Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

СЕРГЕЙ СМИРНОВ


Сергей Анатольевич Смирнов родился в 1958 году в Москве. Московский прозаик, писатель-фантаст. Окончил 2-й Московский мединститут по отделению биохимии. Кандидат медицинских наук.
Работает психофизиологом.
Автор 15 книг в жанрах остросюжетного исторического, фантастического романа, триллера. Произведения Сергея Смирнова переведены на несколько языков.
Член Союза писателей России.
Живет в Москве.


Юность Тараса


Глава седьмая
Без дороги


Мало еще жил на свете Тарас, и ни к чему он еще в жизни не прилепился такому, чего ради жизнь стоило чересчур жалеть... а боли он не страшился никогда.
Да и чего жизнь-то беречь, коли все равно не видать ему своею суженой так полюбившуюся Елену! Разве отдаст ее старший брат ему, низовому, простому, без потайной скарбницы со златом, козаку? Кто он, Тараска? Не принц же датский! А вон матерый немецкий кнехт Ганс ни себя, ни роты за нее не пожалел. Чем же хуже немецкой роты низовой козак?
Дикая охота мчалась прямо на него, Тараску, не сбавляя маха! Видел круто сбитый, рослый лях-предводитель — с усищами-ветлами, с кровавым крылом широкого ворота, в невиданных желтых сапогах, — что уж не настичь ему лучшую добычу. Уходила от него и его венгерского жеребца стрелою к стенам Троицы мелкая, да прыткая Серка со своею невинною ношею. А теперь он игру себе нашел: да вот и поиграть с отважным на вид козачком, застившим дорогу. Он, черножупанный дьявол, и сабли не выкидывал — только скалился во всю свою ляшскую пасть под сверкавшими очами и алым пером на шапке. Любопытно ему стало — соскочит козачок с дороги или даст себя смести. Ни в то ни в другое не верилось хищному ляху — вот и решил посмотреть, как оно случится.
Тарас тем временем успел многое: осмотреться живо да убрать под подходящий придорожный куст и лук свой, и саблю. Оставил себе только отцов черкесский нож и занялся самопалом. Проверил, не выпала ли пуля с пыжом, остался ли порох на полке после скача. Самопал был готов к делу.
Вздохнул Тарас поглубже, придержал выдох и поднял самопал, целя ляшскому предводителю в грудь. А тот только веселее оскалился и глазами засверкал.
Дождался Тарас нужной ширины цели... Пшикнуло сначала — и бухнул самопал, выплюнув рубленую пулю, а с ней облачко дыма.
И увидал Тарас сквозь облачко, как в тот же миг, сам звук выстрела упредив, нырнул лях-предводитель влево, прямо под шею своего коня.
Не нашла пуля его груди, полетела дальше и выше. Видел ее полет Тараска. Следом за ляхом скакал иной рослый всадник, видом литвин. Пуля, еще немного поднявшись в полете, ударила его точно в кадык. Разлетелись хрящи. Мотнул литвин головой вперед, и тут же назад опрокинулась его голова, выхаркнув вверх петушиным гребнем крупные алые брызги... а уж и весь литвин опрокинулся назад.
Первый раз убил Тарас в своей жизни живого человека. В иной час, может, и вывернуло б его с непривычки, но тут не до лишних чувств было.
Вспомнил Тарас последнюю молитву московского купца Никиты Оковала: "Боже, милостив буди мне, грешному". Бросил он самопал да с тою молитвою и выхваченным черкесским ножом кинулся умелым кубарем прямо под ноги коням.
Себя не запомнил Тарас в те мгновения — осталась в его памяти лишь крупная рябь конских ног, крепкие их тычки. Большим ножом он успевал отводить вскользь сабельные отмашки, но и сами всадники не очень-то саблями понизу стегали, боясь в толчее товарищу или коню его кусок ноги смахнуть.
Сам-то Тарас не то чтобы еще убить кого хотел, катаясь по земле меж коней и взмахивая ножом, — напротив, чем больше толчея всадников, тем легче да дольше самому живым было остаться. Только такая игра долго продлиться не могла.
Чудилось Тарасу, что стали кликать его по имени, да не откликался, решив, что черти блазнят на его погибель.
А и вправду уж кликали: среди самых лихих всадников той диавольской лавы нашлись козаки из куреня, что ушел на Москву раньше. Они запомнили Тараса и его причуды на Сечи.
Вдруг как громом с неба грянул хриплый глас:
— Пьершен! Кольцо!
Вмиг раздались всадники, вмиг взяли Тараса в карусель — и он оказался в центре плотного конного круга.
Всадники держали сабли так, чтобы отбить боковой наскок пешего, но убивать Тараса тоже не собирались.
В очах Тараса плыло — не разумел он уж, движутся ли всадники перед ним по кругу или его самого ведет.
— Ей, Тараска! Або не визнаешь?
Тарас повел головой, не понимая, кто спрашивает: в ушах его гудело, да и все тело теперь гудело. Увидал он наконец вроде как знакомую голову:
— Ти, чи що, Богдан? — спросил.
— Визнав! — даже с облегчением вздохнул знакомый козак. — Ти чого тут чудішь?
— А ви що, чи не чуділі? — как всегда, просто удивился навстречу Тарас.
— Ось, пане полковнику, про кого ми тобі розповідали... — обратился козак Богдан в сторону и выше. — А тут його і чорти принесли.
— Ходз! Глову оберни! — услыхал Тарас хриплый, но гулкий голос и повернулся на него.
Теперь перед Тарасом и над ним высился в подернутое первой осенней дымкой небо тот грозный разусатый лях с кровавым воротом на вороном жупане да в цыплячье-желтых сапогах. Уж потом Тарас узнал, что рассказывали козаки своему бешеному предводителю про лихих сечевиков, которых бы в самый раз было принять в дикую хоругвь, вспомнили и его, необычайно шустрого бiлявчика, — лучшего разведчика да вестового не найти. А вот и он — легок на помине!
— Пане полковнику, сам тепер бачиш, який він у справі, — осторожно добавил козак Богдан.
Вроде как оправдание нашлось заминке: не то что голыми руками, а и ежовыми рукавицами такого белявчика не ухватить.
Полковник дикой хоругви то ли смеялся так чертовски, то ли от азарту зубами скрежетал, меча молнии взором.
— Видзе, це шибки. А если тераз и от нагайки моей йдет, беру себе. Розступсь! — так и вещал, мешая слова наречий.
Тотчас расступились всадники на стороне кольца, противной от командира. Дикий полковник вынул нагайку, кою держал за голенищем, по-козацки, и проговорил на более чистом козацком же наречии:
— Біжи тепер до рахунку десять. Вважати я буду. А потім озирайся.
Тарас дух перевел. Еще пожить дали. Повернулся. Вгляделся в конный просвет: до лесу далеко, все равно не добежать ни в какую мочь — только вспотеешь перед худшей, чем от сабли, смертью. Одним порадовал дикий полковник: нож не отнимает.
— Навіщо ногам моїм да коня твого трудитися, пане полковнику? — добродушно вопросил Тарас: вроде и не наглел он, а получалось куда как нагло! — І тут можна.
— Бiжи, бруд! — гаркнул дикий полковник и взмахнул нагайкой. — А тут — на кол тебе!
Уж никак не опрометью выскочил из конного кольца-карусели Тарас, но и вполсилы бежал он прытко, да с такими легкими скачками в стороны, что пусти с ним рядом зайца — и тот с ног сбился б!
Поначалу доносился до Тараса одобрительный гул козачьих голосов. Радовал козаков Тарасов умелый бег по полосе поля, кою успели сжать, не отдав под копыта тех, кому жизнь не впрок. А потом вдруг донесся, ударил в лопатки такой рев и такой топот, будто в погоню за добычей рванулся баснословный грифон.
Перекрестился Тарас на ходу и... сбавил ход, чтоб лучше слышно было. А в нужный миг только вполоборота повернул голову и юркнул в сторону. Прямо как сабельный клинок, просвистела мимо уха плеть нагайки.
Развернул лях коня — да не просто, а со свечою — и вновь обрушился на Тараску. А он точно рассчитал заранее — и прыжком ушел на другую сторону, успев шаркнуть плечом по груди коня.
Разумел он, что и на такую игру надолго сил не хватит, — и вот впервые в жизни открыл свою грудь и вздохом пустил в нее боевую злость. Кислым рассолом, жгучим спиртом купоросным пролилась в него та злоба. Лях с нагайкой — на него, а он — на ляха, вернее, броском крученым — под его коня!
Как умел уже давно, вцепился в подпругу, подвис, подбросил резко ноги вперед, обманув ляха их ударом, отчего тот и хлестнул нагайкой по ногам, а не по голове Тараса.
Ожгло Тараса, он сам скрежетнул зубами — да в тот миг уже успел просунуть острый нож-адыгэсэ под подпругу, резануть ее и дернуть всем телом.
Треснула не совсем, но впору подрезанная подпруга, а Тарас успел ногами еще седло толкнуть вверх и, когда лях уже замах делал с другой стороны, сам ушел из-под удара на другую сторону под брюхом коня — чудом уберег голову и от нагайки, и от ноги конской.
А лях-то замахом-то яростным и перенес свой вес — и весом свез ослабшее седло, взмахнувшее с другой стороны обрезком подпруги.
Но не упал лях с коня. Сам ловок был: седло грохнулось на землю, а сам он успел ногу через круп перекинуть и встал на обе, не выпустив повода:
— Пся крев!
Изумленный облегчением жизни, конь его мотнул головой и в поводу описал пружинистой рысью полукруг пред хозяином, открыв тому взор на Тараса.
Тем временем подтягивалась уж вся несчитанная хоругвь дикого полковника, но только топот коней слышен был, и — ни единого человеческого голоса-возгласа: молча дивились все свидетели чудного поединка.
— Пся крев! — снова гаркнул дикий красноворотый полковник. — Беру тебе! Будеш моїм! Підійди!
И с тем велением так хлестнул себя же по сапогу нагайкой, что, должно быть, болью гасил собственную же ярость. Знал теперь предводитель чертовой лавы, что делать, чтобы лица не потерять!
А и Тарас увидел, что можно подойти: не рассечет шею нагайкой.
— Бог тебе мені послав або диявол, то не ма значенья! Беру! В найближним войовников! — хрипло вещал дикий полковник на смеси наречий, пока Тарас шел ему навстречу. — Будеш мені служити?
Тарас не поторопился с ответом, подошел сначала и сглотнул слюну — загасить купоросный спирт в груди.
Подошел без страха и молвил так же:
— Те можна. Тільки якщо ти, пане полковнику, он той монастир не спалиш, — указал Тарас левой, безоружной рукой в сторону Троицы. — І дівчину, яку я віз, що не зачепиш.
Аж челюсть отвисла у дикого полковника! Аж концы длинных усов обвисли!
Он поднял пылающие глаза над Тарасом и оглядел свою хоругвь, обступившую уже с трех сторон. Хоругвь безмолвствовала.
— Бачили вояку! — грянул на все поле. — Він мені ще кондиції ставить!
— Га-а-а! — нечленораздельным гулом отвечала хоругвь, присматриваясь к своему бешеному командиру, радоваться или теперь гневом разразиться.
— А що! Молодець! — гаркнул полковник. — Писар, неси договір!
Вмиг изменилось все в мiре, будто солнце сквозь тучу ударило жарким лучом. Теплом и вправду накрыло Тараса. Вся хоругвь теперь гоготала хохотом. Чужие всадники оставались в седлах, а свои, низовые, пососкакивали и стали хлопать Тараса по плечам.
— Ніж-то хоч прибери, — здоровенными желтыми зубами хвалясь, советовал по-дружески козак Богдан и тыкнул пальцем в нож, все еще крепко зажатый десницей Тараса. — А то своїх ненароком поріжеш. Он око твоє ще залито.
Объявился писарь в галочьем дьячковом наряде — и уж меж Тарасом и полковником повис на руках маленький турецкий столик.
— Так не піде. Мені низько, йому високо, — страшновато посмеиваясь и ворочая глазами, сказал дикий полковник. — Сядемо, важливу справу робимо.
Как по волшебству, появились две кошмы. Столик поставили на землю меж ними.
Полковник сел на алую кошму прямо по-турецки. Сильные козачьи руки вжали Тараса в другую, голубую кошму.
Писарь опустился на колени посреди полевой борозды, стараясь не уколоться о жнивьё, и стал махать пером по уложенной на столик бумаге под диктовку полковника.
Тот диктовал, не сводя жгучих глаз с Тараса. Как только дошло до имени Елены Оковаловой, он даже вперед подался:
— Як ту кралю величають, за кою рота німців так легко сгинела, а ти буйствал? Ким она ест?
Тарас поведал.
Полковник качнулся из стороны в сторону, как обманутый:
— Фуй! Я-то думав, що боярська дочка, а може, і царська. Це естем глупцем, сам підкови рвав. — и крикнул своим: — Наших скільки згинуло?
— Едва не два к трем, пан полковник, — отвечал полковнику по-ляшски его поручик.
— I на тобі ще один добрий золнерч, — указал перстом на Тараса дикий воевода. — За холопку...
— Вона не холопка. Багата і розумна! — тотчас встал, как раньше посреди дороги, на защиту девицы Тарас.
Полковник чертова войска побледнел, рукоять сабли потискал, но себя сдержал:
— Лицар теж. Тобі б моїм холопом до кінця днів своїх бути за шкоду... Але слово вже дав. — И махнул писцу: — Далі валяй.
Закончили кондицию.
Полковник сверкнул взором:
— Кров’ю ми обидва підпишемо. Для фортеці слова. Ти перший. Читати вмієш? — И снова писцу: — Віддай!
Писарь посыпал договор песочком, поднял договор, сдунул с него прах земной в сторонку и с жидкой усмешкой разместил против Тараса.
Кондиции были диктованы по-ляшски и писаны так же. Тарас прочел:
"Сим утверждаю и самолично удостоверяю своею подписью, что ни я и ни один из подчиненных мне воинов не нанесем зримого ущерба монастырю Святой Троицы и девице Елене, Никиты дочери, Оковаловой тож, покуда на моей службе состоит до сего дня вольный, а ныне войсковой козак Тарас, Гнатов сын, Кречеток тож.
При свидетельстве всего славного войска моего
полковник и гетман Aleksander Józef Lisowski.
Прочтено и принято за личной подписью
Тарас, Гнатов сын, Кречеток".
Да, то был он, кто поставил свое имя, но не подпись, первым, кого на Руси знали под именем Александр Иосиф Лисовский — самый лютый и буйный, не подвластный никакой, кроме бесовской, власти, полковник той поры, коего русские грады и веси страшились куда больше молнии, труса и потопа. Ляшский шляхтич из литвинских просторов и чащоб, воевавший с кем хотел и когда хотел — и под королем Речи Посполитой, и против короля. Угнаться за ним было некому, упредить — тщетно, пугались его появлению в любой час где угодно... Летучести его завидовал и ястреб-перепелятник, однако ж на его кроваво-алом гербе легион бесов хитрым обманом притаился в образе медлительного черного ежа, у коего вместо игл торчали во все стороны бесовские рожки.
И правда, только бесы и могли носить его быстрее ветра, и жеребца его, едва касавшегося подковами трав и сбивавшего пух с одуванчиков и чертополохов. Видя мах и скач его жеребца, многие воины из иных хоругвей нашествия на Русь охали и готовы были душу продать за такую гонкость и силу хода. И стоило им того сердцем возжелать, как тотчас их кони срывались с места, летели стрелой и прилеплялись к гону жеребца Лисовского — и вот уж, не думая, куда и на какой разгром, мчалась с ним лава, всей массой своею подчиненная любой его прихоти, всякому мановению его руки.
С кем только он не бился! побеждал и королевских ротмистров, и царских воевод. но и поражения, бывало, терпел по виду разгромные, однако ж уносился прочь вместе со всей оставшейся стаей, уносился легче татарских чамбулов и, глядь, уже появлялся где-то вновь, в ином уезде, со вновь окрепшей огненной конной тучею. На рассвете его могли видеть где-нибудь под Ростовом, а под вечер — уже едва ли не под Вологдой. И все иные воеводы, приятельские и враждебные, изумлялись, но верили донесениям.
Однако ж Тарас никаких баек о Лисовском не слыхал — и видел перед собой только хищного, однако ж не без форсу разбойника и вора.
А еще он видел перед своими глазами необычайный договор.
Хитрая была кондиция. Тотчас то уразумел за месяц поумневший лет на десять вперед Тарас Кречеток. Но делать было нечего, кроме как умело тянуть время! Эту науку Тарас тоже стал постигать не только умом, но и самой шкурой своею.
Он поднял глаза на своего нового командира. Тот кивнул:
— Прочитав? Підписуй першим. Ніж у тебе добрий.
Тарас вынул нож из-за пояса, чиркнул под основанием большого пальца десницы. Писарь с тою же дрянной ухмылкой подал ему перо, пред тем обтерев его очин об рукав.
Сам-то бесхитростен был Тарас, только стал ему какой-то веселый бес хитрость подкидывать. Взял Тарас и подписал не абы как, а по-ученому, хотя и как в голову взбрело:
"Et ipse accepit Cossackus Tarasius filii Gnatus signati haec", то бишь "Козак Тарас, сын Гната, принял и собственноручно подписал сии условия". Трижды макать в кровь перо пришлось.
У писаря глаза на лоб полезли. Дикий полковник "лисовчиков" сразу приметил, что снова лихо чудит Тарас, и, двинувшись вперед, стал приглядываться, а потом сам вырвал кондиции прямо из-под пера, чуть не порвав важную бумагу.
Глаз Лисовский не пучил — напротив, прищурился, будто ему щелоком в очи брызнуло.
— Звідки латинь знаєш? Ким естешь?
Глядел он на Тараса — так и на призрака смелый человек глядеть может.
Тарас поведал, по обыкновению, кратко, к месту.
И вдруг Лисовский точь-в-точь повторил слова убиенного Никиты Оковала, только на латыни:
— Omnia utilis! Всем полезен!
В тот миг вдруг — хлоп! — и вместо печати упало на кондиции пятно птичьего помета. Лисовский вскинул голову, рубанув, как сабелькой, пером на шапке:
— Ну-ка, пташку жваво сеніміте!
Вскинулись луки.
Тарас махнул рукой знак своему пустельге и рек:
— Стріл не кидає, тому на вас упадуть. Мій боривітер все одно піде.
Слышали все и — замерли с поднятыми луками.
Лисовский снова вцепился глазами в Тараса.
— И маш демона? — подозрительно усмехнулся на ляшском.
— Немає, православний я, — с обычной своею простотой и легкостью отвечал Тарас и перекрестился.
Передернуло усы Лисовского.
— Добже! Нож давай!
Он махнул рукой вниз, и воины поняли тот жест как команду — опустили луки.
Тарас положил нож рукояткой, а перо очином к Лисовскому.
— Падаль, птахів, щурів (крыс) і кротів ти не різав? — вдруг вопросил тот серьезно, осматривая лезвие.
— Неможно, пане полковнику, — ответил Тарас.
Лисовский обтер нож о плечо и, не глядя, легко полоснул им там же, у большого пальца, только не десницы, а шуии. Потом он взял перо, поплевал на очин и обтер его так же. За сим загрёб кровь, как будто ложкой, и одним стремительным росчерком — как скакал, так и писал — бросил на бумагу витиеватый скач своего имени.
Писарь взял кондицию и на миг задумался — посыпать песком полковничью кровушку или самой дать свернуться. Тут Лисовский вырвал у него договор из рук и бросил на столик перед Тарасом:
— Бери і ховай під жупан. Будеш мені показувати, коли забуду!
И тотчас поднялся на ноги.
Писарь вмиг исчез вместе со столиком.
А Лисовский окинул взором войско. А уж к нему и коня его переседланным подвели. Он взлетел на него. И поглядел сверху на Тараса:
— А тобі пішки. Поки з боєм коня не візьмеш!
Он хохотнул, будто большой пес кашлянул, поперхнувшись, — и тотчас загремело хохотом его войско.
— Навіщо? Зараз Сірка до мене повернеться, — отвечал безобидно Тарас, но в тот миг вряд ли кто-то услыхал его.
Лисовский поднял руку — весь польный гогот вмиг скрало, и от тишины даже зазвенело в ушах у Тараса.
Вдруг зычно и звонко, без хрипа, заговорил полковник по-ляшски, и понимала его вся разношерстная кавалерия, в коей, помимо ляшских шляхтичей, сынков младших, да козаков низовых, да казаков вольных донских, можно было насчитать немало и литвинов, немало русских воров из числа боевых холопов, поменьше валахов, а там и татар кое-каких, и черкесов, и немцев, бродяг удачи.
