ВАЛЕРИЙ ХАИРЮЗОВ
УРОКИ РАСПУТИНА
Свою первую повесть “Над полями” я переписывал одиннадцать раз. Во всех вариантах неизменным оставалась только первое предложение: “Дождь лил всю ночь”. Переписанный от руки вариант я отнёс в иркутский Союз писателей. За месяц её всё же одолел поэт Сергей Иоффе. Я прочитал отзыв и подумал, что вот так, мордой об стол, меня ещё не били. Мне чёрным по белому было сказано: не лезь к избранным. Крути штурвал. Слава Богу, хоть его мне оставили. “Ну, скажем, в литературу мне путь не заказан, а вот вам сесть в кабину и научиться управлять самолётом не дано”, — подумал я, забирая рукопись. Тогда я ещё не знал крылатую фразу, что рукописи не горят. У каждой из них своя судьба. И нужно было пройти свою дорогу, свой круг.
Работник бюро пропаганды художественной литературы при Союзе писателей Володя Удатов, увидев мое огорчённое лицо, должно быть, в душе посочувствовал неожиданно залетевшему в писательский подвал лётчику и, глянув первую страницу рукописи, сказал, что моя рубленая фраза напоминает ему прозу Хемингуэя. Его слова прозвучали неожиданно и, честно сказать, приятно. Взял и усадил рядом со знаменитым американцем — такого подарка я не ожидал. Удатов посоветовал показать рукопись Геннадию Машкину.
Машкин прочитал мой опус и посоветовал переделать его.
— Пока что литературные рули слушают тебя плохо, — сказал он. — Надо работать.
И я взялся за дело. Переписал, вновь дал почитать Машкину. Тот прочитал и передал рукопись Вячеславу Шугаеву. В те времена Шугаев возглавлял Совет по работе с молодыми авторами. Вячеслав прочитал, посоветовал переделать отдельные главы и сказал, что будет рекомендовать меня на писательскую конференцию “Молодость. Творчество. Современность”.
На конференцию меня вытащили буквально из кабины самолёта, когда я уже собирался вылетать в Киренск. Командиру отряда было наплевать на мою просьбу отпустить на конференцию: есть работа, есть план полётов, сиди, крути штурвал и не рыпайся. Когда я запросил разрешение на выруливание, диспетчер приказал заглушить двигатель и зайти к замполиту иркутского аэропорта. Тому захотелось познакомиться с начинающим писателем, о котором ему только что позвонил секретарь обкома по идеологии Евстафий Никитич Антипин.
Через час я сидел в зале, где было полно московских гостей, и слушал, что говорят о моей повести маститые писатели. Семинар прозаиков возглавлял прилетевший из Москвы писатель-фронтовик Владимир Яковлевич Шорор. По его рекомендации рукопись попала в журнал “Сибирь”. Там её начали читать Дмитрий Сергеев, затем Борис Лапин. И уже по их рекомендациям главный редактор журнала Геннадий Николаев отложил публикацию на неопределённый срок, сказав, что рукопись надо бы ещё доработать. Тогда я ещё не знал, что бывают случаи, когда Москва для провинции не указ.
Время шло, я перечитывал Шолохова, Фолкнера, Ремарка, Чехова, пытался понять, как они строят фразу, учился, переделывал свою рукопись и ждал публикации. За это время научился печатать на машинке, ещё раз перечитал книги всех моих рецензентов, которые после знаменитого читинского семинара именовались не иначе, как “иркутской стенкой”. Вот об неё я и разбивал себе лоб. Перебирая книги, я натолкнулся на стихи Шиллера:
Работник бюро пропаганды художественной литературы при Союзе писателей Володя Удатов, увидев мое огорчённое лицо, должно быть, в душе посочувствовал неожиданно залетевшему в писательский подвал лётчику и, глянув первую страницу рукописи, сказал, что моя рубленая фраза напоминает ему прозу Хемингуэя. Его слова прозвучали неожиданно и, честно сказать, приятно. Взял и усадил рядом со знаменитым американцем — такого подарка я не ожидал. Удатов посоветовал показать рукопись Геннадию Машкину.
Машкин прочитал мой опус и посоветовал переделать его.
— Пока что литературные рули слушают тебя плохо, — сказал он. — Надо работать.
И я взялся за дело. Переписал, вновь дал почитать Машкину. Тот прочитал и передал рукопись Вячеславу Шугаеву. В те времена Шугаев возглавлял Совет по работе с молодыми авторами. Вячеслав прочитал, посоветовал переделать отдельные главы и сказал, что будет рекомендовать меня на писательскую конференцию “Молодость. Творчество. Современность”.
На конференцию меня вытащили буквально из кабины самолёта, когда я уже собирался вылетать в Киренск. Командиру отряда было наплевать на мою просьбу отпустить на конференцию: есть работа, есть план полётов, сиди, крути штурвал и не рыпайся. Когда я запросил разрешение на выруливание, диспетчер приказал заглушить двигатель и зайти к замполиту иркутского аэропорта. Тому захотелось познакомиться с начинающим писателем, о котором ему только что позвонил секретарь обкома по идеологии Евстафий Никитич Антипин.
Через час я сидел в зале, где было полно московских гостей, и слушал, что говорят о моей повести маститые писатели. Семинар прозаиков возглавлял прилетевший из Москвы писатель-фронтовик Владимир Яковлевич Шорор. По его рекомендации рукопись попала в журнал “Сибирь”. Там её начали читать Дмитрий Сергеев, затем Борис Лапин. И уже по их рекомендациям главный редактор журнала Геннадий Николаев отложил публикацию на неопределённый срок, сказав, что рукопись надо бы ещё доработать. Тогда я ещё не знал, что бывают случаи, когда Москва для провинции не указ.
Время шло, я перечитывал Шолохова, Фолкнера, Ремарка, Чехова, пытался понять, как они строят фразу, учился, переделывал свою рукопись и ждал публикации. За это время научился печатать на машинке, ещё раз перечитал книги всех моих рецензентов, которые после знаменитого читинского семинара именовались не иначе, как “иркутской стенкой”. Вот об неё я и разбивал себе лоб. Перебирая книги, я натолкнулся на стихи Шиллера:
В царство сказок возвратились боги,
Покидая мир, который сам,
Возмужав, уже без их подмоги
Может плыть по небесам.
Покидая мир, который сам,
Возмужав, уже без их подмоги
Может плыть по небесам.
Сегодня вспоминая то время, я ещё раз убеждаюсь, что период непризнания — вещь сама по себе поучительная, через неё надо пройти. Здесь уже по-новому смотришь на себя, чего ты стоишь и что можешь в этой жизни.
Сразу же после конференции я поступил в Иркутский университет на филологический факультет и чуть ли не каждую неделю стал приносить в редакцию “Восточно-Сибирской правды” заметки и очерки, которые завотделом спорта и информации Володя Ивашковский тут же ставил в номер под рубрикой “Репортажи из кабины самолёта”. А вскоре рукопись моей повести попала к Валентину Распутину. Он прочитал её быстро и пригласил меня к себе домой.
Прямо после полёта я сел в автобус и поехал к Распутину. Шёл осенний дождь, было холодно. Валентин встретил в дверях, подал мне тапочки и проводил на кухню. Там он накрыл стол, стал заваривать чай. Это он любил и умел делать. Затем достал приготовленную рукопись, полистал её, протянул мне.
Я разглядел его пометки, плюсы и минусы на полях.
— Тема малой авиации сама по себе не решает задачи, — сказал он. — Эта повесть, судя по намерению автора, всё же больше похожа на очерк.
Я заметил, что прежде чем начать говорить, он как бы перекатывал во рту невидимые камешки, подготавливаясь к произнесению первого слова.
— Запомни первое: каждый из твоих героев должен говорить своим языком.
Распутин помолчал немного и добавил:
— Характер лучше всего показывать через диалог. Может быть, твоим лётчикам надо поговорить в кабине, когда они попали в грозу? Именно там, в экстремальной ситуации, должны проявиться характеры. — И, помолчав, добавил:
— А лучше начни новую вещь. У тебя получаются заметки о пилотах.
“Надо же — заметил!” — мелькнуло у меня в голове.
— У художников это, кажется, называется выехать на пленэр, — смутившись, сказал я.
— Да, чувствуется, что твои товарищи списаны с натуры, — улыбнулся Распутин. — Надо идти от простого к сложному. Одномерной прозы не существует. Она чаще всего бывает безмерна, у неё много этажей. Образ может быть не только в описании природы, его можно показать через психологию, чувства. Художник создаёт образ красками, писатель — словами, основой всему служит воображение.
Время от времени Распутин выходил в соседнюю комнату покормить недавно родившуюся дочь Марусю. А вскоре с работы пришла Светлана Ивановна и стала угощать нас пирогами.
На Новый год я привёз Распутиным с Севера ёлку, пушистую, высокую. Валентина дома не было, я затащил ёлку в комнату и уехал к себе домой. Вечером слышу звонок в дверь. Жена открыла, на пороге — Распутин. Смущённо улыбаясь, протягивает подарки: красиво изданные сказки Гауфа — это моим маленьким сыновьям; тогда ещё невиданные, должно быть, привезённые из-за границы шоколадные яйца “киндер-сюрпризы”, а мне — станок и лезвия для бритья “Шик”. Я сбегал в комнату и принёс приготовленные ему простые, с твёрдым графитом карандаши. Я уже знал, что Распутин любит такие, он их затачивал тонко-тонко, чтобы писать мелко и убористо. После перепечатки одной страницы написанного им текста получалось до шести страниц на машинке.
