пил, не ел: так виноватился, что хозяина покусал. Я зову: "Урс! Урс! Да я простил тебя давно, давай вылезай!" А он, бедняга, дрожит, повизгивает. Наконец выполз на брюхе, хвостом землю метет, поскуливает... Но ничего, забыли старое.
Закруткин очень любил повесть Алексеева "Карюха".
— Что нового сочинил, Миша? Может, вернулся к военной теме? Про однополчан или односельчан? Рассказывай.
— Не попал в яблочко, казак. — Михаил Николаевич с хитрецой улыбнулся. — Закончили мы фильм только что — "Русское поле". По "Ивушке неплакучей"... Выходит, про односельчан кино. Сценарий мой, режиссер Коля Москаленко. Тот самый, что мою "Журавушку" делал. Неплохой вроде получился фильм. Режиссер, тот на сто процентов уверен: "Миша! Публика будет смеяться и плакать!"
— Твой будущий зять киновед по образованию. Вы видели картину? — Закруткин обратился к нам.
— Нет еще! — хором признались мы.
— Кстати, Виталий, — перешел к делу Михаил Николаевич. — Одобряешь ли выбор моей дщери? Напутствуешь?
— Ты молчалив, Юра! — торжественно возгласил Закруткин. — И это уже хорошо! Соглашайся, Миша!
— Да вот разница в возрасте... двенадцать лет все-таки...
— Ерунда, Миша! Моя Наташа на двадцать пять лет меня моложе, но я с каждым годом все меньше ощущаю эту разницу.
Улыбался Закруткин обаятельно, с лукавинкой. Привычно подкручивал усы — верный признак хорошего настроения.

2

Краснопресненский районный суд, предлагая примирение, затягивал мой развод.
Первую ночь после бегства из высотки провел я на Белорусском вокзале, затем неделю жил у крёстной, моей тетушки по отцовской линии — Елизаветы Петровны. После перебрался в "двушку"-малютку на Преображенке, рядом со старообрядческим кладбищем. Мой друг еще с десятого класса Женя Соловьев, почти брат мой, уступил мне на время свое кооперативное жилище, благо у жены его тоже была похожая малогабаритная квартира в Кузьминках. Три месяца я обретался на Преображенке, в холодном, сине-зеленого цвета панельном доме. Лариса приезжала ко мне, привозила кое-что из домашних разносолов. Михаил Николаевич смеялся: "Завелся в гнезде малой птахи здоровенный кукушонок (это обо мне), и пичуга мечется, летает взад-вперед, чтобы подкидыша прокормить".
На Новый год будущая теща прислала мне с Ларисой запеченного с черносливом кролика. Как ни жаль было беззащитное существо, подношение мы съели.
8 марта Лариса праздновала со мной день своего рождения. Алексеевым, которые за 22 года привыкли считать 8 марта праздником семейным, это не понравилось. После долгих совещаний с женой, Галиной Андреевной, Михаил Николаевич предложил мне переехать к нему на Самотёку.
Мне выделили диванчик в гостиной-кабинете. У сестер, Ларисы и Наташи, были свои комнаты, у старших Алексеевых — своя. Михаил Николаевич вставал рано. Часов в семь, уже попив на кухне чаю, он, стараясь не шуметь, входил в кабинет. Зачем-то поправив мой плед, быстренько садился за письменный стол. Будущий тесть думал, что зять спит. Он шелестел бумагой, надев очки. Видел я со спины человека, с головой заваленного текучкой — заказной работой. То в "Правду" статью, то в "Литгазету" рецензию, то портрет юбиляра в "Литературную Россию", то тезисы для конференции — в Оренбурге, Киеве, Баку...
Помнится, на столе древнеегипетской пирамидой громоздилась неподъемная папка — народный роман Петра Лукича Проскурина "Судьба". Роман печатался в журнале "Москва", привел в неописуемое восхищение Евгения Семеновича Матвеева, режиссер снял на "Мосфильме" киноэпос "Любовь земная" и "Судьба", сам сыграл главную роль. Роман Юлиана Семенова "Семнадцать мгновений весны" попал на рабочий стол Алексеева чуть раньше моего появления в доме тестя. Зато видел я первый вариант "Вечного зова" Анатолия Иванова.
Помнится, мой первый профессиональный разговор с Михаилом Николаевичем состоялся по поводу статьи Маргариты Алигер об Анне Андреевне Ахматовой. Автор предложила статью журналу "Москва". Михаил Николаевич не знал, как ответить. "Бабушка советской поэзии", Маргарита Иосифовна ставила Ахматову столь высоко, что Твардовский оказывался ниже. "Правда?" — спрашивал меня Михаил Николаевич. "Правда", — с полной убежденностью говорил я. Горные вершины русского Серебряного века Михаил Николаевич представлял себе смутно. Есенин, десяток строк из Блока, кое-что из Маяковского... Зато наизусть читал нам Пушкина, огромные отрывки из Некрасова, из поэм Твардовского "Василий Теркин" и "За далью — даль". Со многими поэтами-современниками Михаил Николаевич был в добрых отношениях — дружил с Ярославом Смеляковым, Расулом Гамзатовым, Алимом Кешоковым, Гарольдом Регистаном, Егором Исаевым, Василием Федоровым, Сергеем Васильевичем Смирновым, Владимиром Солоухиным, Владимиром Фирсовым, Константином Скворцовым. "Понимаешь, Юра! — говорил он мне в задумчивую минуту. — Жизнь так складывалась — не дошел до высших сфер образования. Да, окончил Высшие литературные курсы, сидел за одной партой с Астафьевым и Чингизом Айтматовым. Только полного высшего образования у меня нет. Даже педагогическое училище в нашем Аткарске мне не дали закончить — призвали на военные курсы. В преддверии войны готовили грамотных политруков... Мои педагоги — земля, природа, дед и мать, крестьянство, война, моя семья, Шолохов. Недостаток знаний своих литературоведческих сознаю".
Очерк об Ахматовой — свежий, проникновенный — был напечатан.
Осенью 72-го Михаил Николаевич позвал нас на рыбалку на Нижнюю Волгу, в родные места Галины Андреевны. Там тогда действовал так называемый холерный карантин, но мы рискнули. Никаких признаков холеры мы, слава богу, не заметили.
В Астрахани жил старший брат Галины Андреевны — Андрей Андреевич Анисимов, жилистый крепкий мужик, заядлый рыбак. В его квартирке в блочной пятиэтажке мы гостевали два дня. Нам с Ларисой времени хватило, чтобы побродить по городу среди курганов из арбузов и дынь, толчеи рыбного крикливого базара, вдоль белых палат и храмов Астраханского кремля. Хорош в Астрахани художественно-краеведческий музей. Мы искали и нашли здесь память о Кустодиеве, Федоре Сологубе, Велимире Хлебникове. На причале покачивались десятки судов. Сотни моторок были прикованы к берегам проток. В маленьком пруду в центре города среди лотосов плавали белые лебеди...
Из Астрахани мы пролетели на "метеоре" вверх по Волге километров сто с гаком до большого села Никольского, расположенного на самом краю безоглядной калмыцкой степи. Село старинное, мимо него плыли струги мятежного атамана Степана Тимофеевича Разина. Дома Никольского раскинулись на высоченном крутояре правобережья Волги. Знаменито село на астраханской земле своим огромным пятиглавым храмом, видным с Волги за десяток верст.
Церковь во имя Рождества Богородицы была возведена в 1912 году при государе Николае II. Кладка профильного кирпича, декор мощных порталов велись в формах псевдорусского стиля, столь распространенного в Европейской России конца XIX века. Этот храм никогда не закрывался.
В селе Никольском в 1924 году родилась Галина Андреевна, жена Михаила Николаевича. Отец ее, Андрей Иванович Анисимов, работал на бойне, мать умерла, когда девочке было пять лет. Из Никольского в 41-м ее возили под Астрахань на рытье окопов, работала она и в госпитале, переносила раненых в операционную. Руки разжимались от тяжести носилок, особенно если раненый в гипсе, а ведь было ей всего семнадцать. В 42-м, окончив десятилетку, Галя ушла на фронт, под Сталинград, где в то же самое время дрался политрук минометной роты Михаил Алексеев...
В селе Никольском, куда мы приплыли из Астрахани, жили два младших сводных брата Галины Андреевны — Федор, тракторист, и Михаил, моторист. Михаил Николаевич поддерживал с ними связь, помогал деньгами, присылал лекарства.
Мы с Ларисой жили у Поповых, родственников Галины Андреевны, воздухообразных богобоязненных старичков, владельцев любовно возделанной усадьбы и чистенького домика. В отведенной нам комнатке со свежевымытыми полами, с цветастыми половиками красовался под красноватый огонек лампады большой напольный образ святителя Николая Чудотворца. Помню, меня поразил изумительный по красоте серебряный оклад — это была семейная святыня зажиточного когда-то казачьего рода Поповых, из которого происходила мать Галины Андреевны, Евдокия Семеновна Попова. До сих пор перед моими глазами этот образ Чудотворца, самого любимого нашим народом святого.
Несколько дней в Никольском протекали в нерушимом распорядке. Рано поутру старики кормили нас домашними пирожками и каймаком — топлеными теплыми сливками с коричневой корочкой сверху. Затем мы шли к Алексеевым, они жили в другом доме. Лариса там оставалась, а Михаил Николаевич с шурином Андреем Андреевичем и аз, грешный, спускались с крутояра к Волге.
Многокилометровый плёс. Несколько моторок и вёсельных лодок никольских рыбаков ожидали хозяев на берегу в песчаных корытцах. Пришвартованный к пристаньке причал, как сонный сазан, шевелил пристяжными канатами.
Много лет назад, в начале 60-х, семья Алексеевых провела два месяца в этих местах, на безлюдном, заросшем старыми вётлами зеленом острове. Родители ночевали в палатке, дочери — на тюфяках под марлевыми пологами. Готовили пищу на костре, культурную программу поставлял радиоприемник "Спидола". По утрам, пока было прохладно, Михаил Николаевич работал, сидя под ветлой за привезенным из села неудобным кухонным столиком с дверцами, тарахтела портативная машинка "Колибри" — Алексеев писал тогда "Хлеб — имя существительное". К полудню песок на берегу нагревался до сумасшедших градусов, из сыпучих норок выползали крошечные гады-сороконожки, очень кусачие. Михаил Николаевич погружал семейство в моторку (в ту пору у него была своя лодка со стационарным мотором, не подвесным), садился за штурвал и отплывал на белую песчаную косу — таких кос в середине лета, в жару, на Нижней Волге немало. Там он пристраивал свои донки, тогда не считавшиеся еще браконьерской снастью, и терпеливо смотрел на привязанные в леске колокольчики. Ловил на малька, хорошо брали судаки и жерехи. К обеду прямо там, на косе, варили уху. К вечеру возвращались на остров. Дочери шли на хутор за парным молоком. Так и текла жизнь, день за днем...
Но вернемся в год 72-й. Мы седлали лодку, Андрей Андреевич садился на весла, шли вверх по течению, минуя храм на горе. Андрей Андреевич бросал самодельный якорь, зацеплялся за дно. Конечно, лодку постепенно сносило богатырским водотоком Волги, но аккурат к храму. Мы разбирали снасти. Мне при городской неумелости хватало двух лесок. Ловились судаки, иногда попадались болотного цвета крупные щуки. Безграничная речная вода неостановимо журчала за плоской кормой. Часика через три мы причаливали к отмели на перерыв. Обедали чем Бог послал, термос с крепким чаем. Полдневный отдых в жестком ивняке и чахлой полыни. Снова в лодку, гребем в свою сторону.
На рыбалке Михаил Николаевич никогда не заговаривал о литературе. Тем паче не говорил о творческих планах. Тщеславие в бытовой жизни в нем никогда не проявлялось. Было бы диким услышать от него в те приволжские жаркие дни полемические тирады против завистников или госчиновников и цензоров. Он лечил душу целительной силой уцелевшей от людского варварства природы, переливами волжской воды, безобидным шлепаньем пробкового поплавка на чуть заметной глазу зыби реки, редкими криками голодных чаек. О войне в ту неделю тоже молчал.
Возвращались мы с достойным уловом. Во дворе дома, где жили Алексеевы, нас, как правило, уже ждали Галина Андреевна, Лариса, Федор и Михаил Анисимовы с женами, директор совхоза, хозяева усадьбы. На летней печке раскалялись широкие чугунные сковороды, кипятком брызгало пахучее растительное масло. Рыбу присаливали, белые звенья судака прокладывались огненно-красными ломтями сочившихся солнечной сладостью помидоров. Бушевало, шкворчало, прыгало, плевалось жирными каплями, лопалось, кашляло...
Как ни странно, комары не донимали. Пиршества в благодатной теплыни вечеров проходили дружелюбно, весело. Михаил Николаевич не тянул одеяло на себя, был первым среди равных. После многочасовой болтливой трапезы затевалось чаепитие, был даже кумыс, подносились арбузы. Заканчивалось застолье песнями на любой вкус. Поскольку мы с Ларисой петь категорически не умели, потихоньку подтягивались к калитке. Удивительное дело: вся моя родня и Михаил Николаевич с Галиной Андреевной прекрасно пели, а вот на нас природа отдохнула...
30 сентября 1972 года мы с Ларисой поженились. День мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софьи, пострадавших в Риме в 137 году. Свердловский районный ЗАГС. При виде Михаила Николаевича со значком депутата Верховного Совета РСФСР на пиджаке регистраторша смутилась, как новенькая в интернате, и от волнения даже забыла спросить, согласны ли мы стать мужем и женой. Так без согласия и зарегистрировала. Свадьбу сыграли в ЦДЛ, была суббота, в ту пору выходной в ресторане. Знаменитый Дубовый зал весь отдали нам. Из близких друзей Алексеев пригласил Егора Александровича Исаева и Семена Михайловича Борзунова. И вот нашему союзу больше сорока лет...
После свадьбы нашей Михаил Николаевич почти не жил на Самотёке, обосновался до конца дней своих в Переделкине, на даче. Взял к себе Чайлда — Наташину собаку, умницу. Пес был метис — бультерьер плюс белый английский терьер. Жил Чайлд в просторной будке с апреля до морозов. На зиму переезжал к Наташе. Шум мотора служебной машины хозяина узнавал, когда водитель Валя только подъезжал к переделкинской плотине, и начинал радостно лаять и отчаянно махать хвостом.
В мае 73-го мы жили в Переделкине, во флигеле. Точнее, это был гараж с пристроенной к нему комнатушкой. Половину ее занимала русская печка. В этой печке Михаил Николаевич иногда пёк блины. В погребе хранилась картошка. Хозяин по крестьянской привычке заготавливал на зиму моченую антоновку и соленые помидоры в огромных эмалированных кастрюлях, солил опята — литровые баночки аккуратно выстраивались на полке в погребе. Никогда я не пробовал таких вкусных солений, хотя все изготавливалось на глазок, без научной рецептуры. Гости Михаила Николаевича, приезжая на дачу на воскресный обед, стонали в блаженном восторге.
Лариса была на восьмом месяце беременности. В середине июня мы переехали в Москву. 7 июля родилась наша дочь Ксения, в роддоме Грауэрмана на Арбате, где родился когда-то и я. Единственная внучка Михаила Николаевича.
После рождения Ксени, наглядевшись на мою безостановочную стирку пеленок, Галина Андреевна перебралась к мужу в Переделкино. В Москве бывала наездом. А мы? В начале ноября мы переехали в трехкомнатную малогабаритную кооперативную квартиру на Мейеровском проезде (проспект Будённого) — подарок Михаила Николаевича и моей крёстной, тетушки Елизаветы Петровны, к свадьбе: 49 квадратных метров общей площади, балкон, 6-й этаж, высоченный тополь, прикрывающий балкон от дорожной пыли, кухонька неполных шести метров. Недалеко от дома метро "Семеновская", немецкое кладбище, церковь Петра и Павла, Лефортовский парк, Измайлово, куда мы вывозили детскую колясочку.
Мы были на седьмом небе. Свой дом! В квартире на "Семеновской" мы прожили десять лет. Там крестили нашу дочь. Мой вгиковский друг отец Владислав Свешников окропил освященной водой квартиру, надел на рабу Божию Ксению нательный крестик. Крёстными были Володя Крупин и матушка Наталья Леонидовна Свешникова.
Алексеевы частенько навещали нас, особенно Галина Андреевна. Она любила внучку самозабвенно, как мало кого она любила в ту пору. Помощь Алексеевых, при наших-то кошельках, ощущалась весьма: детские вещи, детское питание, фрукты...
По весне 1975 года Михаил Николаевич и Галина Андреевна затеяли капитальный ремонт дачи. Сделали из светлого дерева новую лестницу на второй этаж, обили вагонкой столовую, перестроили старую веранду, прибавив к ней крытое крыльцо. Утеплили для нас вторую застекленную веранду, провели туда паровое отопление. Эта веранда тоже была снабжена крытым крыльцом, где свободно помещались плетеные стол и два кресла. За этим светлым столом я в то лето мог прекрасно работать. Мы, то есть Лариса, Ксеня и я, в мае перебрались из Москвы в Переделкино.
Открытие обновленной дачи состоялось 9 мая 1975 года, в день 30-летия Победы. Великий праздник всего народа Михаил Николаевич и Галина Андреевна отмечали всегда. Фронтовики, участники Сталинградской битвы, Алексеевы — оба в торжественно-приподнятом настроении — надевали свои награды, откликались на россыпи поздравительных телефонных звонков, хлопотливо готовили праздничное пиршество.
Тот майский день выдался погожий, солнечный. Михаил Николаевич умел и любил готовить. Для внучки пёк спозаранку кружевные, с поджаристым ободком блины. К званым обедам создавал (иначе не скажешь) неповторимую по вкусу курицу по-кабардински: куски отварной курятины томились в белом соусе. Секрет его состоял в специях, придающих блюду чарующие вкус и аромат. Рецепт этого соуса открыл Алексееву поэт-кабардинец Алим Кешоков. К птице полагалась мамалыга, ее заменяла круто сваренная пшенная каша, которую нарезали кусками, как хлеб.
Гости съезжались на дачу.
Помню, был вечно мрачный, безулыбчивый Петр Лукич Проскурин, седоголовый Иван Фотиевич Стаднюк с верной Антониной Митрофановной, надменный Анатолий Иванов, оживленный Владимир Фирсов с женой-красавицей Люсей, Семен Михайлович Борзунов с Надеждой Антоновной. Были руководители Воениздата, связанного верной дружбой со своим автором и бывшим сотрудником Алексеевым, — директор издательства генерал-лейтенант Александр Иванович Копытин и главный редактор генерал-майор Василий Сергеевич Рябов. Алим Кешоков в черкеске, с кинжалом на поясе. Были министр культуры РСФСР Юрий Мелентьев, Виктор Петелин с женой Галей Стаднюк, профессор Александр Овчаренко. Генералы и Борзунов были в парадной военной форме — приехали сразу после приема в Кремле.
Запоздавшим гостем был Николай Трофимович Сизов, тогдашний гендиректор "Мосфильма". Бывший комиссар милиции 3-го ранга опасливо заглянул в распахнутую калитку, затем с вопросительным видом подошел ко мне. Я стоял у выносного столика-"санпропускника" (так его называл Алексеев). Каждому входящему полагались по-фронтовому стопка неразведенного спирта и кусочек черняшки с ломтиком сала. Крякнув, как положено, Николай Трофимович опрокинул стопку.
От блеска наград сверкало в глазах. Большинство гостей-мужчин побывали на войне, да и некоторые женщины повоевали. Бронзовый перезвон орденов и медалей летал над алыми шапками жирных тюльпанов-голландцев, строем гвардейцев посаженных Галиной Андреевной от калитки до парадного крыльца. Чайлд весело метался среди людских ног, перекормленный куриными хрящиками.
На площадке перед крыльцом жарили шашлыки. Под деревьями были вкопаны два деревянных стола, за ними после праздничного застолья кучковались гости. Некоторые курили. (Михаил Николаевич не пристрастился к куреву даже на фронте.) Тосты и здравицы провозглашались поминутно. Фирсов с пафосом читал свои стихи. Шумно было, весело. Никто не чувствовал возраста.
Я видел сообщество равных, мистерию бывалых, закаленных народной войной солдат. Каждый из ветеранов имел боевой орден Красной Звезды.