— Ныне принимаем мы в наше святое товарищество сами видите кого! Мал, да удал! Хоть и против нас выступил, подобно верному лыцарю, ради чести девицы, пускай и простолюдинки! Крепкий вояка! И должен он знать, что есть наше товарищество! Самое истинное на свете! Такого товарищества ни в одном войске нет, ибо всякое иное товарищество есть призрак, фата-моргана. Во всяком ином товариществе острое наше око разглядит невидимые цепи, незримые поводья, тянущиеся к одной руке, — и не в самом товариществе, а на сторону, в пустую даль. Вон немцы на дороге крепко встали, но сгинули. У них тоже было товарищество, да повод его тянулся к руке дающей. И у гусар, элариев крылатых, есть товарищество, да повод-цепь тянется к королю и ротмистрам его. Куда велят — туда повалят! И у козаков низовых есть товарищество... да пусть не обижаются — оно к Сечи, как к будке собачьей, длинной цепью привязано, товарищество их, и к их скарбницам, что по затонам рассованы под стражу сомов да лягушек. Куда они без Сечи, кто они? Те же холопы перекатные! И только вы, мои козаки, от Сечи ко мне пришедшие, ту цепь порвали! Ибо я хоть и полковник вам, но товарищ, отличный от вас лишь верным чутьем своим и удачей, коей вы верите — и не зря! И нет никого надо мною — ни короля, ни ротмистра коронного, ни гетмана! А значит, и над вами нет никого и ничего, кроме неба! Верно ли говорю?
— Верно! Верно! Любо! — раскатились голоса.
— Потому-то мы быстрее и легче ветра, стремительнее всякого речного потока и сокрушительнее ливня и града, жгучее огня. И тверже наше товарищество любого камня-гранита, ибо камень-скалу ни ветер не повалит, ни река не размоет, ни огонь не сожжет! Верно ли говорю?
— Верно! Верно! Любо! — хлынул припев тысячи глоток.
— А теперь погребем павших и — в путь! — И прибавил полковник уже хрипло: — Проголодался я. Пора волкам свежатинки добыть...
Вместо сабель замелькали лопатки-совочки выбранных могильщиков, коими и от пуль при случае можно лицо прикрывать. Шибко выкидывали казаки землю, роя при дороге неглубокую братскую могилу. Один Тарас подошел к немцам и стал смотреть: так валом и остались лежать немцы, расстрелянные, посеченные, потоптанные конной лавой. Да и "лисовчиков" они положили, пожалуй, поболе, чем было доложено дикому полковнику. Оттаскивали своих "лисовчики", стал оттаскивать тяжелых, в бронях немцев к ближайшим кустам и Тарас, начиная с Ганса, у коего лицо было обезображено двумя пулями, а из шеи торчала татарская стрела.
"Лисовчики" поглядывали на Тараса молча. Тот, уже сбегав за саблей своею и всем, что оставил поодаль, теперь сёк кусты, чтобы покрыть заложных покойников.
За тем делом человечья тишина стала над полем и прервалась возгласами, только когда по дороге принеслась от Троицы оседланная, но без седока Серка. Уже по глазам своей милой кобылки и по ее весело приподнятой верхней губе Тарас увидел, что дело она сделала — драгоценную ношу доставила и передала на надежные руки. Обнял Тарас Серку за шею, погладил по плечу и снова торопко взялся за дело.
"Лисовчики", увидев вернувшуюся к Тарасу бахматку, только поахали-поухали в меру и попереглядывались между собою, а никакого слова — ни восхищенного, ни язвительного — не произнесли: не знали, как на то после своих причуд их предводитель голову повернет. Что и говорить, всех поразили и смелость, и вёрткость Тараса. Получалось, что победил он самого Лисовского, однако ж и полковник благородно оценил его удаль. Да ведь если б захотел, то, конечно, засек бы белявчика, но оставил в живых, признав его отвагу. Так что лучше помолчать даже при виде того, как этот малой, да удалой о нехристях лютеранских теперь заботу проявляет.
Удалью и ловкостью Бог Тараса не обидел, да богатырской силы не дал. Богатырская-то сила, она с ловкостью и вёрткостью в одном теле не дружит. Едва полторы дюжины немцев вместе с их железом — не раздевать же убитых! — перетаскал Тарас, упарился весь, а "лисовчики" уже завершили погребение, похлопали лопатками по широкому и низкому холмику, кто-то перекрестился, кто-то только шапку помял — и невольно единым взором уставились на Тараса. Тот благоразумно решил не испытывать их терпения, а только рек негромко:
— Може, хоч дорогу полегшимо та в одну купу їх зберемо?
— Кому треба проїхати, то нехай руки і маже, — отвечал за всех, благо без злобы, козак Богдан.
Делать нечего. Молча — не зная, как правильно молиться за лютеран, — перекрестился Тарас в сторону заложного погребения, сказал только: "Прийми їх, Господи!" — и вскочил в седло.
Раненых "лисовчики" не оставили, конечно. Кто мог подняться, постанывая, того посадили в седла, а друзья потом еще кое-кого придерживали на скаку. Кто мог только постанывать или вовсе замертво молчать, еще мертвым не став, — тех положили через седла, подвязали, а их коней прикрепили к своим, как делают с заводными. Тем, перекинутым, оставалось либо выжить и оклематься, либо помереть от ран на скаку и быть погребенными уже не у места битвы, а еще где придется.
Сев на Серку и оглядевшись, только сейчас Тарас уразумел, что у дикого войска вовсе нет никаких телег и повозок. Он в первый миг подивился: низовые-то двигались в поход ордою, с волами, с большими повозками — со всякой снедью, огненными припасами, а в бою повозки, собранные в кольцо, становились неприступным табором. Дикий полковник и его воинство жили только тем, что сметали в рот и кошели на ходу.
Лисовский велел Тарасу держаться рядом:
— Який пеш ти бачив, подивлюся, який в маху!
Тронулась лава, дали еще немного отдохнуть коням да разойтись на шагу полверсты, а после разом перешли в мах. Удивился Тарас: и впрямь все войско будто по воздусям понеслось! Резва была Серка, да не столь же быстра, сколь длинноногие кони, а тут легко полетела вровень с венгерским конем Лисовского, и чуял Тарас, что не запарится она, пену на бока не скинет, сколько на ней ни мчись. Ветер сначала бил встречь, но словно сдался и повернул вперед вместе с лавой. Свист, гул, веселые крики!
Гудела за плечами Тараса великая сила, частью коей он вдруг стал и себя знать вместе со своей Серкой. Ему прямо в спину стала вливаться она. Наполнись весь такой силой — и почуешь, что все царства мiра тебе покорятся, падут ниц к ногам твоей кобылки, подставят хребты, когда ты будешь сходить с седла на землю!
Куда неслись — о том Тарас покуда не думал. Он думал только о Елене, ее жизни, как бы уберечь ее... да вроде не с диаволом же кондиции подписывал, душу свою не продавал за благополучие девицы. Но теперь приходилось служить — может быть, и верному слуге диавола, скрепившему договор своею кровавой подписью. Служи и молчи, скачи вместе с ним, смотри ему в глаза, не бойся. А что тому прервать кондиции — махнуть сейчас сабелькой не выше пояса да по шее Тараса — и все, закончена служба Тараса, и прямым ходом крушить монастырь. Но чуял Тарас, что договором тем, по крайней мере, выиграл время — сей дикий полковник перед своей же хоругвью соблюдёт приличия хоть недолго ради большего к нему же доверия, ради уважения к отваге и удали, кто бы ее ни проявил.
Пролетели поле, лес, потом еще одно поле, потом луга и снова лес, стягиваясь со сторон на узкие дороги. Так и вылетели к какому-то селению, откуда его жители не успели ноги унести, хотя кто-то из дозорных зажигал просмоленную паклю, сидя на высоких деревьях, а кто-то бежал к домам. Да куда там!
Иные из селян неслись теперь к лесу, а кто-то — к неширокой речке, за которой круто взлетал заросший деревьями склон.
Татары уже поигрывали луками — кидали стрелы, издали сбивая людей на землю. Татары-"лисовчики" ясырей не брали — отвыкли от обузы, пристрастившись к стремительным гонам полковника.
— Ти мені каплуна доглянь! Пожирніше! — крикнул Лисовский Тарасу. — З тебе когут (петух) мені!
Вонзились в обе улицы — аки волки в стадо овец. Вроде еще ничего не успели сломить и поджечь, а уж раздались повсюду треск, визг. Уже разлетались прясла, валились столбы, и уже кой-где солома задымилась и занялась, будто с копыт коней дикой лавы во все стороны летели искры.
Подвернувшихся селян ни о чем не спрашивали, и даже баб через сёдла не перекидывали — секли саблями сразу. Тарасу рубить не было приказано, только найти петеля к полковничьей трапезе — и то слава Богу!
Сторонясь подальше бойни, Тарас высматривал курятники и уже выехал на задворки, когда вдруг услышал заполошное кудахтанье и петушиный крик. Он соскочил с седла, кинул поводья на шею верной Серке и пошел к большому сараю.
Ворота были чуть приоткрыты, Тарас вошел бочком, решив не скрипеть и не пугать кур еще больше, — и едва успел увернуться от крестьянской рогатины. В сумраке, пронизанном нитями света, блеснули обезумевшие от страха и ярости глаза мужика.
— Так я ж не скажу никому, — тихо и мирно обещал Тарас и снова увернулся от смертельного тычка. — Мне только каплун нужен. Дай, і піду.
Однако мужик страшно дышал и все тыкал в Тараса рогатиной. А тот и сабли не вынимал, только отскакивал, держа ее в ножнах да обеими руками, чтобы при случае отбить рогатину, но пока и ног своих хватало.
Вдруг Тарасу почудился никак не крик петушиный, а хныканье дитяти. Тарас удивился и повернул голову в ту сторону, откуда оно донеслось. В тот же миг мужик на свою беду взревел, — не взревел бы, может, и обошлось бы... Он бросил рогатину и кинулся на Тараса смять его ручищами. Отскочить от тех ручищ было проще, чем от рогатины. Но как раз в легком скачке Тарас попал пяткой в соломе на какую-то круглую деревяшку, она крутанулась под ногой — и Тарас повалился на спину.
Мужик кинулся на него сверху, примерившись ручищами прямо к его голове. Тарас успел вывернуться из-под медвежьей туши, ударил мужика по уху саблей плашмя и вскочил. Мужик собирался в рост куда тяжелее. Солома целыми пуками застряла у него в бороде.
Теперь Тарас оказался спиною к приоткрытым воротам сарая. Сначала перед ним сверкнули белки поднявшегося мужика. Вдруг свет позади пропал, ворота скрипнули. Мужик замер, разинув рот, нагнулся за рогатиной, но разогнуться уже не успел — в бугристую его спину глубоко вошла козачья пика. Он сотрясся всем телом, застонал, расползся по соломе и стал беспомощно грести руками свою спину, пытаясь достать до жала.
Козак Богдан слыхал рев мужика и въехал на коне прямо в сарай. Качнувшись с седла, он выдернул пику и глянул искоса на Тараса, заметил в его руках не вынутую из ножен саблю:
— Полковник доглянути за тобою велів. Що за метушня?
— Каплуна доглядаю, — порастерянно отвечал Тарас.
— Цей застарий буде, — с усмешкой кивнул Богдан в сторону умиравшего мужика. — Жорсткий на зуб. Знайди який молодше.
Тут снова послышался писк человеческий. Тарас невольно затаил дыхание.
Богдан двинул коня на писк:
— А тут що за курча?
Он неясно прицелился, ткнул пикой в большую купу сена и вытянул на острие что-то крупное, даже не закричавшее, а только судорожно трясшее ручками и ножками.
Тараса всего, с макушки до пят, пронзили раскаленные иглы.
— Навіщо?!
Но запорожец его не слушал, а, развернувшись, уже выезжал из сарая, держа на пике пронзенного насквозь младенца.
— Глiб, лови! — донесся уже снаружи его веселый голос.
И тут из той же купы сена вылетела обезумевшая мать и со страшным криком, рвавшим слух и душу, кинулась за губителем. Вихрем она пронеслась мимо оцепеневшего Тараса. Тот еще слышал ее крики за стенами, но они вдруг оборвались.
Хорошо, что он не стал свидетелем последней козачьей забавы. Он только и запомнил в оцепенении: въехал-то в сарай козак, а выехал черной головнёй из сарая бес, выжегший Богдана изнутри до самого жупана.
Наружи Богдан кинул с пики младенца, чтобы того поймал на пику дружок его Глеб. Тот ловок был. Потерявшая рассудок мать кинулась уже ко Глебу, а тот, держа вверх отяжелевшую пику, сабельку другой рукой выхватил и с косой оттяжкой стеганул ею женщину по лицу и высокой полной груди.
Когда Тарас выходил на деревянных ногах из сарая, он видел уже только мертвецов, а маленькое тельце нюхали, поджав хвосты и прижав уши, две худые собаки. Они обреченно глянули на Тараса.
Тарас не помнил себя, пока шел с петухом, придушенным и прижатым к груди. Серка плелась сзади.
Да чудилось ему даже, что вовсе не он куда-то бредет. Он, никогда и братнего чего в руки без спросу не бравший, теперь словно разделился сам в себе — и вместо него шел, держа в охапку чужого петуха, какой-то каменный самозванец, лже-тарас, а сам он, настоящий Тарас, словно обратился в тень того самозванца, кою тот теперь волочил за собой по пыли ногами...
Бежать ли теперь? А вдруг дикий полковник разом обозлится обману, договора нарушению, и полетит на Троицу с единой целью — найти и обесчестить девицу, коя уже стоила ему немалых потерь?..
"Лисовчики" уже раскинули пир у неширокой речки. Уже нарублена была всякая животина, и еще подводили на убой новую. Впрочем, подседельное вяленое мясо тоже было извлечено, по большей части татарами. Пылали костры, чистились новые вертела.
Лисовский глянул на Тараса. Потряс усом:
— А блідий чого? Що, смерть побачив там, де не шукав?
— Бачив... — невольным эхом отозвался Тарас и отвернул взгляд на полыхавшее разными дворами селение. — А що за селище?
— Кажуть, Радонеж якийсь! — ответил уже подоспевший соглядатай Богдан.
— Да ты не каплуна принес. или не отличаешь? — по-ляшски заметил Лисовский с усмешкой. — Девственник, что ли?
— Який уже є, пане полковнику, — без всякого чувства отвечал Тарас.
— Тоді прощаю на перший раз, — песьим рыком хохотнул Лисовский, вновь переходя на руський и внимательно приглядываясь к тому бесчувствию Тараса.
Разгромом Радонежа и привальным пиром день не кончился. Тот день для "лисовчиков" не кончался и ночью. Лисовскому светлого времени было мало. Ярость никогда не покидала его, но ярость он умел держать в глубине своего существа, как негасимый огонь в кузнечной печи. Неудача с погоней, обернувшаяся ненужной победой над немецкими кнехтами и столь же ненужными потерями, а потом лихое представление Тараса — все это только раздувало его мехи. Лисовский вспомнил, что еще один монастырёк поблизости остался целым, пока он по другим проходился, и поднял голову к небу, что делал только тогда, когда о погоде задумывался.
— Ночь чистая будет, месяца и до полнолуния хватит, — сказал он на ляшском. — Раз согрелись, еще блох опилочных погонять успеем.
"Блохами опилочными" называл он монахов.
В темноте, уже слабо озаряемой догоравшими дворами, "лисовчики" снялись легче врановой стаи. И вновь понеслись. И дивился Тарас, видя, что и впрямь из-под копыт полковничьего коня летят в стороны искры и даже будто вспыхивающие окалины.
Уже под сивым светом недозревшей луны налетели на Покровскую обитель в Хотькове. Всполошный колокол не встретил беду звоном, будто вся обитель спала беспробудно.
По обычаю набега, тотчас затрещал и запылал невеликий монастырский посад. Приготовились было к приступу, ударились в ворота, а они оказались вовсе не заперты. Орда даже помедлила и растерялась, словно обманутая.
Обитель оказалась пуста. Из запылавших построек не выскочил никто.
Лисовский, встав посреди площади, вертел головой. Зубы его под усищами посверкивали, отражая огонь, а конь под ним бледно светился, как огромная гнилушка.
Однако ж не совсем пусто оказалось — в соборном храме нашли молившегося пред образами протопопа и вот приволокли его к Лисовскому. От него полковник и узнал, что все монашки-насельницы вместе с игуменьей дальновидно и благоразумно перебрались за стены покрепче — в Троицкую обитель, к преподобному Сергию.
— А ты хто тут, каплун ці што? — вопросил Лисовский.
Оказалось, духовник обители, отец Павел. Остался молитвою хранить монастырь, а невест Христовых вверил настоятелю Троицы.
— Мережі на стерлядей кидаємо, а тут один карась, — злобно посмеиваясь над очередной своей неудачей, бросил Лисовский. — Одна від тебе користь, поп, — отпой та прикопай тут на кладовищі моїх православних козаків.
В скачках дня кое-кто из козаков и русских тушинцев, подстреленных немцами и после перекинутых через сёдла, успел душу отдать, а кому — только ангелам да бесам ведомо.
— Нехристи все твои козаки! — вдруг зычно возгласил протопоп. — Им вместо креста кол осиновый! И сам ты антихрист и есть! — И плюнул смачно в Лисовского — аж конь его подался вбок!
Криком Лисовский, однако, не ответил — даже осклабился в седле.
— Так і на кол тебе осиновый, хруща монастирського, — с диавольской ласковостью проговорил он.
Тотчас русские тушинцы, обнаружившие покровского духовника, отхлынули от него — и протопопа окружили татарские шапки.
За всем Тарас наблюдал, будто заснул и видел теперь тревожный, тяжелый сон, из коего, орудуя руками и ногами, никак не выбраться.
Дело затянулось на полчаса — искали во тьме осину. Потом пошел глухой стук. Потом заверещали татарские голоса — и пронзил их хищное кипение короткий страшный вскрик. И все!
Тарас держался в стороне — там, где суета теней отгораживала его от казни. Стоял в полузабытьи, поглаживая по шее опустившую голову и подрагивавшую всем телом, будто от оводов, Серку, старался смотреть повыше всего чертова столпотворения в обители и невольно держал взглядом горящую церковь и странные слова повторял про себя: "Красива церква красиво і горить... красива церква красиво і горить..."
Внезапно налился он весь, от макушки до пят, некой железною тяжестью, ощутил свое прикровенное единство с самим собою, еще недавно волочившимся тенью за самозванцем, — и ноги, тяжелые и сильные ноги сами понесли его к столбу.
Ни творившим казнь татарам, никому иному умиравший священник был уже не интересен — все рылись где могли, даже в горевших постройках, не боясь огня, искали, где что могли попрятать монахини. Что бояться огня тому, кто и перед адским огнем страх потерял!
Тарас подошел к отцу Павлу, вознесенному над землей на две трети человеческого роста. Сначала Тарас подумал, что мученик уже скончался, а это на его лице сполохи огней играют... Но оказалось — нет! Веки, неестественно вспученные, будто глаза под ними частью вылезли из орбит, щеки и губы мелко-мелко дрожали. И разглядел Тарас, что отец Павел жив, мучается и продолжает молиться. Различил по губам: "Боже, милостив буди мне, грешному!"
Тарас подошел еще ближе. Двигая руками и пальцами на ощупь, без сознания действия и продолжая неотрывно смотреть на умиравшего, он достал из-за пояса самопал, зарядил его, заткнул рубленую пулю.
Внезапно священник распахнул глаза и вперился в Тараса так, что козак отшатнулся.
Тарас ожидал проклятия, а услышал вдруг совершенно ясный голос:
— Что тебе, чадо?
Махом скинул шапку Тарас. Сами собой, по наитию отвечали уста Тараса:
— Грішний, отче!
Вдруг посветлело покрытое смертным потом муки, точно елеем, лицо священника, глаза его потеплели — точно отступила прочь неимоверная боль.
— В чем каешься, чадо? — ласково вопросил с древа священник.
— Каюсь, півня вкрав чужого... каюсь, брехав... каюсь, гнівався...
— Не кради больше... Не лги... Не гневайся — и простит Бог, — провещал отец Павел.
На каждое слово требовался ему мучительный вздох, даже пена выступила на его губах от смертельной туги.
— А гріх вбивства наперед відпустити мужешь, отче? — вопросил Тарас. — Каятися усе життя буду...