После своего первого визита к Распутину, уже дома я ещё раз перелистал рукопись, разглядывая мелкую карандашную правку: разбор был полным и тщательным, вплоть до расставленных запятых.
Позже я не раз отмечал характерную для него особенность: он был внимателен к собеседнику, к тексту, который читал или правил. Однажды я был свидетелем, как он звонил в Москву своему редактору и по телефону более часа выправлял текст книги, которая готовилась в печать в издательстве “Молодая гвардия”.
“Сколько же он заплатит за телефонные переговоры?” — мелькнуло у меня в голове.
“Валентин пишет трудно”, — не раз слышал я от писателей в Иркутске. “Если трудно, значит, хорошо”, — приглядываясь к своим новым товарищам из “иркутской стенки”, соображал я. В разговорах, спорах, обсуждениях для меня открывался писательский мир. И я открывал для себя многое.
Как-то на посиделках у отъезжающего в Москву Вячеслава Шугаева Роберт Рыбкин упрекнул Распутина, что тот использовал сюжет, который есть в его повести “Тяжёлые снега”.
— Нас здесь целая команда пишущих, — помолчав немного, ответил Распутин. — Я предлагаю всем написать рассказ с одним сюжетом. Уверен, что это будет десяток совершенно не похожих друг на друга текстов.
Ответ Валентина меня восхитил. Он был прав: не бывает двух людей с похожими характерами, с одной и той же походкой, речью, темпераментом, жизненным опытом и мастерством, даже если они делают одно и то же дело.
Часто на встречах со студентами Распутина спрашивали, как он пишет, каков его график, когда встаёт и когда ложится спать.
— Встаю рано, завариваю чай, — улыбался Распутин. — Затем начинаю прилаживаться, настраиваться на работу. До обеда, бывает, напишу три предложения. После обеда вычеркиваю два. Надо, чтобы текст отлежался. Через какое-то время глядишь на него свежими, не замыленными глазами. Прочитал, снова отложил, после всегда найдёшь что вычеркнуть. Текст становится чище и точнее. Это всё равно, что полоскать бельё.
А в тот первый для нас вечер мы сидели на кухне, пили чай, я нахваливал собранные и посоленные Валентином рыжики. После мы не раз съездим с ним в тайгу по грибы и по ягоды. Для него, жителя далекого таёжного села Аталанка, заготовка грибов и ягод была привычной работой. Позже, приезжая к нему на дачу, я видел, как он лопатой вскапывает огород, делает грядки, высаживает морковь, свёклу, огурцы и картошку. И ходит по участку в фуфайке и кирзовых сапогах. Валентин любил показывать инструменты, которые он привозил из-за границы. Чаще всего он бывал на даче один; свежий воздух, простор, никого не надо занимать разговорами, сиди, размышляй, занимай себя тем, к чему готова душа.
Однажды я приехал к нему после вылета, хотел помочь по хозяйству. Он глянул на моё лицо и кивнул на кровать:
— Отдохни.
Я прикорнул, а когда проснулся, гляжу — на столе свежий хлеб и трёхлитровая банка деревенского молока. Пока я спал, Валентин сходил и принёс всё это специально для меня. Почему-то мне вспомнился его рассказ “Уроки французского” и кружка молока, которую голодный мальчик покупал на выигранные в чику монеты. За столом Валентин пожаловался, что и здесь на дачу лазят непрошеные гости.
— Шарят, берут, что поценнее. Недавно стащили электрорубанок, который привёз из Финляндии. А вот бутылку водки не нашли. Я её в печку спрятал. Прикрыл золой. Вот её и не нашли, — он засмеялся тихо, как ребёнок. — Выпьешь?
— Будем пить молоко, — улыбнувшись, сказал я. — Оно полезнее.
Как-то летом он меня с друзьями-лётчиками пригласил собирать жимолость к знакомому старику-охотнику в верховья Лены. Валентин тогда писал очерки в книгу “Сибирь, Сибирь!” и хотел поговорить со старожилом о прошлом житье-бытье на отдалённой заимке.
Ехать было далеко. По дороге стали вспоминать свои прежние походы по ягоды. Валентин слушал, как мы набивали свои объёмистые горбовики. С каждым новым рассказом ставки росли: четыре, пять вёдер ягод за полдня. С некоторой тревогой поглядывая на нас, Распутин вдруг произнёс:
— Ну, дорогие мои, такой ягоды я вам не обещаю! — И, засмеявшись, добавил: — Вы меня свозите туда, где, по вашим рассказам, ягоды на кочках ведрами стоят.
По пути у машины спустило колесо. Мы остановились, принялись за ремонт. Валентин сменил водителя и начал подкачивать камеру.
— Я теперь буду всем говорить, что сам Распутин менял мне колесо, — пошутил бортмеханик.
— Пусть на насосе поставит свой автограф, — сказал второй пилот Рагоза.
Приехав на место, мы расположились табором в лесу неподалёку от заимки, где жил старик. Перекусили. А затем рассыпались по кустам. Набрав ведро жимолости, Валентин взял блокнот, карандаш и пошёл искать старика, который, как нам сказали, был на покосе.
Вернулся скоро, с улыбкой на лице.
— Что, записал? — спросил я
— Да нет, — засмеялся Валентин. — Сказал, что у него сегодня не приёмный день. Сено ворошить надо.
В восемьдесят пятом году, когда ещё горбачёвско-ельцинская скверна не затронула Россию, в Иркутск вместе с Марией Семёновной приехал Виктор Петрович Астафьев. Мы вместе с моим красноярским другом Олегом Пащенко встречали его на вокзале. Вечером я проводил Астафьева до квартиры Распутина и решил идти домой, поскольку Валентин меня не приглашал.
— Что здесь у вас за чайные церемонии, — неожиданно возмутился Астафьев. — У нас так не принято.
— Но то у вас, — отшутился я и пошёл к себе. Каково же было моё удивление, когда я, едва перешагнув порог, услышал от жены, что меня к телефону зовёт Распутин.
— Валера, ты меня извини. Но если можешь, подойди ко мне. Очень тебя прошу.
Через несколько минут я был у Распутиных. Тогда я впервые увидел маму Распутина, маленькую спокойную русскую женщину, которая добрыми и ясными глазами смотрела на нежданно упавших в дом сына гостей. На другой день мы с Астафьевым, Пащенко, Геннадием Сопроновым и Марьей Семёновной поехали в мою деревню Добролёт. Там мы прожили несколько дней, а после поехали в Иркутск. А потом я пригласил их всех к себе домой. Виктор Петрович, оглядев мои книжные полки, с улыбкой посоветовал Олегу, чтобы и он у себя в Красноярске навёл порядок в домашней библиотеке, где каждой книге было бы своё место.
Валя засмеялся:
— Должно быть, самолёт приучил Валеру к порядку. Я тоже стараюсь, чтобы каждая книга знала своё место. Подаренные мне книги я храню в отдельном шкафу.
Затем мы пили чай, пели песни. Запевал Виктор Петрович, Валентин негромко подпевал. Ну, а уж мы старались, как могли. После Валентин не раз вспомнит тот тёплый семейный вечер.
Править жизнь
Мы все живем иллюзией: всё, что нас окружает, — вечно, так было вчера, сегодня, будет всегда. Но проходит год-другой, оглянешься — а тех людей, к мнению которых ты прислушивался, кто определял и направлял твою жизнь, уже нет рядом. И никогда не будет. Ещё некоторое время бывают слышны в памяти их голоса, можно при удобном случае вспомнить о них. Есть ещё материальное подтверждение их пребывания на земле — это книги. И всё же, как не вспомнить стихотворение Гаврилы Романовича Державина:
Сразу же после конференции я поступил в Иркутский университет на филологический факультет и чуть ли не каждую неделю стал приносить в редакцию “Восточно-Сибирской правды” заметки и очерки, которые завотделом спорта и информации Володя Ивашковский тут же ставил в номер под рубрикой “Репортажи из кабины самолёта”. А вскоре рукопись моей повести попала к Валентину Распутину. Он прочитал её быстро и пригласил меня к себе домой.
Прямо после полёта я сел в автобус и поехал к Распутину. Шёл осенний дождь, было холодно. Валентин встретил в дверях, подал мне тапочки и проводил на кухню. Там он накрыл стол, стал заваривать чай. Это он любил и умел делать. Затем достал приготовленную рукопись, полистал её, протянул мне.
Я разглядел его пометки, плюсы и минусы на полях.
— Тема малой авиации сама по себе не решает задачи, — сказал он. — Эта повесть, судя по намерению автора, всё же больше похожа на очерк.
Я заметил, что прежде чем начать говорить, он как бы перекатывал во рту невидимые камешки, подготавливаясь к произнесению первого слова.
— Запомни первое: каждый из твоих героев должен говорить своим языком.
Распутин помолчал немного и добавил:
— Характер лучше всего показывать через диалог. Может быть, твоим лётчикам надо поговорить в кабине, когда они попали в грозу? Именно там, в экстремальной ситуации, должны проявиться характеры. — И, помолчав, добавил:
— А лучше начни новую вещь. У тебя получаются заметки о пилотах.