3

В июне 1975 года к Алексееву на дачу в Переделкино приехал Георгий Константинович Холопов. Он привез из Питера свои "Невыдуманные рассказы о войне". Поместил его Михаил Николаевич на втором этаже, в своем кабинете с видом на высоченные сосны и заросший бурьяном ручей, вытекавший из переделкинского пруда к мелководной Сетуни.
С Георгием Константиновичем я познакомился в октябре 1974 года. Работал я тогда в только что созданном ВНИИ киноискусства старшим научным сотрудником сектора современного советского многонационального кино. Директором института был назначен Владимир Евтихианович Баскаков, легендарный зампредседателя Госкино СССР.
Баскаков был фронтовик, получил на Ржевских рубежах осенью 42-го глазное ранение — об этом времени он написал документальную повесть "Корпус генерала Шубникова". После госпиталя Баскаков стал военным журналистом. В начале 50-х он служил вместе с Алексеевым в газете Московского военного округа. В 70-х как прозаик-документалист изредка печатался в журнале "Москва". Михаил Николаевич и рекомендовал меня в штат института. Здесь вырос я до доктора искусствоведения, ведущего научного сотрудника.
Итак, в октябре 1974-го Баскаков командировал меня в Ленинград с заданием сделать несколько репортажей со съемочных площадок "Ленфильма". Гостиницу мне не бронировал: "Сам придумаешь что-нибудь, не маленький!" Придумал Михаил Николаевич, узнав о моих трудностях. "Я позвоню в Питер Георгию Константиновичу Холопову, будешь жить у него".
Как раз к этому времени Холопову исполнилось 60 лет, писатель получил орден Трудового Красного Знамени. Михаил Николаевич поздравил его в печати: "Признаюсь чистосердечно: я очень люблю этого человека, хотя и понимаю, что мое признание ничего не прибавит к его имени. Писатель Георгий Холопов хорошо известен в нашей стране. А книги — это и есть писатель. Но я дружу с Георгием Константиновичем на протяжении многих лет и, кажется, имею право засвидетельствовать: строгость, скромность, чистота помыслов и неукоснительная принципиальность — эти добрые качества, которыми неизменно наделяются любимые герои холоповских книг, присущи прежде всего самому автору. Зная его, я не могу себе представить, чтобы Георгий где-то слукавил, сфальшивил относительно своих ли товарищей, своих ли читателей или создаваемых им героев. Такое могло случиться с кем угодно, но только не с Холоповым. Слово “создаваемых” у меня вырвалось само собою, по привычке, что ли. Георгию Холопову незачем создавать, придумывать своих героев, поскольку они у него “невыдуманные”. Недаром же последнюю или предпоследнюю свою книгу, над которой трудился около двух десятков лет, он назвал “Невыдуманные рассказы о войне”. Человеку, прошедшему ухабистыми дорогами войны с первого и до последнего ее рубежа, нету великой надобности сочинять рассказы, вымышлять для них героев и сюжеты, поскольку сама война была столь искусным, пускай столь же и жестоким, драматургом, что от ее непридуманных “сюжетов” голова кругом идет. И стиль, и язык рассказов Георгия Холопова сдержан и прост, определен не только характером рассказчика, человека, как я уже сказал, в высшей степени сдержанного и скромного, но и документальной основой, на которой строятся все или почти все произведения этого великолепного прозаика".
Михаил Николаевич рассказывал, как Холопов помог ему с публикацией повести "Хлеб — имя существительное". Повесть в новеллах никто не брал к печати, "толстые" журналы "Октябрь", "Молодая гвардия", "Нева" хоронились от прямых ответов. "Огонек" тоже молчал. А на каком-то писательском собрании к Михаилу Николаевичу, тогда первому секретарю Союза писателей России, неожиданно подошел Холопов, держа в руках потрепанный портфель. "Что новенького, Михаил Николаевич? Позвольте полюбопытствовать". "Да вот последнюю повесть свою никак не могу напечатать", — сокрушенно проговорил Алексеев. "Позвольте полюбопытствовать, как называется?" — "“Хлеб — имя существительное”". — "Беру". Георгий Константинович раскрыл портфель и достал четыре бланка издательского договора. "Вот что! Дома заполните три бланка, четвертый даю как образец — что писать. Заключим с вами авансовый договор. Приезжайте в Питер и привозите с собой рукопись. Слово даю, повесть вашу хлебную напечатаем прямо к Новому году!"
Холопов был тогда главным редактором ленинградского журнала "Звезда". На страницах журнала, в № 1 за 1964 год, и появился "Хлеб — имя существительное". По новеллам этой повести, столь трудно пришедшей к читателю, поставили на "Мосфильме" картину "Журавушка".
Когда, через годы, в издательстве "Современник" печаталась дилогия Холопова "Гренада. Докер", редактором книги была Лариса. Георгий Константинович написал на титульной странице: "Ларисе Алексеевой — заботливому редактору этой книги с благодарностью и наилучшими пожеланиями. Г. Холопов. Июль 1978 г. Ленинград".
...Георгий Константинович встретил меня на площади Московского вокзала. На служебной машине мы проехали через Кировский мост к нему на улицу Братьев Васильевых, д. 8. Дом в духе позднего конструктивизма был населен элитой ленинградской художественной интеллигенции. Напротив квартиры Холопова на одной лестничной площадке жил, в частности, знаменитый драматург Евгений Шварц. В том же подъезде были квартиры Д.Гранина и Г.Козинцева. Сам дом находился в трехстах шагах от проходной киностудии "Ленфильм", что для меня было как нельзя кстати. Прожил я у Холоповых четыре дня.
Спустя годы мне много раз пришлось бывать на "Ленфильме" с Михаилом Николаевичем, когда мы работали над сценарием восьмисерийного телефильма "Хлеб — имя существительное" по мотивам деревенских произведений писателя. Приезжали и на обсуждение отснятого материала и фильма целиком. Я был соавтором сценария вместе с Алексеевым и режиссером картины Григорием Никулиным. Создание телесериала, его прохождение через инстанции — целая эпопея, которую я не сумею вместить в рамки этого скромного повествования, не хочу отвлекаться на свои личные переживания.
...Пребывание мое в Ленинграде совпало с юбилеем "Звезды" — журналу минуло полвека. "Звезду", тираж которой составлял тогда 120 тысяч экземпляров, наградили орденом Трудового Красного Знамени. Вечер юбиляра проходил в питерском Доме литераторов. Горы цветов, поздравления. Проникновенные речи. Хорошо помню выступление на вечере трех актеров Театра на Таганке: Лени Филатова, Зинаиды Славиной и Вениамина Смехова. Театр в те дни был на гастролях в Питере. Восходящие звезды вдохновенно, жадно ловя реакцию зала, декламировали куски спектакля "Павшие и живые".

Война — совсем не фейерверк,
А просто — трудная работа,
Когда,
          черна от пота,
                                    вверх
Скользит по пахоте пехота.

С Леней Филатовым я был знаком раньше, но не по театру — мы любили ретроспективы Госфильмофонда в кинотеатре "Иллюзион" на Котельнической набережной. В Театре на Таганке я за всю свою немалую жизнь ни разу не был, те сцены из "Павших и живых" — единственное, что видел я из репертуара любимовской труппы. Хоть я Любимову двойной тезка — Юрий Петрович.
Вернемся в июньский полдень 75-го. Михаил Николаевич сообщил нам, что ждет к обеду Леонова, тот согласился прийти. Холопов возликовал:
— Может, чего-нибудь новенькое вытянем из классика.
— Попробуй, смелость города берет, — скептически прищурился Михаил Николаевич. — Наш журнал давно заключил с ним договор на последний роман. Да воз и ныне там. Леонид Максимыч ни строчки пока не дал. Работаю, говорит. Прямо как Шолохов: не надо подталкивать писателя под руку.
— Но спросить-то хоть можно?
— Можно. Спросим в удобную минуту.
Благоговейным взглядом смотрел я на входящего в калитку живого классика. Леонов пришел пешком от своей дачи. Было ему тогда ровно 75 лет. Одет был Леонид Максимович в белую рубашку с короткими рукавами, опирался на увесистую трость. Седой, с высоким лбом, в сильных роговых очках.
Михаил Николаевич разместил всех на большой веранде. Я только что вернулся из Кишинева, там проходил Всесоюзный кинофестиваль. Привез бутылку "Букета Молдавии", который созревал в заповедных криковских подвалах. Леонов, как аннотацию к роману, напрягая глаза, внимательно изучил этикетку. Леонид Максимович вообще-то не пил, но тут его привлек щедрый набор трав в "Букете". Вино понравилось ему по настойному запаху, так что пару бокалов молдавского нектара писатель себе позволил.
— Вот, дорогой Михаил, тебе подарок. — Леонов достал из полиэтиленовой сумки красный горшочек с крохотным кактусом. — Из моей коллекции. Поставь где-нибудь на подоконнике.
Заговорили о том, что Леонов уже семь лет не может нигде напечатать "Раздумья у старого камня" (текст ходил тогда по рукам в машинописном варианте). Затем Михаил Николаевич перехватил инициативу в беседе:
— Давным-давно в моих руках побывала тонюсенькая книжица под названием "Саранча". Отпечатанная на плохонькой, какой-то сероватой бумаге. Под цвет гнусного насекомого, оказавшегося главным героем книжки.
— Мне сейчас "Саранча" не нравится, — пробурчал Леонов.
— Но я и теперь помню ее. — Михаил Николаевич не допустил сбоя. — Хотя с той далекой поры ни разу не перечитывал. Помню, что был сильно и больно обожжен словами, клокотавшими там. Кажется, это было чуть ли не первое ваше выступление в защиту зеленого друга. Именно с тех пор вы стали его волонтером на всю жизнь.
— "Русский лес" издавался 211 раз, я подсчитал, — произнес Леонов. — Нет его лишь на английском языке. Но все-таки, Михаил, свою "Пирамиду" я тебе пока не дам. Пусть рукопись созревает...
Счастливым собеседникам Леонида Максимовича хорошо известно, что писатель категорически не разрешал синхронных записей, тем паче присутствия диктофона. Все произнесенные в камерной обстановке слова Леонова представляют собой воспоминания современников. Из той встречи могу воспроизвести всего два рассказа Леонида Максимовича. Как потом я узнал, они кем-то еще воспроизводились. Тем не менее вспоминаю собственное.
Здесь позволю себе типологическое наблюдение над писательскими "байками".
Горький, по свидетельству Валентинова, мастерски рассказывал примерно пятнадцать автобиографических историй, всем интересных. Михаил Николаевич Алексеев — около десяти. Леонов — двадцать.
Итак, я примерно:
"Был обед в доме Рябушинского. Горький собирал антикварные книги. Я пошел посмотреть новые ящики. Когда вернулся, в столовой был Сталин. Горький нас познакомил: “Леонов”. — “Сталин”. Глаза в глаза. Если Сталин глаза опустил — перед вами человек в маске. Тогда я сказал: “Товарищ Сталин! Если вам надо на нас, литераторов, стучать ногами, то не посылайте, пожалуйста, постороннего человека, а сделайте это сами”. Сталин смотрел на меня долго, не менее двух третей минуты. Щипал усы. “Зачем стучать? Не надо стучать”.
(Леонов, скорее всего, намекал на РАПП, где с шурином Ягоды Авербахом у него вспыхивали нешуточные схватки. — Ю.Т.)
За обедом были Ворошилов, Бухарин, Молотов и кто-то еще. Сталин разговаривал с Горьким. Меня тихо спросил Ворошилов: “А что нового в литературе?” Сталин услышал и назидательно: “Почему товарищ Леонов может говорить о русской литературе?” Горький, а ваш покорный слуга всегда сидел от него слева, положил свою правую руку на левую руку Молотова и произнес: “Леонов имеет право говорить о русской литературе и от имени русской литературы”. Сталин опять сфокусировал на мне свой неподвижный взгляд. Затем сказал: “"Унтиловск"?” Больше ничего.
Сталин имел в виду “персонажа с мыслями” из моей незрелой пьесы. Это, вероятно, спасло меня от 37-го года. Сталин запомнил слова Горького. Затем пили кофе за отдельным столиком. Сталин налил водки мне и себе. “Хитрите, Леонов”, — сказал. “Почему?” — “Водку не пьете”. И засмеялся, довольный. Мы выпили. Затем Сталин налил еще по одной. Бухарин остерег: “Коба, не надо! Тебе нельзя больше! Тебе вредно”. Сталин помахал указательным пальцем перед самым носом Бухарина, раздельно сказал: “Николай! Мне можно все!” Жест этот означал у Сталина очень многое... Но вот что замечательно. Сталин знал о литературе и о писателях не понаслышке. Часто бывал он у Горького. Моего “Вора” перечеркал всего красным карандашом, об этом передавал мне верный человек. Но Сталин ненавидел крестьянина, русского мужика. Он его не жалел".
И еще:
"Когда ставили во МХАТе “Унтиловск”, я частенько приходил на репетиции. Театр любил. Как-то стоим с Иваном Михайловичем Москвиным в фойе, курим. Глядь, идет к нам Станиславский. Откуда взялся? Станиславского боялись все. Москвин, как школьник, завертелся волчком, ища, куда бросить окурок. Руки за спину, бросил прямо на пол, раздавил подошвой — вроде как ничего не было. Станиславский ведь терпеть не мог курильщиков..."
Кстати, Леонов сам был великолепным актером, прекрасно передавал особенности речи, интонации. В его рассказах Станиславский, Москвин были как живые.