— Несвершенный грех?.. — Отец Павел с утробным стоном перевел дух. — Нет... Такой власти у нас нет...
Тарас только приподнял самопал, не зная, какие верные слова тут впору.
Отец Павел сразу понял — и еще более посветлел!
— То не грех!.. То — облегчение! — вздохнул и выдохнул он. — Отпустить не могу... зато прощаю... прочее отпущу... подойди ближе... не накину...
Тарас шагнул к батюшке и уткнулся ему главою в колени... Страшный дух утробной крови и кишок ударил ему в ноздри.
— Как наречен, чадо?
— Тарас я.
Отец Павел даже силы обрел приподнять левою рукой край епитрахили, чтоб над теменем Тараса оказался, а десницей совершил над ним крест, и, не переводя духа, рёк:
— Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти, чадо Тарасие, и аз, недостойный иерей, Его властию, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих. во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь!
И будто бы с великим облегчением вздохнул батюшка... и проговорил над Тарасом уже едва живым голосом, всхлипывая краткими вздохами:
— Теперь... ты меня... отпусти... в горняя... чадо... делай скорее... что задумал... ты не Иуда... тебе простится... во облегчение мук... моих...
Тарас откачнулся, сделал два шага назад, переложил самопал в левую руку, перекрестился, переложил самопал в правую.
Он поднял самопал, направил его в сердце батюшки:
— Буду молитися за тебе, отче!
— Дерзай, чадо! — подбодрил, поторопил его батюшка, поднял глаза к небу и проговорил уже едва слышно: — Ныне отпущаеши...
А больше не смог — в горле его заклокотало.
Тарас двинул перстом, зашипело, полыхнуло с малым громом, содрогнулся всем телом батюшка и уронил голову. Против сердца легкий дымок воскурился из его груди.
Тарас и не заметил, как позади плотным полукольцом, но не совсем близко уже собралось до полусотни "лисовчиков", в недоуменном молчании наблюдавших, что происходит.
Повернувшись, Тарас встретил мерцающие огнями взоры шакальих да волчьих глаз. "Та й біс з вами!" — невозмутимо подумал он, не чувствуя ни греха в себе, ни облегчения. Да и поднял с земли шапку.
Тут "лисовчики" расступились, и въехал в полукруг сам дикий полковник. Он и не слезал со своего коня, будто слезь он — и загорится у него под ногами священная земля монастырская, сожжет до костей!
— Я велів? — сухо и громко вопросил он, глянул направо, глянул налево.
Разбойники безмолвствовали, неясно предвкушая расправу.
— Хто велів? — вопросил он, вперившись прямо в Тараса.
Дрогнуть-то Тарас под тем взором и забыл...
— Бог мені звелів, пане полковнику, — просто и доложил Тарас.
Лисовский окаменел на миг... и вдруг ухмыльнулся, взметнув усами, как костлявыми крылышками:
— Ну ж бо, підійди до мене.
"Засечет теперь", — словно из дальней какой дали подумалось Тарасу. Он пошел и встал перед мордой полковничьего коня, сверкавшего белками глазищ.
И вдруг странное почудилось Тарасу в отблесках пламени: будто полковник разделился сам в себе — и бледная тень, точный его двойник, вывалилась из него набок на землю, а земля в том месте была темна, как колодец — и полетела та тень в пропасть земную... А в седле остался некий самозванец...
А то ж узрел вдруг внутренним взором Тарас самую смерть дикого полковника, вперед, чрез восемь годов, ожидавшую его. Так же будет сидеть полковник Александр Иосиф Лисовский на своем коне — и вдруг ни с того ни с сего как грянется наземь замертво! Но до того дня еще много страшных грехов возьмет он на себя, чтобы поглубже, к самому дну преисподней, тяжелым грузилом кануть... А так ли с его душой случится — то только Богу известно.
Однако ж умен был полковник!
Не поднял он руку с нагайкой или саблей, а заговорил с козаком на ляшском:
— Стянуть попа да тебя — заместо него, пока кол не остыл. Да то снова не диво! Теперь истинное диво покажи. Мой брат Николай ныне на Москве в узилище томится за верность царю Дмитрею. Вот и яви чудо — вызволи его, коли вёрток так. Даю тебе две недели. Вызволишь брата моего — кондиции в силе. Нет — спалю дотла монастырь, а девку твою хоть татарам отдам. Уразумел?
— Зрозумів, пане полковнику, — без всякого облегчения души откликнулся Тарас.
— Ну і їдь на Москву! — И добавил еще дикий полковник на ляшском: — Хватит мое терпение пытать своими чудесами. А брату, как доберешься до него, передай: "Только ежа одного — никому не оседлать". Он уразумеет, что от меня ты! Езжай живо!
Молча расступилась вся орда. Тарас поднялся в седло. Отъехал, не прощаясь. Да и с ним никто не прощался, доброго пути и удачи не желал. Отъехал Тарас подальше, оглянулся: догорал Покровский монастырь во Хотькове, но стояло над обителью сияние округлое, подобное ангельской мандорле. Посмотрел Тарас в другую сторону: хоть и светила луна, а в стороне Москвы стеной стояла черная тьма...

Глава восьмая
Снова на Москве


Потерял красоту Тарас. И небо над головой, и земля вокруг стали перед ним пусты и безвидны. И внутри себя он чуял ту же безвидную пустоту, будто вместе с грехами, отпущенными убиенным в Хотькове батюшкой, сама душа из него уже отпущена на покаяние...
Ни злато-алые осенние зорьки, ни темные к осени травы, подернутые на рассвете дымкой инеющей росы, не восхищали его. В иной раз не проехал бы мимо, замер бы и от желтого пятнышка пижмы при дороге, вывернул бы себе всю шею, следя взором за серебряной нитью-паутинкой, вьющейся по воздусям. Да и замер бы, как случалось когда-то... Нет худа без добра, конечно. Зато теперь Тарас, будучи гонцом порожним, уже не замирал душой пред красотою мiра, подвергая себя опасности остаться на том месте навсегда.
Не заволновался Тарас, увидев встречное войско на дороге. И не сразу проснулась в нем надежда на то, что движется войско на защиту Троицы от посягательств того же дикого полковника. А когда проснулась та надежда, тут же обернулась из доброй в опасливую. Разглядел Тарас сине-кумачовое знамя, вспомнил, что видел такое в Тушине над одним из больших шатров, а донцы тогда сказали ему, что принадлежит оно литвину Сапеге.
Съехал Тарас подальше от дороги в лесок, стал смотреть — большое войско. И ляхи-гусары в нем, и татары, и донцы, и вовсе невесть кто в броне: похоже на орду дикого полковника Лисовского, только в лучшем порядке. Тысяч семь, а то и все восемь — не меньше.
Стал Тарас надеяться, что проедут мимо Троицы... да куда ж мимо-то ехать!
Треск послышался позади Тараса из густых кустов. Соскочил Тарас с седла, шустрой петлею выскочил на звуки с поднятым самопалом и саблей. Три молодых парня-мужичка так и рухнули в землю лицами. А Тарасу-то теперь убить человека стало вроде как легче, нежели спросонку шлепнуть на шее комара.
— Не пали, помилуй! — глухо, в землю с травами и мхами заканючил один, лица не поднимая.
— Не палю, дивлюся поки, — бесчувственно предупредил Тарас. — Чого ви тут?
— Поглядеть, чье войско валит, — отвечал тот же, посветлее прочих вихрами.
— I я дивлюся, — кивнул Тарас и даже выказал знание: — Ляхи валять.
Тут белобрысый, как и сам Тарас, голову приподнял и смелость проявил, ибо расслышал проклятье в слове "ляхи":
— А сам-то чей будешь, велик воин, дозволь узнать... коли уж не палишь.
— А самі чиї? — спросил навстречь поумневший от жизни Тарас.
— Мы царёвы, — отвечал парень.
— I я царів, — кивнул Тарас.
— Да нынче ж не один царь, бают... — не унимался лежавший ничком храбрец. — Одне — Василий, иные — Дмитрей.
— Васильєв буду, — без опаски признался Тарас, имея во всем превосходство над мужиками.
Белобрысый аж на четвереньки вскинулся с земли и голову по-собачьи на Тараса задрал:
— Так и мы такие же царёвы будем! Пошли с нами "дмитрёвых" в Слободе бить! Наши все уж собрались... да, может, уже и бьют, пока мы тут вышли глянуть, нельзя ль от того войска с дороги подмоги выпросить. А они, вишь, ляхи-вражины... Да ведь нам и тебя одного хватит, добрый казак! Ты один их всех огнем положишь да саблей посекёшь. А мы только дрекольем пособим добить тех подлюков, что шевелиться не устанут.
— Поспішаю я, — неубедительно отказался Тарас.
Белобрысый уж и на коленях в три четверти роста поднялся, руками землю отпустил, на человека стал похож:
— Да плевое дело! Тебе, казак, — слава, нам — потеха! Век тебя вспоминать будем!
Так и убедил белобрысый Тараса. Тут уж все поднялись, только глаза на Тараса поднимать опасались.
— Показуйте, — велел Тарас и пошел сзади, как бы ведя всех под самопалом.
Перепелиным кликом позвал Серку. Пустельга откуда-то с высей отозвался, Серка сама подоспела с тылу — какая-никакая, а вкупе — сила.
Недолгий лес кончался на пригорке.
— Уже бьют! — радостно махнул рукой белобрысый. — Отседа видать. Поспешаем!
Глянул Тарас с пригорка. В самом деле, у околицы какого-то селения уже разыгрывалась битва: клубилась чернота мужицкая. Тарас разглядел взмахи кольев, рогатин, а распахнутые зипуны отважно размахивали полами.
Дивился Тарас: в пяти десятках саженей такое войско движется, коему всех "васильевых" одним чихом, как крошки со стола разметать, однако ж мимо идет, а тут одни мужики-холопы смертным приступом других берут! И даже не грабежа, а просто злости, крови и славы ради! Чудны дела на Руси!
— Бачу, самі зробите. Поспішаю я, — огорчил недавно напуганных им до смерти парней Тарас, сел на Серку и уехал.
И уж стрелой, нигде более не замешкавшись, доехал до тех московских врат, кои покидал недавно с грозной немецкой силой и драгоценным бременем. Путь был пуст. А кто-то вдали даже и съезжал, уступая, будто вновь Тарас с целой хоругвью шел. То ли растянувшееся на две версты воинство Сапеги напугало всех не на один день и теперь всякий неизвестный верховой понимался как часть того войска, то ли в самом Тарасе теперь издали была чуема опасная угроза всякому встречному.
По счастью, над вратами деревянного московского града-Скородума оказался тот же дозорный, какой провожал. Однако пустил не тотчас и даже пищаль наводил, ухмыляясь. Тарас со всей прозорливостью одинокого кромешного вояки пригрозил, что пожалуется младшему Оковалову и тот дозорного лишит довольства. "А все ж оно безо мзды нонче не пущаем", — крикнул тот, может и в шутку. "Чого хочешь?" — спросил Тарас. "Да вон на тебе болванка какая с серебром..." Себя не помня, Тарас расстался с люлькой, о чем жгуче пожалел позже только под расспросами Андрея Оковалова. В каком же бесчувствии надо было ехать на Москву!
Так ему и сказал Андрей Оковалов, узнав и ахнув о мзде, за кою пропустили Тараса:
— Отцову?! Да ты сбесился!
— Розум в дорозі втратив, — кивнул и опустил голову Тарас. — Як ту грізну польську хоругву побачив...
Андрей сидел так же, как в день гибели отца, — неподъемным грузом у стола и с кулачищем на столе. И, как тогда, только разгибал пальцы и скреб по столешнице, как тяжкими думами — по душе своей.
— Просчитался, просчитался... — открывал он Тарасу свои думы. — Думал, тут беда будет, коли ляхи доберутся, оплеуху от батьки получивши... Думал, у Троицы тишь да благодать... Ан вон как оно!.. А может, и не просчитался... Королеву-то Марью Старицкую никакой Сапега не тронет, а увидав, кинется ей в ноги... Ляхам она — истинная королева! Магнус-то датский, покойный ее муж, с самим Баторием в друзьях ходил, а ляхам их Баторий — божок и есть! Значит, и всем спасение, кого королева Старицкая под крыло возьмет! А уж крестнице-то ее, Аленушке, и подавно!
Успокоив себя, Андрей снова распустил на столе кулак и попросил Тараса повторить повесть о всех его подвигах. Иногда качал головой, как будто не веря — особенно когда Тарас поведал, как он Лисовского с коня спустил и в живых сам остался... Однако ж молодой московский купчина зорко видел, что сей козак не только врать не умеет, но хоть бы приукрасить дело себе на потеху — и то не горазд.
Только теперь рассказ дошел наконец и до уговора Тараса с Лисовским. Андрей нахмурил брови. А когда Тарас, думая, что Андрей Оковалов во всем поможет ради спасения жемчужины-сестры, поведал и про последнее условие дикого полковника, вовсе брови сдвинул в одну скобу, а кулак вновь собрал ядром на столе.
— Ну-ка, помолчи, думать буду, — вдруг предупредил он Тараса, хотя тот уже десятый вздох молчал, ожидая ответа.
Андрей Оковалов оцепенел, глаза закрыл, а раскрыл их, уже подымаясь из-за стола.
— Ну-ка, пошли, покажу кое-что, — пробурчал он.
Спускались из светлицы все ниже — до обширных подвалов. Клеть над головой осталась. А потом и подклеть небом стала. Подземелья в купеческом доме были — Разбойному приказу на зависть.
— Ну-ка, теперь сам держи, — сунул хозяин дома в руку Тарасу медную масляную лампу, качнув огнем.
Пока спускались, ключи на поясе Андрея гремели сами. Потом кольцо с ними загремело уже непраздно в руках хозяина. Андрей снял полупудовый замок с решетчатой двери и указал Тарасу вглубь:
— Вон туда, в дальний угол, поставь, чтобы лучше видать.
Тарас прошел по холодной подземной клети, замечая большие сундуки, при малом свете как бы отливавшие золотистой росой. К звону и скрежету позади он не прислушивался, а в эти мгновения и вправду сам оказался в узилище: замок уже висел с глубоко прихваченной дужкой, а хозяин дома и подземелья смотрел на Тараса сквозь чугунную решетку.
— Ты, Тарас, на меня обиду тут не копи, — тихо и беззлобно проговорил Андрей Оковалов. — Я — рачителен. Мое дело — и хозяйство, и людей беречь. Вижу, что сердце твое ликом и умом сестры моей одурманено, да в том греха еще нет. Да я ж тебе по гроб жизни и обязан за ее спасение! А только вижу и то, что ради Аленки ты на такие всесветные подвиги готов, что погубишь и себя, и меня, и ее... Потому посиди пока здесь две недели, указанные тебе тем разбойником, а то и три для верности. С Сапегой же он спорить за Троицкую обитель не станет. Хоть и бешеный, а не решится: ворон ворону, а лях ляху тут глаз не выклюет. Так что пока посиди, а я велю тебе рогожку потеплее да помягче постелить и кормить стану не как узника, а как гостя-боярина. А уж у твоей бахметки и вовсе ни в чем недостатка не будет — овсы ей задавать буду те же, что сам ложкой себе в рот гребу.
И ушел купец.
А что Тарас? А он со святой в тот миг, чистою душой огляделся только, выбрал себе сундук подороднее, прилег на крышку, задул лампу, положил под голову шапку да и проспал беспробудно трое суток кряду — вот как умотался хлопчик в бедах и дорогах!
Другой раз Андрей Оковалов спускался, смотрел и, качнув головой, отходил. А однажды только сказал себе в нос:
— Да, такой ни слова не сбрехнул! Весь блаженный, а по виду не скажешь!
Иными словами, не доставил Тарас, пока в добром узилище отдыхал, ни хозяину хлопот и лишних тревог, ни себе мстительных дум. Так что Андрей не через две, а уже через неделю сошел к нему в подземелье.
— Здоров будь! Поднеси-ка свет, — сказал с наружной стороны решетки.
Тарас поднес, благо огниво при нем было — и увидел в руке Андрея отцову люльку, отданную за проезд. Варёно глядел на нее: может, во сне люлька перед глазами стоит?
— Добыл твою кадилку назад. Впредь отцовым наследством-то не балуй, Тарас, — подтвердил Андрей Оковалов, что люлька въяве тому видится.
— Дякую, батьку Андрій... — поблагодарил Тарас.
— Опять я "батька"! — смутился Андрей, хотя не впервой слышал такое обращение. — Мы ж едва не погодки. — И тут еще больше смутился того, что продолжает, будто в опасениях, переговариваться с Тарасом через решетку. — Ну, пустишь, что ли?
— Так не у мене і ключ, — по обыкновению, не в бровь, а в глаз отвечал духом Тарас.
Андрей Оковалов повозился, погремел, вошел в узилище. Присели оба на сундук, хозяин поправил огонь в лампе и сказал:
— Ну, две недели тебе нечего скучать, оно так оказалось. Помер тот зловредный брат Лисовского в темнице. Вот взял и помер третьего дня.
И глянул на Тараса: поверит ли? А Тарас-то даже не подумал, верить ли хитрому москальскому купчине или нет, а сказал дело:
— Тільки б сам дикий полковник не знав, а то на Москву налетить.
— Так ты ведь ему не скажешь, так? — радуясь ясной доверчивости Тараса, вопросил Андрей, и глаз его сверкнул лукавой искрою.
— Так його ще знайти треба, — отвечал Тарас, на всякий час умея обескуражить любого. — Як вітер в полі шукати його.
Купец помолчал, крякнул и хлопнул себя по коленям ладонями-лопатами:
— Так тебе Елена Никитишна поклон шлёт!
Тут только и ожил Тарас! Очнулся! Соколом слетел с сундука:
— А й справді? Чи жива панна? Як вона?
— Да вот хоть Сапега и встал у Троицы, переговаривается покуда, да ямскую-то гоньбу еще не обрезал. Как и мыслил я, королева Старицкая пригрела сестрицу нашу дорогую, ни в чем Елене недостатка нет, и защита лучше немецкой роты, — продолжал радоваться Андрей тому, что с Тарасом так просто ладить. — О тебе расспрашивала — услышал ли Господь ее молитвы, оставил ли тебя в живых... Ибо ведало ее сердечко, что такой орешек и волку не разгрызть. Что от тебя-то теперь-то ей передать, акромя того, что жив да на Москву возвернулся?
Тут брякнул Тарас без всякой жалобы, а даже с гордостью внезапной:
— А то і пиши, батька купець, що у тебе в підвалі сиджу — ситий і всім задоволений.
Оцепенел Андрей, а потом крякнул вновь и сказал с уверенностью в том, что Тараса можно хоть в преисподнюю с письмом к самому ее хозяину посылать:
— Так тебе новое дело по силам и чести готово. Искать ляшского беса некогда будет. Только поначалу в баньку тебе надо. И мясца для сил вкусить. И вот еще: в сей низовой сряде пока тут, на Москве, тебе лучше не ходить. О низовых-то черкасах совсем дурные слухи приходят.
На то ничего в защиту своих запорожцев Тарас ответить не мог — сам видел, с чего и не дурные, а самые страшные слухи могут теперь тянуться.
— Пока отсыпался ты тут на сундуках, мои-то швецы тебе уже справили сряду. Жильцом боевым будешь, — уже повелевал, а не просто предлагал Андрей Оковалов. — Так и отвечай, если спросят: "жилец я". И вот чубину твою, уж не противься, дай подрезать хоть на два вершка, чтоб из-под шапки не выбивалась. Потом нарастишь в дороге, когда на Сечь обратно захочешь...
И пригляделся вновь Андрей Оковалов к Тарасу: не захочет ли тотчас... И вздохнул с облегчением.
И вскоре Тарас — мытый, сытый и в добрую московскую обнову одетый — стоял уже перед князем Воротынским в его верхней светлице, как однажды уже случилось, и князь, уведомленный в подробностях о всех подвигах Тараса купцом Андреем Оковаловым, главным поставщиком лучшей снеди в княжескую усадьбу, смотрел на него и доверял словам купца.
А думал князь все о своем. Задумка Воротынского про Тараса удивляла и смущала самого многоопытного князя: как только такое в голову лезет! Однако ж оправдывал ее тем, что уже подустал от замятни, коей конца и края нет, а от усталости всяким опасениям нет и отпору.