“Надо же — заметил!” — мелькнуло у меня в голове.
— У художников это, кажется, называется выехать на пленэр, — смутившись, сказал я.
— Да, чувствуется, что твои товарищи списаны с натуры, — улыбнулся Распутин. — Надо идти от простого к сложному. Одномерной прозы не существует. Она чаще всего бывает безмерна, у неё много этажей. Образ может быть не только в описании природы, его можно показать через психологию, чувства. Художник создаёт образ красками, писатель — словами, основой всему служит воображение.
Время от времени Распутин выходил в соседнюю комнату покормить недавно родившуюся дочь Марусю. А вскоре с работы пришла Светлана Ивановна и стала угощать нас пирогами.
На Новый год я привёз Распутиным с Севера ёлку, пушистую, высокую. Валентина дома не было, я затащил ёлку в комнату и уехал к себе домой. Вечером слышу звонок в дверь. Жена открыла, на пороге — Распутин. Смущённо улыбаясь, протягивает подарки: красиво изданные сказки Гауфа — это моим маленьким сыновьям; тогда ещё невиданные, должно быть, привезённые из-за границы шоколадные яйца “киндер-сюрпризы”, а мне — станок и лезвия для бритья “Шик”. Я сбегал в комнату и принёс приготовленные ему простые, с твёрдым графитом карандаши. Я уже знал, что Распутин любит такие, он их затачивал тонко-тонко, чтобы писать мелко и убористо. После перепечатки одной страницы написанного им текста получалось до шести страниц на машинке.
После своего первого визита к Распутину, уже дома я ещё раз перелистал рукопись, разглядывая мелкую карандашную правку: разбор был полным и тщательным, вплоть до расставленных запятых.
Позже я не раз отмечал характерную для него особенность: он был внимателен к собеседнику, к тексту, который читал или правил. Однажды я был свидетелем, как он звонил в Москву своему редактору и по телефону более часа выправлял текст книги, которая готовилась в печать в издательстве “Молодая гвардия”.
“Сколько же он заплатит за телефонные переговоры?” — мелькнуло у меня в голове.
“Валентин пишет трудно”, — не раз слышал я от писателей в Иркутске. “Если трудно, значит, хорошо”, — приглядываясь к своим новым товарищам из “иркутской стенки”, соображал я. В разговорах, спорах, обсуждениях для меня открывался писательский мир. И я открывал для себя многое.
Как-то на посиделках у отъезжающего в Москву Вячеслава Шугаева Роберт Рыбкин упрекнул Распутина, что тот использовал сюжет, который есть в его повести “Тяжёлые снега”.
— Нас здесь целая команда пишущих, — помолчав немного, ответил Распутин. — Я предлагаю всем написать рассказ с одним сюжетом. Уверен, что это будет десяток совершенно не похожих друг на друга текстов.
Ответ Валентина меня восхитил. Он был прав: не бывает двух людей с похожими характерами, с одной и той же походкой, речью, темпераментом, жизненным опытом и мастерством, даже если они делают одно и то же дело.
Часто на встречах со студентами Распутина спрашивали, как он пишет, каков его график, когда встаёт и когда ложится спать.
— Встаю рано, завариваю чай, — улыбался Распутин. — Затем начинаю прилаживаться, настраиваться на работу. До обеда, бывает, напишу три предложения. После обеда вычеркиваю два. Надо, чтобы текст отлежался. Через какое-то время глядишь на него свежими, не замыленными глазами. Прочитал, снова отложил, после всегда найдёшь что вычеркнуть. Текст становится чище и точнее. Это всё равно, что полоскать бельё.
А в тот первый для нас вечер мы сидели на кухне, пили чай, я нахваливал собранные и посоленные Валентином рыжики. После мы не раз съездим с ним в тайгу по грибы и по ягоды. Для него, жителя далекого таёжного села Аталанка, заготовка грибов и ягод была привычной работой. Позже, приезжая к нему на дачу, я видел, как он лопатой вскапывает огород, делает грядки, высаживает морковь, свёклу, огурцы и картошку. И ходит по участку в фуфайке и кирзовых сапогах. Валентин любил показывать инструменты, которые он привозил из-за границы. Чаще всего он бывал на даче один; свежий воздух, простор, никого не надо занимать разговорами, сиди, размышляй, занимай себя тем, к чему готова душа.
Однажды я приехал к нему после вылета, хотел помочь по хозяйству. Он глянул на моё лицо и кивнул на кровать:
— Отдохни.
Я прикорнул, а когда проснулся, гляжу — на столе свежий хлеб и трёхлитровая банка деревенского молока. Пока я спал, Валентин сходил и принёс всё это специально для меня. Почему-то мне вспомнился его рассказ “Уроки французского” и кружка молока, которую голодный мальчик покупал на выигранные в чику монеты. За столом Валентин пожаловался, что и здесь на дачу лазят непрошеные гости.
— Шарят, берут, что поценнее. Недавно стащили электрорубанок, который привёз из Финляндии. А вот бутылку водки не нашли. Я её в печку спрятал. Прикрыл золой. Вот её и не нашли, — он засмеялся тихо, как ребёнок. — Выпьешь?
— Будем пить молоко, — улыбнувшись, сказал я. — Оно полезнее.
Как-то летом он меня с друзьями-лётчиками пригласил собирать жимолость к знакомому старику-охотнику в верховья Лены. Валентин тогда писал очерки в книгу “Сибирь, Сибирь!” и хотел поговорить со старожилом о прошлом житье-бытье на отдалённой заимке.
Ехать было далеко. По дороге стали вспоминать свои прежние походы по ягоды. Валентин слушал, как мы набивали свои объёмистые горбовики. С каждым новым рассказом ставки росли: четыре, пять вёдер ягод за полдня. С некоторой тревогой поглядывая на нас, Распутин вдруг произнёс:
— Ну, дорогие мои, такой ягоды я вам не обещаю! — И, засмеявшись, добавил: — Вы меня свозите туда, где, по вашим рассказам, ягоды на кочках ведрами стоят.
По пути у машины спустило колесо. Мы остановились, принялись за ремонт. Валентин сменил водителя и начал подкачивать камеру.
— Я теперь буду всем говорить, что сам Распутин менял мне колесо, — пошутил бортмеханик.
— Пусть на насосе поставит свой автограф, — сказал второй пилот Рагоза.
Приехав на место, мы расположились табором в лесу неподалёку от заимки, где жил старик. Перекусили. А затем рассыпались по кустам. Набрав ведро жимолости, Валентин взял блокнот, карандаш и пошёл искать старика, который, как нам сказали, был на покосе.
Вернулся скоро, с улыбкой на лице.
— Что, записал? — спросил я
— Да нет, — засмеялся Валентин. — Сказал, что у него сегодня не приёмный день. Сено ворошить надо.
В восемьдесят пятом году, когда ещё горбачёвско-ельцинская скверна не затронула Россию, в Иркутск вместе с Марией Семёновной приехал Виктор Петрович Астафьев. Мы вместе с моим красноярским другом Олегом Пащенко встречали его на вокзале. Вечером я проводил Астафьева до квартиры Распутина и решил идти домой, поскольку Валентин меня не приглашал.
— Что здесь у вас за чайные церемонии, — неожиданно возмутился Астафьев. — У нас так не принято.
— Но то у вас, — отшутился я и пошёл к себе. Каково же было моё удивление, когда я, едва перешагнув порог, услышал от жены, что меня к телефону зовёт Распутин.
— Валера, ты меня извини. Но если можешь, подойди ко мне. Очень тебя прошу.
Через несколько минут я был у Распутиных. Тогда я впервые увидел маму Распутина, маленькую спокойную русскую женщину, которая добрыми и ясными глазами смотрела на нежданно упавших в дом сына гостей. На другой день мы с Астафьевым, Пащенко, Геннадием Сопроновым и Марьей Семёновной поехали в мою деревню Добролёт. Там мы прожили несколько дней, а после поехали в Иркутск. А потом я пригласил их всех к себе домой. Виктор Петрович, оглядев мои книжные полки, с улыбкой посоветовал Олегу, чтобы и он у себя в Красноярске навёл порядок в домашней библиотеке, где каждой книге было бы своё место.
Валя засмеялся:
— Должно быть, самолёт приучил Валеру к порядку. Я тоже стараюсь, чтобы каждая книга знала своё место. Подаренные мне книги я храню в отдельном шкафу.
Затем мы пили чай, пели песни. Запевал Виктор Петрович, Валентин негромко подпевал. Ну, а уж мы старались, как могли. После Валентин не раз вспомнит тот тёплый семейный вечер.
Править жизнь
Мы все живем иллюзией: всё, что нас окружает, — вечно, так было вчера, сегодня, будет всегда. Но проходит год-другой, оглянешься — а тех людей, к мнению которых ты прислушивался, кто определял и направлял твою жизнь, уже нет рядом. И никогда не будет. Ещё некоторое время бывают слышны в памяти их голоса, можно при удобном случае вспомнить о них. Есть ещё материальное подтверждение их пребывания на земле — это книги. И всё же, как не вспомнить стихотворение Гаврилы Романовича Державина:
Река времён в своём стремленье
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы.
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы.