4

В апреле 1979 года проходил очередной Всесоюзный кинофестиваль. Я прилетел в Ашхабад. Весна в Туркмении всегда сказочная пора. Пустыня устлана ризами пестрых тюльпанов, на бесконечных грядах поспевает мясистая клубника, ашхабадский базар благоухает укропом и кинзой. В 1930 году тут в творческой командировке побывал молодой Леонид Леонов вместе с Вс. Ивановым, Н.Тихоновым, П.Павленко, В.Ставским, В.Луговским.
Отсюда он привез поразительную повесть "Саранча".
Я не случайно попал в Ашхабад. Мудрый и дальновидный директор ВНИИ киноискусства Владимир Евтихианович Баскаков заставил нас, научных сотрудников института, составлять обзоры фильмов, производимых киностудиями всей страны. Мне поначалу досталась Украина, но посчастливилось отбиться: Малороссию поменял на Киргизию и Туркмению. До сих пор не жалею.
На студии "Туркменфильм" работал мой друг по ВГИКу кинорежиссер Алты Артыков. Мы с радостью повидались, и в один из жарких вечеров мне пришла в голову мысль об экранизации "Саранчи".
Алты заразился замыслом. Леоновскую прозу, правда, режиссер не читал, но в моем изложении повесть его восхитила. Артыков снимал тогда документальное кино, но за плечами стоял один удачный игровой фильм — "Двое в пустыне".
Вернувшись в Москву, я перечитал "Саранчу" и составил сценарный план. Повесть идеально подходила для киноэкрана. Замечу здесь, что, как профессиональный кинокритик и киновед, я видел в то время расцвет жанра фильмов-катастроф. Голливудские виртуозы штамповали зрелищные добротные "ужастики" про ползучих гадов, пчел-убийц, акул-людоедов. Продукция собирала многомиллионную аудиторию.
"Саранча" вбирала в себя все возможности жанра плюс прекрасные диалоги, мистические мутные предыстории жизненных судеб задействованных в сюжете персонажей. Я слёзно просил Михаила Николаевича позвонить Леонову. Тесть воспринял мою просьбу без лишних вопросов, словно речь шла о каком-то давно решенном деле. Позвонил Леониду Максимовичу и договорился о моей с ним встрече.
Итак, я храбро направился к даче Леонова на улице Серафимовича. Было часов десять утра. На мои звонки в калитку не сразу последовал отзыв. То ли привратник, то ли сторож нехотя отворил. Несуетливо повел к веранде. Леонид Максимович был там, на ногах. В руке держал овальную лупу. На столе перед писателем лежала громадная подшивка старых газет. Кто-то привез Леонову герценовский "Колокол". И вот пожилой классик современной литературы читает Искандера — прямо по модной тогда книжке Н.Эйдельмана "Герцен против самодержавия". Мелькнула в уме грешная мысль: "Зачем?"
Два дня — утром и вечером — приходил я к Леонову. Писатель никак не соглашался на экранизацию.
— Вы понимаете, Юрий Петрович, я не люблю кино. Я недоволен картиной "Бегство мистера Мак-Кинли". Государственная премия СССР этому фильму не должна смущать, обольщать. Работа над картиной меня измучила, а радости доставила крохи. Недавно телевидение предложило сделать экранизацию "Скутаревского". Подумав, я не разрешил. И с вашей "Саранчой" я кре-е-пко подумаю... В "Саранче" диалоги важны. Они мистичны. Я эту вещь не очень люблю. Но башка у меня сочиняет черт знает как (Леонид Максимович постучал себя по голове). Я, знаете ли, мистик, — вдруг сказал Леонов. — И свои представления строю отнюдь не на рациональном. Как сегодня рационально объяснить многий бред нашей жизни? Но по некоторым мистическим признакам я совершенно убежден, что у России огромное будущее, огромное.
На веранде стояли горшки с кактусами. "Недавно передал Ботаническому саду шестьсот штук", — поведал Леонид Максимович. На своем участке показал он мне теплицы для роз и кактусов. Помню бассейнчик, где полтора десятка карасей пожирали какие-то редкие водоросли.
— Знаете, Юрий Петрович, у меня жена второй месяц в больнице. Пятьдесят шесть лет мы с Татьяной Михайловной вместе. Не знаю даже, где мои кальсоны лежат. Не хочу работать, ослаб. Вот и читаю Герцена, делаю выписки. Знаете, даже интересно... Все мои фильмы были неудачны.
— А "Нашествие"?
— А-а... Вот Владимир Михайлович Петров снимал "Русский лес". Киноклассик — аж Петр I, Сталин, Кутузов... Под Звенигородом была чудесная лесная дача. Говорил я киношникам: поезжайте туда, всего шестьдесят верст от Белорусского вокзала. Так они и не удосужились. Поленился Петров в Звенигород съездить...
Второго дня вечером я получил счастливый документ:
"Главному редактору
сценарно-редакционной коллегии
киностудии “Туркменфильм” им. Алты Карлиева
тов. С.Караджаеву
Сочувственно принял предложение экранизировать на Ашхабадской киностудии мою повесть “Саранча”. Эта повесть родилась в результате моей поездки в Туркмению. Республика победила тогда опасного врага — саранчу, как победила басмачей, голод, безграмотность.
Не возражаю, чтобы сценарий по повести “Саранча” делал Юрий Петрович Тюрин, не новичок в кинематографе, а постановщиком был бы Алты Артыков, автор фильма “Двое в пустыне”.
Желаю удачи коллективу киностудии.
Леонов Леонид Максимович,
Герой Социалистического Труда,
лауреат Ленинской и Государственных премий, академик
15.VII.79"
Тотчас я написал заявку (привожу выдержки из нее):
"Главному редактору
сценарно-редакционной коллегии
киностудии “Туркменфильм” им. Алты Карлиева
тов. С.Караджаеву
ЗАЯВКА
Писатель, Герой Социалистического Труда, академик Леонид Максимович Леонов выразил согласие передать свою повесть “Саранча” киностудии “Туркменфильм” для экранизации ее кинорежиссером Алты Артыковым
Повесть невелика по размеру — в ней не более трех авторских листов. Но она спрессована, как пружина, — рукой мастера, отлично владеющего техникой экономного, выразительного, острого письма. Она динамична и драматична, с четко обозначенным сюжетом, который развертывается с ускоряющейся быстротой
Характеры как реализация сюжета, характеры как определенные социальные представители, характеры как характеристики эпохи — драматургия сценария связывает все это воедино, окружает людей бытом, экзотикой, предгорьями, пустыней, засыпанными басмачами колодцами, саранчой
Свою роль — по сценарию — сыграют в будущем фильме пейзажи Туркмении. Ее сады, оазисы, плантации, ее каменистые предгорья, ее пески.
Тем более велико значение этого пейзажного фона, даже не фона, а конструктивного и смыслового элемента, что нашествие саранчи показывается в основном отраженно. Был оазис — и нет райских кущ, сожрала кулига, оставив отвратительную картину разорения, черноту земли, бесплодие, смерть
И минимум сцен непосредственно с саранчой. Ночные схватки, когда за противным шелестом сотен тысяч саранчовых лап и крыльев слышны крики людей, видны горящие факелы, босые ноги, топчущие мразь. Один из милиционеров не выдержал напряжения и, выхватив револьвер, принялся стрелять в насекомых. Старик туркмен сошел с ума, увидев бессилие своих односельчан.
Люди и саранча — это борьба за человека, борьба за жизнь.
Это уже история, но это и современность. Ибо это память, это призыв, это предостережение
Тюрин Юрий Петрович,
член Союза писателей СССР,
старший научный сотрудник ВНИИК Госкино СССР
19 июня 1979 г."

"Госкомитет СМ ТССР
по кинематографии
“Туркменфильм” им. Алты Карлиева
13 сентября 1979 г.
Тюрину Ю.П.
Уважаемый Юрий Петрович!
Прежде всего приношу свои извинения в связи с задержкой с ответом на Вашу заявку. Она вызвана тем, что членам редколлегии пришлось заново прочесть повесть Л.Леонова, чтобы замысел заявки раскрылся для нас полнее.
Повесть “Саранча”, как Вы сами заметили, написана весьма сжато, “спрессованно”, а основная коллизия (нашествие саранчи, борьба с ней) как бы намеренно описательна, исключая отдельные штрихи этой борьбы. Л.Леонова в этой повести больше интересует душевное состояние, душевные метания молодого Маронова, кинувшегося из Арктики на самый юг в поисках “убийцы” своего брата Якова. Вот эта духовная драма (молодой Маронов — Яков — Ида — Шмуль), при всем лаконизме повести, выписана обстоятельно, с психологической глубиной, превосходной разработкой характеров, их столкновений.
Но для туркменского кино это, к сожалению, не совсем, если можно так сказать, “свой” материал.
Таким образом, переводя повесть Л.Леонова на язык кино, Вам пришлось бы заново выстраивать сюжет, разрабатывать экранную драматургию, привносить иную, чем в повести, нравственно-этическую концепцию при исследовании взаимоотношений основных героев, подумать о целесообразности “арктических” эпизодов и т.д., и т.д.
Кроме этих соображений, мы не можем включить Вашу заявку в план студии и по чисто тематическим соображениям: он разработан и утвержден всеми инстанциями до 1985 года. К сожалению, в этом плане не так уж много произведений, разрабатывающих острые и большие проблемы жизни нашего общества на современном этапе. И, напротив, много тем историко-революционных, о первых шагах Советской власти в Туркмении 20-х годов, о первых колхозах, о годах войны и т.д. Включение в такой план еще одного фильма, повествующего о несколько локальном эпизоде из прошлого молодой республики, было бы нецелесообразным.
Мы были бы рады получить от Вас предложение написать сценарий из жизни туркменского рабочего класса или крестьянства наших дней, интересуют нас и темы нравственного становления молодого человека, духовные поиски творческой интеллигенции и т.д.
Главный редактор киностудии
“Туркменфильм” им. А.Карлиева
С.Караджаев"
Вразумительный ответ? Откровенное "пшёл ты...". Грамотный ответ. Особенно когда повесть Леонова сводят к "локальному эпизоду из прошлого молодой республики". Золотой ключик истины таился в клубке подковерной борьбы. Мой вгиковский друг Артыков был на ножах с руководством киностудии. Да и в республиканском Союзе кинематографистов слыл он задирой и честолюбцем. Снимать документальное кино — пожалуйста! Но делать игровые фильмы, которые представляют национальную школу кинематографа — нельзя! При госбюджете на три-четыре картины в год — помилуйте, какая тут "Саранча"! Да еще имя строптивого Артыкова будет стоять рядом с именем классика советской литературы!..
В конце 1983 года в Киеве, на каком-то киносмотре, я познакомился с мосфильмовским оператором Володей Климовым. Мы подружились. Я рассказал ему о Леонове, про неудавшийся замысел экранизировать "Саранчу". Володя со своим вулканическим темпераментом встрепенулся, ведь он читал повесть. Мы обратились с заявкой на "Мосфильм", к Сизову. Николай Трофимович нас не поддержал. Володя болезненно переживал отказ своего гендиректора. Сейчас Владимир Михайлович Климов входит как минимум в тройку ведущих российских кинооператоров. Народный артист России, заслуженный деятель искусств РФ...
Что нас еще связывало с Леоновым? В издательстве "Современник" Лариса была редактором трех романов Леонида Максимовича: "Барсуки", "Соть" и "Вор" (подарочное издание с великолепными гравюрами Сергея Харламова). Я написал очерк о фильме "Нашествие" для антологии "Российский иллюзион", выпущенной нашим институтом в 2003 году.

5

И снова о кино.
Как-то в конце 70-х на дачу позвонил Сизов. "Миша? Это Николай Трофимыч. Давай-ка экранизируем твой “Вишневый омут”. Идет?"
Через неделю был заключен договор, а выпуск фильма в прокат запланирован на 1979 год. Сценарий мы подготовили через четыре месяца. Михаил Николаевич, как и Леонов (после мне продемонстрирует то же самое скептик Василий Иванович Белов), относился к искусству кино как-то свысока. "Петрович! Это коллективное творчество — актеры, гримеры, костюмеры, звукооператоры... А писатель, он наедине с листом бумаги". Из советской киноклассики Михаил Николаевич признавал "Чапаева", "Юность Максима", "Депутата Балтики", "Цирк", "Судьбу человека". Сколько раз мы сталкивались лбами по поводу фильма Тарковского. "Твой “Андрей Рублёв” — это гадость! Клевета на русский народ!" — "Почему вы так считаете?" — "Мне Глазунов Илья Сергеевич говорил". — "А вы сами картину видели?" — "Нет! И не пойду! Мне сам Глазунов не советовал! Остерег!"
В столовой на даче висел портрет Михаила Николаевича работы Глазунова с дарственной надписью. Теперь изумительный портрет у меня — мы дорожим этой незаурядной вещью. Была в прихожей на переделкинской даче еще одна работа мастера — иллюстрация к Мельникову-Печерскому, лесной сюжет: лампадка над входом в монастырек, лошадка в снегу, запорошенный возок...
Режиссером фильма был назначен Леонид Головня, оператором — начинающий Олег Мартынов. Нашелся прекрасный композитор — Николай Николаевич Сидельников. Он, обладая чутьем талантливого музыканта, записал еще на кинопробах уникальное пение Михаила Николаевича и Галины Андреевны. На два голоса они удивительно гармонично пели старинную казачью песню-плач:

Из-под камушка,
Из-под белого
Там текёт река,
Река быстрая...

Михаил Николаевич начинал петь глуховатым речитативом, прикрыв блаженно глаза. Певческим голосом Алексеев не был одарен, зато слух имел от природы. Галина Андреевна вступала внезапно. Высокий чистый голос обрамлял мелодию серебряными подзвонками.

Там текёт река,
Река быстрая,
Река быстрая,
Вода чистая...