Передал тайно князю Воротынскому глава московской Думы князь Федор Мстиславский, что нынче ночью и так же тайно собирает лучшие умы-головы у себя дома на совет. И чтобы наезжали не скопом, а по очереди о двоенадесять конь. "Каким ждать?" — спрашивал Мстиславский. Князь Воротынский выбрал быть последним, ибо сразу пришло на ум, что иные последние станут первыми. Выходило ему прибыть к началу третьей стражи.
И пророком не надо слыть, чтобы знать, за чем дело. Уж сколько вздыхали и шептались вотчинники. Однако ж только Богу известно, что Мстиславский кровей литвинских сам у себя задумал — лучше побдеть и даже перебдеть... Вдруг с Шуйским наособу сговорился!
— Про то, как ты зайцем неуловимым носился, волков загнав, — уже слыхал, — сказал Тарасу князь Воротынский. — А белкой по стене колокольни снаружи взлететь можешь?
— Білка-то за кору і гілки чіпляється, а де вони у церкві? — толковый встречный вопрос задал Тарас.
— На стену усадьбы тебе подсобят-подсадят на шестах, а колокольня выше там рублена она, — толково, без гонору и князь отвечал, ибо не пуганый холоп нужен был ему сейчас, а опытный разведчик. — Поди с моими жильцами, покажут тебе. Вернешься — скажешь как есть, горазд или нет.
Два княжьих воина улицами да петляя довели Тараса, показали. Вновь удивлялся Тарас: и у Москвы стены крепки, да и сей усадьбы ничем не слабее. Что ж выходит? Коли град приступом брать, так потом и сия усадебка столько же еще продержится. Может, потому ляхи и берут Москву на измор, что возиться с ней — аки со смертью Кощеевой?
Церковь с колоколенкой, считай, служила угловой башней укрепленной усадьбы князя Мстиславского.
— Так как, молодец, осилишь? — вопросил потом Воротынский.
— Коли до зрубу підсадять — далi легшее, — доложил Тарас князю. — Тiльки два добрих шевських ножа ще потрібні.
— Каких? — поднял бровь Воротынский, не зная малоросского слова.
— Сапожных, — подсказал боевой холоп Воротынского, из казаков.
— Будут тебе сапожные крепкие, — пообещал князь. — Разумею, что на них как на когтях по срубу потечешь. А теперь слушай. Заберешься под колоколы — сиди тихо, как таракан запечный. И гляди в оба на палаты княжеские. Коли выстрел услышишь, а из окошка стекло высыплется, сам выстрелишь из самопала на колокольне. Не рухнет окошко, а один только выстрел будет слышен — то же делай, пали тотчас. Тут мои жильцы набегут. А ты тогда уж пали по тем, кто их скидывать со стены начнет. Пуль и зелья отвешу. Уяснил?
Задумал-таки князь приступом усадьбу Мстиславского брать, коли Мстиславский соблазнит и на измену возьмет. Сам уже приготовил сунуть глубоко в пояс маленькую, но удаленькую голландскую пистолю. А и рота жильцов была готова ночью рассыпаться по улицам, а по сигналу — разом собраться с оружием и лестницами.
— Да не засни там, на колокольне-то, — тогда конец света разом проспишь, — предупредил князь напоследок Тараса.
— Так я так встану, батька князь, на дзвіниці, що, коли засну, так впаду зверху i розіб’юся, — пообещал Тарас.
Князь приподнял обе брови, крякнул и сказал:
— Ну, добро! Иди с Богом! Жаден на награду не буду.
И до ночи уж Тараса не отпускал, а в начале первой стражи велел дать Тарасу кусок вареной осетрины.
...По дороге сумрак тревожной московской ночи копился в душе князя Воротынского, отливаясь в тяжесть пушечного ядра. Еле донес он — и выкатил то ядро прямо с порога палаты, даже не глянув, кого же собрал глава боярской думы князь Федор Иванович Мстиславский, и не поздоровавшись с честным собранием, на кое нарочито припозднился.
— Так и, честные отцы, кого нынче распинать будем? — прогремел он разом, не поднимая бровей.
Собрание качнулось при круглом, нерусском столе, а сам хозяин дома и московской боярской думы аж заскреб лопатками по высокой спинке главенствующего седалища.
— Вот так маханул, княже Иван Михайлович! — сделал он вид, что принимает непростую шутку последнего гостя. — Ты поначалу присядь, дух переведи, а то, видать, ныне по улице-то не безопасней езжать, нежели по большой дороге. Невольно заговариваться станешь при виде теней ночных... А мы тебя особо послушаем.
Тут князь Воротынский приметил, что оставлено ему пустое место по правую же руку думского главы, — неспроста уважили, дожидаючись...
— Да пока рассаживаться стану, мне уж твой ответ, князь Федор, знать любопытно, — продолжал в том же мрачном духе князь Воротынский, двигаясь вкруг стола и примечая также, что холопов двинуть кресла нет, — слишком уж потаёнен сбор. — Я вот смотрю: ночь на дворе, псы воют не к добру, и у нас тут вроде как не Дума, а целый Синедрион собирается на неизвестное тайное судилище, о коем и кесарю знать не дано. И так и в Ерусалиме однажды уж бывало... Ночью добрые дела не замышляются, князь Феодор Иваныч... Выходит, судить да распинать кого-то невинного будем. Не Русь ли?
И опустил свое громоздкое тело на седалище. И посмотрел. На столе, до коего еще руку протянуть, раз кресло никто позади не подвигал, стояли только одинаковые златые чары с медом. Но до здравиц или поминов было еще далеко.
Оглядел князь Воротынский собрание. Сидели все без шапок высоких, горлатных, без ферязей богатых, а лишь в кафтанах атласных — то понятное дело, не в царских очах звездами отражаться, а и друг перед другом — повода нет. Только на Мстиславском мерцала шитая золотно-сребряными узорами тюбетейка! "Эк, царем да татарином Симеоном, новым Бекбулатычем себя видит!" — усмехнулся опять Воротынский. Никому и ничему не удивился, а только тому, что сидит тут как ни в чем не бывало и князь Василий Масальский-Рубец: "Сей-то ворон из воровской Думы откуда? Как в Москву ночью вошел? На бесе, что ли, через стену из Тушина перелетел?"
По левую руку от князя Мстиславского расположился отменный воевода князь Андрей Васильевич Голицын. Правее князя Воротынского — другой славный и удачливый воевода, князь Борис Михайлович Лыков-Оболенский. А, считай, прямо напротив — от всей силы Романовых представитель, умный говорун Иван Никитич Романов.
Вот он-то, переглянувшись с Мстиславским, и взялся увещевать Воротынского.
— Мы-то твою скорбь, князь Иоанн Михалыч, разумеем и разделяем. Мало чьи вотчины, как твои, южные, так безбожно разорены ныне, — начал он в сочувствии полном. — Так ведь и князю Борису-то Михалычу, — он кивнул в сторону Лыкова-Оболенского, — разве не тошно глядеть со стены, как у Тушина его Троицкое, жалованное за подвиги государем нашим, теперь разоряется и в мерзость запустения ворами приводится? Вся Русь нынче такова. Кто ж ее распинает? На кого ты понапраслину наводишь? На себя же с горя! Не распинать мы Русь собрались, а спасать ее. А почто ночью и тайно, сам знаешь.
Вести-то последние слыхал? Князь-то Скопин-Шуйский в Новгороде ратных людей с пятин собрать послан да со свейским кесарем Карлом о наеме войска против Вора договариваться, а его уж новгородчи смертью пугают. Боятся, как бы Москва сама с Карлом не сговорилась против них... Им бы под свейского аль иного короля-нехристя целиком лечь любо, абы только барыши с жидовским прибытком иметь, хоть и русские на вид и наречием! Ганзейцы, а не русские, мать их так! Недаром их государь Иоанн Васильевич кровавой баней отмывал, да черного кобеля не отмоешь добела! А где нынче самая сильная смута и крамола, знаешь же сам! На Пскове. Псковским-то купцам под немца-нехристя лечь — как шлюхе полковой под наемного сотника! Абы только с немцем торговать невозбранно ради выгоды. Еще Русь под ханами была, а они ж к себе рыцарского коменданта звали из Ливонии. С ними князю Александру Ярославичу, победителю Невскому, приходилось разбираться, а и у Иоанна Васильевича потом едва рук хватило... А ведь тоже русские. Уж если Русь вся — вот они, окольные да опричные Новгород и Псков, то уж верно — распинать надо...
Однако ж и добрые вести есть. Да нынче и добра без худа не бывает. Вот она, суть собрания нашего, о коей и государь знает, хоть не ведает о самом собрании. К северу-то Замосковье, что Вора в лицо не видало, ныне уж окстилось и прозревает. Волости отпадают от антихриста, государю издали крест целуют. Силу набирают. Глядишь, не хватит у Вора своей силы всех унять. А обратно их к себе привести ему не удастся, раз уж разглядели его. Да только что зрим: пока не рати, а смелые ватаги от воровских полков отбиваются. Сил да плоти еще немного, да дух уже крепок... И радоваться б, молиться за них... Да посуди сам, князь Иван Михайлович, ватаги-то все, вестимо, из посошных холопов, а не из царских стрельцов да жильцов. Коли они опыт боевой обретут, при огненном бое перестанут со страху на землю падать, а затем в единый ком соберутся да со всем железом, в боях отбитым, до московских стен докатят? Кто ж нам заруку даст, что не разбалуются по пути и своего царька ряженого не притащат? Хуже Болотникова может случиться, коли им в спину на подмогу новгородчи сами свеев купят или даром зазовут. Как в Писании сказано: на место одного беса, коего едва прогнать удалось, семь злейших в выметенную светлицу полезут — и будет последнее хуже первого. Скажешь, все не так, князь Иван Михайлович?
"Вольно тебе, князь Федор, баять, — думал тем временем Воротынский. — Ты нынче всяку беду от себя к лесу передом повернешь. Коли Вор Москву одолеет, так твой старшой, Филарет, святитель тушинский, печальником за тебя будет, а Москва одолеет — так ты за Филарета словцо молвишь. Род твой Романовский, сам в себе разделившись, сам себя не пожрет... далеко пойдут твои Романовы".
А отвечать не стал. Примечал, что Мстиславский все тужится, вот ему взором ответ и передал:
— Покуда дух переведу и послушаю умные словеса.
Мстиславский возрадовался, почуяв, что боярскую прю у него в доме избежать возможно. И тотчас словно продолжил речь — то ли начатую Романовым, то ли свою, начатую в отсутствие Воротынского:
— Словом праотцев наших говоря, "земля наша обильна, да порядка в ней нет". Видать, та же загвоздка в тот век случилась: восстал род на род, уняться бы, да некому унять, не из кого своих выбирать стало. Что ни выбор — то на позор-погибель и выбранному, и выборщикам. На всякого мудреца довольно простоты. Куда ни кинь — всюду клин. Теперь видим — ни пророка, ни царя нет в отечестве своем. И мудро-таки праотцы наши сообща решили: "Поищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву". А ведь и фряги таково делают, оттого и богатеют: выбирают себе капитаном умного иноземца, дабы друг другу не завидовать и диаволу не поддаваться в невольном плетении козней...
"Ты б уж издали от фрягов к делу давно известному переходил, Федорка", — подумал Воротынский.
Мстиславский как услышал:
— Самое время и нам о том же подумать, пока государя нашего выбранного шапка Мономаха совсем не раздавила. Пора звать крепкого иноземного князя добрых кровей и вручить ему хоть на час наш непорядок. Из какого же племени позвали князя наши праотцы? Из русов. Да кто те русы, и теперь никто разобрать не может, хоть сами так называемся...
"Тебе-то литвину, Гедиминовичу, уж точно не разобраться", — хмуро усмехнулся про себя Воротынский.
— Пришел Рюрик с северной стороны. А на севере-то, где знали его, толкуют деды, едва ли не из свеев был он. Вот и у нас теперь выбор, раз нету русов на стороне, то одне свейцы и остаются, — продолжал разливаться Мстиславский, хотя все уже знали, как дело решать. — Не хана же звать! Не франка же с гишпанцем, кои тут в первую же зиму вымерзнут. Не аглицкого же короля. Там династия новая на трон взошла, еще у себя-то не обтесалась — куда ей в такую даль глядеть, на наши просторы. Остаются соседи. Свейцы, значит. Один свей — Карл. Другой свей, брат его — король Речи Посполитой Сигизмунд. Вот и весь выбор наш. Оба сильны, чтобы замятню нашу решить, Вора со всеми ворятами и шайками их вычистить. Кто мне любезнее, мне уж известно, так, может, кто и про Карла свейского слово замолвит, отцы честные?
И уважительно глянул вбок, на Воротынского, как бы вопрошая, "так перевел ли ты дух, князь Иван?".
Воротынский отвечал так, как все уж и без него думали, — вроде как за всех пред Русью ночью и отчитывался. Сказал, что лютеранин похуже папского католика будет для Руси — во все тяжкие ереси Русь удариться может. Сказал, что свей будет править как немец, а значит, хуже татарина века Орды. Рукою железной вместо баскаков, коих и ублажить можно, посадит комендантов и натащит наймитов со всей Европы. Будут беспрестанный грабеж и вавилонское столпотворение.
— Выходит, князь Иван Михайлович, ты не далече от меня думаешь... — с довольством проговорил Мстиславский, теперь видя, что опасаться новых фортелей от Воротынского не придется.
"Да тебе-то, литвину, считай, ляху наполовину, сладко так думать, а мне-то — в муку верижную", — вздохнул про себя Воротынский и продолжил:
— Далече не далече, а только польза от Сигизмунда известная есть, — продолжил он. — Не у Карла, а у него чешутся руки прибить своих смутьянов, кои к нам рылами полезли и с коими мы тут сами позорно сладить не в силах. Опять же что есть Речь Посполитая? Наполовину русь на юге и востоке солнца, и половина воевод у нее — русские или русины опапившиеся. И Православие не в силах ляшский круль придавить, коли у него под властью вся Украйна православной осталась, а что ни уния — то пшик! Глядишь, и мы как-нибудь перемаемся-перегодим, пока новый Иван Калита среди нас не народится, передав семя новому Димитрию, Донскому победителю. А главное, в самой Речи Посполитой никогда порядка не было, однако ж размахнулась от моря до моря. Выходит, Господь пока ей благоволит. Хоть и папская у нее голова, да не все тулово... Вот искус и гложет под тем же временным Божиим благоволением чужой короне самим под тою короной пригреться. Верно, князь Федор?
Князь Федор живо подхватил и про Сигизмунда, и про наследника его Владислава, о толковом уме и нраве коего всему свету известно. Помянул к месту и святейшего, Ермогена: и тот при всей своей строгости готов уже вздохнуть и смириться. И хоть святейший-то за Шуйского горой и всем, кто от Шуйского отречется, едва не анафема, но ежели Шуйский не выстоит, то может сгодиться и молодой королевич Владислав, коли перекрестится в правую веру... а уж там и обтесать его нетрудно будет — на Руси вон и татарские мурзы так обрусевали, что и русский-то прищурится, особливо московит, так на ушлого татарина больше смахивать станет, чем сам татарин.
Прочие бояре той ночной Думы в палатах князя Мстиславского если и не кивали, то согласие в их взорах было приметно, и подобно было их согласие неизбежному стеканию песка в песочных часах. Выходило, что государь Шуйский, сидевший в Кремле по соседству, уже обречен. Круглый нерусский стол ночной Думы представлялся зловещим темным озером, в коем тот выбранный царь теперь тонул хоть и неторопливо, да необратимо... И скорое, великое и позорное, поражение его войска от коронных ляшских хоругвей уже отливалось здесь.
И каждый боярин, причастный в тот час к тому нерусской выделки столу, — московский ли, тушинский ли — ясно прозревал, что, окажись он сам выбранным царем о сию пору, участь его вскоре будет ожидать та же, с потерями окончательными и невозвратными. И все они вкупе понимали, что дом принятого решения нужно покинуть еще до рассвета, а потому пространными речами более не хвалиться.
Меньше чем за одну стражу по всем главным делам неписаной хартии — когда, как и кому начинать бить челом Сигизмунду — управились. Мстиславский был чрезвычайно доволен. И напоследок вновь обратился к Воротынскому, дерзнул подковырнуть того, надеясь, что тот, начав за упокой и войдя в согласие с ним, Мстиславским, окончит за доброе здравие:
— Так что нам скажешь, князь Иван Михайлович? Отлегло у тебя от сердца наконец?
— А скажу я, честные отцы, — обратился князь Иван Воротынский ко всей ночной Думе, — что ежели мы единым сердцем и утвердились в том, что нелегкой хитростью спасаем Русь, да только наши потомки, наше будущее семя, уже не ведая, что и как при нас происходило, так и будут уверены, что не спасали мы Русь, а распинали ее. Иудами назовут нас. Нарекут собрание наше, коли нас поддержат иные вотчинники, какой-нибудь "тьмочисленной боярщиной", предавшей Русь в руки ляхов али свеев, да и не важно, каким бесам...
Замолк на миг Воротынский, оглядел собрание. Оцепенение ночной Думы утвердило его в правоте собственных слов.
— И с тем смириться нам всем надо. Мы спасаем Русь на час, а они, потомки наши, будут считать, что мы думали предать и продать ее навеки. Такова наша планида. И уж коли мы не Синедрион иудейский, то впору уничижить себя до кающихся мытарей, биющих себя в грудь и восклицающих: "Боже, милостив буди мне, грешному!" А чтобы нынче же горькую не запить, полагаю, нужно лишь Богу суд над нами доверить, а на летописцев при будущих царях наплевать. Господь управит... И вот последнее мое слово, князь Федор, — о медах твоих, кои такой дух, такое благорастворение воздухов тут распространяют. Не пить бы нам их нынче ни за здравие, ни за упокой, ни за доброе согласие, а собрать бы их теперь да слить в какое непопираемое место — может, тогда у нас всех на сердце хоть малость полегчает...
Так и расходились сторожко бояре, не промочив горла и скребя языками по нёбу, — сумел-таки их допечь Воротынский, хоть все решения, само собой, остались в силе. Мстиславский лег с больной головой, жгуче коря себя за глупость отдать последнее слово Воротынскому.
...Да будь он прозорливцем — напротив, с облегчением бы заснул. Господь управил. По крайней мере — земную жизнь седьмочисленных бояр, начиная с него же, князя Мстиславского. При будущем выбранном царе, Михаиле Федоровиче Романове, он снова возглавил правительство, а младым царем был обласкан и златом обсыпан... А касаемо князя Воротынского, так тот первым же выборным в призвании Михаила Федоровича на царство стал и первым же, главнейшим московским воеводою, им вскоре по восшествии своем на трон и был назначен.
Как чувствовал свою добрую будущность князь, возвращаясь домой. В повозке уже клевал шибко носом и засыпал не раз, пробуждаемый только иной щелью в мостовой или горбылем поперечного бревна в ней. Все вышло, как он желал: сказал вотчинникам все, что хотел сказать, и получилось складно, ни о чем не забыл, а те вынуждены были слушать его до последнего слова... А главное, не пришлось войну на Москве начинать, ляхов тушинских шумом будить, а самому думать, не бежать ли теперь к ним же за подмогой, — вот то было бы последним грехом... а ведь не обошлось бы без греха, согреши коварством Мстиславский.
Про Тараса князь-боярин Воротынский на радостях и забыл... а тот сам на другой день уже к полудню пришел и во врата усадьбы постучал. А князь, узнав, кто пожаловал, постучал себя по лбу: "Старею, спаси Спасе! Зовите сюда!"
— Ты как же, так и сидел там, на колокольне, до полудни? — подивился он, глядя на Тараса.
Тот подтвердил.
— А как утёк?
Тарас доложил, что, глядя вниз, дождался, пока врата усадьбы откроют, чтобы пропустить повозку хозяина с целой хоругвью стражей. Тотчас белкой слетел вниз уже по лестнице и выскочил из усадьбы меж коней. Никто и ухватить не успел! А уж дальше — заячьими петлями по улицам, чтобы не дошло до хозяина усадьбы, откуда и чей он розвiдник.
— Да тебе цены нет, козачок! — бахнул себя по колену князь. — За то награду тебе предлагаю непростую. Вижу, серебро тебе не впрок — ни пропьешь, ни аргамака себе не купишь. А предлагаю тебе службу. Моим вестовым и разведчиком по всем особо важным нуждам. Сапоги как у стремянного сотника сразу, еще из дому моего не успеешь выйти, как наденешь. Идешь?
— Так я, батька князь, Андрiю, синовi Оковалову, воюючи, — не моргнув отвечал Тарас и добавил, уж научившись прибаскам: — Присягу давав...