Сегодня, оглядываясь назад, я вновь вспоминаю ту атмосферу, которая существовала в писательском союзе Иркутска. Отношение к начинающим было строгим, творческим, деловым. В немалой степени тому способствовало появление целой группы молодых талантливых поэтов и писателей. После читинского семинара их одно время называли “иркутской стенкой”. Большинство из них приехали из деревень, многие стали студентами Иркутского государственного университета, другие пришли в литературу из геологии. Интерес к литературе в стране был, как это иногда говорят, запредельным, полные аудитории при встречах со студентами и преподавателями, на главных городских улицах то и дело проводились книжные ярмарки. Марк Сергеев, Александр Вампилов, Валентин Распутин, Вячеслав Шугаев, Геннадий Машкин иногда по отдельности, а иногда и все вместе то и дело появлялись на экранах телевизора. Шугаев, так тот вообще вёл часовую передачу “Книжная лавка”. В Доме писателей существовал отдел по работе с молодыми авторами. Его после Шугаева возглавлял Евгений Адамович Суворов. Вот от него я и получил первую квалифицированную правку своей повести “Опекун”.
Суворов не только основательно, абзац за абзацем, предложение за предложением разобрал мою повесть “Опекун”, но и указал, где надо поставить “тирёшку” — так он называл тире — или двоеточие, убрал близкие по значению слова, которые не дополняли, а утяжеляли ткань повествования.
На заводах прежде, чем запустить машину в производство, проводят окончательную доводку, испытывают двигатель на стенде. В авиации есть разбор полётов. Кроме того, у лётчиков существует институт инструкторов — пилоты высшей квалификации шлифуют лётные навыки начинающих. Суворов не стал ставить себя на место инструктора, ему было приятно вместе со мной и моей рукописью мысленно вернуться в своё прошлое, когда он вот так же учился у более опытных писателей.
— Моя жена Тамара по профессии врач. Когда я работал корреспондентом “молодёжки”, мне довелось писать материалы о медиках. Так вот, иногда правку текста можно сравнить с работой пластического хирурга, — говорил он. — Нужно убрать скальпелем лишнее и соединить обрезанные куски, чтобы они стали одним целым. Чтоб всё стало единым и по смыслу, и по наполнению. Основа складывается из тех же слов, тех выражений, что используют окружающие тебя люди. Мы их отбираем и выстраиваем в одном, только нам присущем порядке. Словами рисуем воображаемую картину окружающего нас мира и наполняем её мыслями, деталями. И судьей нам уже будет читатель, он будет примерять на себя сшитый по твоим лекалам костюм.
Я потом долго размышлял над его словами. Раньше я видел, как правит свой текст Слава Шугаев. Если Женя это делал скальпелем, то Слава работал, как папа Карло: вначале расчерчивал всё по линейке, вырубал своих героев из полена и затем сшивал отдельные части единой нитью.
— Главная и основная мысль должна проходить через весь рассказ или повесть красной нитью, — любил говорить Шугаев.
Очерки, особенно те, что он написал во время своих поездок на Север в Ербогачён, Слава писал великолепно, точно, зримо, и читались они на одном дыхании. А вот с художественными вещами у Шугаева начинались проблемы, бывало, читаешь один из лучших его рассказов — “Арифметика любви” — и то и дело спотыкаешься. И начинаешь думать, что слова взяты у кого-то напрокат.
— У писателя весь его талант — в сидении за столом. Один процент таланта, остальное — в чугунной заднице, — любил повторять Шугаев. — Сиди, вычёркивай, ищи своё слово и не жалей потраченного времени.
Всё, сказанное им, было верно, но у меня оставался невысказанный вопрос: если бы всё определяло сидение за столом, тогда из бухгалтеров рождались бы самые известные литераторы.
Всем было известно, что Шугаев своим главным соперником видел не Суворова, а Распутина и отчасти Вампилова. Ровный и спокойный по характеру Женя Суворов избежал соперничества, хотя Вампилов ждал от него многого. У Суворова, как и у Распутина, было всё психологически выверено, одно цеплялось за другое, слово к слову, всё вовремя и к месту. В этом они чем-то походили друг на друга. В рассказах Суворова просматривалась интеллигентность сельского учителя, который не только любил учить, но и показывал на деле, как это можно делать.
— Характер писателя, его ощущения, предпочтения видны, и от них никуда не денешься и ничем не укроешься, — говорил Евгений Адамович. И начинал рассказывать о своих встречах, спорах и разговорах на эту тему с Вампиловым и Распутиным, с которыми ему одно время довелось вместе жить на съёмной квартире. Рассказывал Женя ярко, с юмором, красочно, с деталями и, мне кажется, мог говорить о своих товарищах часами.
— Всё у него вылетает в разговоры, в свисток, — осуждал Суворова Шугаев. — Работать надо, а не разговоры разговаривать. Вот посмотри: Распутин — как муравей. Наконец-то отыскал свою нишу, и его не свернёшь, — и, помолчав, добавлял: — Нового здесь немного. Если русские классики выпорхнули из гоголевской “Шинели”, то современные писатели-деревенщики — из бунинской “Деревни”. Ты посмотри, в том же “Последнем сроке” Распутина есть что-то из “Худой травы” Бунина.
— Так Валя, отвечая на подобные упрёки, предлагал всем сесть и написать рассказ на один сюжет. Он был уверен: напишут десять разных текстов.
— Так надо сесть и написать! — когда у нас заходил разговор о Бунине, улыбался Суворов. — Возьми и сделай лучше, чем Иван Алексеевич. Но для этого надо знать деревню. А Слава вырос на асфальте. Как говорил мой сосед, кстати, директор школы, в нашем деле часто бывает, что утки дуют в дудки, тараканы бьют в барабаны. А где кобылке брод, там курице потоп. — Тут Женя останавливался. — Но все метят себя в петухи!
Тогда мне казалось, что в своём становлении, соперничая и стараясь следующей своей вещью, как иногда говорил Шугаев — “нетленкой”, превзойти своего товарища, они многому учились друг у друга. Конечно же, они были разными и по характеру, и по темпераменту. Распутин старался посторонних в свой творческий мир не пускать, текст всегда тщательно отделывал и продумывал каждую сцену, каждую фразу. И от него я никогда не слышал разговоров про “железную задницу”.
А вот к книгам, особенно к подаренным ему, Распутин относился с особой бережностью, хранил их в отдельном шкафу. И сам любил дарить. И не только свои...
Как-то на одной писательской посиделке с омулем и вином, на которой оказались Валентин Распутин, Геннадий Машкин, Евгений Суворов, Валерий Стуков и Борис Черных, кто-то нечаянно обмолвился, что ездил ночью на могилу к только что ушедшему Александру Вампилову. Было сказано тихо, но почему-то услышали все. И на секунду в комнате повисла тишина.
— Пока живы, надо ездить к живым, — вдруг сухо обронил Черных. — И желательно не по ночам, во тьме, а днём.
Ездил бы на кладбище кто иной, это бы не стало предметом обсуждения, мало ли какая блажь иногда приходит в голову молодым людям. Но среди ездивших прозвучала фамилия Распутина, и Черных, как давний приятель Вампилова, решил расставить приоритеты — кому такое дозволено, а кому бы и не высовываться.
Я знал, что за резкие высказывания в адрес существующей власти бывший комсомольский работник Черных был исключён из университета, а после письма в защиту Солженицына получил “волчий билет”. И вот теперь в честной компании ему представилась возможность высказаться по поводу показного товарищества “иркутской стенки”. По принципу: уж если бить, то по тому, что приметно.
Несколько секунд Валентин молчал, затем встал.
— Это моё дело, к кому ездить и когда, — сказал он и вышел из комнаты.
На другой день Черных принёс Распутину все подписанные им книги.
— Без радости была любовь, разлука будет без печали, — хмуро сказал он.
Распутин молча забрал книги. Вообще-то в друзья к известному в Иркутске диссиденту он не набивался, у каждого, взявшего в руки перо, свой путь, своя дорога, свой выбор. Подпись на подаренных книгах — всего лишь знак внимания. Но впредь Валентин стал разборчивее к тем, кто приносил ему книги на подпись.
Чем выше поднималась известность Распутина, тем больше людей хотели войти в круг его близких друзей. Одни это делали так, на всякий случай — считать себя другом или товарищем известного человека тоже имеет цену. При удобном случае можно его именем козырнуть или решить какие-то свои проблемы. В России таких во все времена — хоть пруд пруди. Знали: Валя — отзывчивый человек и всегда откликнется на просьбу.
Однажды ему всерьёз пришлось защищать писателя Глеба Пакулова, который в угоду приятелю, лесничему Виктору Носыреву, устроил в Мельничьей пади допрос браконьера с применением недозволенных методов воздействия. И чуть было не схлопотал срок. Помню, как мы с приехавшим в Иркутск Владимиром Крупиным пошли к нему в гости и увидели, как милиционеры сопровождают Пакулова в отделение. Надо сказать, картина была не из приятных. Но Пакулов не показался нам расстроенным.
— “Рука, отбросив пистолет, // Качнулась в сторону стакана, — хорохорясь, продекламировал он. — Под белы ручки, в белый свет // Ведёт конвой меня, жигана!” — и, секунду помолчав, добавил:
— Там у Вити Носырева для вас всё накрыто. Вы уж меня извините! Пригласили на непредвиденный разговор, — и побрёл вслед за милиционерами дальше.