Редкостное пение (непрофессионалов!), записанное, правда, в студийных условиях, кинорежиссер оставил на титрах в начале фильма. К слову сказать, песню эту, которой научила мужа Галина Андреевна, он использовал как раз в романе "Вишневый омут" — там ее поет Фрося-Вишенка.
В главных ролях картины снимались Валерий Баринов и Любовь Полехина. Натуру выбрали в Горьковской (Нижегородской) области. С прекрасным актером Валерием Александровичем Бариновым мы впоследствии крепко подружились. Ему было тогда 32 года. Про свою фамилию рассказывал: "По семейной легенде, у графа Куракина был редкий гусевод Ефрем. Залавливал лихо диких гусей. А потом барин проиграл всю деревню в карты. Деревня в Орловской губернии. Себе барин оставил только Ефрема-гусевода и хутор, который так и прозвали — Бариново. Вот отсюда мои корни".
Выпускник "Щепки", Валерий лет шесть работал в Александринке. Затем вернулся в Москву, служил в ЦТСА. Роль в фильме "Вишневый омут" стала первой большой работой Валерия Александровича в кинематографе. Леня Головня нашел актера с большой буквы. Я писал в "Актерской энциклопедии" (вып. 2, 2008):
"Чуждая броскости, эстетствующей искусственности, картина несла в себе глубокое чувство, подлинность народных характеров и подлинность деревенской (саратовской, приволжской) среды. Когда проходили первые мгновения адаптации, когда восприятие экрана из читательского властно переводилось в зрительское, аудитория признавала достоинства кинематографической версии. Зритель принял Харламова в исполнении Баринова. Перед актером стояла сложная задача возрастных перевоплощений. Актер прежде всего искал внутреннюю убедительность, стремился передать состояние души своего героя — кстати, богатой души. Баринов считает, что сложился как киноактер в этой картине. “Именно на "Вишневом омуте" я влюбился в кино. Это был настоящий роман! Картина не без недостатков, но она хороша, она подлинная. И роль свою я любил. Часто с благодарностью вспоминаю гримера Любу Максимович. Был сложный грим, сначала моему герою двадцать два года, а к концу фильма — семьдесят восемь. Михаил Харламов — это национальный характер, человек родной земли, коренной крестьянин. Пантеистическая натура. Харламов одержим красотой крестьянского труда”. Некоторые кадры кинопроб, особенно на натуре, вошли затем в основной монтаж картины — настолько увлеченно актер пробовался на роль".
Шолохов как-то сказал про "Вишневый омут": "Крепенький романчик!" Именно с "Вишневого омута" началась деревенская проза Михаила Николаевича. Военный писатель на целое тридцатипятилетие превратился в "деревенщика", добившись на распутье дорог выдающихся художественных результатов, оцененных русским народом.
Литературный сценарий мы с Михаилом Николаевичем создавали, максимально приближаясь к тексту романа. Когда в режиссерскую разработку сценарий взял Леонид Евгеньевич, многое поменялось. Леня видел в "Вишневом омуте" богатый этнографический материал, пантеистическое завораживающее действо. Фамилии моей в титрах не было, соавторы сценария — только М.Алексеев, Л.Головня. Но досады я не проявил. Благо, что фильм был сделан.
Один из примеров зрительного ряда...
Тихое небо, недальний простор полей и перелесков, пасущаяся лошадь — такая обычная и вместе с тем почти экзотическая своей отторженностью от нашего нынешнего существования картина. Из черного корявого яблоневого обрубка потянется к свету молодой, отчаянно смелый зеленый росток. А после камера приблизит совсем крошечных наших соседей на этой земле: по гигантским разломам коры — будто бы вулканическим трещинам земли — живым, неуклюжим и неспешным чудищем поползет лесной клоп, заснуют хлопотливые жуки. Зритель видит мир в обычном человеческом измерении, так редко замечаемый микрокосм. И снова глиняный горшок с горящей свечой поплывет над непроглядностью омута, по старому поверью отыскивая загубленную Ульяну...
Осклизлые комья земли, налипшие на крестьянские руки, месиво дорог и дикая глушь бросовой пустоши, которую одержимость Михаила Харламова превратит в диковинный яблоневый сад. Старинное деревянное колесо. Внутри него, замкнутая в нем, идет, оставаясь на месте, женщина — так достают воду из колодца. Тянет из кудели паутинку нити хозяйка... Как много познает зритель о бытии героев, как интересна каждая черточка этого бытия, бережно перенесенная на киноэкран. Всего век назад обыденные дела, предметы, практически неизвестные нам, зрителям звездных войн и приключений человеков-пауков, приобретают оттенок мистической таинственности, привлекательность невозвратного.
"Вишневый омут" был сделан в двух сериях. Прокатчики почуяли в фильме ритмические сбои, монотонность. Было напечатано мало копий, кассу собрали незначительную.
Весной 1984 года я в составе закупочной комиссии "Совэкспортфильма" ездил в ГДР. Нас было всего четыре человека, а возглавлял комиссию справедливый и разумный Александр Егорович Суздалев, начальник Всесоюзного кинопроката. Чуждый чиновничьего высокомерия, ханжеского лукавства, Суздалев с внимательным спокойствием выслушал меня — был поздний вечер, сидели вчетвером в берлинском отеле. За высоким окном светилась Александерплац, слева внизу зазывно мигал рекламный щит элитного кинотеатра. Немцев заманивали на фильм "Тутси" с Дастином Хоффманом. Александр Егорович тогда решил: "Юра! Надо попробовать из двух серий “Вишневого омута” смонтировать одну. Выпустить обновленный фильм в повторный кинопрокат".
Приемная Суздалева располагалась на киностудии "Мосфильм", напротив жил Леня Головня. Мы втроем обсудили проект односерийной картины.
Реанимация фильма в кинопрокате не удалась. О кассовых сборах "Пиратов ХХ века" или Владимира Меньшова можно было только мечтать.
Но я по сию пору считаю "Вишневый омут" значительным явлением нашего кино начала 80-х.

6

В декабре 1975-го я показал Михаилу Николаевичу рукопись повести "Приговор Исполнительного Комитета", хотя мы с Ларисой условились не влезать в издательскую политику журнала "Москва". Михаил Николаевич сам открытым текстом запрещал нам эти робкие попытки, срезал под корень любое наше жалкое лепетанье.
Гена Головин в тот год вошел в нашу жизнь. Он был почти одних со мной лет. Познакомились мы в редакции журнала "Советский Союз", где Гена работал спецкором. Журнал был специфический. Занимал исторический особняк на улице Москвина, напротив филиала МХТ. Главным редактором являлся Николай Матвеевич Грибачев, лауреат Ленинской премии, любимец Хрущева. В конце 50-х Алексеев был близок ко влиятельному Грибачеву, даже помянул его в своих "Сказках Брянского леса". В мои времена Михаил Николаевич ни разу не встречался с Грибачевым, никаких контактов решительно не было.
Грибачев приветил на должности завотделом публицистики опального Аджубея. Работал в журнале и Анатолий Салуцкий, будущий биограф Егора Кузьмича Лигачева. И в лоне такого гиперсоветского журнала родился русский прозаик Геннадий Николаевич Головин.
Я хорошо знал фотокорреспондентов журнала Юрия Андреевича Чернышева, фронтовика, и приветливого, милого Сашу Птицына. Журнал обладал безграничным командировочным фондом. "Советский Союз" проходил по ведомостям бухгалтерии "Правды". Срок оплаченной командировки доходил до месяца. Так с друзьями-фотокорами побывал я на горном Иссык-Куле (видел могилу Пржевальского), в Закарпатье (видел соляные копи Солотвино, начало съемок фильма С.Бондарчука "Ватерлоо").
"Приговор Исполнительного Комитета" пролежал на письменном столе Михаила Николаевича месяца два. Наконец в один из вечеров он прочитал повесть и сразу же позвонил нам и поздравил: "Хорошо! Действительно, ваш друг написал зрелую, профессионально выточенную вещь". По стилистическим ходам, языковым трюкам Гена находился под легким влиянием Андрея Белого. Но динамикой сюжета, с налетом правил детективного жанра, писатель владел уже профессионально.
Меня называл он "дед". Посмотрит иронично-весело, плеснет синими брызгами лукавых глаз: "Что, дед, слабо ваять как Головин?"
Михаил Николаевич передал "Приговор Исполнительного Комитета" в отдел прозы с наказом готовить к печати. Но случилось невероятное. Вся редакция журнала выступила против публикации повести. Главный редактор вынужден был отступить. (Здесь уместно вспомнить, как однажды при мне один из сотрудников редакции, далеко не рядовой, взвесив на ладони папку с рукописью новой повести Владимира Крупина, небрежно бросил ее на стол и изрек: "Я это не читал, но заранее против".)
В течение десяти лет Головину удалось напечатать в одном узкопрофильном журнале только повесть "День рождения покойника". Шла очередная антиалкогольная кампания, и его Вася Пепеляев пришелся как нельзя кстати. Лариса пыталась "продавить" сборник его произведений в "Современнике", но тщетно.
А на страницы журнала "Москва" Головин попал спустя десять лет после того, как Алексеев читал его "Приговор...". Все-таки попал. По традиции, "Москва" передавала свой шестой номер произведениям молодых литераторов. Молодым в Союзе писателей считался автор до 35 лет. Гене было за сорок. Тем не менее повесть "Джек, Братишка и другие" попала в июньскую книжку журнала. История повторилась: мы с Ларисой уговорили Михаила Николаевича прочитать повесть. Она его привела в восторг, и на сей раз главный редактор настоял на своем.
Дальше для Геннадия Головина наступила пора заслуженной славы. Его печатали журналы, выходили книги, писателя приглашали за границу западные издатели, по его произведениям снимали фильмы. Но пора эта длилась, увы, недолго. Гена тяжело заболел. Скончался он в день выхода своей книги "Жизнь иначе". Издательство "Андреевский флаг", серия "Русская современная проза", составителем которой был я, редактор Лариса Алексеева. Отпевали писателя 8 апреля 2003 года в красном храме в Ростокине. 9 апреля вышел некролог в "Литературной газете". Первая подпись под некрологом — Михаил Алексеев.
"УМЕР ГЕННАДИЙ ГОЛОВИН
Геннадий Головин ушел из земной жизни под Благовещенье. Он долго и мучительно болел, но работал. Успел прочитать верстку своей последней книги “Жизнь иначе”.
Головин родился в 1940 г. в Нью-Йорке, хотя сами родители были вологодские, из Тотьмы. Сюда, на берега Сухоны, любил приезжать Геннадий Николаевич. Тотьма запечатлена им в блестящей повести “День рождения покойника”. Головин — питомец журфака Московского университета, много сил и времени отдал журналистике. Но для всех нас он прежде всего писатель — невероятно талантливый, яркий, честный, неповторимый. Он довольно поздно вошел в литературу — в 45 лет, напечатав в журнале “Москва” незабываемую по искренности повесть “Джек, Братишка и другие”. Геннадий Головин появился совершенно готовым, зрелым прозаиком. И сразу стал одним из самых интересных и читаемых русских писателей. Книги Головина переводились на иностранные языки, повести “Терпение и надежда” и “Чужая сторона” экранизированы. Продолжатель русской литературы и ее смелый новатор, Геннадий Головин останется в читательской памяти России. Господи, прими раба Твоего с миром...
М.Алексеев, В.Крупин, В.Артемов, Ю.Тюрин, В.Калугин, С.Мельник, Л.Алексеева, Ю.Козлов, М.Попов, А.Ясинский, Ю.Лощиц, А.Сегень.
(ЛГ. № 14. 2003)"
Я приносил этот некролог и в "Литературную Россию", но там сотрудник — то ли зам, то ли ответственный секретарь — с жутковатой фамилией Огрызко категорически не пожелал почтить светлую память Гены...
Я повторю, что влиять на журнальную политику Михаила Николаевича мы не хотели и не могли. Все-таки соблазн иногда щекотал. Он был вызван искренним желанием избавить Алексеева от закулисных интриг, липких наветов. Суперсоветский главный редактор "толстого" журнала был, в наших глазах, прежде всего русским патриотом и суперчестным русским писателем.
Именно по таким соображениям я дерзнул показать Михаилу Николаевичу неизвестный дотоле сценарий М.Булгакова "Мертвые души". Сценарий был опубликован "Москвой" в № 1 за 1978 год, с моей вступительной врезкой. Приведу часть ее.
...Замысел фильма по мотивам поэмы Гоголя зародился у Пырьева сразу же по окончании съемок картины "Конвейер смерти", вышедшей на экраны в 1933 году. Критика и зрители тепло приняли антифашистский фильм молодого художника. Ободренный успехом и "закрепившись на студии “Мосфильм” как режиссер звуковых фильмов" (слова самого постановщика), Пырьев готов был отважиться экранизировать какое-либо произведение русской классической литературы.
Выбор его остановился на бессмертной поэме Гоголя.
В своих мемуарах "О прожитом и пережитом" Пырьев пишет о решении обратиться к помощи Булгакова:
"Его (то есть Булгакова. — Ю.Т.) пьеса “Мертвые души” уже в то время шла во МХАТе. Михаил Афанасьевич — один из самых ярких и талантливых драматургов нашего времени..."
И далее:
"Михаил Афанасьевич вместе с женой Еленой Сергеевной и ее сыном Сергеем жил тогда в Нащокинском переулке. Отворил мне дверь сам Михаил Афанасьевич в узбекской тюбетейке и узбекском халате, надетом на голое тело. Церемонно поздоровавшись, он попросил меня пройти в его кабинет, а сам исчез.
Войдя в небольшую комнату с книжными шкафами и полками, я с недоумением увидел висящие на стенах аккуратно окантованные, под стеклом, самые ругательные рецензии на спектакли по булгаковским пьесам... Очевидно, хозяин хотел предупредить гостя или посетителя, чтобы тот знал, к кому попал и с кем ему придется иметь дело...
— Чем могу служить? — прервав мое обозрение рецензий, спросил, входя в кабинет, успевший переодеться хозяин.
— Я бы хотел, — назвав себя, смущенно начал я, — чтобы вы написали для меня сценарий “Мертвых душ”.
— Душ?.. — воскликнул Булгаков. — И каких вам нужно душ?.. И почем вы изволите их покупать?.. — лукаво улыбнувшись, заговорил он со мной языком Гоголя..."
31 марта 1934 года Булгаков заключил договор с обязательством представить сценарий не позднее 20 августа. Уже в мае Булгаков обсуждает с Пырьевым экспозицию своего сценария.
Вспоминает Пырьев:
"Начался подготовительный период. Я договорился с Н.П. Акимовым — о художественном оформлении им будущего фильма. Д.Д. Шостакович согласился писать музыку. В.Э. Мейерхольд обещал играть Плюшкина. На роль Ноздрёва был намечен Н.П. Охлопков, Ю.А. Завадский на роль Манилова, а К.А. Зубов должен был играть Чичикова...
Уже начали готовиться к пробам. Шить костюмы, делать парики..."
Пырьев написал даже режиссерский сценарий.
Однако фильм, обещавший быть чрезвычайно интересным, не состоялся. В своих воспоминаниях режиссер, объясняя решение отказаться от экранизации гоголевской поэмы, говорит о влиянии на него одной из газетных статей.
"Статья, — пишет Пырьев, — резко обрушивалась на Д.Д. Шостаковича за его музыку оперы “Леди Макбет Мценского уезда”.
Статья призывала советских мастеров искусства к созданию подлинно реалистических произведений, в основе которых лежала бы не страсть к формалистическим выкрутасам, а подлинная правда жизни. На меня эта статья, — продолжает Пырьев, — произвела большое впечатление. Я понял ее, возможно, даже шире ее действительного значения. Для меня она прозвучала как призыв отдать все свои силы правдивому художественному отражению нашей современности.
Мне, — заключает режиссер, — шел тогда 33-й год: в этом возрасте, если человек еще не обременен большой семьей, — творческие решения принимаются быстро. И я отказался от постановки “Мертвых душ”".
Пырьев неточен: статья "Сумбур вместо музыки" появилась 28 января 1936 года, когда режиссер практически завершил новый свой фильм "Партийный билет" (вышел на экраны в первые дни апреля). Следовательно, вопрос быть или не быть картине "Мертвые души" решился гораздо раньше публикации упомянутой статьи, а именно — еще в начале 1935 года. Сам Булгаков очень неохотно шел навстречу требованиям киностудии о добавлениях, переделках литературного сценария. Разногласия между писателем и руководством тогдашнего "Мосфильма" не привели в итоге к положительным результатам...
Спустя три десятилетия, в 1965 году, Пырьев возвращается к мысли сделать картину по мотивам поэмы Гоголя. Он вносит в сценарий некоторые казавшиеся ему необходимыми поправки, надеясь поставить его во втором творческом объединении "Мосфильма". Возможно, момент был выбран Пырьевым неудачно: незадолго перед тем на той же киностудии "Мосфильм" Л.З. Трауберг по своему сценарию поставил телевизионный вариант "Мертвых душ" (на пленку был снят спектакль МХТ, осуществленный еще в 1932 году К.С. Станиславским и В.Г. Сахновским; автором инсценировки являлся, как помним, Булгаков).
Как бы там ни было, но вместо "Мертвых душ" Пырьев экранизировал "Братьев Карамазовых".
Нетрудно заметить, сколь существенно отличаются инсценировка и сценарий "Мертвых душ": в последнем четко проявляются черты булгаковского эксцентризма, свойственного его творческому мышлению, элементы веселой мистификации. В этом смысле вольное переосмысление Булгаковым и Пырьевым гоголевского текста до некоторой степени сродни тому, что несколькими годами раньше сделал Ю.Н. Тынянов при работе над сценарием "Шинели" (по сценарию этому Г.М. Козинцев и Л.З. Трауберг в 1926 году поставили причудливо-озорной фильм).
Сценарий "Мертвых душ", безусловно, представляет немалый интерес не только как явление нашего кинематографа начала 30-х годов, но и как факт отечественной литературы.
Уже в "перестройку", когда раскрылись архивы, когда вернулось в культуру бесценное достояние Серебряного века, когда Гумилёв стал не белогвардейским заговорщиком, а русским поэтом, я уговорил Михаила Николаевича напечатать "Записки кавалериста". Текст я подготовил и написал вступительное слово. Гумилёвская проза разбежалась тогда по всему Союзу.
Как-то Михаил Николаевич спросил:
— Ты знаешь такого писателя — Набокова?
— Знаю.
— Что читал?
— "Приглашение на казнь", "Лолиту", "Дар".
— "Защиту Лужина" знаешь?
— Знаю.
— Ну как?
— Нам бы так.
— Хорошо. Тебе верю. "Москва" напечатает твоего Набокова.
Титаническими усилиями главного редактора тираж журнала достигал неслыханных для наших времен размеров — около 400 тысяч экземпляров. А дальше мы были свидетелями и вовсе фантастического триумфа Михаила Николаевича. Он рассказывал нам, как это произошло, а после передал события на бумаге:
"Сотрудники журнала входили в кабинет главного без стука. Входили часто. Реже всех — скромнейший и малоразговорчивый редактор из отдела прозы Анатолий Михайлович Кузнецов. Но однажды он пришел в редакцию раньше всех и присел рядом с моей дверью, нетерпеливо прислушиваясь к шагам в длинном коридоре. Я еще не успел дойти до своего стола, а он уже стоял рядом, очень взволнованный.
— Что с вами? — спросил я.
— Да ничего... Я только подумал, а почему бы не опубликовать всего Карамзина?
— Всего?!
— Да, именно всего. За все с лишком семьдесят лет “История Государства Российского” ни разу не издавалась не то что полностью, но даже отдельные куски из нее появлялись от случая к случаю. Как же можно...
— Постой, постой, Толя... — Я чувствовал, что по всему моему телу пробежала дрожь. Я испытываю ее очень редко, предчувствуя либо большую беду, стоящую у порога, либо — такую же, если не большую радость. Идея, высказанная Анатолием, определенно счастливейшая. Но не фантастическая ли? И я начал тормошить человека, проверяя, в какой мере сам-то он уверовал в ее воплощение в жизнь. — И ты... и вы... считаете, это возможно?
— Вполне. Я все рассчитал. В нашем журнале 24 печатных листа. В каждом номере Карамзину мы отдадим по два или три листа. И за два года мы дадим нашему народу гениальнейшее творение, перед которым склонял свою гордую голову сам Александр Сергеевич Пушкин. Помните, что он сказал о карамзинской “Истории”?..
Теперь уже не только я был охвачен дрожью, но и сам автор грандиозной идеи.
Я нажал кнопку на своем письменном столе. Вошла Антонина Дмитриевна.
— Всех свистать наверх! — распорядился я (половина сотрудников редакции размещалась на нижнем этаже).
И через минуту по лесенке-трапу застучали каблуки ботинок и туфелек.
Решение было принято как раз перед подписной кампанией. И когда она началась, к пунктам подписки двинулся народ. В непостижимо малый срок образовались длинные очереди. Отовсюду слышалось: “Карамзин, Карамзин!”
Мы ликовали, а наши издатели — в панике: где найти такую уймищу дополнительной бумаги? К тиражу “Москвы” прибавится еще около 300 тысяч. Вышли, однако, из трудного положения и издатели. Эти сверхплановые или, лучше сказать, незапланированные тысячи подписчиков сулили издательству “Художественная литература” немалую деньгу. Мы-то, сотрудники журнала, получили от этого лишь моральную прибавку, но отнюдь не денежную. Хорошо уже то, что наша зарплата была хотя и не велика, но стабильна.
Мы радовались как дети: из всех “толстых” журналов (а некоторые из них появились на свет шестьдесят и более лет назад) наш, чуть ли не самый молодой, обошел по тиражу всех. Ну как же тут не радоваться!
Да, мы радовались. Радовались, не подозревая, что над нашим Карамзиным, а с ним заодно над нами, нависла смертельная опасность. Ну, может, не смертельная, но грозная — определенно. На Старой площади, в кабинете главного идеолога Александра Николаевича Яковлева, быстро созревали гроздья гнева. Скоро оттуда последовало строжайшее распоряжение: прекратить печатание Карамзина. Что там, мол, Алексеев с ума сошел? На что он тратит бумагу, обкрадывая московских писателей?! Прекратить, немедленно прекратить!
Сообщить столь “радостную” для нас новость Яковлев поручил своему инструктору Алексею Алексеевичу Козловскому. Я потребовал от него письменное распоряжение. Если есть такое постановление ЦК, сказал я, почему о нем не знает главный редактор журнала? И почему такой вердикт последовал уже после того, как несколько номеров с “Историей Государства Российского” вышли и поступили к подписчикам?
Несколько дней Старая площадь молчала. А потом атаки на нас и Карамзина возобновились с новой и с еще большей яростью. При очередном звонке я спросил Козловского:
— Алексей Алексеевич, скажите, пожалуйста, почему сотни тысяч наших с вами соотечественников радуются Карамзину, а вы там неистовствуете?
Трубка молчала. Я только слышал в ней частое, прерывистое дыхание. Об ограблении писателей уже речи не было. Козловский проговорился:
— Мало, что ли, у нас шовинистов? Теперь вы своей публикацией умножите их число.
Все стало ясно.
Не знаю, как и чем бы все это кончилось, если бы я не вспомнил, что в Политбюро ЦК на всех заседаниях по правую руку от Генерального сидит не Яковлев, а Лигачев. Набравшись духу (деваться было уж некуда), я позвонил Егору Кузьмичу и рассказал о наших мытарствах.
— Нам говорят, что есть постановление ЦК о прекращении публикации Карамзина...
— Какое постановление? Нет и не было такого постановления. Минуточку... — Я слышал: Лигачев поднял другую трубку телефона. О чем и кому он говорил по ней, я не разобрал. Потом он заговорил опять со мной: — Печатайте “Историю Государства Российского” полностью, без всяких сокращений. Как замыслили, так и продолжайте. Всего хорошего!
Егор Кузьмич Лигачев выручил нас, сотрудников журнала “Москва”. Выручил он и вас, дорогие соотечественники. В наш дом пришла история Государства Российского, возлюбленного нашего Отечества. Теперь-то, при желании и при наличии денег, вы можете приобрести и отдельное издание великого произведения. Мы же, сотрудники журнала, — что скрывать? — гордимся тем, что нам удалось сделать то, чего не удавалось многим в течение семи десятков лет".
Последним для Михаила Николаевича номером журнала "Москва", подписанным им как главным редактором, был третий за 1990 год. Накануне собрались на тайное совещание Михаил Николаевич, Юрий Бондарев и Валентин Распутин. Отцы-писатели согласно решили передать портфель главного редактора Владимиру Николаевичу Крупину...