Имел он, как известно, дальний прицел — и глаз с того прицела никуда отводить не желал.
— Тьфу ты! — не в гнев, а в недоумение впал князь. — Баял Оковалов, что блаженный, теперь сам вижу. Боярскую службу на купцову, холопскую меняет...
Однако ж не прогнал, а поглядел еще раз — уже рачительным взором:
— Тогда не предлагаю, а велю тебе служить на дворе у Оковалова к моему полку приписанным. Се тебе боярский указ! Уразумел? Или же для ясного твоего разумения плетьми сей мой указ у тебя на спине прописать?
Так и начал новую службу Тарас Кречеток и поначалу смущался, что Андрей Оковалов на трапезе его по правую руку сажает, а молодшего брата — по левую... И не приказы он боярина ждал, а ежеденно ждал весточки из Троицкого монастыря — как она там, его Елена Прекрасная? Весточки приходили, да все больше мзды гонцы за них брали, жалуясь, что головой рискуют, пробираясь туда-обратно через стан Сапеги. И все больше мрачнел Андрей Оковалов. Осада крепчала, и хотя осажденные — стрельцы да крестьяне, набившиеся в обитель, — сидели крепко, жестоко, с огненным боем, да ведь их вчетверо меньше сытых ляшских, да козацких, да казацких, да татарских, да тушинских рож! И сколько уж те "Сергиевы", как они себя на дозорах и в вылазках кликали, могли еще продержаться Сергиевой да Божьей помощью — поди знай!
"Вся надежда на королеву Старицкую — и с голоду не помрет, и ляхам своя", — вздыхал Андрей и говорил эти слова как бы вместо молитвы все чаще. На Тараса он с опаской не поглядывал — оба ясно разумели, что тщиться выручать теперь Елену из Троицы и везти обратно на Москву безумство и есть. Уж не рота немцев на то нужна, а войско, равное Сапежьему. А и с Сапегой торговаться — что с бесом. Он ли обманет, или дикий полковник Лисовский на пути настигнет — все на погибель.
Однажды, уже зимой следующего, 1609 года, в сыропустную, принесся от Воротынского его жилец, сам не свой, за Тарасом. Бежали они потом уже оба на своих двоих к княжеской усадьбе, да все закоулками. Гул какой-то стоял над Москвой, хотя в колокола не звонили, враны метались по стылым, в стальную синеву небесам. Чуял Тарас на ходу, что неладно на Москве.
Князь Воротынский тоже был сам не свой, когда его Тарас увидел: будто и князь-боярин долго бежал откуда-то и теперь все не может отдышаться.
— Вот ты не приврешь, — густо дышал князь в распахнутом домашнем зипуне без рукавов, подбитом шерстью, и потирал грудь по алой шелковой рубахе. — Беги теперь к Лобному месту, погляди, что там деется! Живо! Одна нога здесь — другая там!
К тому дню Тарас уже знал московские улочки-дорожки. Добежал до Кремля. Там столпотворение — что на земле, среди толпы, что на небеси, среди вранов. Толпа гудит, колышется. Люди на земле руками машут, враны в небе — крылами. Издали непонятно что — то ли торг галдит, то ли битва начинается. К Лобному месту пришлось протекать сначала под лавками (а иные уж опрокинуты были, и торговцы спешили увезти свою рухлядь и снедь подальше от беды) и среди ног. Там, ближе к Лобному, ярость клубилась и смертоубийством пахло, однако Тарас не устрашился.
На Лобном месте крик стоял против царя Василия Шуйского. Какие-то князья-бояре кричали: "Гнать Василия! Сей царь не царь — он и дворян, и холопов тысячами перебил! Из жен, детишек крови пустил! Все ему мало! Гнать!"
Кто-то на площади отзывался эхом: "Гнать! На плаху его!" Кто-то молчал.
Тарас увидал, что на Лобное место тщится взойти почтенный старец в белой куколи с херувимом, но его оттаскивают вниз, не дают рук поднять и даже плюют в него, — и вот уж в белую куколь ударяет ком снежной грязи. "Анафема! Анафема ворам и мятежникам!" — без крика, но словно твердым звоном железной рынды клеймит старец толпу. Брань и комья грязи вновь летят в него...
"Єпископ, чи що, али сам митрополит? Так уб’ють його!" — мыслит Тарас.
Тут внезапно откуда-то слышатся выстрелы — несколько в беспорядке, потом стройным залпом. По толпе движение точно вихрь по бурьяну проносится. Разбегаться начинает толпа. Глядь — а уж и мятежные князья-бояре с Лобного места посыпались и с толпой смешались. От старца в замаранной куколи отхлынули бесы, пусто и свежо вокруг него стало. Старец огляделся и покачнулся.
Тарас подскочил к его руке:
— Батько єпископ, обіприся на мене.
Высок оказался старец. Он глянул сверху на Тараса.
— В сряде жильца, а сразу видать доброго козачка! — улыбнулся старец. — Выходит, мы тут с тобой вдвоем за царя и есть. Ох и сильно воинство! Давно ль на Москве?
Тарас ответил как есть.
— Добре! Так и держись десницы Господней, — велел старец Тарасу. — Благословить благословлю, а опираться не стану. Крепок еще.
И пока старец благословлял Тараса, полупустую площадь уже заполоняло войско стрельцов, верных царю Василию.
— А вот, с Божьей помощью, и подмога! — вздохнул с облегчением старец.
И все стрельцы, бежавшие к Лобному месту, падали ниц пред старцем, прося его благословения...
— "Ёпыскоп"! — передразнил Тараса князь Воротынский, когда тот доложился. — Тебя ж сам святейший Ермоген благословил, олух ты царя небесного! Так баешь, разогнали всех "ходынцы"? Слава Тебе, Господи, пронесло! — И перекрестился князь широкими махами, будто тьму бесов-слепней отгонял прочь.
— Значит, на святейшего руку подняли? Тогда всем им конец и геенна!
Снова перекрестился князь, однако ж Тарасу передохнуть не дал:
— Беги-ка теперь по стенам к Ходынке. Глянь там чего. Воры-то не очухались, не подперли? Глянь живо.
Снова помчался Тарас на разведку, а Воротынский — в свою крестовую Бога благодарить. Уж потом Тарас узнал подробности суматошного и скоропалительного бунта кучки дворян, коим померещилось, что именно сегодня, в сыропустную субботу, народ уже дозрел, допекся сам на Масленицу с нехватки муки на блины — и теперь сразу, по первому зову, метнется гнать Шуйского с престола... Видать, их разведчики обманулись в надежде на награду.
Ворвались в Думу бунтовщики, руками махали, брады развевали, но думцы, хоть и перепуганные — а вдруг уже и "ходынский обоз", вся главная рать Шуйского, что на Ходынке стояла, переметнулась к заговорщикам? — растеклись через дверцы думской палаты по своим домам — у себя думать, бежать ли дальше куда и какие пожитки прихватывать. Царь же крепко заперся. Бунтовщики повалили к Лобному месту народ мутить. Патриарх Ермоген один против них еще у Думы вышел — его толпа, как вода запруду пробившая, с собой без всякого почтения поволокла. Конец той малой смуте в большой Смуте известен — стоявшие на Ходынском поле против тушинцев царёвы стрельцы прибежали на подмогу Шуйскому.
Слетал и по стенам, и по ближним посадам Тарас, все высмотрел своими глазами. Пустельгу в помощники по морозу не брал — боривітер дожидался хозяина на своем шестке в теплых хоромах.
Вернулся Тарас к Воротынскому уж по темноте, теперь доложил, уже почти не пользуясь родным наречием, к московскому пообвык, только гакал. В воровском тушинском стане — тишина, мало кого разглядишь, а кого видно — те как в гололедицу бродят.
— Слава Тебе, Господи! — не впервой с полудня перекрестился князь. — Хранит Бог Москву на черный день! Который уж раз так — как тут у нас замятня, так у воров попойка вмертвую. А когда те опохмелятся, тут уж свои помирились и все со стен на них глядят, злости на драку не растративши.
В тот год в том еще не раз убедился Тарас. Каждый день того тяжкого года казался новым шагом в глухое лесное болото, откуда нет возврата — и в чащобе заплутаешь, и топь поглотит.
Куда только не посылал князь Тараса. Иной раз и своим жильцам помогать, сгонять на стены, на осадные места, оголодавший и, казалось, во всем разуверившийся градский люд. А на переломе лета — уже и стаскивать с ближайших улиц тех же градских, от голода души Богу отдавших, ведь еще по весне все хлебные дороги через Коломну воровские шайки перекрыли. Первой мёрла московская нищета — сотнями в день, — облегчая участь своих благодетелей, в первую очередь боярских да купеческих женок, коих на широкую милостыню их духовники благословили. Потом и из торга московского под Кремлем стали, точно зубы из цинготного рта, выпадать десятками лавки... Затихал торг московский. Затихала и Москва, в иное время весь свет колокольным звоном будившая, — мёрли ее звонари.
Вот когда пригодились припасы покойного Никиты Оковала! Вот когда бы мог озолотиться его наследник! Богател Андрей, однако ж совесть знал, разумея, что сторичным барышом за хлеб и вяленое мясо вымостит себе прямую дорогу в геенну огненную.
Сам Тарас в беготне по Москве прихватывал с собой горбушек и совал детишкам, когда изредка натыкался на них. Детей на улицах уж и не видать было, да и со дворов не слыхать.
В начале Успенского поста пришлось отбивать амбары. Брали их приступом сбившиеся в шайки градские. И здесь Тарас пригодился, хотя купец его в тылу для сохранности оставил. Однако ж когда несколько крепких молодцев ограду подкопали, пришлось и ему саблей махать — и одному рассек он голову, так что развалилась она, как скорлупа ореховая, и растеклось все из нее наземь, а уж потом вроде как вспомнил Тарас в убитом того дозорного, коему отцову люльку с горя не глядя отдал, да теперь и не увериться было, он ли.
Слышно было, что князь Скопин-Шуйский с немалым и грозным свейским войском к Москве двинулся, да когда ж дойдет-то? "К морковкину заговину только и поспеет, когда все околеем тут", — вздыхала Москва. Скопин шел с частыми днёвками, ставил острожки, вызнавал про шайки, наскоками от острожков истреблял их по дороге. Иным словом, продвигался к Москве — как тяжелую пашню лемехом поднимал.
А что Вор и гетман Рожинский, его верховод? С Рожинского-то вернее начать. Гетман пил меды в своем шатре и пучил глаза на Москву, ожидая, что голод таки доймет москалей — и врата ему откроют. Ему и так было хорошо: нукеры опапившегося гетмана выгребали Замосковье, привозили гетману серебро и дорогой скарб, и он уж размышлял мутно, а не податься ли ему вновь на коронную службу, к Сигизмунду, теперь уж полноценным магнатом... Не одни слухи крепчали, а и все чаще приходили и веские донесения о том, что Сигизмунд вот-вот двинет свое войско на Москву. Думал Рожинский, насколько хмель позволял: коли Скопин скоро не поспеет, так его тут уж и Сигизмунд встретит, а коли поспеет, то он сам ему бой даст, не растратив лишних сил на большой приступ Москвы.
В первые дни сентября и вовсе дурной сон-видение пришел к Тарасу прямо посреди дня. Прикорнул он чуть позже полудня прямо в конюшне, на сене подле денников у дальней стены. И то ли своим внутренним взором, то ли малыми, но зоркими очами своего пустельги видит с высот: на западе солнца пыль великая подымается, и видны там бесчисленные крылья стервятников-могильщиков, летящих на Москву; пригляделся Тарас — а то полчища гусар ляшских движутся лавой, так что и солнцу садиться теперь прямо на торчащие в небо пики и вздыбленные крылья; посмотрел на южную сторону — а там все щекастая саранча в меховых шапках запрудила, и черный смоляной дым землю заволакивает — вот уж и крымский хан подбирается к Москве; повернулся на воздусях к северной стороне — а там тоже дымы, мельтешение, и войска никакого спасительного не видно (вскоре дойдут известия о том, что после первой же битвы свеи не свеи, а все наемники, коих свейский король приманил, оставили войско Скопина на том основании, что плата мала, и ударились в любимое дело — грабеж).
Стрелой долетел пустельга и до Троицы. С высоты видать только, что в самой обители защитники ее уже еле ноги волокут и ядра поднять не в силах, а на стенах крестный ход людей теряет в пути — с голоду падают, но иные встают и снова тянутся вослед иконам, по дыму кадильниц. А стан Сапеги — точно муравейник перед дождем: какие-то черные мураши не во многом числе без толку бродят, сытые да на всякий час хмельные.
Очнулся Тарас. День теплый, а ему знобко. Пошел рассказал сон Андрею Оковалову. Тот вздохнул:
— Мне и князь Воротынский говорит, мол, молится уже, чтобы хоть Сигизмунд скорее пришел — хоть он хана откинет, у Скопина сил-то хватит? Ох, грехи наши тяжкие! Послать бы в Троицу обоз. Да кто ж его до ворот доведет? Разобьют! Ей-богу, прямо тут, у Крестовской же заставы, свои же и разобьют.
Сам Андрей Оковалов молился теперь лишь на королеву ливонскую Марию Старицкую, сидевшую в Троице, только и надеясь наяву и в снах своих, что та с голоду ни себе, ни Елене помереть не даст... а может, и отпустит ее Сапега из стен вместе с челядью до решающего приступа.
И снова пригрозил Тарасу:
— Ты не вздумай. Воротынский мне голову теперь оторвет, ежели тебя не дозовется. Вот как повернулось! Ты теперь тут — всей моей бочке затычка, вылетишь — все вытечет, и бочку на слом!
И словно заснул Тарас. И по ночам глубоко, с мертвой пустотой в душе, спал да днем бродил, мало отличим от лунатика. Так до самого Рождества Христова и ходил — дела делал, а ни дел, ни себя не помнил толком. Помнил только молитвы о Елене к Богородице да к батюшке Сергию, и образа перед его глазами так и стояли — Богородицы, а рядом с ней — не святой, конечно, образ, но такой же ясный — Елены.
С теми молитвами и образами всю службу Рождества Христова выстоял в храме.
А уже на другой день сам Воротынский, как будто по молитвам Тараса, уж отправлял того к Троицкой обители. Принимал князь-боярин всем нужного чрезвычайного вестового уже не в вышине своего терема, а в сводчатом, темном подклете без окон, при свече.
— Настал тебе час вновь сечевым козаком обернуться, — в треть голоса бубнил князь. — Да не у себя, а за Ходынской заставой — там тебя мои жильцы, ряженные под тушинцев, дождутся. Дело тайное. Сорвешься — плаха и перед тобой, и передо мной встать может. Ты ведь Сапегу в Тушине видал, когда на Москву приехал, так?
— Видал, отец-князь! — уже вполне по-московски отвечал Тарас.
— Значит, не спутаешь. Вот ему под Троицу письмо повезешь... От всей Думы послание. Смекаешь важность свою?
— Смекаю, отец-князь, — ответил Тарас и опустил взгляд.
Однако князя не провести.
— Ты мне оком-то пуп не сверли, — повысил голос Воротынский. — Знаю уж от купца твоего, по ком вздыхаешь... Так знай, хоть знать не должен, а за твои заслуги награждаю тебя сим знанием: готовим мы ляху-полковнику ловушку. Хотим снова приманить того к Тушину, ему ложно открывши в письме, что Рожинский все себе забрать хочет... Сомнение в нем посеем. А пока Сапега тут с хмельным гетманом разбираться будут, глядишь, к тому времени либо Скопин подойдет, либо Сигизмунд подступит. Тут мы их думаем в клещи взять, а Троице-то — облегчение. Уразумел?
— Уразумел, отец-князь, — снова кивнул Тарас.
Глаза он на князя поднял, а поверить не поверил, научившись жить. Впрочем, позволил себе поверить эдак на треть слова, чтобы не в полном неверии и сомнениях к Троице скакать, а то уж точно не доскачешь. Поверил ровно настолько, чтобы над неверием радость возможной встречи с Еленой увидеть, как солнышко за высоким холмом...
— Поедешь-то не на своей бахметке, всем царям примелькавшейся. Аргамака доброго тебе дадут, — со значением рёк Воротынский. — И Сапега, сначала на него глянувши, тебя уже по чести примет, поверит. А поедешь отсюда как бы от тушинского стана — зачем так, разумеешь? Да, вижу, что разумеешь загодя. Да еще глянь издали, что там, в тушинском стане, деется. Говорят, там замятня какая-то днями началась. Вот глянь, потом доложишь. Только не заезжай туда.
Дудочку того думского послания к Сапеге укрыл Тарас, как и раньше, в особом мягком кошеле за внутренним поясом, да не просто так — а сзади, аж на самом крестце. Так — если в езде, а будучи пешим, полагалось сдвинуть тайный кошель еще ниже, аж под копчик, чтобы не враз прощупать можно было при обыске. Да еще получил Тарас от князя веление прямиком изжевать и проглотить то тайное послание, писанное на тонкой бумаге, ежели угроза обыска ясно издалека покажется.
...Голод голодом, а Святки святками. От голода отчаявшийся московский люд, не имея видов и разговеться толком, в веселье пуще ударился, без оглядки, наотмашь. Колядки больше на разбойничьи налеты походили. Ряжеными ходили с утра и, до медов добираясь, разбивали подвалы. В иных местах так, ряжеными же, схватывались насмерть — и чудилось, будто на Москве уже не люди, а бесы друг с другом бьются, будто вправду царство лукавого разделилось само в себе и гибнет, вылезши из преисподней на московский мороз.
Зато и незамеченным было легче по улицам прошмыгнуть. Как и полагалось, начал Тарас от княжеской усадьбы заячьи петли меж высокими заборами нарезать... Только у Никитских ворот заминка вышла: здоровенный парень заткнул собой весь переулок, выходивший на широкую улицу. И по сторонам от него еще двое к срубам стен притирались. На всех вывернутые овечьим мехом наружу полушубки, а на головах потешные колпаки с торчащими во все стороны пуками соломы. Тут же большой, но пустой мешок валялся. На то походило, что шайка ряженых как раз на разбой собралась, да чего-то призадумалась посреди дня.
Тарас примерился сзади — за верзилой он как воробей перед петухом, вернее, вослед петуха гляделся. Тогда учтиво окликнул он верзилу, попросил пропустить.
— Да та ничева и стоить не будет, — по-московски заакал-прогремел тот, глянув через плечо с высоты своего едва не саженного роста. — А та тебе спадручнее у меня меж ног прайти... И не пригнешься. Тебе и мне па-атеха.
— Можно и так, коли пустишь, — мирно согласился Тарас.
Великан расставил ноги, Тарас прошел через живую арку, едва только голову пригнув, — и в тот же миг свет погас в его очах, как задули Божий день.
Очнулся Тарас в мешке скукоженным. В голове гудело, шею ломило. Стал туго соображать Тарас, что же ему на голову такое тяжелое с неба упало. Выходило не иначе как пал кулачище того верзилы, что потеху предложил. А тут и голос его послышался:
— Ага! Зашебурстилси варабей. Вынаем.
Тут бы и слопать мигом тайное послание Воротынского, да куда там — и руки связаны, и рот тряпицей забит так, что не выплюнуть!
Сильные ручищи — да не две, а четыре! — вынули Тараса из мешка, усадили на что-то.
Тарас огляделся. Вокруг полусумрак, только прозрачные полотнища света косо стоят из высоких, узких окошек. Огоньки немногих свечей как на воздусях парят. Да тепло не от свечей — натоплено вблизи печным жаром. А по стенам и столбам вздымаются к высоченным сводам святые образы. Стало быть, в большой и теплый храм Тараса принесли в мешке, а не сразу — в подвальный застенок, и то слава Богу!
— Орать да махаться не станешь? — гулким шепотом вопросил верзила.
Державший Тараса с левой стороны молчал.
Тарас покивал головой.
— Ну, добро! Ты на нас не серчай, ва-аробух, — добродушно рокотал верзила с самым ясным московским выговором. — Толковать с тобой, да все разъяснять, да и ловить па-атом — заминка бы долгая вышла. Сам все смекнешь тут разом. Сейчас с тобой святейший гаварить станет.
И вынул кляпицу изо рта Тараса. А тогда левый живо снял путы с его рук.
И вдруг зрит Тарас: будто прямо со стены сходит некий святой в белой куколи и движется навстречу.
Поимщики ринулись с лавки ниц. А Тарас оцепенел, разинув рот.
— Здоров будь, старый знакомец! — ласково обратился патриарх к Тарасу.
— Батька святейший! — ахнул Тарас и тоже бухнулся лбом в пол пред Ермогеном.