Глеб получил бы срок, если бы не заступничество Распутина. Как сказал сам Валентин: “Бывает, что талант и дурость ходят рядом”.
Но были и другие, кто искал малейший его промах, были даже такие, кто не мог простить ему ту выигранную в чику кружку молока, которую он выпивал один, не поделившись с другими.
В своём быту он всецело полагался на вкус жены, Светланы Ивановны. Когда ему выделили новую квартиру, но в старом доме, городские власти затеяли ремонт. Отделочные работы контролировал сам глава города Николай Францевич Салацкий, он относился к Валентину с огромной теплотой и вниманием. Ремонт был закончен быстро. Помогая перевозить Валентину вещи, я вдруг обратил внимание, что плитка в ванной отстала от стены.
— Надо бы сообщить в администрацию Салацкому, — посоветовал я.
— А зачем беспокоить, — пожал плечами Распутин. — Я найму кого-нибудь. Пусть снимут плитку и наклеят новую.
— Один момент, — сказал я и пошёл в ближайший магазин. Там, к счастью, оказался дефицитный по тем временам клей бустилат. Купив пару бутылок, я вернулся к Распутину, и мы с ним аккуратно залили клей сверху в щель. Затем я нашёл широкую доску, наложил её на плитку, а в качестве распорки между противоположными стенами загнали толстую рейку.
— Пусть постоит пару дней, — сказал я. — Потом посмотрим.
Всё получилось, как надо: через пару дней плитку в ванной можно было оторвать разве что отбойным молотком. Потом мы начали с ним стелить линолеум. И здесь Валентин не хотел ждать строителей: на носу было первое сентября, и Марусе пора было идти в школу.
Между делом мы заговорили с ним о том, что может произойти, если по всей стране начнут давать трещины стены и будет отваливаться приклеенная плитка. Этот разговор я начал с шутки, мол, если строительные бригады находят возможность халтурить, даже находясь под надзором таких уважаемых людей, как Салацкий, то чего ждать от других. Валентин мою шутку принял, но решил развить её с той серьёзностью, которую я часто замечал в нём. Впервые я услышал, что существующая коммунистическая система, как и всё, придуманное людьми, не вечна.
— Поскольку всё держится на страхе и делается из-под палки, то конец неизбежен.
— Валя, ты считаешь, что наше государство распадётся? — уловив ход его мысли, спросил я. Об этом в те времена как-то вслух не принято было говорить. Да и не верилось: ну, не может исчезнуть то, что, казалось, собрано на века. Здесь и стройка века БАМ, и недавно построенный КамАз, и в космос чуть ли не каждый месяц запускаем ракеты. Он покопался в своей библиотеке, отыскал какую-то книгу, полистал её, протянул мне. “Георгий Иванов. Сборник поэзии”, — прочёл я.
Суворов не только основательно, абзац за абзацем, предложение за предложением разобрал мою повесть “Опекун”, но и указал, где надо поставить “тирёшку” — так он называл тире — или двоеточие, убрал близкие по значению слова, которые не дополняли, а утяжеляли ткань повествования.
На заводах прежде, чем запустить машину в производство, проводят окончательную доводку, испытывают двигатель на стенде. В авиации есть разбор полётов. Кроме того, у лётчиков существует институт инструкторов — пилоты высшей квалификации шлифуют лётные навыки начинающих. Суворов не стал ставить себя на место инструктора, ему было приятно вместе со мной и моей рукописью мысленно вернуться в своё прошлое, когда он вот так же учился у более опытных писателей.
— Моя жена Тамара по профессии врач. Когда я работал корреспондентом “молодёжки”, мне довелось писать материалы о медиках. Так вот, иногда правку текста можно сравнить с работой пластического хирурга, — говорил он. — Нужно убрать скальпелем лишнее и соединить обрезанные куски, чтобы они стали одним целым. Чтоб всё стало единым и по смыслу, и по наполнению. Основа складывается из тех же слов, тех выражений, что используют окружающие тебя люди. Мы их отбираем и выстраиваем в одном, только нам присущем порядке. Словами рисуем воображаемую картину окружающего нас мира и наполняем её мыслями, деталями. И судьей нам уже будет читатель, он будет примерять на себя сшитый по твоим лекалам костюм.
Я потом долго размышлял над его словами. Раньше я видел, как правит свой текст Слава Шугаев. Если Женя это делал скальпелем, то Слава работал, как папа Карло: вначале расчерчивал всё по линейке, вырубал своих героев из полена и затем сшивал отдельные части единой нитью.
— Главная и основная мысль должна проходить через весь рассказ или повесть красной нитью, — любил говорить Шугаев.
Очерки, особенно те, что он написал во время своих поездок на Север в Ербогачён, Слава писал великолепно, точно, зримо, и читались они на одном дыхании. А вот с художественными вещами у Шугаева начинались проблемы, бывало, читаешь один из лучших его рассказов — “Арифметика любви” — и то и дело спотыкаешься. И начинаешь думать, что слова взяты у кого-то напрокат.
— У писателя весь его талант — в сидении за столом. Один процент таланта, остальное — в чугунной заднице, — любил повторять Шугаев. — Сиди, вычёркивай, ищи своё слово и не жалей потраченного времени.
Всё, сказанное им, было верно, но у меня оставался невысказанный вопрос: если бы всё определяло сидение за столом, тогда из бухгалтеров рождались бы самые известные литераторы.
Всем было известно, что Шугаев своим главным соперником видел не Суворова, а Распутина и отчасти Вампилова. Ровный и спокойный по характеру Женя Суворов избежал соперничества, хотя Вампилов ждал от него многого. У Суворова, как и у Распутина, было всё психологически выверено, одно цеплялось за другое, слово к слову, всё вовремя и к месту. В этом они чем-то походили друг на друга. В рассказах Суворова просматривалась интеллигентность сельского учителя, который не только любил учить, но и показывал на деле, как это можно делать.
— Характер писателя, его ощущения, предпочтения видны, и от них никуда не денешься и ничем не укроешься, — говорил Евгений Адамович. И начинал рассказывать о своих встречах, спорах и разговорах на эту тему с Вампиловым и Распутиным, с которыми ему одно время довелось вместе жить на съёмной квартире. Рассказывал Женя ярко, с юмором, красочно, с деталями и, мне кажется, мог говорить о своих товарищах часами.
— Всё у него вылетает в разговоры, в свисток, — осуждал Суворова Шугаев. — Работать надо, а не разговоры разговаривать. Вот посмотри: Распутин — как муравей. Наконец-то отыскал свою нишу, и его не свернёшь, — и, помолчав, добавлял: — Нового здесь немного. Если русские классики выпорхнули из гоголевской “Шинели”, то современные писатели-деревенщики — из бунинской “Деревни”. Ты посмотри, в том же “Последнем сроке” Распутина есть что-то из “Худой травы” Бунина.
— Так Валя, отвечая на подобные упрёки, предлагал всем сесть и написать рассказ на один сюжет. Он был уверен: напишут десять разных текстов.
— Так надо сесть и написать! — когда у нас заходил разговор о Бунине, улыбался Суворов. — Возьми и сделай лучше, чем Иван Алексеевич. Но для этого надо знать деревню. А Слава вырос на асфальте. Как говорил мой сосед, кстати, директор школы, в нашем деле часто бывает, что утки дуют в дудки, тараканы бьют в барабаны. А где кобылке брод, там курице потоп. — Тут Женя останавливался. — Но все метят себя в петухи!
Тогда мне казалось, что в своём становлении, соперничая и стараясь следующей своей вещью, как иногда говорил Шугаев — “нетленкой”, превзойти своего товарища, они многому учились друг у друга. Конечно же, они были разными и по характеру, и по темпераменту. Распутин старался посторонних в свой творческий мир не пускать, текст всегда тщательно отделывал и продумывал каждую сцену, каждую фразу. И от него я никогда не слышал разговоров про “железную задницу”.
А вот к книгам, особенно к подаренным ему, Распутин относился с особой бережностью, хранил их в отдельном шкафу. И сам любил дарить. И не только свои...
Как-то на одной писательской посиделке с омулем и вином, на которой оказались Валентин Распутин, Геннадий Машкин, Евгений Суворов, Валерий Стуков и Борис Черных, кто-то нечаянно обмолвился, что ездил ночью на могилу к только что ушедшему Александру Вампилову. Было сказано тихо, но почему-то услышали все. И на секунду в комнате повисла тишина.
— Пока живы, надо ездить к живым, — вдруг сухо обронил Черных. — И желательно не по ночам, во тьме, а днём.
Ездил бы на кладбище кто иной, это бы не стало предметом обсуждения, мало ли какая блажь иногда приходит в голову молодым людям. Но среди ездивших прозвучала фамилия Распутина, и Черных, как давний приятель Вампилова, решил расставить приоритеты — кому такое дозволено, а кому бы и не высовываться.
Я знал, что за резкие высказывания в адрес существующей власти бывший комсомольский работник Черных был исключён из университета, а после письма в защиту Солженицына получил “волчий билет”. И вот теперь в честной компании ему представилась возможность высказаться по поводу показного товарищества “иркутской стенки”. По принципу: уж если бить, то по тому, что приметно.
Несколько секунд Валентин молчал, затем встал.
— Это моё дело, к кому ездить и когда, — сказал он и вышел из комнаты.
На другой день Черных принёс Распутину все подписанные им книги.