7

Вспоминая сейчас, кто был самым близким другом Михаила Николаевича, кому он мог доверять, я перебираю в своей облысевшей голове несколько бесспорных фамилий тех людей, кого я чаще всего видел рядом с Алексеевым.
Иван Фотиевич Стаднюк? Сорок лет мужского сурового товарищества связывали бывалых фронтовиков, упорно пробивавшихся к писательскому признанию. Владимир Алексеевич Солоухин, с которым Алексеев еще в "Огоньке" подружился? Егор Александрович Исаев?
Думаю, что нет. Думаю, самым близким человеком для Михаила Николаевича был Гарольд Регистан. Почему? Сын соавтора Государственного гимна Советского Союза, Гарольд Габриэльевич Эль-Регистан не был ни человеком свиты, ни карьеристом. Он успел повоевать, но про подвиги свои не вспоминал, главной чертой его была скромность. Гарольд и в партии не состоял. Тихо заведовал редакцией национальной поэзии в издательстве "Советский писатель", переводил стихи с узбекского, таджикского, азербайджанского, калмыцкого языков. А в народе получил популярность благодаря сентиментальным, с восточным колоритом песням: "Я встретил девушку: полумесяцем бровь...", "Песня первой любви в душе до сих пора жива...". Михаил Николаевич включил Регистана в состав редколлегии журнала "Москва", регулярно печатал подборки его стихов.
Седовласый, добрый, ироничный человек, Гарольд Регистан не завидовал высокому общественному положению друга, сердцем принимал его книги, простых баб и мужиков — его сельских героев, любил его шутливые застольные рассказы. С удовольствием, охотно подпевал. У Михаила Николаевича был "золотой" номер: в благодушном настроении он заводил мало кому известную, порохом пропахшую песню-марш:

Мы за мир,
Но наши автоматы
Не дают забыть,
Что мы солдаты
Шагом, шагом!
Шагом, братцы, шагом!
По долинам,
Рощам и оврагам!

Михаил Николаевич обеими ладонями отбивал ритм по столешнице. Всем своим видом он изображал солдата-пехотинца, в плащ-палатке победно шагающего по красивым улицам Вены. Сколько я понял, песню сложили в редакции газеты Группы советских оккупационных войск "За честь Родины".

Всю Европу
За три перекура
Из конца в конец
Пройдем мы хмуро.
Шагом, шагом!
Шагом, братцы, шагом!
По долинам,
Рощам и оврагам!
Океан нам
Тоже не препона,
Потому что
с Волги мы и с Дона.
Шагом, шагом!
Шагом, братцы, шагом!
По долинам,
Рощам и оврагам!

— А вот кто сочинил четвертый куплет, угадайте! — Михаил Николаевич лукаво прищуривал глаз. — Я!

В грозной силе,
В боевой отваге
Мы дойдем
До города Чикаги!
Шагом, шагом!
Шагом, братцы, шагом!
По долинам,
Рощам и оврагам!
Господам
Из этих самых Штатов
Не дадим забыть,
Что мы солдаты! —

и снова припев, возвращение к первому куплету...
Однажды Михаил Николаевич рассказал, что как-то был он на встрече с офицерами в одной из дальних воинских частей и в узком кругу спел вечером эту песню, попросив ее особо не распространять — в то время шла "разрядка", а песню чья-то мудрая голова могла счесть "милитаристской". И что же? Утром солдаты, маршируя на плацу, дружно грянули: "Шагом, братцы, шагом!.." Оказывается, офицеры потихоньку, тайком записали Михаила Николаевича на магнитофонную ленту и приказали личному составу по-быстрому разучить песню и исполнить как строевую.
...Однажды целую неделю провел я с Гарольдом рядом. Поэта объединяла с Михаилом Николаевичем еще и страсть к рыбалке. 28 сентября 81-го мы втроем вылетели из Домодедова в Астрахань. Там забрали поджидавшего нас дядю Андрея, для которого такая поездка была еще и возможностью засолить рыбки на зиму — жил-то он небогато. Не ночуя в Астрахани, мы двинулись на юг, к волжской дельте. На одной из проток находился пост рыбнадзора "Мартышка". Название это происходило не от обезьяны, а от птицы мартын, живущей в низовьях Волги.
Пост состоял из барака, где постоянно жили шесть егерей, и двухэтажного домика, где размещались гости. Одну комнату заняли Михаил Николаевич и я, другую, на втором этаже, — Гарольд и дядя Андрей. Надо сказать, что Алексеев — замотанный общественными делами, литераторским подковёрьем, депутатскими хлопотами — рвался к коротким передышкам на прибрежной рыбалке, к живой воде. "Давно, усталый раб, замыслил я побег..." А вот в писательские комфортабельные дома творчества на море — в Ниду, Пицунду, Коктебель, Дубулты — Михаил Николаевич не рвался, при мне только один раз ездил в Гагру с Галиной Андреевной и внучкой Ксеней.
Ветер с Каспия — моряна — гудел без передышки. Гнал воду к правому, с ярами и прибрежными ямками берегу протоки. К вечеру ветер прибивал к кромке рыбную мелочь — мальков. Те серебряными монетками дробятся на отмелях, спасаясь от стай сильных, стремительных жерехов, от подростков сомов, от судаков. А над ними, беспомощными и обреченными, суетливо кричат чайки. Птиц множество, больше, чем в фильме Хичкока. Белый парус их изогнутых крыльев на какой-то миг зависает над водой, а затем, визгливо крича, чайки падают грудью на водоверть, поднятую жерехами, торопливо хватая жертву. Впечатление, что чайки не просто утоляют голод, они неутолимо прожорливы, жадны и почему-то некрасивы. А ведь Вознесенский изрёк: чайки — это плавки Бога.
На другом, низком, заросшем тростниками берегу белеют цапли — невозмутимые хохлатые создания, вытягивающие в полете свои лапы совершенно в одной горизонтали с телом. Похоже на устройства для посадки самолетов на авианосце.
Михаил Николаевич, без будильника, вскакивал ровнехонько в пять утра. Зачем-то застилал кровать — по солдатской привычке? Наспех одевался, при этом трубно чихнув несколько раз. Даже не попив холодного чая, поспешал со снастью к яме. По-нашему, яма что ни на есть омут, только очень большой. Над ним дуга вымытого правого берега с полутораметровым яром.
Светало, кричали лягушки. То текли, как родниковая вода, блаженные, желанные, счастливые часы его жизни. Он был один, вокруг никого... Михаил Николаевич ловил только сазана. Червей он копал на своем переделкинском огородике, собирал аж литровую стеклянную банку. На волжской протоке черви почему-то не водились. А сазан брал только на червя.
Один-одинешенек сидел на бережке Михаил Николаевич, Герой Социалистического Труда, и в туманном рассвете ожидал поклёвку.
Часов около восьми появлялись мы — Гарольд, дядя Андрей и я. Приносили чайник, заварку, сахар, хлеб, холодную жареную рыбу, помидоры, зелень, бутылочку зелья. Костерок разводил дядя Андрей. Он ловко щепал лучину, мигом занимался синий огонь. Завтрак на траве, как на знаменитой картине из Лувра...
Одного-то сазана Михаил Николаевич уже добыл. Рыбину брал он всегда почему-то одинаковую — килограмма на полтора. Бедняга вяло болтался на кукане. Яма, где мы ловили, была глубокой — рыбаки говорили, что семьдесят метров.
Возвращались в два часа. В это же самое время двести лет назад выходил из своего дома в Кёнигсберге Эммануил Кант — совершить долгую созерцательную прогулку вокруг краснокирпичных бастионов и тронутой недвижной ряской красивой запруды.
Михаил Николаевич с торжественным сиянием на небритом лице перекидывал на плечо темлюк — багор для ловли рыбы (астраханское слово). На темлюке провисали за спиной два-три сазана. Поодаль топилась печурка, егеря ставили котел. Уху варили на всех, особо ценилась икра сазана. Помидоров бросали в кипяток не счесть. Высокое деревянное крыльцо называется у астраханцев коридором. Мы садились на этот самый коридор и вожделенно глядели, как поспевает уха. Никто из нас вообще-то не курил. Но тут мужики смолили как-то по-фронтовому вкусно, так и мы заодно, по сигарете. Кто-то из егерей, озабоченно кряхтя, приносил плесток — так у них называется студенистый хвост сома — для навара. Плесток опускался в кипящий котел. Варево полчаса настаивалось.
Это время коротали мы преимущественно беседами о поэтах. Михаил Николаевич и Гарольд декламировали Маяковского, Есенина, Твардовского. Помнили много. Вдруг всплывали Некрасов, Пушкин. Дядя Андрей внимательно слушал. Память у меня, тогда сравнительно молодого, была приличная, читал им щедрыми кусками Цветаеву, подпольного Мандельштама, Ходасевича, Пастернака, Заболоцкого. С особым тщанием вспоминал бессонницы Велимира Хлебникова — ведь великий поэт происходил из Астрахани.
Время сесть за вкопанный, без клеенки стол. Звенья сазана, головы, хвосты, икра выкладывались черпаком на противень. К рыбе подавались помидоры, хлеб. Уха полагалась на второе, хлебали варево деревянными ложками из железных мисок. Нарезали ломтями знаменитые астраханские арбузы. За обедом Гарольд пил только армянский коньяк — три звездочки, сто граммов. Норма. После застолья Михаил Николаевич ложился подремать, а мы — то есть дядя Андрей, Гарольд и я — возвращались к яме ловить судаков и жерехов к ужину.
На субботу и воскресенье рыбнадзор выдавал лицензии на охоту. Но пальба разносилась уже в пятницу вечером. Ружья гремели как на похоронах первого секретаря. Мчались по воде остроносые, длинные лодки с моторами, на борту три-четыре браконьера.
Бьют лысух, чирков. Пролетают треугольниками стаи диких гусей во главе с вожаком. С прощальными криками или криками прощания летят гуси к морю, навстречу утреннему, сильному еще солнцу. А снизу, от тростниковых заводей, им внимают неподвижно белеющие цапли...
От поста к посту, через рыбацкие сёла, ходит туда-сюда баркас-лавка. На борту капитан, он же продавец. Один. Развозит соль, хлеб, водку, папиросы, бакалею, спички, рабочую одежду, мыло — все ходовое. Касса и выручка у капитана в лавке. Прилавок внутри баркаса, под капитанской рубкой. Хозяин причаливает к деревянным мосткам, дает протяжный гудок, оповещая клиентов о своем прибытии. Капитана знают все. Если лодки встретят его в пути, он сбрасывает ход и торгует. Трезвый пожилой дядька с приветливым лицом, в свитере, синих резиновых сапогах. Водка в наличии только у него — вот в чем сюжет. А выпить мужикам всегда не хватает.
К рыбнадзору приезжал ночевать в барак Павел, повар. "Я дам инспекторам рубликов тридцать, бутылку привезу. Выпью с ними. Ночку просижу до зорьки. Поутру убираюсь от греха. Сеточку заброшу, когда вторую, третью... Но не мелочусь. Не всегда вобелка попадется. Она на исход октября хорошо идет. А так — тарашка, чехонь. Судачок запутается, сазанчиков с десяток возьму. Все хорошо. За тарашку вяленую я в Ташкенте на базаре полтора рублика спрашиваю. А коли в район попаду, не грех и пару рублей с клиента взять. А я за ночку штук четыреста этой самой тараньки выну. Только я с ней рискую, в соль ее кладу, аж руки горят, как просолюсь. Да еще вялить ее на глазах, принародно, не могу. Где в сараюшке устроюсь. А кто ее на горбу за тридевять земель везет? Я!.. Сервис клиенту. А которые красну рыбу на себя ловят, так те на тоне мужикам по двести, по триста рубликов отваливают. Брюхи осетрам вспарывают, икру выбирают, а рыбину-то бросают. Звери, не люди..."
Мужики с "Мартышки" втихаря ставили перетягу — прочную леску длиной  100–150 метров, с крючками через каждые двадцать сантиметров. Перетягу ставили с лодки, перегораживая русло. За крючки цеплялась иногда молодь осетра. Еще налаживали закидушки — жилка с двумя крючками, грузиком и колокольчиком. Егеря поголовно страдали радикулитом. Они растапливали баньку, растирались медом.
Бригада рыбнадзора водку пила в меру, почти каждый уже пережил "звоночек". У всех были машины, крепкие хозяйства в райцентре Икряном, семьи, скотина, бахчи. Кто-то выходил в ночь — душегрейка без рукавов, рюкзак, солдатские сапоги. Бывалые жилистые мужики, хорошо помнят уроки своего армейского старшины.
Как-то бригадир Василий Иванович, завязавший пить обветренный сильный мужик с опухшими сильными красными лапами, повел нас к мосткам, подтащил к ним кукан. Вытащил из воды усатую, умную морду осетра и разок-другой вдарил по ней деревянной колотушкой. Осетр сразу перестал дергаться на поводке. Голова рыбины покорно легла на помост.
Василий Иванович вытащил осетра, вынул небольшой, чуть кривой нож с горбинкой на кончике. Опрокинув рыбину на спину, всадил нож в брюхо и несколькими умелыми, привычными движениями распорол беднягу. Распластал, обнажив кровавые осетровые внутренности. "Молоки-то, молоки-то собери! — суетился рядом страдающий дядя Андрей. — Моя баба из них лапшу знатную сготовит". "Черт! Не икряной!" — беззлобно чертыхнулся Василий Иванович.
Он выдрал внутренности и выбросил в протоку. Следом за хвостом полетела в воду отсеченная голова. Нож умело ходил в руке Василия Ивановича.
Кто-то скажет: Михаил Николаевич использовал обкомовские привилегии. Не иначе как первый секретарь Астраханского обкома партии искал дружбы с известным писателем.
Привилегии? Алексеев, крестьянский сын, родом из саратовского села Монастырского, переживший страшный искусственно созданный голод 1933 года в Поволжье, попал под жернов истории не по своей воле.
Как сыр в масле катался? Неправда. Мама не пережила жуткий 33-й год. Хлеб выгребли вчистую, жрать было нечего. Отца в том же 33-м заморили в саратовской тюрьме — сидел за то, что, как секретарь сельсовета, выдавал справки односельчанам, внесенным в списки на высылку, чтобы они могли уехать из Монастырского. Дед, библейский садовод, богатырь, в 33-м просто перестал есть, спасая внуков, отдавая им последний кусок, и тоже умер прежде времени — это его сыграл Валерий Баринов в "Вишневом омуте". Старший брат Алексей погиб под Ельней в 43-м. Сам Михаил Николаевич сражался на Халхин-Голе, воевал под Сталинградом, на Курской дуге. Закончил войну в Чехословакии, в Вене служил в газете наших оккупационных войск до начала 50-х. В Вене родились его дочери, Наташа и Лариса...
Тиражи его книг приносили огромную прибыль государству. Читатель был у него многомиллионный.
Так что не грех было Михаилу Николаевичу половить в дельте Волги сазана на переделкинских дождевых червей.
Итак, под вечер мы ходили к яме. Андрей Андреевич занимался чехонью, мы с Гарольдом — судаками и жерехом, который хорошо брал на блесну. Гарольд вручил мне японский спиннинг — 150 долларов игрушка стоила. В последний день я, рыбак никакой, леску так запутал — не распутать. Гарольд горевал: японская вещь! Петрович, как ты мог?!
Вечера мы проводили в домике одни. На кухне была печка, дядя Андрей жарил на чугунной сковородке пойманных судаков. Гарольд улыбчиво, со своим мягким выговором произносил: "Я разберу голёвку".
Михаил Николаевич любил космические ямбы Гарольда. Читал тот азартно, с душой:

...И не решусь им снова я
Сказать, что видел страшный сон:
Земля как женщина кричала,
А вышка хмуро нефть качала,
И кровь стекала под уклон.

Он подарил мне книжку стихов "Миг и вечность" с надписью: "Юре Тюрину, милому и талантливому, от Гарольда Регистана, сердечно. 2 октября 1981 г."

8

В 1981 году Михаил Николаевич закончил свою лучшую вещь — роман "Драчуны".
Договор с журналом "Наш современник" писатель заключил десять лет назад. Каждый год на четвертой стороне обложки редколлегия терпеливо печатала анонс. Сергей Васильевич Викулов, главный редактор, вологжанин, без вопросов, телефонных разговоров переносил договорные сроки представления рукописи — журнал российских писателей ждал и ждал новинки.
Еще когда Михаил Николаевич работал в "Огоньке", он рассказывал Солженицыну про голод 1933 года. Александр Исаевич публиковал тогда в "Огоньке" памятный рассказ "Матрёнин двор". В своей запретной книге "Бодался теленок с дубом" Солженицын вспоминает о "кабинетном разговоре" с Алексеевым и торопит того все строить не на лжи.
Надо было преодолеть осторожность и решиться на полную правду. Совершенно классический экзистенциальный выбор... Первые строчки были написаны в 1978-м. Но главный труд пришелся на три года позже.
Дождь-снегоед расчистил путь к переделкинскому флигелю. Теплые капельки росы делали живительным воздух. Настой из проснувшейся по весне хвои будил дух.
Апрель, май, июнь...
Три месяца ровно в шесть утра Михаил Николаевич шаркал от дачного дома к флигелю. Печь он топил с вечера, поутру снова разжигал березовые чурки. Собака ложилась сторожить на крыльце. Тесть отстукивал текст на пишущей машинке. От руки он давно уже не писал. И не диктовал, конечно. Стопка заполненной текстом бумаги росла, единственный экземпляр. В середине мая наружу распахивалось окно, через марлевую занавеску (защита от комаров) дробно звучали клавиши. В половине десятого Михаил Николаевич шел в дом пить чай. Выносил миску Чайлду, брился. В начале одиннадцатого ждал у ворот верный Валя — надо в журнал, на службу.
Готовые к публикации главы перепечатывала Антонина Дмитриевна — приработок был для нее не лишним. К тому же Михаил Николаевич ей безгранично доверял.
Мы горды тем, что свой лучший роман Михаил Николаевич посвятил нашей дочери, своей внучке Ксении. Дед любил внучку, единственную.
Чистовики "Драчунов" моментально летели в набор. "Наш современник" стремительно выпустил шестой и седьмой номера журнала с текстом романа. В августе редакция намеревалась завершить публикацию новинки. Восьмой номер был уже сверстан, и Михаил Николаевич со спокойным сердцем поехал на родину, в Монастырское. Да и депутатские дела звали повидать земляков. Внезапно раздался телефонный звонок из Москвы.
Михаила Николаевича разыскал Юрий Селезнев, тогда заместитель главного редактора журнала "Наш современник". Юрий Иванович с возмущением сообщил, что цензура категорически не пускает окончание "Драчунов". Селезнев, как первый зам главного, вел августовский номер. Викулов куда-то пропал, исчез в отпуске. Алексеев попросил ничего не трогать в верстке и вечерним рейсом вылетел в Москву, "на ковер".
О борьбе с цензурой Михаил Николаевич рассказывал нам с Гарольдом Регистаном по свежим впечатлениям — вечерами, на "Мартышке":
"Наутро мы вместе с Юрием Ивановичем Селезневым явились пред грозные очи в общем-то доброго, хоть и сурового на вид, даже дружески расположенного ко мне, как к писателю, Павла Константиновича Романова, главного цензора.
Там уже собрался весь цензорский синклит. Перед главным — стопка книг, увенчанная последним изданием “Краткого курса”.
— Покажите мне, Алексеев, где тут сказано о голоде 1933 года?
— В том-то и дело, уважаемый Павел Константинович, что нигде не сказано. Если б было сказано, я, может быть, и романа не стал бы писать. А то ведь начисто замолчали величайшую трагедию нашего народа. Ведь миллионы... А помните, Павел Константинович, вы же сами мне рассказывали о том, как на перроне Харьковского вокзала видели умирающих и умерших от голода? Как раз в том, 33-м?
— Ну, видел... — Он тяжело вздохнул. — Теперь же я обязан придерживаться официальной точки зрения.
Я продолжал:
— Если б голод охватил одну мою Саратовскую область, а то ведь умирали с голоду Западная Сибирь, Северный Казахстан, все Поволжье, Ставрополье, Северный Кавказ, вся-вся, с востока до запада, Украина. По официальной версии, на которую вы ссылаетесь, во всем виновата засуха. Но ведь это ложь. Засуха не могла одновременно захватить сразу полстраны. Да ее и не было, засухи. Ну и теперь скажите, сколько же можно об этом молчать!
— Вот этого перечисления вам и не следовало бы делать в книге! — заметил Романов.
— Почему?
— Да потому...
— Хорошо. Уберу перечисление, если только в нем дело. Пускай мой маленький герой рассказывает только то, что было в его селе, не касаясь других мест. В конце концов, о других краях он мог и не знать...
Я не успел договорить, как со своего стула быстро поднялся один из заместителей главного цензора, а именно Владимир Алексеевич Солодин, коему я в большой степени и обязан спасением “Драчунов”. В истории русской литературы были и такие случаи, когда совестливые цензоры, с риском для своей карьеры, выручали писателей. Солодин попросил:
— Разрешите, Павел Константинович, нам с Алексеевым и Селезневым уединиться в моем кабинете. Мы сделаем все, что надо. Поверьте.
В продолжение всего этого разговора В.Фомичев, первый зам и зачинщик запрета, сидел тут же и безмолвствовал.
Мне даже показалось, что и Романов, и все другие помощники обрадовались такому исходу трудного диалога автора с главным цензором. “Уединение” в кабинете Солодина продолжалось что-то около часа. Во спасение целого пришлось кое-что убрать из романа: несколько самых жутких моментов, например случаи людоедства, ну и перечисление областей, охваченных голодом.
И все-таки это была победа. Позже я вернул часть утраченного, но не все, к сожалению".
Возвращенная "часть утраченного" хранится у Ларисы в архиве — три странички машинописного текста.
Много позднее, на своем дне рождения, 29 ноября, Михаил Николаевич пояснил Регистану и мне:
— Копии рукописи, по свойственной мне беспечности, я для себя не оставил. Последнюю отдал Анатолию Софронову в "Огонек". Не сохранилось набора ни в одном из журналов, ни в типографии, ни в цензуре. Верстка после первого набора повсеместно растворилась.
День рождения Михаил Николаевич праздновал с близкими людьми 29 ноября. По всем официальным документам писатель родился 6 мая 1918 года. Когда-то, до войны, секретарь сельсовета, выписывая Алексееву справку для поступления в Аткарское педагогическое училище, накинул ему полгодика, взяв дату прямо с потолка, — метрики-то у парня не было. Но местные старушки помнили, что родился он на девятый день после Михайлова дня, то есть 29 ноября. Так вот и получилось у Миши Алексеева два дня рождения...
Со временем Михаил Николаевич зачитывал нам в переделкинском кабинете некоторые письма коллег-писателей, которые произносили добрые слова в адрес "Драчунов". Дружеская поддержка была живительной для Михаила Николаевича, ценилась им.
"Дочитал вот в “Современнике” последние главы “Драчунов”. С горьким, щемящим чувством дочитал. Как все знакомо! И этот кошмарный 33-й!.. Бездна горя, пучина и люди, барахтавшиеся в ней, борясь, цепляясь за жизнь до последнего... душа есть... Истинно народная, русская книга... В каждом движении души столько чистоты, поэзии, нравственности. Многие, многие скажут тебе спасибо, друже, за эту книгу.
Твой Олесь Гончар. 1.Х.81 г. Киев".
"Чем дальше мы проникаем умственным усилием в глубинные пласты будущего, чем напряженнее погружаемся в трагическую повседневность, тем значимее становится вся выдающаяся мощь нашего прошлого, в особенности когда мы обращаемся сердцем к Великой Отечественной войне.
В массовой самоотверженности, в спартанском самопожертвовании, в будничестве героических поступков, которые от этого становились только прекраснее, рельефнее проступает самобытный, стоический характер нашего народа. К сожалению, советская (да и русская!) литература мало уделила внимания уникальному коллективному явлению, его историческим корням. Мы с вами говорили о рассказе Алексея Толстого “Русский характер”, о “Судьбе человека” Михаила Шолохова, показавших нам замечательные проявления личности в драматических обстоятельствах, но о доле самого народа, вернее, об основе его — крестьянстве пока объемнее всего высказано в романе Михаила Алексеева “Драчуны” — писательском свидетельстве русской жизненности, русских путей провидения, нраве народа, его устойчивости и укорененности. Этот роман еще ждет своего осмысления, возможно нескорого".
Эти слова сказаны Леонидом Леоновым в беседе с поэтом Анатолием Парпарой в июне 1982 года, вскоре после публикации "Драчунов" в "Роман-газете".
"Вот только что дочитал Ваших “Драчунов” и не могу не высказать Вам моего восхищения.
Восхищения Правдой и Мужеством.
Нечто схожее пережили в те годы миллионы, но немногие оставили после себя свидетельство о пережитом. Трагическом, страшном. Вы это сделали с блеском. Честь Вам и Слава.
Василь Быков. 1 окт. 1981 г."
"Поздравляю Вас с Вашей огромной удачей — романом “Драчуны”, который я внимательнейшим образом прочитал. Иногда в нашей прозе языковая щедрость соседствует с ограниченностью замысла. Или, наоборот, размашистость замысла рушится, ибо языковые опоры слабы. А в этом романе редкое сочетание большого замысла с круто замешенным языком. Выражаясь Вашими словами, потерянный пятак молодости превратился в полноценный полтинник зрелости, я б даже сказал, в неразменный золотой.
Роман зовет к заботе обо всем живом — пусть это человек, природа или даже стрекоза...
Евгений Евтушенко".
Евтушенко не был творческим соратником или союзником, тем более приятелем, близким человеком Алексееву. Надменный, петушистый поэт не был ни крестьянином, ни солдатом. Но, надо отдать ему должное, Евтушенко был благодарен Михаилу Николаевичу за публикацию в журнале "Москва" его первой большой прозы — романа "Ягодные места".
Евтушенко дебютировал как романист. При гомерическом себялюбии хотелось войти в русскую прозу в тоге василевса. Впрочем, ни "Новый мир", ни "Знамя", ни "Дружба народов" рукописью не восхитились. Алексеев же роман взял.
Мы видели Евгения Александровича на переделкинской даче Михаила Николаевича всего раз. Наступил Новый, 1981 год. Второе января. Днем Галина Андреевна накрыла праздничный стол. Евтушенко привел с собой друга из Лондона — книжного издателя Томаса Розенталя. Евгений Александрович сносно говорил по-английски. Представил гостя: 46 лет, придирчивый издатель, пока печатает лишь трех писателей — Кобо Абэ, Генриха Бёлля и Уоррена.
Накануне поэт и Розенталь были в московском Доме ученых, слушали музыку Бриттена в исполнении капеллы мальчиков. Понравилось. С главным дирижером капеллы просидели затем до полуночи, поэтому за нашим обильным, хлебосольным обедом выглядели чуть утомленными. Много говорили о романе Евтушенко. Из всего вороха восклицаний и здравиц мне запомнилось, что Бертолуччи вроде предложил Евгению Александровичу роль Д’Артаньяна в своей экранизации "20 лет спустя".
После драматических событий августа 1991 года пути Алексеева и Евтушенко разошлись навсегда...
Еще рассказ Михаила Николаевича:
"В день похорон в Вёшенской М.А. Шолохова его старший сын Александр поведал мне следующее: “Захожу к отцу в палату (в ЦКБ. — Ю.Т.). Он лежит на кровати, а на груди у него раскрыта "Роман-газета". Вижу заголовок — "Драчуны". Он только что дочитал ваш роман, Михаил Николаевич. А на глазах у него слезы”.
Шолохов плакал над страницами моей книги. Это было незадолго до его смерти. Ну а теперь уже я плакал над его свежей могилой.
Как плакал бы над могилой своего отца, будь она мне известной..."
В своих "Драчунах" Михаил Николаевич вспоминает всю семью монастырских крестьян Алексеевых: деда, отца, мать, двух братьев и сестру Анастасию, которая прожила 92 года. Средний брат — Алексей — прожил всего 28. Он погиб в 1943-м, в сентябре. На земле древнего Смоленска, под Ельней.
Память о брате не давала покоя Михаилу Николаевичу. Не знал он точно, где погиб Алексей, в каком бою. Время-то бежит, а на могиле любимого брата не был, словно забыл о нем.
Мой отец тоже погиб в 28 лет.
В конце июня 87-го наконец-то поехали в Ельню — Михаил Николаевич, Лариса, Ксеня, я и новый водитель Виталий за рулем на сей раз собственной машины Алексеева, ведь ехали-то мы на два дня. Прежний шофер Валя, бывший почти членом семьи, сгорел от рака горла — смолил нещадно "Беломор".
Тесть вспоминал в дороге Твардовского:

И поля твои мечены
Рытым знаком войны.
Города покалечены,
Снесены, сожжены.