— Волю даю, ребятки, — рёк святейший поимщикам. — Идите с Богом! Благодарю, что не пришибли козачка... Теперь оставьте меня с ним.
Поимщики исчезли в сумраке, а Тарас из-под благословения святейшего будто воспарил на воздуси и невесомо опустился на скамью.
Святейший присел рядом.
— Ты на ребят не серчай, — так же ласково рёк святейший. — Час дорог. Ухо теперь навостри. — Чуть приклонился святейший к Тарасу и заговорил повелительно: — Речено мне, по молитвам, отцами, — и святейший перстом в высь указал, — ты нынче един и есть, козачок, кому по силам доставить сие мое послание в Троицу, архимандриту ее Иоасафу. Вот оно! Тотчас и возьми.
Тарас невольно взял то, что не издали протянул ему святейший — на ощупь такая же трубочка, что теперь у него к копчику прилипши сидела.
Тут бы и воспарить Тарасу: не только к стенам Троицы, а и в саму Троицкую обитель его посылают! И кто! Сам святейший! Его-то молитвами сквозь стену пройдешь! А уж в Троице не только рукою, а самим дыханием подать и до "зеницы ока", Елены свет Никитичны!
Да только, напротив, так сердцем и упал Тарас, весь похолодел — и не медля, как на страшной исповеди, признался святейшему в том, в чем, по присяге, никому нельзя было признаваться:
— Так я ж, отец святейший, уже одно везу — да вот только проклятому ляху Сапеге!
— И то мне ведомо, — кивнул, ничуть не дивясь, святейший. — Так я и не воспрещаю. Вези. Долг есть долг. А Господь рассудит. Вези оба послания, а на месте смекнешь, какое первым отдать. Не перепутай только!
Совсем растерялся Тарас. Святейший прозорливо присмотрелся к козаку.
— Слыхал я, ты уж немало по Руси проездился, — вновь заговорил патриарх Ермоген. — Переведи-ка дух и расскажи словом кратким, что видал... имеем час, покуда тебя не хватятся.
А Тарас только и умел что кратким словом. Так и поведал о своих скачках по дорогам.
— Ездил ты, ездил, а вроде как Руси на ее месте не видал, — вздохнул святейший. — Где ж она теперь, Русь?
— Не ведаю, отец святейший, — невольно вздохнул Тарас.
— Али нет больше Руси? — вопросил патриарх.
Тарас оцепенел, не зная, что и ответить.
— Внимай-ка мне, Тарасие, и разумей, — возвысил голос святейший, и слабое, но ясное эхо гласа его вернулось от стен и столпов храма гулким пологом. — Русь нынче есть. Русь лишь там и есть, где хоть бы двое соберутся во имя Господне. Вот как мы с тобой. Ради спасения веры и земли нашей собрал нас Господь — значит, во имя Господне! Вот здесь, с нами, и есть Русь. И в обители Троицкой, где стоят крепко против новой орды-то и молятся за Русь. Вот там Русь тоже есть. Может, вся она там и есть, коли более ее нигде нет. Вот и разумей... А вся-то наипервейшая и коренная Русь уже там! — И святейший указал перстом в храмовый свод. — Там, где преподобный Сергий со ученицы уже срубили себе на полянах новые келии! Там, где благодать и простор вечны да необозримы. А здесь-то, при нас, грешных, лишь остаток Руси... Вот чтобы тебе, козаку, было понятно: одни ножны от сабли остались... Разумей. Однако ножны соблюсти нам надо — вдруг грядет день, когда Господь в наши ножны снова вложит саблю? Разумеешь?
— Разумею, отец святейший, — отвечал Тарас, хотя собрать все слова патриарха ни в голове, ни в сердце был не в силах.
— Ладно! Еще в дороге подумаешь! — вновь ласково рёк патриарх. — Господь тебя благословит! Ступай с Богом! Пора...
И так святейший хлопнул десницей по спине Тараса, меж лопаток, что вдруг обнаружил он себя уж на краю Ходынского поля, в своей родной козачьей сряде и на прекрасном аргамаке из конюшни князя Воротынского.

Глава девятая
На нечаянных вёрстах


Высок аргамак! Тарасу руку ввысь тянуть до холки. В седло как на колокольню лезть. Сел Тарас, огляделся — далеко с такого коня видать. С краю Ходынки аж Тушинский лагерь Вора как будто виден.
Любопытно Тарасу — да и воля Воротынского на то есть: посмотреть, что там деется. Оглянулся Тарас: сторожевые ходынские стрельцы с подозрением глядят на мелкого запорожца, коего велено пускать куда угодно, — запорожцев-то они только во вражеской орде различали.
Провожатые тоже стали глядеть с сомнением, когда он второй раз оглянулся, тронувшись в сторону Тушина.
Тарас сообразил:
— Здесь ждите меня. Отец-князь велел мне Тушино разведать. Да меня там все как своего знают.
Смутная сердечная тревога стала вдруг тянуть Тараса к Тушину. Тронул Тарас вороного коня — вроде легче становится, а придержит — еще сильнее к Тушину тянет.
Подъехал Тарас к дымам воровского стана со стороны знакомых донцов. И правда, все суетятся, будто мураши на разворошенной куче. Сборы идут. Многие жилые будки-палатки уже сломаны и на возы сложены — на легкие дрова в поход. Кони посёдланы, пары над ними в небо парят. Осталось только пики разобрать.
Увидев Тараса, знакомый есаул сразу рукой махнул:
— А, гонец Иван Мартыныча! Теперь сдачу от Шуйского везешь?.. Ан некому уж. — И, не дожидаясь ответа, махнул к себе рукой. — Айда с нами!
— Куда? — изумился Тарас.
— А на Калугу! — отвечал есаул.
— А почто на Калугу? — еще больше изумился Тарас.
— Так к царю Дмитрею Иванычу, — с каким-то тревожным весельем отвечал есаул. — Он намедни ж на Калугу утёк.
— Как утёк? — Тарас аж шапку с головы сорвал, жарко ему стало — макушку решил остудить, чтоб яснее понималось.
— Так, верно, заопасался, что свейцы в спину ударят... О Скопине-то слышно. А тогда и ходынцы — в лоб. В клещи возьмут.
Тарас в высоких стременах в рост поднялся, чтобы еще выше стать и увидеть, что там, на другой стороне от стана донцов в Тушине. Еще и сам не уразумел, зачем ему то надо, а уж увидел — кровлю царской избы. Дым из ее трубы не валил, праздной торчала труба. И татар касимовских при избе не было.
Мука-досада кольнула сердце Тараса: неужто не увидеть? Кого? А вот оно, диавольское-то искушение, — ее, ее, панну-царицу! Вот куда потянул Тараса внезапный жгут сердечного водоворота! Выходит, нет царицы в стане. Ушла с Дмитреем Иванычем...
— А гетман что? — тряхнул головой Тарас и вспомнил о Рожинском.
— Гетман-то пил намедни с утра, вдругорядь с государем мертвецки, — раскрывал есаул дальше небывалые новости, с коими бы тотчас на Москву скакать то ли к князю-боярину Воротынскому, то ли к святейшему, то ли бить рукоятью нагайки в кремлевские врата самого московского царя Василия.
— Ну? — выдохнул Тарас, так и глядя поверх есаула в сторону царской избы.
— Вот те ну — баранки гну, — так же зло и весело скалясь, отвечал есаул, а по ходу затягивал ремешок уздечки у щеки коня. — Да, верно, государь Дмитрей Иваныч схитрил — лишнего не допил. Гетмана еще не растолкали — так набрался... Да одни мы еще и знаем, что государя тут нет — ход-то нам на что! Смекаешь? И ты не звони! Говорю, айда с нами — у нас хоть не голодно еще... У вас-то там небось уж всех собак обглодали.
Решился Тарас, ноздрями втянул тушинский, мерзлый, с вонью дух — сейчас спросит... и замер, увидевши. Колеблясь, как от некрепкого, но злорадного вихря, схватившего ее и теперь баловавшегося ее телом, даже не шла, текла она по снегу скорыми, мелкими шажками. Ворот собольей шубы съехал с нежного, да острого плечика, крытого розовым шелком, — и одна пола шубейная волоклась по снегу пышным хвостом. Но не холодно царице — под горьким хмельком она, пар завивается над собольей шапкой и вкруг нее. Шла прямо на донцов, словно их не видя. Девки ее выводком жались из-за угла царёвой избы, точно боясь показаться: а вдруг оглянется и снова погонит от себя, а потом-то и прибьет?
Аж на цыпочки в стременах вытянулся Тарас. Оцепенели и казаки.
— Ай, казачки вы мои, казачки, — вдруг запела-запричитала слезно, да с хмельною радостью царица тушинская голоском таким, каким тонкую березу пила пилит. — Вы одни мне позостались верны. Забьержите, вьезите меня до Калуги! Велю!
Есаул вздрогнул, огляделся — ан выше чином вокруг никого нет, царица же прямо на него наступает. Скинул шапку и поклон сделал, да не шибкий, словно спиной маялся. И посторонился на авось.
— Так неможно, царица! — твердо, однако, отвечал есаул. — Сами не можем. Мы под гетманом, а воли гетмана не было.
То ли не услышала его царица, то ли так и шла, ожидая отказа. Только подняла глаза на вороного аргамака, а потом — и повыше. И вдруг как кинется лисою, как вцепится в ногу Тарасу с криком:
— Ай, белявчик! Ты ейстешь моим збавителем! Ты ждешь меня один на коню! Вежь мне, верный рыцарь мой, до Калуги! Забьерж до царя! Слово ему повем!
...Морок не морок, сон не сон — жаркая лихорадка-обворожение напала на Тараса, и приметил он себя самого на свете, когда уже мчался, точно на бесе, снега не касаясь, не слыша хруста снежного, на вороном аргамаке.
Мал был Тарас, на всяком седле позади него оставалось место для живой ноши. И вот теперь новая, невиданная ноша прильнула к нему, обхватила руками и будто намертво обволокла жаркой плотью и духом веницейского вина.
Увидал бы дикий полковник Лисовский и тот бы обомлел — столь стремительно летел конь под Тарасом. Сокол и тот с крыла бы сбился, летя по сторону. Целые леса срывались мимо назад! "А до Калуги-то затемно поспеем!" — вспыхнула искрой и погасла воспаленная мысль Тараса — да и та мелькнула одна в темноте его существа.
— Вежь мне, кохани! Вежь, вежь, белявчик! — дышала-шептала в такт со скоком в ухо царица.
И спереди-то мороз терзал щеки Тараса, а сзади по затылку из-под шапки пот катился.
Ох, не таков был Тарас, когда спасал свою "зеницу ока". Весь был в себе, но словно уж без всякой весомой плоти — и точно ангел светлый сидел у него тогда на плече и крылышками обмахивал. В тот час Тарас будто вовсе никакой грешной плоти в себе не имел, и позади одно тепло небесное пологом его накрывало. А теперь — беда! Вот уж страшная беда! Теперь-то жаркой плоти было чересчур — и не вверху, а внизу. Страшное, страшное начиналось — собственного сердца не слыхал, а стукала, бухала ему в крестец на скаку вместо сердца лава подземельная, упругое жаркое лоно царицы... Так вдруг и разорвало натужным жаром Тараса — случилось то, что случалось с ним только в самых скоромных снах. Едва вместе с царицей из седла не вывалился — руки да ноги на миг-иной плетьми обвисли.
Окстился Тарас: "Господи, помилуй!" Невольно тотчас выругался матерным шепотом — и чуть не скинул локтем с седла ее, царицу-то. Однако ж не скинул — и дальше повез. Как же скинуть ее, одинокую царицу-ляшку, посреди мерзлого русского поля? Тоже грех! "В Калуге и скину!" — порешил Тарас, чуя в теле теперь дурную легкость, а в шароварах — гадкую мокроту.
И снова он словно забылся под скок коня и уже не слыхал страстного шепота царицы за плечом... И очнулся, только когда невольно же, по наитию отвернул голову от сабельного удара. Удар плашмя падал, но оглушил бы враз. Мельком приметил Тарас, что в карусель берут, а аргамаку веры нет — то Серка могла юлой вертеться, а чужой конь и есть чужой.
Сковырнулся Тарас с седла и сам юлой крутнулся. Глядь — из леска-то окружили его все знакомые лица: и Рахмет тут, и татары его, и уж сам Иван Мартыныч Заруцкий объезжает аргамака с поднятой саблей и лицом изуверским, и добрых слов от него ждать не приходится.
— Ах ты, блошина сучья! И в п...у прыгнет — ногтём не достать!
Знает Иван Мартыныч, что замашками Тараса не угомонить — только рука отсохнет, вот и подмигивает татарам, чтоб те котлом Тараса зажали.
И вдруг невиданное дело — сама царица Марина Юрьевна соболем-куницей слетает с седла, как с ветки, кидается к Тарасу и сбоку обхватывает его нежными ручками, да крепко-то как опять! На миг потерялся Тарас — то ли вырываться ему, то ли нишкнуть.
А голосок царицы уж режет ухо ножиком, а Заруцкого бьет, как нагайкой, прямым ляшским наречием, Заруцкому давно понятным:
— Стой, Ванька! То я, царица, тебе велю! Стой! Не трожь спасителя моего! Государь Дмитрей Иваныч на Калугу пошел, меня в Тушине под защиту гетмана оставил, а казачки твои, донцы, меня снасильничать схотели. И бунтуют! А белявчик, мой верный лыцарь, выручил меня и на Калугу везет моим велением!
Изумленный Заруцкий осклабился в седле, саблю опустил, да не в ножны.
Хмель-то с царицы давно ветром сдуло. Слышит Тарас чуткую ее, мелкую дрожь, стоит молчит, сам дух затаил.
— Спустись и поди ко мне, боярин! — уже твердым голосом, царице и под стать, рекла Марина. — Что ж ты верховым пред пешей государыней грешишь? Разбойник или боярин верный ты?
Заруцкий передернул усом, двинул косой ухмылкой щеку, потом убрал саблю, спустился на снег.
Знала, что ей делать, Марина. Тут уж она отпустила и даже небрежно оттолкнула от себя Тараса и твердой поступью надвинулась на Заруцкого, коему только до локтя доставала.
— Отпусти козака в награду за спасение моей жизни и целковый ему дай, я без казны от твоих гадких донцов бежала, — сказала она, подступив к Заруцкому вплотную и задышав ему в грудь. — А не исполнишь моего веления, боярином тебе больше не быть моим, а разве только холопом понукаемым.
С этими словами Марина потянулась на цыпочках вверх и тонким белым перстом ткнула грозного казака в лоб.
И видел Тарас, что Иван Заруцкий истово глядит теперь на ляшку не как на царицу и супругу государя Дмитрея Иваныча, а как на хозяйку его, донского атамана, плоти.
Отступила в сторону царица, оставила обоих один на один.
Чудесно беззащитным в тот миг показался Тарасу Иван Заруцкий: бей его в грудь хоть пикой, хоть пулей из самопала — не отойдет, а навзничь так и завалится.
— Ну-ка, подь, клоп юркий, — однако ж напустил на себя виду Заруцкий.
Так у Тараса с диким полковником было: видел Тарас, что не ударит грозный враг, хоть и в ярости. Шапку, как полагается пред атаманом-боярином, стянул, подошел.
Не сводя с Тараса чугунного взора, Заруцкий нашарил пальцами целковый в поясном кошеле и не протянул, а подкинул его высоко щелчком большого пальца.
— Благодарствую, отец-боярин, — поклонился Тарас, поймав награду.
— Бес ли тебя главный бережет аль архангел какой, — с той же упертой в щеку до судороги усмешкой проговорил Заруцкий, пред тем переглянувшись с Рахметом и вспомнив, что сам государь сего низового белявчика знает. — Не мое дело. Но раз так, езжай на четыре стороны и на дороге боле не попадайся.
Чтобы больше не гнуться перед Заруцким, Тарас тотчас кинулся в ножки царице, обутые в синий сафьян:
— Благодарствую, мать-царица! — И лбом к сафьяну приложился, греха в том никакого не видя, а только самую сердечную благодарность и чуя.
— Ну, ступай, верный рыцеж! — ласково отвечала сверху царица и легонько оттолкнула ножкой лоб козака. — Ступай!
Тарас поднялся.
— В иной раз кликну, рыцеж, вем, прилетишь на зов своей царицы! — добавила она, прищурившись.
То ли рыкнул злобно, то ли хмыкнул-кашлянул Заруцкий.
Марине подвели коня, но царица пожелала ехать вместе с Заруцким:
— Грей меня, Ваня, замерзла уж!
Продолжая делано усмехаться, Заруцкий протянул ей руку, она взялась за нее обеими, оглянулась — и тотчас кинулся, подставил ей спину Рахмет. Села Марина пред атаманом-боярином в седло его — конец ему, атаману, теперь. Так и подумал Тарас и вновь перекрестился, благодаря Бога за то, что избавил его от последнего искушения.
Тарас проводил взором орду, не садясь на коня. А когда все верховые слились с дальним лесом, он осмотрелся: пустынно кругом — селения не близко. Выбрал он место поудобнее и стал крупный хворост рубить для двух куч — костра и шалаша. Торопился, чтобы со всем задуманным делом затемно управиться, а перед тем еще и прикинул по небесам, будет ли ночь морозна. Плотно клубились серым дымом небеса — на радость Тарасу, лютым морозом не грозили.
Разжег Тарас пирамиду из хвороста, натопил вокруг побольше снега. Потом разделся весь прямо донага, прополоскал в луже у высокого костра шаровары, повесил их сушиться на распорках. А уж потом, будто загодя на Крещение Господне, покатался всем телом, сам потопил собою снег и стал сушиться, греться-крутиться перед костром, подбрасывая в него добавку. Чистил себя так Тарас и то радовался, то досадовал. Тому и радовался, что хоть телом очистился и что важные тайные грамоты, тем более послание святейшего, не осквернил, обошлось, а жалел почему-то все о том, что великое искушение не случилось с ним раньше — до того, как он исповедовался в Хотькове умиравшему на колу батюшке...
С первым, мутным светом свежий Тарас на свежем коне двинулся обратно, думая, как и где свернуть ему на прямую дорогу к Троице. И если бы не показали ему иной дороги, на срез покороче, и пришлось бы к самой Москве возвращаться, то наткнулся бы, наверно, Тарас на торчавшую из снега при дороге голову того самого есаула, знакомца тушинского. Голова ошеломленно глядела куда-то. Тарас и не узнал бы куда... А глядела она вослед срубившему ее донскому атаману Ивану Мартынычу Заруцкому... Да и дальше к Москве по всей дороге аргамаку пришлось бы переступать через тела донцов, ушедших из Тушина да полегших, не доходя Калуги.
Случилось вот что. Хоть и не галопом, а спешно, почти все время на рысях, доехал с царицей и своими татарами Иван Заруцкий до Тушина. Поначалу глазам не поверил. Вокруг царевой избы всякая без доброй цены рухлядь в снег затоптана, внутри шаром покати, а девки Маринины по ляшским шатрам попрятались. Гетманский шатер Рожинского (избу гетман так и не велел себе строить — "что я, зимовник, что ли? холопы в избах живут да вот еще цари москальские!") весь прострелен из пищалей! Да жив ли гетман? Немцы сгинули. Донцы уходить собираются!
Разыскал Заруцкий гетмана: тот живой, трезвый, хоть и с больной головой, злой, табор себе боевой устроил. Даже не стал спрашивать его Заруцкий о распре с наемниками, случившейся в стане после тайного ухода государя Дмитрея Ивановича — тот в дровяной телеге стесненный тёсом улизнул от гетмана, казаки побег ему и устроили. Все понял атаман: к черту теперь воровское боярство! Сигизмунд идет, в этой кутерьме у Сигизмунда можно себе гетманство поважнее добыть, и уж воровским оно считаться не будет!
— Гетман, к черту теперь жида шкловского! — выдохнул он пар в лицо Рожинскому. — Сигизмунд теперь больше даст! Жди меня тут, гетман!
Гетман хлопнул опухшими веками, а Заруцкий рванулся к донцам: расседлывай, Сигизмунда ждать будем! Те ни в какую: присягу государю Дмитрею Иванычу давали, ему рекли "любо" — значит, на Калугу к нему идем. И уж хоругви походные разворачивают.
Тут-то и осатанел вконец бывший донской атаман, а ныне лютый ветер в поле Иван Мартынович Заруцкий. Кинулся со страшным лицом к гетману:
— Поднимай всех гусар на конь, гетман! Сегодня — изменники, завтра — в лоб ударят! Ударим же мы, пока тыл кажут!