— Без радости была любовь, разлука будет без печали, — хмуро сказал он.
Распутин молча забрал книги. Вообще-то в друзья к известному в Иркутске диссиденту он не набивался, у каждого, взявшего в руки перо, свой путь, своя дорога, свой выбор. Подпись на подаренных книгах — всего лишь знак внимания. Но впредь Валентин стал разборчивее к тем, кто приносил ему книги на подпись.
Чем выше поднималась известность Распутина, тем больше людей хотели войти в круг его близких друзей. Одни это делали так, на всякий случай — считать себя другом или товарищем известного человека тоже имеет цену. При удобном случае можно его именем козырнуть или решить какие-то свои проблемы. В России таких во все времена — хоть пруд пруди. Знали: Валя — отзывчивый человек и всегда откликнется на просьбу.
Однажды ему всерьёз пришлось защищать писателя Глеба Пакулова, который в угоду приятелю, лесничему Виктору Носыреву, устроил в Мельничьей пади допрос браконьера с применением недозволенных методов воздействия. И чуть было не схлопотал срок. Помню, как мы с приехавшим в Иркутск Владимиром Крупиным пошли к нему в гости и увидели, как милиционеры сопровождают Пакулова в отделение. Надо сказать, картина была не из приятных. Но Пакулов не показался нам расстроенным.
— “Рука, отбросив пистолет, // Качнулась в сторону стакана, — хорохорясь, продекламировал он. — Под белы ручки, в белый свет // Ведёт конвой меня, жигана!” — и, секунду помолчав, добавил:
— Там у Вити Носырева для вас всё накрыто. Вы уж меня извините! Пригласили на непредвиденный разговор, — и побрёл вслед за милиционерами дальше.
Глеб получил бы срок, если бы не заступничество Распутина. Как сказал сам Валентин: “Бывает, что талант и дурость ходят рядом”.
Но были и другие, кто искал малейший его промах, были даже такие, кто не мог простить ему ту выигранную в чику кружку молока, которую он выпивал один, не поделившись с другими.
В своём быту он всецело полагался на вкус жены, Светланы Ивановны. Когда ему выделили новую квартиру, но в старом доме, городские власти затеяли ремонт. Отделочные работы контролировал сам глава города Николай Францевич Салацкий, он относился к Валентину с огромной теплотой и вниманием. Ремонт был закончен быстро. Помогая перевозить Валентину вещи, я вдруг обратил внимание, что плитка в ванной отстала от стены.
— Надо бы сообщить в администрацию Салацкому, — посоветовал я.
— А зачем беспокоить, — пожал плечами Распутин. — Я найму кого-нибудь. Пусть снимут плитку и наклеят новую.
— Один момент, — сказал я и пошёл в ближайший магазин. Там, к счастью, оказался дефицитный по тем временам клей бустилат. Купив пару бутылок, я вернулся к Распутину, и мы с ним аккуратно залили клей сверху в щель. Затем я нашёл широкую доску, наложил её на плитку, а в качестве распорки между противоположными стенами загнали толстую рейку.
— Пусть постоит пару дней, — сказал я. — Потом посмотрим.
Всё получилось, как надо: через пару дней плитку в ванной можно было оторвать разве что отбойным молотком. Потом мы начали с ним стелить линолеум. И здесь Валентин не хотел ждать строителей: на носу было первое сентября, и Марусе пора было идти в школу.
Между делом мы заговорили с ним о том, что может произойти, если по всей стране начнут давать трещины стены и будет отваливаться приклеенная плитка. Этот разговор я начал с шутки, мол, если строительные бригады находят возможность халтурить, даже находясь под надзором таких уважаемых людей, как Салацкий, то чего ждать от других. Валентин мою шутку принял, но решил развить её с той серьёзностью, которую я часто замечал в нём. Впервые я услышал, что существующая коммунистическая система, как и всё, придуманное людьми, не вечна.
— Поскольку всё держится на страхе и делается из-под палки, то конец неизбежен.
— Валя, ты считаешь, что наше государство распадётся? — уловив ход его мысли, спросил я. Об этом в те времена как-то вслух не принято было говорить. Да и не верилось: ну, не может исчезнуть то, что, казалось, собрано на века. Здесь и стройка века БАМ, и недавно построенный КамАз, и в космос чуть ли не каждый месяц запускаем ракеты. Он покопался в своей библиотеке, отыскал какую-то книгу, полистал её, протянул мне. “Георгий Иванов. Сборник поэзии”, — прочёл я.
Россия счастие. Россия свет.
А, может быть, России вовсе нет.
И над Невой закат не догорал,
И Пушкин на снегу не умирал,
И нет ни Петербурга, ни Кремля —
Одни снега, снега, поля, поля...
Снега, снега, снега... А ночь долга,
И не растают никогда снега.
Снега, снега, снега... А ночь темна,
И никогда не кончится она.
Россия тишина. Россия прах.
А, может быть, Россия — только страх.
Верёвка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума.
Верёвка, пуля, каторжный рассвет
Над тем, чему названья в мире нет.
А, может быть, России вовсе нет.
И над Невой закат не догорал,
И Пушкин на снегу не умирал,
И нет ни Петербурга, ни Кремля —
Одни снега, снега, поля, поля...
Снега, снега, снега... А ночь долга,
И не растают никогда снега.
Снега, снега, снега... А ночь темна,
И никогда не кончится она.
Россия тишина. Россия прах.
А, может быть, Россия — только страх.
Верёвка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума.
Верёвка, пуля, каторжный рассвет
Над тем, чему названья в мире нет.
Этот сборник он отдал мне, а чуть позже подарил “Народную монархию” Ивана Солоневича и “Белую гвардию” Михаила Булгакова. Думаю, что сделал это умышленно, чтобы я не только оттачивал монтажное и ремонтное мастерство, но и развивал свой кругозор. Распутин знал, что, кроме лётного образования, я получаю второе — оканчиваю факультет журналистики Иркутского государственного университета.
— Думаю, тебе это сгодится, — сказал он.
Как-то однажды я встретил его идущим на почту. Ему тогда приходило много писем из-за границы. И вот одна предприимчивая работница на почте повадилась срезать заграничные марки, мол, с писателя не убудет, а её коллекции прибудет. Валентин показал мне изрезанный конверт и добавил, что терпеть такое хамство далее невозможно. Тем же вечером он написал заметку в газету, описав стрижку марок и нравы работников почты. Заметка называлась “Абстрактный голос”. Журналисты областной газеты “Восточно-Сибирская правда” тут же подхватили почин, и появилась рубрика под этим названием. Стала для Иркутска чем-то вроде “Прожектора перестройки”.
Когда я решил выдвинуть свою кандидатуру в депутаты России, он уже был союзным депутатом. Как-то на встрече в Доме писателей он рассказал мне историю.
— Однажды ко мне в дверь постучалась цыганка. Я открыл, она мне с порога: “Я, пожалуй, остановлюсь у вас, мне негде жить и ночевать. А власти — теперь это вы, наша власть, депутат, — сидят в тепле и не желают помогать!”
Валя грустно рассмеялся:
— Пришлось мне узнавать, кто она, откуда родом, к кому обращалась, потом звонить в облисполком, чтоб помогли обездоленной.
Я понял, что Валя решил предупредить меня, что депутатство дело не такое уж и почётное, а, скорее, неблагодарное, и тут пощады, даже от своих коллег, не жди. Сегодня я могу сказать: он был прав... После расстрела “Белого дома” к нам в московскую квартиру уже ломилась не цыганская семья, а ОМОНовский наряд. И не для того, чтобы поселиться в квартире, а чтобы вышвырнуть нас вон из Москвы. Да и сам Распутин прошёл не только через признание своих читателей, но и через плевки и оскорбления тех, кто хотел разрушения России.
Где-то летом девяносто первого года, сразу же после ГКЧП, толпа экзальтированных женщин поджидала у Спасских ворот союзных депутатов и чуть не оборвала Распутину пуговицы на пиджаке. Уже в гостинице Валентин скажет пророческие слова: “Что имеем — не храним, потерявши — плачем”. Тогда мы вместе с его другом журналистом Владимиром Ивашковским выпускали газету “Восточное обозрение”, где сделали несколько спецвыпусков, посвящённых главным политическим событиям в России. Назывались они “Референдум” и “Президент”.
Вновь, как и ранее, Валентин предложил Ивашковскому стихи Георгия Иванова:
— Думаю, тебе это сгодится, — сказал он.
Как-то однажды я встретил его идущим на почту. Ему тогда приходило много писем из-за границы. И вот одна предприимчивая работница на почте повадилась срезать заграничные марки, мол, с писателя не убудет, а её коллекции прибудет. Валентин показал мне изрезанный конверт и добавил, что терпеть такое хамство далее невозможно. Тем же вечером он написал заметку в газету, описав стрижку марок и нравы работников почты. Заметка называлась “Абстрактный голос”. Журналисты областной газеты “Восточно-Сибирская правда” тут же подхватили почин, и появилась рубрика под этим названием. Стала для Иркутска чем-то вроде “Прожектора перестройки”.
Когда я решил выдвинуть свою кандидатуру в депутаты России, он уже был союзным депутатом. Как-то на встрече в Доме писателей он рассказал мне историю.