400 верст до Ельни. По Минскому шоссе, мимо Звенигорода, мимо Бородинского поля. В эти святые места мы с Михаилом Николаевичем и Галиной Андреевной специально приезжали — в летние воскресенья, гуляли среди зримых призраков русской истории.
Михаил Николаевич три месяца назад овдовел. Галины Андреевны с нами нет. Может быть, потому решил Алексеев поискать могилу брата, что потерял самого близкого себе человека — жену, с которой прожил больше сорока лет...
Ельня город небольшой, жило в нем тысяч десять. Да и район по населению был слабоват: двадцать тысяч всего. Производил район преимущественно сельскохозяйственную продукцию. Здесь верховье Десны, которую поэт экрана Александр Довженко называл зачарованной. Да нет же, у Ельни река заурядная, без всякой поэзии. Десна заросла, грязновата. Наверное, сил у района не хватало, чтобы речку почистить, обиходить. А я думал: откуда здесь и быть-то многому люду, когда такие смерчи исторические кружили вокруг, унося без жалости добычу.
Местные жители говорили нам, будто город имя свое получил от слова "елень" — так раньше называли оленя или лося. Название города встречается в уставной грамоте Смоленской епископии под 1150 годом. Москва старше всего на три года. Памятников старины в Ельне, к сожалению, нет. Слишком часто пожарами и разбоем катилась по этим местам война, народ убегал, прятался в леса. Смоленская старая дорога, памятная нам по событиям Отечественной войны 1812 года, проходила рядом с Ельней. Партизаны славного Дениса Давыдова пленили в Ельне при отступлении Наполеона целый отряд из корпуса маршала Ожеро.
Между равнинными полями и лесами Дорогобужа и Ельни лежит село Ушаково. Местность похожа на былинное Бородинское поле. Огромные пространства с редкими деревнями окружают ленту шоссе. Мир кажется первородным, земля дышит разнотравьем, свежезеленые полосы перелесков уходят к горизонту. Только начали косить на обочинках, где солнышко припекает сильнее: тут повыше. Спеет земляника.
Галерий Павлович Беляев, секретарь райкома, привез нас в уазике в Ушаково. Галерию Павловичу лет сорок пять, а сын уже отслужил в Афганистане военным переводчиком. Беляев из послевоенного поколения, но земля ему досталась — он ведал сельским хозяйством района — военная.
— Трудно поверить, — рассказывал секретарь, — нынешней весной распахивали ушаковские поля. Лен у нас любимая культура. Так красиво цветет — загляденье... И надо же, трактористка наша подорвалась на пахоте. Мина попалась старая... Немцы оставили память. Это через полвека почти. От сентября сорок первого...
Алексеев внимательно слушал.
На шоссе возле Ушакова высилась на постаменте пушка. Памятный знак о боях за Ельнинский выступ. Ушаково немцы превратили тогда, при Гудериане, в главный узел обороны.
— Вызывали мы саперов, — продолжал рассказ Галерий Павлович. — Приехали, стали прощупывать ушаковское поле. Наша аппаратура, говорят, звенит без передышки. Не знаем, где именно искать мины. Вся земля насквозь звенит. Начинена железом под завязку. Так и оставили, не обезвредив поле. Теперь мы решили тут не пахать. Будет как мемориал...
В конце августа 1941 года Жуков, пониженный Сталиным до командующего Резервным фронтом, одержал первую победу над вермахтом, ликвидировав Ельнинский выступ. Деревню Ушаково наши бойцы брали зубами, ногтями, перекусывая врагу горло. Вперед вела уже ярость.
Жуков направил на Ушаково "катюши". Залпы реактивных снарядов, наш козырной туз, полностью разрушили оборону немцев. Однако запасов мин не хватало.
Теперь — небольшое отступление о "катюшах". Так распорядилась судьба, что в это время — в августе 41-го — дислоцировалось в Сумах артиллерийское училище. Михаил Алексеев занимал здесь должность политрука парковой батареи. Был ранен, отправлен в тыловой госпиталь. А в самих Сумах находился секретный завод, который производил топливо для "катюш". Завод не успели переправить на восток. Нацистам достались взорванные корпуса...
Красная армия лишилась топлива для своих реактивных установок. Оставались лишь какие-то запасы для Московской битвы...
В 1969 году Михаил Николаевич получил новую квартиру в 3-м Самотёчном переулке, на седьмом этаже. А на шестом, точно в такой же квартире, жила общительная, добрая женщина Тамара Михайловна. Постепенно выяснилось, что хороший человек Тамара Михайловна — верная жена "секретного академика" Бориса Петровича Жукова. Недоверчивый, замкнутый, молчаливый сухопарый старец каждое утро садился в черную "Волгу" и уезжал на таинственную службу.
Дважды Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии, доктор технических наук, академик Б.П. Жуков (1912–2000). В те критические дни 1941 года он разработал в своем закрытом институте твердое топливо для наших ракетных минометов "катюш". В дальнейшем он работал над топливом для ракет "Темп-2С", "Пионер", "Тополь", "Точка", "Оса". Выступал категорически против Договора о ликвидации ракет средней и малой дальности (РСМД). О том, с кем рядом мы живем, мы случайно узнали уже в конце 90-х от одного из его учеников. Сам ученый никогда не давал интервью и никогда никому не рассказывал о себе. И Тамара Михайловна, с которой мы были дружны, о муже не говорила. Похоронен Борис Петрович Жуков на Новодевичьем кладбище. Тамара Михайловна скончалась вслед за ним.
Под Сталинградом "катюши", после многомесячного затишья, уже могли стрелять. Они решающим образом помогли и при штурме Ельни в 1943-м. Вот такая дальняя связь между Алексеевым, его братом и академиком Жуковым, соседом в доме на Самотёке. Поистине мир тесен...
Георгий Константинович Жуков освободил Ельню 6 сентября 1941 года. Здесь зарождалась советская гвардия. 107-я стрелковая дивизия полковника Миронова получила почетное наименование 5-й гвардейской стрелковой. И еще несколько соединений стали гвардейскими, в частности 1-я Московская мотострелковая дивизия полковника А.И. Лизюкова, Героя Советского Союза.
Ельня была свободной меньше месяца. Через город на Вязьму нанесла мощнейший удар 4-я полковая армия врага. В истории первых месяцев Великой Отечественной эта трагедия станет самой страшной. В березнячках и на лугах ельнинских просторов полегло разом ополчение Москворецкого и Кировского районов Москвы. Посреди распаханной равнины высится памятник-стела. Установлен памятный знак и на повороте от шоссе к деревне Ушаково.
...Уазик секретаря райкома везет нас по асфальтированной дороге посреди цветного поля люпинов.
— Жаль, Михаил Николаевич, — обращается к Алексееву Галерий Павлович, — денька на четыре раньше вам бы пожаловать. Видите вон тот указатель "Загорье"? Двадцать первого июня, как раз перед вами, мы на хуторе Загорье открыли дом-музей Александра Трифоновича Твардовского.
Алексеев отвечает стихами:

Лежат они, глухие и немые,
Под грузом плотной от годов земли,
И юноши, и люди пожилые,
Что на войну вслед за детьми пошли.

Наконец свернули к Десне. Позади гудел от комариного смерча березняк, тихо жила бревенчатая деревня Леоново. На другом берегу расстилалась чуть взгорбленная равнина.
— Вон там проходил рубеж немецкой обороны. — Михаил Николаевич внимательно слушает рассказ секретаря райкома. — Наши пытались форсировать речушку с ходу, да не получилось. Застряли без толку, пока не подтянули "катюши". В этих затяжных боях и мог погибнуть ваш брат, дорогой Михаил Николаевич...
— Мог...
— Помянем?..
Ельня была вторично, и на сей раз окончательно, освобождена от гитлеровцев 30 августа 1943 года. Немцы нашпиговали ельнинскую землю минами. Обширные равнины превратились в поля смерти. Надо было их преодолевать, жертвуя драгоценными человеческими жизнями.
В березняке на окраине Леонова поставлен памятник павшим солдатам. Простой памятник, похожий на сотни других в России. А режет сердце, когда стоишь рядом с ним, в погребальной пустоте берез.
— Может быть, — снова говорит Галерий Павлович, — ваш брат Алексей здесь и захоронен.
Мы приехали к Александру Ильичу Резакову, местному шоферу. Ему было четырнадцать лет, когда его родное Леоново сделалось прифронтовым. Вокруг деревни косили травы. Фиолетовыми коврами расстилался люпин. Мне клинья люпина, с красноватыми оттенками, казались даже красивыми, они так расцвечивали пейзаж. Но для сельского жителя люпин был всего лишь нахальным, живучим сорняком. "Вот мразь, никакой химией его не вытравишь", — только и ругался Александр Ильич.
На лугу посверкивало зарастающее озеро. Над ним кружили чайки. Птицы прилетают сюда с Днепра, от Смоленска. Взлетел и закричал чибис. Александр Ильич рукой показал на двух крошечных птенцов. Малыши замерли в мокрой луговой траве, почти сливаясь по цвету оперения с землей. Я никогда раньше чибисят не видел, хотя знал, что мамаша старается увести предполагаемого врага подальше от своих птенцов. Чибисиха отлетит немного и сядет, словно зовя: ловите меня, вы же видите, как близко я сижу от вас, идите сюда. А сама снова отлетит на метр-два и опять сядет. Так и отводит опасность от своих малышей, которые, затаившись, пережидают маневр матери.
— Вот у того амбара, — говорит Резаков, — немцы расстреляли партизан перед приходом наших. Я хорошо помню, сам видел.
По грунтовой пыльной дороге мы идем к березовой роще, за ней видна окантованная прибрежными кустами речушка.
— Значит, немец окопался на том берегу, ничем его не выкурить. Что делать? Наши подтянули "катюши", те как дали залп! Еще, еще! Сплошной огонь стоял. Выжгли тот берег подчистую. Только так удалось немца переломить.
Александр Ильич указывает на березняк. Оказывается, роща выросла на месте минного поля. Саперы не сумели обезвредить, поэтому здесь и не распахивали землю, опасались беды. Островок берез посреди луговин и пашен тоже может считаться своеобразной метой войны. Ребятишек в березнячок не пускают.
Галерий Павлович рассказывает Алексееву:
— Останки погибших на леоновском рубеже советских солдат, которые мы нашли позже, перенесли в Ельню. Рядом с памятником нашим гвардейцам мы не так давно устроили братское кладбище. Сюда перезахоронили павших и с других памятных мест Ельнинского района. Так что, Михаил Николаевич, и там может покоиться прах вашего брата. Поедем туда!
— Поедем.
— Райком добился, чтобы над бронзовыми плитами с именами погибших воинов, установленных и неустановленных, горел Вечный огонь. Фамилия вашего брата Алексея во множественном числе — Алексеевы... Без инициалов.
— Понятно, дорогой Галерий...
— По подсчетам работников райкома, — продолжал Беляев, — на братском кладбище покоятся останки девяноста тысяч павших...
— Вечная им память, — шепчем мы.
Мы провели в Ельне два дня. Ночевали в крошечной райкомовской гостинице. В одной комнате Лариса, наша дочка и я. В другой — Михаил Николаевич и водитель Виталий.
Главный памятник в Ельне — монумент в честь советской гвардии. Монумент установлен в центре городка. Поскольку невелика была Ельня, слово "центр" казалось слишком уж пышным. Центр здесь это не сложившаяся, исторически примечательная архитектурная застройка. Это просто место, куда приходят гулять, приводят детей, куда приезжают на автобусах туристы. Тут устроена большая смотровая площадка, выложенная квадратами плиток. По бокам растут деревья, разбиты клумбы. Свободно, ничем и никем не закрытая, высится стела из невесомого металла.
Конструкция простая, выразительная. Взлетающий ввысь металл. По краям стелы смоленский скульптор А.Сергеев поставил фигуры солдат. Гвардейцы высечены из камня, в приемах монументальной пластики. С ельнинским памятником у нас связано незабываемое впечатление.
Наверху стелы мы увидели не шпиль или звезду, а огромное гнездо аистов. Оказалось, что с 1981 года прилетает в Ельню аистиная семья. Та, которую наблюдали мы в июне 87-го, — уже вторая пара. Как известно, аисты, подобно лебедям, всю жизнь живут вместе, он и она неразлучны. Птицы возвращаются в старое гнездо, оставленное на зиму, и выводят потомство, которое первое лето, даже окрепнув, остается с родителями. Конечно, аистов горожане берегут, не пугают, гнездо не разоряют. Раскидистое гнездо, из прочных хворостин.
Язычок Вечного огня виден сверху аистам. Да, они прилетели сюда, к памятнику, в 81-м. Именно тогда, в 1981 году, Ельня была награждена орденом Отечественной войны 1-й степени.
На возвратном пути по Минке, возле указателя "Бородинское поле", Виталий попросил передохнуть полчасика. Закрыв устало глаза, водитель упал головой на руль. Мы вышли на воздух. Михаил Николаевич положил руку на плечо Ксени:
— Ну что, внученция! Нашли мы с тобой моего брата Алексея, твоего двоюродного деда? Нашли...