Так страшны были налитые глаза атамана, что усталый гетман встрепенулся.
Только вышли донцы на Калужскую дорогу, как наехала на них с тылу вся разогнавшаяся в опор гусарская лава гетмана Рожинского — и ну колоть-рубить, укатывать и втаптывать казаков в дорогу. И Заруцкий тоже остервенело махал саблей, рубил своих земляков и товарищей — и страшна была на лице его пена, висшая и срывавшаяся в стороны с его долгих усов.

Глава десятая
У стен и в стенах Троицкой обители


Издали почудилось Тарасу, что Троицкая обитель уже не на земле зиждется, а воспарила на легких облаках-покрывалах. "Теперь приступом не взять — лесенками не дотянуться!" — блаженная мысль согрела душу Тарасу, хотя видно было: то дымы так долом стелются.
Однако чем ближе, тем шире расступались дымы, и тревожнее виделось глазу: от обители на подол растекалась черная смоль сожженных посадов. Сжало грудь Тарасу: а может, взяли уж обитель бесовы отродья... И он стал до боли вглядываться в окоем стен: и даже почудилось на миг теперь Тарасу, что кто-то машет ему со стены. Не Елена ли, заколотилось в груди.
И вновь повезло козаку, без промысла Божьего не обошлось: сторожевой разъезд, что первым встретил его, — из козаков его же низового куреня оказался, все знакомцы. Гетман Ян Петр Сапега как по Троицкой дороге двинулся, так распорядился перехватывать и посулами приводить к себе ватаги, идущие с южной стороны к царю Дмитрею Иванычу, — так и попали те низовые под стены Сергиевого монастыря.
И теперь встретили Тараса, будто только его и дожидались! Обмяли всего прямо с седел, радовались, едва не хором баяли, что одного Тараса им не хватало, чтобы наконец одолеть сидельщиков.
Словно змейка коварная ждала сего часа в сердце Тараса — тут очнулась и яд выпустила: зло Тараса начало брать. И стал он вопросы задавать, как бы над своими же земляками насмехаясь... А те даже и растерялись — не ожидали от белявчика, коего блаженным считали, таких подковырок. Чего ж так, без меня год с гаком не справитесь всею тьмою с парой сотен посошных холопов да чернецов? Потупились козаки, отвечали вразнобой: так ведь жестоко сидят с огненным боем, ты сам под стенами проветрись — увидишь, и пушки у них — добрые, а огневой люд-то и вовсе глаз-алмаз, всегда в самую гущу бьют, а у Сапеги-то гармата вся полевая, а осадной силы не допросишься у царя Дмитрея Иваныча, одну прислал, так ее со стен тотчас дружно разнесли, ошметки пушкарей по всему стану собирали. Так ведь я про холопов и чернецов спрашиваю, водил языком той злой змейки Тарас. А что холопы? Может, там и не холопы и не чернецы вовсе, а ряженые лучшие жильцы и дети боярские, сюда для засады Шуйским присланные. Уж больно лихо дерутся. Неделей раньше вон бились с их вылазкой. Так один посошный, сажень в плечах, две просеки в курене прорядил, пока его не угомонили, да и то с тыла, меж лопатками полдюжины стрел всадив. Вон Петьку Густого так дубиной простой в лоб угостил, что того глаза хвостиками на дубину накрутились. И чернецы той же буйной сотни — ведь недавно видали, как один старец-черноризец вышел и хлебным-то цепом двумя взмахами умолотил бронного ляха вместе с его конем. А как попрут-то в вылазку, так порой и ясным глазом видно: у каждого-то защитника на одном плече ангел с саблей сидит, а на другом — бес с косой, вот и машут три косца в одном — только уворачивайся. Неужто бесы вот так, на холопах и чернецах, из святой обители выезжают? — уже и дурно усмехаться начинал Тарас. Да бiс их знает — был ему ответ. А то еще тайных ходов у них тут нарыто видимо-невидимо — видно, сам кротовый царь у них в тягле да на оброке. И днем и ночью надо опасаться, как бы в спину не ударили. Сколько раз уж они в нас ударяли — урону как полю от внезапного жестокого града.
Услыхав про ходы, Тарас воодушевился: вот бы один найти да по нему в обитель с посланием святейшего протечь, а главное — к Еленушке пробраться.
Откуда ж сила в них, даже если ряженые, — понесло дальше праведное зло Тараса, — ежели у них такая голодуха, что у перебежчиков зубы выпадали на бегу к вам? Снова потупились козаки. Говорят, молятся сидельцы шибко своему святому Сергию — вот он им силу полными чарками подносит, тем, кто особо шибко молится. А тот Сергий, бывает, сам ночами по стенам ходит, посохом стучит, как Смерть — косою, нас анафемой пугает, а потом со стены к иным есаулам, атаманам прямо в их сны нисходит и уж тогда пугает неотвязно. Иные потом из палатки утром выйдут — пернач-то в руке как на плети висит, поднять страшатся. Бают, что сам гетман Сапега ночью вскакивал, руками махал и кричал: "Уйди, старик!" Да что Сапега! Тут вон черный да усатый диавол Лисовский подъезжал, а через неделю плюнул и уехал со всей своей ордой. "Дурное место, — сказал. — Совсем заклевали по ночам вороны-монахи, жалят, продыху нет. Сами гоняйте блох опилочных, а мне простор нужен". Тарас на радостях перекрестился, узнав, что дикий полковник хоть и был, да сплыл. А козаки поняли и радость его, и крестное знамение по-иному: да, то лучше, что уехал разбойник ляшский — все бы себе забрал, если бы в стены прорвался, и Сапега ему не указ... а крест-то против монахов не поможет, мы тебе пучок полыни дадим, на ночь на шею вешай. Тут уж Тарас до сути дошел: что ж мы тогда лезем на православную обитель, если крест не нам, а ей помогает? Может, святая она, а мы лезем. Как бы со стен-то прямо в преисподнюю нас не скинули монахи... Тут наконец среди низовых один умник нашелся, а остальные ему в лад загалдели: а коли она святая, что ж там казначей на мешках с серебром-золотом на тыщи злотых сидит, и сами они там, как слышно, уже из-за этих мешков в распри впадали? Вот пусть отдадут нам казну с ризницей, тоже золотом набитой, тогда, может, и уйдем, а гетман пусть сидит — ему крепость цельная нужна больше злата, вот пускай он за приступы пред Богом и отвечает... Тут уж и Тарас не нашелся, чем подковырнуть, а козаки ему в уши — про то, с чего начали: мол, вот теперь Бог послал им Тараса, а к завтрашнему утру свежая ляшская сила подойдет — полковники Зборовский да Вилямовский, Костенецкий да сам Лянцкоронский. А с ними еще и новые москали-тушинцы. И вот пока они тут дурных снов еще не успеют насмотреться, разом и навалимся: наших дюжина тыщ против их двух сотен[1].
А ты, мол, Тараска, разведкой нам поможешь — мы маленькую дырочку в стене провернем и тебя в нее, как птаху, внутрь запустим.
И вновь словно сам в себе разделился Тарас. Одному тотчас тревога все сердце опалила: двенадцать тысяч против голодных двухсот! Конец! А другому новая радость сердце охватила: лучше некуда, коли помогут в стены протечь, — там отец Иоасаф, коему послание святейшего Ермогена к Тарасу приторочено, а главное, там ненаглядная Елена, и только бы от послания освободиться, а он ее тотчас спасет от всех бед и увезет куда-нибудь, где еще тишь и благодать на Божьей земле остались, не везде ж они, земли царей московских, охваченные бесовской смутой!
Приободрился Тарас, подбоченился. Сказал, что готов со своим куренем лезть в любую дыру, хоть в преисподнюю, но сначала должен доставить послание московских бояр самому ротмистру королевскому Яну Петровичу Сапеге и рад, что повстречались ему свои: теперь он, гонец боярский, в располнейшей безопасности. Вспомнили козаки, кто ранее посылал Тараса на Москву к самому царю, и даже расступились уважительно, сняв шапки.
Тут, правда, спохватился Тарас — и признался козакам, что, прежде чем важное донесение доставить, должен до ветру сбегать, чтоб не прихватило пред очами сурового гетмана. Еще шире расступились козаки. Тарас отъехал с дороги, соскочил с седла, притоптал место и, загородившись от козаков конем и хилым кустиком, справил нужду не просто так — а чтобы прикрыть одним делом другое. Перенес он послание к Сапеге за пояс, а другое, куда важнее, припрятал поглубже вниз... Пришлось сугубо подтереться снегом, чтобы не осквернить послание — и Тарас поспешил вскочить на коня, чтобы седлом отогреть обожженный зад.
К осадному стану подъезжал в таком сопровождении, что будто атаман с хоругвью — зримо и неторопливо. Как раз успел все оглядеть. Вокруг дороги, по коей он Елену от беды уносил, посады были по большей части сожжены. И не только войною, а и на дрова пошли. Проехал Тарас через табор низовой — туда, ко кругу повозок, остатки посада тащили: костры горели, угли на жаровнях разносили. В таборе надолго не задержался — только позволил себя похвалить. Уже весь курень во главе с атаманом Богданом Секачом потянулся за Тарасом к Сапеге — через покрытую льдом и снегом речку на возвышенность, кою Сапега усугубил еще высоким валом против стен Сергиевой обители. Как раз в тот час на вал тянули мерины два осадных орудия. То уж пан Зборовский расщедрился, поведали козаки. "Підірвати б до бісів цю гармату!" — подумал Тарас и стал прикидывать, как бы все успеть ему.
Знатный шатер королевского ротмистра стоял сам по себе. К морозам Сапега выбрал себе избу, в ней грелся, а шатер с флюгером для важности сбоку придвинул. Тарасу за себя даже говорить не пришлось: козаки соскочили с сёдел, нагомонили у избы так, что, верно, сам литвин Сапега без доклада стражи все услыхал внутри. Однако ж в избу Тараса не впустил — может, у него там тайные планы были на столе разложены. Вышел сам в накинутой на плечи делии, что была подбита собольими спинками, в куньей шапке с черным цапельным пером, сдвинутой на затылок. Тарас соскочил с седла и с низким поклоном да величанием протянул пергаментную трубочку.
Ротмистр королевский взял трубочку, не отрывая локтя от бока, и сначала искоса посмотрел, как на алой тесемке болтается малая сургучная печать, сбереженная Тарасом. Потом, щурясь, рассмотрел плевок смолы, скреплявший сам пергамент. Наконец чуть поднял глаза на Тараса — а поднимать высоко и не надо было — и коротко спросил на ляшском, где это Тарас уже попадался ему на глаза.
Тарас ответил толково, как есть: в Тушине у донцов тогда сидел. А про бегство царя Дмитрея ничего не сказал — не спрашивали, а он иным вестям не гонец. Сапега повернулся и ушел в избу, еще не сломав смолы, а козаки стали переглядываться: что делать дальше — сразу уходить или ждать отклика? Через некоторое время вышел гусар и повторил слова Сапеги, сказанные в избе: гонец пока волен на полмили, а дальше чтоб не отходил.
Ох и отъелся в таборе Тарас, отвел душу за голодные дни! Козаки тянули из него рассказы, Тарас выпускал по слову меж кусками, а потом стал валиться на бок. Пускай проспится, порешила ватага, потом расскажет — и накрыла его самым теплым кожухом, какой у себя нашла.
Желудку сны не снятся, а как в те часы Тарас ощущал себя всего целиком набитым желудком, то и спал он без всяких искушений и страхов... Не тотчас его растолкали козаки — пришлось снегом уши растирать. Продрал глаза Тарас: света — один костер, а кругом тьма. Не успел он дух перевести, а уже — в дело! Оказалось, Сапега решил с приступом поторопиться — и уже сей ночью, за сутки до приступа, решили козаки каленым ядрышком в стены обители Тараса запустить. Узнав о том, в тот же миг стал готов Тарас — только еще раз до ветру сбегал опорожниться от большого лишнего груза.
Ночь своим приступом любую твердыню без шума берет — ей не воспротивишься. Стенные стражи смотрели ввысь, гадая, сильным ли холодом она надвинется, и радовались, не находя в угольной мгле звезд. Так и смотрели, пока снизу звяк да бряк козьего колокольца не донесся. Голод, пока человек на ногах еще держится, зрение только острит: знаемо зачем. Вот, опустив взоры, и разглядели стражи с дюжину коз, непонятно откуда появившихся под стенами. Тенями-сгустками продвигались мимо те козы, а за ними вроде как и люди, меньшим числом. Где-то еще чудом нетронутую овчарню нашли и разбили осадники и теперь гонят коз прямо к пану Сапеге на ужин — так полагалось разуметь сидельцам... А то хитрую приманку придумали козаки, кою и объяснять нечего. Но и сидельцев не проведешь — тотчас угадали они: приманка! Однако ж голод уже не раз становился отцом смелости и отваги — и за одну козу можно было на кон поставить усохшую до ребер и хребта жизнь.
Как думали про сидельцев козаки, так те и поступили! Ударили на коз и на всю силу, коя могла за ними во тьме скрываться, самой что ни на есть веской вылазкой — как против целой хоругви. Козакам же не победа была нужна — не было у них намерения врагов побить, а остаток обратно в стены загнать. Однако ж битвы задумка требовала. Битвы и суматохи, в коей Тарасу, переодетому в холопа, надлежало юркнуть в обитель и уж там покуролесить до утра — выведать побольше, пушки загвоздить (то же навострился сам Тарас учинить — только на Сапежном валу у ляхов) и палы-пожары, где удастся, устроить. Вместо кушака длинной веревкой обмотали Тараса: сам отыщешь место, откуда со стены потом спуститься... Ни сабли, ни самопала, конечно, не было при Тарасе — только кинжал-адыгесе, упрятанный под короткий, с отрока, зипун.
Одно не задалось у козаков — Тарас поступил так, как не задумывалось. Не стал он юркать, а, сугубо помолившись Богу, Богородице и святому русскому Сергию, как бы получил извещение погибать, не погибая. К стене обители, подобравшись, он сначала весь прижался и даже поцеловал ее большую шершавую щеку со словами: "Допомагай мені, батька Сергій! Іншого часу не буде!"
И тотчас подивился — такая во тьме лава людская вырвалась наружу из врат. Где изголодавшиеся и еле ноги несущие, когда истинно богатыри с бычьим топотом понеслись на коз с намерением не гоняться за ними, а накрыть и завалить всех разом, а заодно и всех защитников сего мелкого скота! Козаки ринулись им навстречу с криками. Тарас тьмою и теми криками воспользовался по-своему — стремглав ринулся наперерез последним, кто выскочил из ворот, и, раскинув крестом руки, стал громко твердить: "Сергиев! Сергиев! Сергиев!" Что-то ухнуло ему в затылок — и весь шум оборвался вмиг.
...Мiру только доверься — тотчас тебя мiр ошеломит. Уж насколько юрок был Тарас — не то что от сабли, а и из-под пули выскочить мог, — а тут и недели не прошло, как уж дважды его ошеломили и лишили надолго всякого чувства.
Очнулся Тарас — будто весь очутившись в голове своей, темной и чугунной. Затылок ломило. Приоткрыл глаза, с трудом и ломотой поводил глазами, головой опасаясь шевельнуть. Сумрак стоял вокруг, из сумрака выступало в явь вроде как узорочье необыкновенное, персиянское. В другую сторону двинул взор Тарас — там, еще весомее, поблескивала драгоценными боками какая-то невиданная ценою утварь. Разве могла такая быть в святой обители вместе с коврами персиянскими? Разве что в ризнице — так в ризнице как оказаться? Подумалось вдруг Тарасу, что мертв он, убит палицей, и теперь что-то райское видится ему издалёка.
Рука его тем временем потянулась куда надо — все члены оставались при Тарасе, но как бы по отдельности. И тут могильный холод прошиб всего Тараса — ладно, что кинжала не нашлось, но не нащупала его рука и послания святейшего Ермогена настоятелю Троицкой обители архимандриту Иоасафу! Послание, за которое Тарас не то что головой пред святейшим, а всей своей душой пред Богом отвечал. Значит, не рай тут, а преисподняя, хуже преисподней!
Содрогнулся Тарас всем телом, в ушах у него так и зазвенело.
И вдруг снова случилась чудесная перемена! Словно крыло ангела махнуло над Тарасом — и тотчас его голова оказалась в теплых, любимых руках. И голос над Тарасом запел — такой голос, что всякому ангелу под стать. Нет, не преисподняя, а самый райский рай был тут!
Как будто и мгновения не минуло, как уже все знал о себе Тарас от своей ненаглядной Елены Никитичны Оковаловой, хотя ее саму еще и в глаза не увидал. Клич его, ясак "Сергиев", услышан был, да умный воин из холопов решил уж после дела удостовериться, кто таков, не лазутчик ли чужим кликом кличет. Вместе с козами, каких поймали, потом занесли живо в стены и Тараса... обсмотрели, потрясли — и выпала из Тараса драгоценная трубочка! (Вот порадовался тут Тарас, вспомнив, что договор с Лисовским еще в том очистительном костре сжег, хотя и колебался, думал дальше носить.)
Уж как возвеселились сидельцы, когда сам отец Иоасаф громогласно прочел воззвание святейшего патриарха Ермогена крепко стоять за Русскую землю и православную веру и дожидаться войска Скопина-Шуйского, уже идущего им на помощь! Тарас разом оказался в героях. А уж Елена его себе, как трофей, отбила — столько всего наговорила, что сам настоятель позволил и повелел отнести Тараса на уход в самое теплое и благополучное место обители, покуда Тарас в себя не придет, а уж потом немедля поднимать и гнать его в простую келью, где похолоднее.
Полегчало Тарасу, оправилась у него голова, повернул он ею, чтобы умилиться любимым личиком, — а увидал вдруг большую, статную и грозную в своей породе старуху в монашеском одеянии. Увидишь такую, сразу подумаешь: вот игуменья самого строгого девичьего монастыря, да не где-нибудь на отшибе, а прямо посреди столицы.
Старуха надвинулась и стала костерить Тараса, сверкая очами. Вот, мол, орла с воробья принесло. Нет чтобы зубы с голодухи не сеять второй год да давно с Сапегой уговориться, ротмистр-то умный, грабеж запретит, только в стенах встанет, а там Бог управит, что Сапеге на роду написано... Так нет же — опять вести, сызнова послания и обещания подмоги, а конец какой — хоронить уж негде, сволочь с боярскими детьми едва не в одной яме. Да и довольно! Разлегся тут холоп приласканный! Живо выметайся, раз оклемался и пялиться горазд!
И вздохнуть-то, размять члены не успел Тарас, как уже обнаружил себя едва не кубарем скатывающимся по узкой, полутемной лестнице, живо шлепающим холопскими лаптями по очень высоким, сырым и скользким ступенькам, так и не увидев еще ни глаз, ни щечек Елены. Вот какова была сила в гласе Марии Владимировны, княжны Старицкой, королевы ливонской, а ныне — монахини Марфы. Но и великая сила в воле и голосе Елены была, коли то по ее воле и силой ее голоса ошеломленного ночью Тараса, вестника патриаршего, внесли в одну из высоких, теплых светлиц, принадлежавших до времени королеве ливонской. Елена, как только спаслась в стенах обители, сразу стала при Старицкой любимой наперсницей и ее строгой ключницей, порой самою королевой понукавшей, а та в те мгновения, поджав сухие губы, понуждала себя вспоминать об иноческом смирении и собою любовалась.
А теперь Елена спешила вслед за Тарасом, то ли опираясь легонько обеими руками на его плечи, то ли стараясь уберечь самого Тараса от падения со скользких ступеней. И пела позади о том, чтобы Тарас не серчал на старую королеву — она, мол, не злая, не предательская, только онемечилась вся, будучи замужем, и теперь видит всякое спасение только в мире и унии с умными, хладного сердца чужеземцами.
Выскочили оба из большого каменного дома, как на волю, в раннее светлое утро, обещавшее скорое Крещенье Господне. Ничего не хотел в тот миг видеть вокруг себя Тарас — только Елену, ее одну во всем мiре. Вот и вертанулся перед его взором весь мiр белыми и черными неясными полосами — и осталась одна Елена. Обмер Тарас, задрожал перед ним в его слезах образ девушки. Так исхудала она вся, так осунулась, так жалка показалась она, вся обернутая в галочью черноту послушницы, стянувшую ее головку и бледные щечки! Только глазки ее горели жизнью — бездонной и необоримой никакими несчастьями.