— Однажды ко мне в дверь постучалась цыганка. Я открыл, она мне с порога: “Я, пожалуй, остановлюсь у вас, мне негде жить и ночевать. А власти — теперь это вы, наша власть, депутат, — сидят в тепле и не желают помогать!”
Валя грустно рассмеялся:
— Пришлось мне узнавать, кто она, откуда родом, к кому обращалась, потом звонить в облисполком, чтоб помогли обездоленной.
Я понял, что Валя решил предупредить меня, что депутатство дело не такое уж и почётное, а, скорее, неблагодарное, и тут пощады, даже от своих коллег, не жди. Сегодня я могу сказать: он был прав... После расстрела “Белого дома” к нам в московскую квартиру уже ломилась не цыганская семья, а ОМОНовский наряд. И не для того, чтобы поселиться в квартире, а чтобы вышвырнуть нас вон из Москвы. Да и сам Распутин прошёл не только через признание своих читателей, но и через плевки и оскорбления тех, кто хотел разрушения России.
Где-то летом девяносто первого года, сразу же после ГКЧП, толпа экзальтированных женщин поджидала у Спасских ворот союзных депутатов и чуть не оборвала Распутину пуговицы на пиджаке. Уже в гостинице Валентин скажет пророческие слова: “Что имеем — не храним, потерявши — плачем”. Тогда мы вместе с его другом журналистом Владимиром Ивашковским выпускали газету “Восточное обозрение”, где сделали несколько спецвыпусков, посвящённых главным политическим событиям в России. Назывались они “Референдум” и “Президент”.
Вновь, как и ранее, Валентин предложил Ивашковскому стихи Георгия Иванова:
Холодно. В сумерках этой страны
Гибнут друзья, торжествуют враги.
Снятся мне в небе пустом
Белые звёзды над чёрным крестом.
И не слышны голоса и шаги,
Или почти не слышны.
Синие сумерки этой страны...
Всюду, куда ни посмотришь, — снега.
Жизнь положив на весы,
Вижу, что жизнь мне не так дорога.
И не страшны мне ночные часы,
Или почти не страшны...
Гибнут друзья, торжествуют враги.
Снятся мне в небе пустом
Белые звёзды над чёрным крестом.
И не слышны голоса и шаги,
Или почти не слышны.
Синие сумерки этой страны...
Всюду, куда ни посмотришь, — снега.
Жизнь положив на весы,
Вижу, что жизнь мне не так дорога.
И не страшны мне ночные часы,
Или почти не страшны...
В последние годы Распутин писал мало. Цикл рассказов “Сеня едет” он написал как бы по инерции, голова была занята другим. Привычный, знакомый ещё с детства мир обрушился, всё, на чём держалась жизнь, оказалось ненужным. Да и само писательство вдруг оказалось лишённым всякого смысла. Как однажды сказал Распутин, всё заполнили подменные люди. Гружёные своими шуршащими клетчатыми сумками, заполнившие всё окружающее пространство, гуськом двигались они по улицам, исчезая в лавочках и базарных развалах, оккупировали вокзалы и аэропорты. Им было не до размышлений о чести, нравственности, судьбе государства. “Не до жиру, быть бы живу!” — вот главный лозунг тех дней. А тут ещё новая беда: в авиационной катастрофе погибла дочь Мария и почти следом заболела Светлана Ивановна. Начались проблемы со здоровьем и у самого Распутина.
У каждого своё восприятие творчества этого великого мастера. Ближе всего мне его рассказы “Василий и Василиса”, “Уроки французского”, “Рудольфио”, конечно же, повести “Деньги для Марии” и “Последний срок”. По поводу языковых изысков, которые присутствуют в творчестве некоторых писателей, он сказал, что читать такую прозу — всё равно, что смотреть через замутнённое окно. Он говорил, что надо смотреть на себя глазами читателя, не засорять излишествами текст, искать и находить новые словосочетания, стараться использовать всё богатство русского языка. Случалось, вопреки своим пожеланиям, перебарщивал и сам. Но “что дозволено Юпитеру, не дозволено быку”.
В последние годы его повести и рассказы всё чаще стали появляться на сценах российских театров. И чего греха таить, талант писателя не всегда укладывается в замысел режиссёров-постановщиков, всем хочется побыстрее и не напрягаясь работать с текстом автора, топором, как делал это папа Карла. И в итоге случился перекос, произошло клонирование спектаклей, поставленных второпях по произведениям Валентина Распутина. Сидишь на премьере в театре, ухо улавливает полузабытый, но сбережённый Распутиным ангарский говорок старух, и, закрыв глаза, начинаешь гадать, что показывают: “Последний срок” или “Прощание с Матёрой”? На сцене всё те же кровати, сидящие в белом старухи, и старательно они лопочут о том, чего не прочувствовали сами. Но это вопрос не к Распутину, а к режиссёрским решениям. Именно они диктуют актёрам в постановке сцен текст для реплик. Возобладал принцип: что хочу, то ворочу. Должно быть, были уверены: Распутин покроет и вытянет все недочёты. Уж он-то теперь жаловаться не будет. Не только ты имеешь суждение о людях, просчитывают и твои поступки, и возможную реакцию на определённые события. Ну, как тут не вспомнить отставшую от стен плитку...
В жизни Распутин не был однолинейным, бывало — сердился, но никогда не кричал, не срывал злость на близких. Все свои эмоции он держал под контролем. Был ли он противоречивым? Человек — не запрограммированный механизм, у каждого свои особенности и свои слабости. Помнится, после ухода из жизни Светланы Ивановны он как-то сказал в сердцах, что мужчина должен жениться один раз. В конце жизни этот обет, данный самому себе, он не исполнил. И грех его судить за это.
На тех встречах, которые случались в наших совместных с ним поездках, журналисты чаще всего задавали вопросы Распутину, должно быть, полагая, что писатель такого уровня должен знать всё. Валентин иногда смеялся, отшучивался, но чаще старался отвечать серьёзно. Однажды нас с ним пригласили к Илье Алексеевичу Сумарокову на празднование юбилея Усольского свиноводческого комплекса. Слово дали Валентину, и он поразил не только работников предприятия, но и приехавших гостей, сообщив: учёные определили, что свиньи на территории Восточной Сибири водились тысячи лет назад. И напомнил, что работники предприятия занимаются самым нужным и полезным делом. Ответом ему был гром аплодисментов. Нам всем стало ясно: выступать со стихами и речами после него нет смысла, Валентин сказал за всех сразу.
Помню, как однажды в Братске на встрече с избирателями въедливый журналист-либерал, который решил во что бы то ни стало срезать известного писателя, учинил ему допрос: кто же вы, Валентин Распутин, красный или белый? Валентин с еле заметной усмешкой вспомнил афоризм генерала Лебедя:
— Выбор между “красными” и “белыми” — это выбор между двумя концами одной палки. Какой из них приятнее получить по шее — выбирайте сами. За красное возьмёшься — обожжёшься, за белое — обморозишься.
И уже не скрываясь и не ссылаясь на гремевшего по всем телеканалам генерала, добавил:
— Сегодня в России не генералы, а сплошь философы. Ну, чем вам Лебедь не Сенека?
Вообще с ним выступать было одно удовольствие. Сидишь рядом и чувствуешь его присутствие, знаешь: если понадобится, то он выйдет из-за спины и обязательно скажет своё слово. Мне особенно запомнилась осень девяносто третьего года. Тогда после расстрела “Белого дома” нас, депутатов, кто остался верным Конституции, победившая “демократия” занесла в “чёрный список”. Ни работы, ни пособия. Ну, чем тебе не тридцать седьмой год! Вой демократической прессы, вызовы для дачи показаний в прокуратуру, ночные визиты в квартиры военных в “балаклавах”. И хамские предписания мэра Москвы Лужкова немедленно покинуть служебное жильё. Более того, когда я прилетел в Иркутск, то узнал, что за нами, попавшими в “чёрные списки” бывшими депутатами Верховного Совета, по распоряжению министра МВД Ерина установлено негласное наблюдение. Впрочем, об этом стало известно не только мне — Иркутск не такой уж большой город. И, как оказалось, город не с простым норовом. В нём издавна проживали не только толстосумы-купцы, но и ссыльные декабристы, и ещё много-много других порядочных людей. Ну, как тут не вспомнить, что сразу же после показанного по телевизору расстрела “Белого дома” все стены и заборы города были исписаны призывами “Банду Ельцина под суд!” Узнав, что я вернулся домой, Распутин организовал мне встречу с писателями и журналистами в Доме писателей в Иркутске, чтобы из первых уст узнать, что происходило в Москве в те октябрьские дни. А после стал моим доверенным лицом и выступал по иркутскому телевидению. И написал предисловие для моей книги “Плачь, милая, плачь!”:
“Нынче действительность такова, что она превосходит любой художественный вымысел, сильнее любой фантазии. Никакого воображения ещё несколько лет назад не хватило бы, чтобы представить, что в России в центре Москвы будут звучать из громкоговорителей призывы сдаваться с набором совершенно тех же “аргументов”, какими пользовалась геббельсовская пропаганда — и призывы эти будут обращены к собственному Парламенту, чьё преступление в том, что он держится буквы собственной Конституции?! А дальше — и совсем невообразимое: Президент и правительство бьют из танков по зданию Парламента, косят пулемётами вышедший на улицы народ.
Так было совсем недавно — в сентябре-октябре 93-го.