9

Вернемся немного назад.
1984 год выдался тяжелым для Михаила Николаевича.
Умер Шолохов. Это было личное горе Алексеева.
Ушли из жизни дорогие люди — писатели Геннадий Семенихин, Юрий Селезнев, Владимир Чивилихин.
Стала хворать Галина Андреевна. Мы распрощались с нашей маленькой квартиркой на проспекте Буденного и вернулись на Самотёку, чтобы быть рядом.
В эту сумеречную пору близким Алексееву человеком стал Валерий Николаевич Ганичев, тогда директор издательства "Молодая гвардия". В 70-е, при В.Десятерике, в "Молодой гвардии" вышло шеститомное собрание сочинений Михаила Николаевича. Но выход "Драчунов" подтолкнул нового директора влиятельного издательства к мысли о выпуске второго собрания сочинений — на сей раз в восьми томах. Тираж был определен солидный — 100 тысяч экземпляров.
Я тогда защитил кандидатскую диссертацию, мне повысили зарплату. Лариса могла покинуть "Современник", воспитывать дочку-школьницу. Михаил Николаевич попросил Ларису, набравшуюся за годы службы колоссального опыта, быть составителем и редактором всех его восьми томов. Работа над собранием сочинений растянулась на несколько лет. Последний том вышел в 1990 году, накануне памятных событий в новейшей истории России.
Поначалу так называемую перестройку Михаил Николаевич принял спокойно. Примечательна та документальная деталь, что после самого первого визита М.Горбачева на Запад и встреч энергичного партийного лидера с президентом Франции Франсуа Миттераном первый канал ЦТ пригласил прокомментировать визит именно Алексеева. Дали пять минут эфира, крупный план, без подсказок политолога. Несколько раз Михаила Николаевича приглашали на встречи Горбачева с творческой интеллигенцией.
Сыпались обещания демократических свобод, отмены цензуры, открытия секретных архивов КГБ. Но через два-три года свет впереди тоннеля померк. Через десять лет Алексеев скажет о декабре 1987-го: "Во всю разрушительную мощь разворачивалась горбачевская “перестройка”".
2 марта 1987 года скончалась Галина Андреевна. 5-го числа похоронили новопреставленную рабу Божию Галину на Кунцевском кладбище.
У нас дома, в нашем архиве, кроме документов и писем Михаила Николаевича, хранится Личное дело вольнонаемной Алексеевой Галины Андреевны. Форма № 8, Министерство Вооруженных сил Союза ССР. В нем подшита автобиография, подписанная 14 января 1948 года:
"Я, Алексеева Галина Андреевна, родилась 6 декабря 1924 года в с. Никольском, Никольского района Астраханской области, в семье крестьянина-бедняка.
Отец мой, Анисимов Андрей Иванович, до революции занимался сельским хозяйством. После революции 1917 года работал на бойне при никольском сельпо. Мама моя умерла в 1929 году, отец умер в 1944 году.
В 1932 году начала учиться, а в 1934 году окончила среднюю школу в с. Никольском. В ноябре 1942 года в г. Сталинграде была призвана в РККА и проходила службу в 128-м отдельном полку связи 7-й гв. армии связисткой, затем в апреле 1944 года была переведена в 27-ю отдельную гв. танковую бригаду, где служила связисткой до конца войны.
В июле 1945 года была принята в члены ВКП(б) политотделом 27-й танковой бригады.
23 июля 1945 года демобилизована на основании Закона Верховного Совета Союза ССР.
После войны, 6 августа 1945 года (день бомбардировки Хиросимы. — Ю.Т.), вышла замуж на капитана Алексеева Михаила Николаевича. Имею дочь.
Раскулаченных, осужденных и репрессированных органами советской власти из родственников нет никого.
Сама я ни по административной, ни по партийной линии взысканий не имела.
Сейчас работаю по вольному найму в газете ЦГВ “За честь Родины” на должности учетчицы отдела писем, там же работает и мой муж.
Алексеева Галина Андреевна
Подпись тов. Алексеевой заверяю. Ответственный редактор газеты “За честь Родины” полковник Жуков".
В ветхой красноармейской книжке Галины Андреевны в графе "Отличия" читаем:
"Медаль “За оборону Сталинграда” (декабрь 1942).
Медаль “За боевые заслуги” (июнь 1944).
Благодарности тов. Сталина (привожу список не полностью. — Ю.Т.):
За разгром окруженной группировки противника под Сталинградом.
За ликвидацию Корсунь-Шевченковской группировки противника.
За прорыв обороны противника с.-з. гор. Яссы.
За прорыв сильно укрепленной обороны противника с.-в. города Будапешт.
За овладение городом Братислава.
За освобождение города Цистердорф..."
Вот такой боевой путь прошла девушка из села Никольского, гвардии красноармеец Галя Анисимова. В 1985 году в ознаменование 40-летия Победы Галина Андреевна Алексеева была награждена орденом Великой Отечественной войны 2-й степени.
В день похорон, у свежей могилы Галины Андреевны, мы с Ларисой решили, что ей надо поставить достойное надгробие. Не стандартную плиту из полированного гранита, а настоящий надгробный памятник.
Перебирая в своей эрудированной голове варианты памятников, я наконец утвердился в решении: надгробие должно быть в традициях русской ритуальной скульптуры двухсотлетней давности, то есть первой четверти XIX века. Работы, точнее, творения Мартоса и Демут-Малиновского стояли перед моими глазами. Красота античной пластики сочеталась в них с христианской символикой, скорбь об умерших была светлой, как был светел белый мрамор. Давно, когда Донской монастырь был закрыт (действующей оставили лишь церковь Донской Божией Матери, где погребен Святейший Патриарх Тихон), я посещал монастырское кладбище, которое в те времена гонений счастливо превратили в хранилище мемориальной скульптуры. А позже, с Ларисой и Ксеней, мы шли на поклон в Александро-Невскую лавру, где тоже были старые мраморные надгробия.

Два чувства дивно близки нам,
В них обретает сердце пищу:
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам.

Мы посоветовались с Михаилом Николаевичем, он согласился с нашей идеей.
Я кинулся разыскивать скульптора Вадима Борисовича Шелова. На ту пору был я знаком с ним лет тридцать. Когда меня вышибли из ГИТИСа, пришлось перед поступлением во ВГИК набирать трудовой стаж. Меня взяли разнорабочим (натурщиком) в Московский союз художников. Полгода, каждый день, я в костюме Пушкина позировал для памятника великому поэту. Мастерская на Верхней Масловке, народный художник СССР Екатерина Федоровна Белашова, скульптор. Ей помогал ученик, Вадик Шелов: замешивал глину, поливал водичкой мою модель, покрывал ее пленкой в конце рабочего дня. Памятник этот всем известен, он установлен в Пушкиногорье, в святых для всех нас местах.
Белашовой, кроме многочисленных образов Пушкина, удавались женские портреты и фигуры. Вадим Шелов научился у мастера классическому, неуловимо возвышенному стилю. Вадим Борисович выбрал для себя две магистральные темы — женскую целомудренную красоту и подвиг русского солдата.
В прекрасной по местоположению приокской Калуге в сквере Героев взметнулась четырехметровая гранитная колонна. Возносит она бюст Георгия Константиновича Жукова.
— А почему на груди маршала четыре Звезды Героя? — дотошно спрашиваю скульптора. — У того Жукова, который поверг Берлин, было три Звезды. Четвертую он получил гораздо позднее, шестидесяти лет. А у тебя Жуков пятидесятилетний.
— Авторский произвол, что ли? — улыбается Шелов. — Пусть будет произвол. Но хотелось создать образ полководца, который по праву заслужил все свои высокие награды. — Вадим Борисович говорит, заглатывая слова, торопливо, как академик Шафаревич. — Народ сейчас знает, что Жуков четырежды Герой. Люди спросят: как же так? Где четвертая Звезда? И мало кто, подобно тебе, вспомнит, сколько Звезд было у маршала после войны.
Бюст маршала Жукова Шелов делал и для юбилейной выставки 1000-летия русской культуры (на Кузнецком мосту). Памятник адмиралу Федору Федоровичу Ушакову в Саранске — военная тема. В Юхнове, на холме, стоит мемориал нашим солдатам, павшим на войне, — работа Шелова.
— Часто говорят: надо найти себя, стать индивидуальностью, — говорил мне Шелов. Сидим в его мастерской на Верхней Масловке. Скульптор что-то разбирает в папке набросков. — Будто индивидуальность — это гриб, который можно найти в лесу, если хорошенько поискать.
У мастера были ученики, он преподавал в Строгановке, много лет был председателем МОСХа, в "перестройку" возглавил объединение художников "Москворечье".
— Помнишь, что говорила Белашова? — спрашиваю я.
— Ага-ага... Так примерно: "Лучше мало, но подлинно". Стараюсь следовать этому правилу.
Скульптор вылепил из глины несколько вариантов надгробного памятника. Все модели мы показывали Михаилу Николаевичу, разъясняли детали замысла. Вадим оканчивал Высшее художественное училище в Тарту (Дерпте). Сотню раз видел памятник великому географу М.Бэру гармоничнейшей работы М.Опекушина, стойкого хранителя классической русской скульптуры. И для меня было важно, что в Тарту молодой Вадим видел в имении жены Барклая де Толли надгробный памятник полководцу, выполненный Василием Ивановичем Демут-Малиновским. Ваятель применил в композиции мраморные женские фигуры, столь одушевившие неземное по красоте надгробие...
Однажды позвонил нам Вадим Борисович, пригласил побывать в его мастерской во время работы над утвержденным вариантом — лежащая, подперев голову, босоногая женщина. Как подлинный приверженец реализма, Шелов пригласил позировать натурщицу, давно с ним сработавшуюся.
Готовую модель отвезли в Мытищи, где в свое время Екатерина Федоровна Белашова наладила художественно-производственный комбинат. В огромном цехе комбината трудились профессионалы камнетесы, резчики, сварщики — не подберу слова, как их назвать, этих умельцев. К примеру, наш случай — Шелов доставил модель из глины, фигура закончена. Мастер берет глыбу мрамора и, как Роден, отсекает все лишнее.
У нас работал молодой мужик с фамилией великого философа — Владимир Сергеевич Соловьев. Серьезный, трезвый. Работал в защитных очках, набор инструментов, резцов — целый хозмаг. Скажу честно, не представлял себе, как глиняную модель можно перевести в мрамор. Один к одному, точь-в-точь.
Рядом работал скульптор Вячеслав Клыков. Он готовил памятник протопопу Аввакуму. Памятник огненному проповеднику поставят затем в Пустозёрске, где был заживо сожжен мятежный Аввакум. С Вячеславом Михайловичем мы были знакомы — скульптор безвозмездно изваял бронзовый барельеф на могиле Юрия Селезнева на Кунцевском кладбище.
На комбинате в Мытищах трагикомично смотрелись на длинных полках, на складах грудившиеся, как черепа жертв Чингисхана, бюсты Калинина, Ленина, Дзержинского, Свердлова. Никому не нужные, никем не востребованные...
В период нашей работы Вадим Борисович учудил — через открытое письмо в "Литературную газету" публично отказался от присужденного ему звания народного художника РСФСР. Мол, коли ты художник, то и так своим народом признан. А выдумывать официальные звания дело чиновников из Министерства культуры, но не дело настоящих художников такие подачки принимать.
Лариса торопила Шелова с окончанием работы. Скульптор, однако, ворчал: отполировать бы надо получше, пальчики ног подшлифовать еще. Протяни ваятель свой творческий процесс еще на годик, и мы бы не смогли выкупить памятник — вовсю шли "реформы", деньги катастрофически дешевели. До вывоза мраморной статуи из Мытищ на кладбище установили полированный цоколь из красных гранитных плит, на него водрузили гранитный постамент. Сноровистый, умный кунцевский бригадир Владислав потрудился на славу. Цоколь выровнял идеально, дождевая вода даже не стекала с поверхности, никаких перекосов.
Памятник монтировали 1 ноября 1990 года, в четверг. Мраморную фигуру везли из Мытищ на грузовике. Шелов, оберегая скульптуру, мерз в кузове. Впереди грузовика Владимир Сергеевич Соловьев на своем потрепанном "москвиче". На кладбище встречал бригадир Владислав. Наготове стояла военная машина с подъемным краном и двумя солдатами. Я, Лариса и Наташа замерли в ожидании.
Когда творение Шелова повисло на стропах над постаментом, сестры как по команде закрыли ладонями глаза. А вдруг сорвется?.. Но все обошлось благополучно.
3 ноября была Дмитриевская суббота, в народе Родительская. Михаил Николаевич и мы были на кладбище. Возле надгробного памятника Галине Андреевне. Лицо беломраморной лежащей женщины чуть-чуть напоминало лицо покойной. Конечно, Шелов не стремился к портретному сходству, он никогда не видел жену Михаила Николаевича и даже ее фотографию, он изваял аллегорическую фигуру скорби — по канонам русской кладбищенской скульптуры. Но какое-то дуновение с небес коснулось его резца, и невольно художник одушевил свое творение.
Уже после смерти Михаила Николаевича Вадим Борисович, который искренне любил русского писателя Алексеева, начал создание его скульптурного портрета. Но мы его так и не увидели. Скульптор скончался, а мы потеряли связь с его родственниками. Скорее всего, работа не сохранилась, она ведь была только в глине.

10

После кончины Галины Андреевны мы стали реже встречаться с Михаилом Николаевичем. Он женился вторично, получил новую квартиру, мы остались на Самотёке. В Переделкино стали приезжать изредка — как правило, 9 мая и 29 ноября. Каждый год 8 марта тесть приезжал к нам поздравить Ларису с днем рождения. Дружески общался с нашими друзьями, пел "Шагом, братцы, шагом!..". Ему подпевали, азартно отбивали ритм по столу ладонями. Мы с Ларисой купили в 1988 году старый деревенский дом в селе Константинове, в тридцати километрах от Троице-Сергиевой лавры, с банькой, огородом и садом. Михаил Николаевич несколько раз приезжал к нам туда, радовался яблоням, хвалил Ларису за огород — мол, это в тебе говорят гены твоей бабушки Ефросиньи (той самой Фроси-Вишенки), умелой огородницы. Сидя за деревянным столом в саду, в тени яблонь, вел долгие беседы с нашими соседями — сельскими жителями.
После ухода из журнала "Москва" он активно, плодотворно поработал в спасенном патриотами в 1991 году Союзе писателей России. Валерий Николаевич Ганичев, председатель Союза, друг Алексеева, не давал ему покоя: то собрание секретариата, то творческие поездки в Орел, Тулу, Саратов, Курск, Белгород, Минск. Саратовцы присвоили своему земляку звание почетного гражданина.
В 1993 году был издан последний роман Михаила Николаевича Алексеева "Мой Сталинград", к которому он шел, можно сказать, со Сталинградской битвы. В романе нет ни одного вымышленного героя, ни одной выдуманной истории. Как и в "Драчунах", там все — правда.
После кончины Гарольда Регистана Михаил Николаевич не осиротел — его верным, надежным другом стал Константин Скворцов, поэт и драматург, живущий, к счастью, в Переделкине — сосед. Константин Васильевич просто вдыхал в Алексеева жизненные силы, а уж по части юмора буквально будоражил. Неизменно ездил с Михаилом Николаевичем на Саратовщину, где ежегодно вручалась литературная премия имени М.Н. Алексеева, участвовал вместе с ним во встречах с читателями. А последние годы не раз приходилось ему увозить своего старшего друга из Переделкина в больницу — здоровье у того заметно сдавало.
Земной поклон тебе, Костя, за эту дружбу. Последнюю дружбу Михаила Николаевича.

Под звон переделкинской церкви
И песни забытых солдат
В пустыне писательской Мекки
Мы выпьем с тобою, собрат.
Все, видно, ветшает на свете,
И только могилы свежи...
И мы, бесприютные дети,
России теперь не нужны.
Давно нам отказано в праве
С богами идти на Парнас.
Мы мир собирались исправить —
Он правит могилами нас.
Мы счастливы — вот незадача!
Да здравствует Вечный покой.
Пусть только синица и плачет
Над скорбною нашей строкой.
Плачь, плачь... Верещи, моя птица,
Защиты у Бога прося.
Тебя называют синицей,
А ты ведь зеленая вся!
Нас красили те же метели
С эпохою пестрой не в тон.
А что нас живыми отпели,
Прости их, Всевышний, за то.
Не время теперь и не место
О том сокрушаться, собрат.
Так выпьем!.. Еще неизвестно,
По ком там сегодня звонят.
К.Скворцов

В 2004 году Михаил Николаевич порадовался рождению правнука Саши, Александра. Тоже единственного.
Последние годы тесть мучительно хворал. Лариса навещала его во всех больницах, где он лежал. Михаил Николаевич умер в ЦКБ после тяжелой операции. Отпевали его в Спасо-Преображенском храме в поселке Переделкино, там же, на мемориальном писательском кладбище, он и похоронен...
Закончить эту маленькую повесть-воспоминание хочется опять-таки словами Константина Скворцова, написанными на смерть писателя:
"...Неподалеку от могилы Михаила Николаевича на Переделкинском кладбище стоит расколотая молнией ива. Неспешно течет река Сетунь. Плачет ржавыми слезами небольшой родник. С грохотом, отчего вздрагивает земля, проносятся по дороге автомобили...
Но в недолгие минуты затишья в предутреннем тумане заливисто и нестерпимо громко на всю Россию поют соловьи, взывая к ее памяти.
Ведь она так неслышно похоронила своего великого сына".

2015