Автор этой небольшой книжечки прошёл через это, будучи депутатом Верховного Совета, высшего законодательного органа России, и оставаясь в расстрелянном Белом доме. И не дрогнул, не изменил своей позиции. За две недели осады он прошёл вместе со своими товарищами — Сергеем Бабуриным, Владимиром Исаковым, Николаем Павловым и многими другими — такие университеты политики (а что такое политика в своём истинном смысле, как не служение Отечеству и народным интересам?), что в другое время для этого потребовались бы большие сроки.
Перед тобой, читатель, документальный рассказ происходившего в сентябре-октябре 93-го. Эту книжечку необходимо, я считаю, прочитать накануне нового выбора — с кем ты, за что ты, какая Россия нам нужна. В ней не “давление”, а только напоминание. Только рассказ очевидца, как это было, имеющий одну цель — чтобы подобное не повторилось никогда.
Валентин Распутин”.
Такое проявление дружеского участия в самый тяжёлый момент не только твоей жизни, но и жизни страны трудно переоценить.
Вот так, скальпелем, точно и выверенно правил Распутин уже не текст очередной повести, а саму жизнь, примеряя и проверяя её по тем лекалам, которые достались нам в наследство от наших предков, тех, кто пришёл в Сибирь несколько веков назад, обустроил её и передал нам.
Сегодня, когда его уже нет рядом, оглядываясь на недавнее прошлое, можно ещё раз вспомнить стихи Георгия Иванова:
У каждого своё восприятие творчества этого великого мастера. Ближе всего мне его рассказы “Василий и Василиса”, “Уроки французского”, “Рудольфио”, конечно же, повести “Деньги для Марии” и “Последний срок”. По поводу языковых изысков, которые присутствуют в творчестве некоторых писателей, он сказал, что читать такую прозу — всё равно, что смотреть через замутнённое окно. Он говорил, что надо смотреть на себя глазами читателя, не засорять излишествами текст, искать и находить новые словосочетания, стараться использовать всё богатство русского языка. Случалось, вопреки своим пожеланиям, перебарщивал и сам. Но “что дозволено Юпитеру, не дозволено быку”.
В последние годы его повести и рассказы всё чаще стали появляться на сценах российских театров. И чего греха таить, талант писателя не всегда укладывается в замысел режиссёров-постановщиков, всем хочется побыстрее и не напрягаясь работать с текстом автора, топором, как делал это папа Карла. И в итоге случился перекос, произошло клонирование спектаклей, поставленных второпях по произведениям Валентина Распутина. Сидишь на премьере в театре, ухо улавливает полузабытый, но сбережённый Распутиным ангарский говорок старух, и, закрыв глаза, начинаешь гадать, что показывают: “Последний срок” или “Прощание с Матёрой”? На сцене всё те же кровати, сидящие в белом старухи, и старательно они лопочут о том, чего не прочувствовали сами. Но это вопрос не к Распутину, а к режиссёрским решениям. Именно они диктуют актёрам в постановке сцен текст для реплик. Возобладал принцип: что хочу, то ворочу. Должно быть, были уверены: Распутин покроет и вытянет все недочёты. Уж он-то теперь жаловаться не будет. Не только ты имеешь суждение о людях, просчитывают и твои поступки, и возможную реакцию на определённые события. Ну, как тут не вспомнить отставшую от стен плитку...
В жизни Распутин не был однолинейным, бывало — сердился, но никогда не кричал, не срывал злость на близких. Все свои эмоции он держал под контролем. Был ли он противоречивым? Человек — не запрограммированный механизм, у каждого свои особенности и свои слабости. Помнится, после ухода из жизни Светланы Ивановны он как-то сказал в сердцах, что мужчина должен жениться один раз. В конце жизни этот обет, данный самому себе, он не исполнил. И грех его судить за это.
На тех встречах, которые случались в наших совместных с ним поездках, журналисты чаще всего задавали вопросы Распутину, должно быть, полагая, что писатель такого уровня должен знать всё. Валентин иногда смеялся, отшучивался, но чаще старался отвечать серьёзно. Однажды нас с ним пригласили к Илье Алексеевичу Сумарокову на празднование юбилея Усольского свиноводческого комплекса. Слово дали Валентину, и он поразил не только работников предприятия, но и приехавших гостей, сообщив: учёные определили, что свиньи на территории Восточной Сибири водились тысячи лет назад. И напомнил, что работники предприятия занимаются самым нужным и полезным делом. Ответом ему был гром аплодисментов. Нам всем стало ясно: выступать со стихами и речами после него нет смысла, Валентин сказал за всех сразу.
Помню, как однажды в Братске на встрече с избирателями въедливый журналист-либерал, который решил во что бы то ни стало срезать известного писателя, учинил ему допрос: кто же вы, Валентин Распутин, красный или белый? Валентин с еле заметной усмешкой вспомнил афоризм генерала Лебедя:
— Выбор между “красными” и “белыми” — это выбор между двумя концами одной палки. Какой из них приятнее получить по шее — выбирайте сами. За красное возьмёшься — обожжёшься, за белое — обморозишься.
И уже не скрываясь и не ссылаясь на гремевшего по всем телеканалам генерала, добавил:
— Сегодня в России не генералы, а сплошь философы. Ну, чем вам Лебедь не Сенека?
Вообще с ним выступать было одно удовольствие. Сидишь рядом и чувствуешь его присутствие, знаешь: если понадобится, то он выйдет из-за спины и обязательно скажет своё слово. Мне особенно запомнилась осень девяносто третьего года. Тогда после расстрела “Белого дома” нас, депутатов, кто остался верным Конституции, победившая “демократия” занесла в “чёрный список”. Ни работы, ни пособия. Ну, чем тебе не тридцать седьмой год! Вой демократической прессы, вызовы для дачи показаний в прокуратуру, ночные визиты в квартиры военных в “балаклавах”. И хамские предписания мэра Москвы Лужкова немедленно покинуть служебное жильё. Более того, когда я прилетел в Иркутск, то узнал, что за нами, попавшими в “чёрные списки” бывшими депутатами Верховного Совета, по распоряжению министра МВД Ерина установлено негласное наблюдение. Впрочем, об этом стало известно не только мне — Иркутск не такой уж большой город. И, как оказалось, город не с простым норовом. В нём издавна проживали не только толстосумы-купцы, но и ссыльные декабристы, и ещё много-много других порядочных людей. Ну, как тут не вспомнить, что сразу же после показанного по телевизору расстрела “Белого дома” все стены и заборы города были исписаны призывами “Банду Ельцина под суд!” Узнав, что я вернулся домой, Распутин организовал мне встречу с писателями и журналистами в Доме писателей в Иркутске, чтобы из первых уст узнать, что происходило в Москве в те октябрьские дни. А после стал моим доверенным лицом и выступал по иркутскому телевидению. И написал предисловие для моей книги “Плачь, милая, плачь!”:
“Нынче действительность такова, что она превосходит любой художественный вымысел, сильнее любой фантазии. Никакого воображения ещё несколько лет назад не хватило бы, чтобы представить, что в России в центре Москвы будут звучать из громкоговорителей призывы сдаваться с набором совершенно тех же “аргументов”, какими пользовалась геббельсовская пропаганда — и призывы эти будут обращены к собственному Парламенту, чьё преступление в том, что он держится буквы собственной Конституции?! А дальше — и совсем невообразимое: Президент и правительство бьют из танков по зданию Парламента, косят пулемётами вышедший на улицы народ.
Так было совсем недавно — в сентябре-октябре 93-го.
Автор этой небольшой книжечки прошёл через это, будучи депутатом Верховного Совета, высшего законодательного органа России, и оставаясь в расстрелянном Белом доме. И не дрогнул, не изменил своей позиции. За две недели осады он прошёл вместе со своими товарищами — Сергеем Бабуриным, Владимиром Исаковым, Николаем Павловым и многими другими — такие университеты политики (а что такое политика в своём истинном смысле, как не служение Отечеству и народным интересам?), что в другое время для этого потребовались бы большие сроки.
Перед тобой, читатель, документальный рассказ происходившего в сентябре-октябре 93-го. Эту книжечку необходимо, я считаю, прочитать накануне нового выбора — с кем ты, за что ты, какая Россия нам нужна. В ней не “давление”, а только напоминание. Только рассказ очевидца, как это было, имеющий одну цель — чтобы подобное не повторилось никогда.
Валентин Распутин”.
Такое проявление дружеского участия в самый тяжёлый момент не только твоей жизни, но и жизни страны трудно переоценить.
Вот так, скальпелем, точно и выверенно правил Распутин уже не текст очередной повести, а саму жизнь, примеряя и проверяя её по тем лекалам, которые достались нам в наследство от наших предков, тех, кто пришёл в Сибирь несколько веков назад, обустроил её и передал нам.
Сегодня, когда его уже нет рядом, оглядываясь на недавнее прошлое, можно ещё раз вспомнить стихи Георгия Иванова:
В сумраке счастья неверного
Смутно горит торжество.
Нет ничего достоверного
В синем сиянье его.
Лёгкие тучи растаяли,
Лёгкая встала звезда.
Лёгкие лодки отчалили
В синюю даль навсегда...
Смутно горит торжество.
Нет ничего достоверного
В синем сиянье его.
Лёгкие тучи растаяли,
Лёгкая встала звезда.
Лёгкие лодки отчалили
В синюю даль навсегда...