Кинулся ниц Тарас, припал к сафьяновым сапожкам, кои только и выдавали отнюдь не иночье, не холопское происхожденье Елены, сапожки не хуже, чем у царицы тушинской, только без путаных узоров — и от вида их, от запаха их вовсе свело все разумение, все чувства Тарасу. Поцелуями он запечатлел те сапожки да как возгласит, себя не помня:
— Ясновельможная панна Елена! Только тебя одну и желал увидеть на всем белом свете! И хоть сейчас смерть — ничего больше не желаю и ничего жалеть не стану!
И тут — хлоп! Что-то обожгло шею Тарасу сзади, попав точно меж воротом и власами. Точно капля горячей смолы! А то и Елена слезу отпустила, и упала слеза прямо куда нужно!
Большего райского блаженства не мог ожидать Тарас — погладила его легко по затылку девушка невесомыми своими пальчиками, будто ангельскими перышками. И тихонько запела над Тарасом о том, как она молилась о нем Богородице и батюшке Сергию, как ждала его живым и верила, что приидет день чуда, яко светлое утро, — прискачет Тарас за ней живой в обитель или даже с самого неба упадет, но и оттуда — целый и живой. И вот оно — чудо, за кое в благодарность Богу любая мука, любая смерть более не страшны!
— Ну, будет тебе коленки-то морозить, встань уж, — внезапно самым своим обычным голосом — голосом ясной управы над всем, что вокруг, — сказала Елена.
И вправду, с трудом уж разогнул колени Тарас. Стал глядеть на Елену смело и ясно. Уразумел, что заслужил... И приметил вдруг локон ее, выбившийся из-под иночьей черноты. Как чужой был тот локон — не светлой, полуспелой пшеницы, а словно уже забытого по долгой осени, не сжатого пучка ее, побитого инеем. Затаив дух, как завороженный, протянул Тарас руку к тому локону.
Елена перехватила его пальцы чудесно жаркими по зимнему часу руками.
— Седину узрел, Тарасушка! — без всякой горечи улыбнулась она. — Так то не старость моя. Не страшись. И то у нас тут не беда, а только истинно награда Божья. Не вся я такая... — И вновь повторила, еще веселее: — Не страшись, старицей не сделалась я тут без тебя.
Ухнуло гулко раз и другой за стенами — и точно какая-то адская стая засвистала над головами, а затем страшный, с визгом треск раздался за спиной Тараса, будто воды плеснули на раскаленную, всю умасленную жаровню. Так сильно и вволю смотрел Тарас в глаза Елене, что и плечом не повел, а Елена не повела и бровью от тех смертоносных гласов.
— Ой! — только и ойкнула привычно она, будто клубок или иголку выронив. — Опять заревели! Мне — в храм скорее, к батюшке Сергию на молебен! Так отец настоятель велит, когда заревут! Сам-то под огнь не подставляйся, а я и за тебя помолюсь!
Елена повернулась и легким махом, едва земли касаясь, устремилась к Троицкому храму, до коего было рукой подать. Тарас пустился за ней, будто юность в догонялки играла с веским видом на скорое будущее под венцом. Однако ж вовсе не о том думал Тарас, а о том, чтоб спасти, оттолкнуть Елену от смерти, собой, как покровом, оградить ее от какого шального ядра, кои градом стали сыпаться на обитель. За стенами и вправду уже бурей ревела ляшская артиллерия!
Добежали до щербатых, уже давно израненных ядрами стен храма, сам Тарас с поклоном оттянул за кольцо тяжелую, всю окованную створку двери и порадовался той тяжести — вот защита! Из храма разлилось наружу чудное пение.
— Ой, уже начали! — первый раз показала испуганные глаза Елена. — Эх, я кулёма-то! Так зайди скорее — послушай!
И вдруг словно незримую, но непреодолимую стену ощутил Тарас в пустоте дверного проема: нельзя ему теперь в храм, нечист он после диавольского гона на аргамаке с тушинской царицей-ведьмой за плечами и жгучими поруганиями в чреслах своих. Нельзя! Очиститься должен не дальше притвора. Может, настоятель позволит-благословит, когда выйдет.
— Не на клиросе да не в приделе сейчас мое место! — выдохнул Тарас. — На стенах!
— Ой, нельзя тебе на стены, Тараска! — так и всплеснула руками Елена. — Я и забыла сказать! То отец Иоасаф велел тебе так и передать: чтоб на стенах перед ляхами свечой не светился. Пускай пока разумеют, что ты пленен тут. А ты еще для разведки ночью нужен будешь! Пусть тогда думают, что сам к ним утек, вывернулся. — И добавила со знанием дела: — Кто ж им, поганым, кроме тебя, пушки загвоздит?
Вот ведь планида Тарасу выдалась: куда, в какой стан, в чье войско ни попадет — тотчас розвiдником к делу норовят его приставить!
— Ночью-то великий приступ будет, — пробормотал Тарас. — Тут-то больше пригожусь!
— Да то и без вылазки всем видать, — махнула ручкой Елена. — Вон какую силищу нагнали! Так ежели теперь умереть — то вместе с тобою! Вместе с тобою тут и погребут — вот радость-то, другой не нужно!
Потерялся Тарас от таких слов. А Елена перекрестила его, тотчас вся прижалась к нему ровно на миг, и глазу-то не приметный, — и тотчас отпрянула, как испугалась... И бледные щеки ее вдруг запылали огнем!
— Под епитимью тут с тобой лясы точу! — вдруг строго свела она бровки, чтоб и себя в руки взять. — Ищи себе сам дело, коли в храме скрываться стыдишься. Только слово отца Иоасафа помни — то послушание! С Богом, Тарасушка! А мне пора.
Так и нырнула в сумрак притвора и в пение, наполнявшее храм. Сама и тяжелую дверь за собой дернула.
Тогда, утратив взором Елену, заполонявшую и его сердце, и весь мiр, тот самый мiр и увидел наконец Тарас — увидел то, что делалось в измученной осадою святой обители. Зимы в ней как будто не бывало. Будто так и стояла в ней поздняя слякотная осень без снега — так черным-черно было внутри стен. Вся обитель здесь казалась утробой огромной печи. Ляшские ядра, прилетавшие из-за стен, тщетно искали, что бы еще поджечь, что бы еще разрушить. Все деревянные строения внутри уже давно сгорели — или по злой вражеской воле, или на дрова пошли. Холопы, защищавшие обитель, теперь выскакивали из множества нарытых ими землянок — единственных мест, где горячее ядро могло собрать свой смертный урожай. Однако ж и ядра летели кое-как: знать, пушкари панов Зборовского и Лянцкоронского только-только закатили верховую артиллерию на шанцы и теперь пристреливались, иные ядра перекидывая через всю обитель. Да и сами холопы не то чтобы не боялись ударов, а как будто и не спешили никуда. Однако, если приглядеться, понятно становилось, что от голода все вялые, как те же осенние мухи. Движение на стенах тоже было подобно вялому копошению черных мух или же муравьев на куче в холодный день. Как вдруг устремлялись такие защитники в свои молниеносные успешные вылазки, уму было непостижимо!
Рыхло вышел из каменного братского корпуса, вслед за высыпавшей и спешившей на стены монастырской братией, прямо весь собою князь в богатой сряде и даже с перначом в деснице — сей сытый и даже немного пьяный. То и правда был князь Григорий Долгорукий, смутьян, "Вологду пропивший", однако ж воевать при случае умевший и к врагу за лучшей долей не перебегавший. Он посмотрел на небо, посмотрел, что ему делать, переложил пернач в шуюю, правой перекрестился и вернулся в корпус, уразумев по артиллерийской погоде, что приступа с кондачка не будет (а то бывало, когда подошедшие маршем вороги шли тотчас же в наскок во хмелю) и своих детей боярских стоит пока поберечь.
Стал решать Тарас, что делать и ему. Ядра, ложившиеся в изрытую и растоптанную грязь, проносились по ней огненными бесами — злобно, зычно фырчали и откидывали себе вослед долгие хвосты дыма и пара. Многие мужики уже трудились тем, что подхватывали с земли остывавшие ядра и, пошатываясь, несли их на стены — возвращать хозяевам. Своих припасов-то в обители, превратившейся в неприступную крепость разве что волей Божьей да молитвами преподобных, оставалось с гулькин нос.
Прикинул Тарас, что в таком простом деле и он может пригодиться, хотя бы к стене ядра поднося... Увидел в грязи дымившуюся тыковку — и ринулся к ней. Да только нагибаться стал, как звонкий голосок ему в уши ударил:
— Ожгись, ожгись, дядя!
Тарас поднял голову и оцепенел. К нему присоседилась девчушка лет двенадцати.
— Ты ж ее сначала вот так, дядя! Горяча покуда!
И девчушка стала кидать на ядро холодную грязь.
— Да кто ж ты такая?!
— Варварка я, — отвечала девчушка, не поворачивая головы.
— Батька-то где? — невольно пугался за нее Тарас.
Тут она оторвалась от дела и подняла на Тараса личико. Щеки ее были уж давно иссечены вылетавшими из-под ядер камешками. Иные царапины зажили. Не первый день катала она ядра.
— А тятю ляхи порубили, — с гордым покоем в сердце ответила, вся распрямившись, Варварка. — Да и он троим успел головы свернуть. Мужички видели... А мамка, — упредила она думу Тараса, — вон в Троице, при батюшке Сергии молится. Не страшно тут.
— Отошла бы ты от греха хоть под стену. Мамка ж не наплачется, коли тебя стрелой сорвет!
"Стрелами" в ту пору называли пушечные ядра.
— Как сорвет? Батюшка Сергий-то не даст, — уже вослед Тарасу удивилась девчушка.
Тарас уже подхватил с земли ядро и спешил к стене с еще горячей смертоносной тяжестью. Простое предчувствие дохнуло ему в спину и остановило. В обнимку с ядром повернулся Тарас глянуть еще раз на девчушку. И правда! Варварка уже кидала грязь на новое ядро, остужая его и сбивая в сторону пар. Обжигалась, тут же студила ладошки и пальчики грязью... натужилась и покатила ядро, глазом не поводя на смерть, свирепо свиставшую возле нее и над ее головкой, закутанной в серый шерстяной платочек.
Небывало глубоким вздохом так и расперло грудь Тарасу! И красота вернулась к нему. Поднял он глаза выше — в небо, и небо оказалось над ним чудесным. Сквозь тонкое беленое полотно, кое никаким земным огнем, дымом и копотью не замарать, проглядывала вечно молодая, утренняя голубизна.
Опустил глаза — и увидал другую красоту: натужно катит Варварка по грязи тяжелое ядро, обжигающее ей ручки! И ничто — никакая опасность и никакой голод не смогут напугать и остановить ее. Варварка так и будет катить ядро к пушкам, направленным на чужие орды, будет катить ныне и присно, а если станет нужно, то и — во веки веков! До самого Страшного суда! И адовым вратам не одолеть ее!
Что-то ударило Тарасу в плечо. Не ядро — наполовину снежок, а наполовину комок грязи.
Очнулся Тарас.
— Чего рот разинул в небо? — вопросил его пушкарь подножного боя, снежок и кинувший. — Стрелу ловишь? — И тут же разговорился с досады: — До темноты и простоишь! Огневые их серуны те! Такие и в очко попасть не горазды, все края только обосрут — не подойти, мать их так!
Тарас к нему и двинулся с ядром.
— Так не мне гостинец, — ткнул пушкарь пальцем в ядро. — Его наверх нужно. У меня дробный бой.
— Загнать бы ее от греха подальше, — кивнул Тарас в сторону Варварки.
— Ее?! — изумился пушкарь. — Ее уж нипочем не загонишь. Матери указывали, а та позволяет: "Богу — моя дочь!" Ну как, давно мы тут ожесточились все... А ты самый тот гонец от святейшего, что ль? Так тебе наверх нельзя — тебя тут велено от греха гнать.
Устыдился Тарас своей всесветной здешней славе. Чудно выходило: будто всех тут на него, тогда еще бесчувственного, поглядеть водили и каждому указывали, чтобы Тараса, как на ноги сам встанет, на стены не пускать. А тут и более удивился Тарас — теперь развесистым жалобам пушкаря:
— Оно, конечно, благодарствуем святейшему, так что ж он не прописал в воззвании своем жалованьем нас тут не обижать? Сидишь, давно ногти глодаешь, а ведь, когда Троицу нас послали держать, двойное жалованье обещали — и государево, и монастырское... А и государево в кулаке держат... а что стоит хоть один бочонок сребра распочать? Мы ж вон от какой силищи отбиваемся — хоть жёнкам бы да дитям оставить, коли самому не возвернуться. Может, слетаешь к святейшему? Скажешь ему, что снизу-то нам наобещали ляхи — искушают непотребно... Давно искушают.
Змейка снова проснулась в сердце Тараса
— Что ж сам не перебежишь к ляхам, коли у них сытнее?
Обидеться бы пушкарю, а он руку поднял, шапку на лоб двинул, затылок почесал, вздохнул и огляделся — так крестьянин, отпустив соху, осматривается на родном поле.
— Сытнее — оно верно, — вздохнул пушкарь. — Так ведь и непотребно, говорю ж. Серебра получишь, да сгинешь ни за грош. Куда перебегать? Сергий тут с нами. А смерть клюнет — так ангельского чина отцы тотчас сподобят да душу в рай отпустят на покаяние. Где еще такая радость ждет тебя? Самому до нее век не дойдешь, в монахи женатым не пускают... Вон мужичок, гляди, не чаял, что вдруг с преподобными на небеси трапезовать позовут. Отважен был, не раз вылезал. Ан тут смертушка прихватила — как удобно! Гляди-гляди!
Повернулся, посмотрел Тарас в ту сторону, куда кивал пушкарь. Неподалеку, под стеной, иереймонах с двумя подручными иноками облекал во все белое тяжко раненного "стрелою" — попало-таки в него, пока другое ядро нес, не увернулся. Белое одеяние-то уже наполовину алым стало — оторвало мужику ногу гораздо выше колена. Кровь еще хлестала. У самих монахов руки были черны от нее. Третий инок пел тропари, заглушаемые ревом пушек и свистом ядер...
Тарас скинул шапку, перекрестился.
— Эй, Федька! — раздался позади него крик пушкаря, обращенный на верх стены. — Взбутетень их хоть раз! Мочи уже нет вой поганый слухать! Скушно!
— Не велено! — донесся сверху ответ. — Приступа ждать! Сам шваркни, коли зелья прикопал, у нас две понюшки его! Вдарь! Глядишь, нишкнут...
— Да мне тут разве видать их! — добавил зла в голос пушкарь. — Хоть бы шапки высунули. Эх, надсада Божия!
Шкрябнуло что-то. Тарас вновь повернулся к наряду подножного боя. Пушкарь осторожно потянул на себя заглушку бойницы, поглядел так и сяк:
— Ни черта их не видать.
Вдавил заглушку на место, глянул на Тараса:
— Ну... сам твою стрелу отнесу им... Хоть плюну на паскуд сверху. А  ты знай сиди тут, как велено!
Ночью снарядили Тараса, как такое же прилетевшее от ляхов ядро, — в обратный по ним бой. Гвоздей ему прибавили — чужие пушки обессилить. Кинжал вернули. Веревку ту длинную тоже сберегли — и помогли в удобном, тихом месте вниз спуститься — так, что, если бы кто внизу Тараса перехватил, выходило бы, что он сам из боевой разведки, из обители, живым к своему куреню возвертался...
Пред тем прощание вышло у Тараса с Еленой. Только уж совсем коротким, мимолетным показалось оно Тарасу. Только глазками посверкала его любовь.
— Беги в свое дело, Тарасушка, — прямо рачительной хозяйкой, а не девушкой трепетной прощалась Елена, лишь голосок ее при имени Тараса на миг надломился. — Помогут тебе Господь Иисус Христос, Пресвятая Богородица и батюшка Сергий, не дадут пропасть! Только не умирай, пока я жива! А коли сгину, не дамся ляхам, тогда сам про себя решишь. Ты отчаянный!
Так и охнул Тарас:
— Что ж, ненаглядная моя панна, ты все про смерть-то?
— Какая я тебе "панна"? — вдруг снова поддала Елена строгого, да милого, такого знакомого и полюбившегося Тарасу голоску. — Ну-ка, забудь про "панн"! — И вновь из крепкого ветра в тихое дуновение перетек голос Елены: — Всю ночь за тебя буду молиться, стрел у поганых не хватит мою молитву разбить. Беги, знай, с Богом!
Махом перекрестила, прижалась на миг, огнем от сердца к сердцу одарив, — и тотчас порхнула прочь во тьму. В тот миг и уразумел Тарас, не успев обнять Елену, что упархивает от него так стремглав она лишь из страха привязаться, прикипеть раньше истинного счастья, тщась разумно ослабить горе утраты, если оно сразу приступит, перестав кружить бесполезно.
Вернулся Тарас вниз, к своему куреню, и тотчас на душе отлегло — приняли как давно его дожидались, не приметив его причуды и не услышав его ясака "Сергиев", обращенного к обители.
— Живой — лыко в строку. Ну, удалось? Загвоздил? — только и спросили, уже собираясь к приступу.
"Еще не все..." — подумал Тарас, а товарищам сумел даже не соврать, все хитрее от жизни становясь:
— А что, слыхать было, как палят?
А не палила ни одна днем со стены. Похвалили Тараса: знатно, видать, загвоздил.
Освободясь от вопросов, Тарас занялся своим делом. А как тут было загвоздить, коли ляшские и тушинские пушкари перед приступом на своем наряде уже сидели как мухи на немытых ложках... Так и таскал полночи на себе Тарас железную тяжесть, боясь только громыхнуть ею — хоть продавай те гвозди!
Думал-думал Тарас, что же сделать ему такое, как оказать свою помощь осажденным, как ослабить приступ, — и пришло вдруг ему в голову страшное... Он перекрестился и прошептал: "Вразуми, Господи!"
Меж тем в подножном сумраке, в коем все огни были строго запрещены, великая свежая сила уже ворочалась и подбиралась к стенам. Так море перед бурей начинает как бы еще сонно ворочаться и трепетать, неторопливо вытягивая и собирая наверх, в силу грядущих волн, тяжесть своих грозных глубин, чтобы потом без устали наносить удары берегам. Хоругви тучились, паром обдавало от них, воздухи в стане становились горячее и тяжелее. Оружие не бряцало, но растекался от него кругом неугомонный шелест. Сапега не раз объезжал стены, слышимый только в строгих, негромких окликах.
Затевался вкупе со свежими силами общий единовременный приступ со всех удобных сторон. Но было придумано так, чтобы осажденные того не уразумели, а кинулись все сначала на одну сторону, самую шумную, — будто весь приступ двинулся на той стороне после первого выстрела-сигнала "в бой". Потом последовали бы и другие выстрелы-сигналы — и тогда уж вся вавилонская сила языков должна была стянуться к стенам и на них котлом.
Вскоре после полуночи вдруг было замечено движение и на стенах обители. Появились огоньки-звездочки лампад — и сверху на гогов и магогов потекло пение тропарей. По стенам двинулся крестный ход. Козаки задирали голову и невольно крестились, скидывая шапки. Да и не только православные крестились в оторопи, но, невольно, и католики. Пение наполнило ночь. Женские голоса вослед мужским становились все сильнее и даже стали перекрывать монашеский хор. "Сколько же их там?" — вопрошали сами себя уже готовые к приступу воины. — Вкруг всей стены лампады. неужто все стены крестный ход обоймет? Ангелы, что ли, к ним спустились на подмогу?!" И дыхание внизу становилось порывистым, а у иных и колени слабнуть начинали.
Однако ж крестный ход миновал, затихло. И внизу подобрались. Тишина скопилась тугая, сравнимая с пыжом, затолкнутым в пушку.
Козаков, однако, обидел Сапега. Велел прямо перед ним, в первую очередь, поставить наемную немецкую роту с регулярной огневой мощью. Вроде бы подмога получалась козакам — залпами прижать сидельцев наверху да и расступиться, пропуская козацкий вихрь. Однако ж запорожцы подозревали притеснение — а вдруг немцы первыми полезут? — роптали вместе с атаманами. Решили немцам на пятки наступать, а потом силой раздвинуть их и первыми стены взять, иначе и к шапочному разбору не поспеть будет — ризницу-то вперед всего разобьют.
И вот перед рассветом час приступа настал.
Бухнула сзади и сбоку первая сигнальная пушка, коей полагалось быть не угаданной осажденными...
...Тараса поставили в середину куреня, для сбережения. Да он в первые и не рвался. Только и думал — как бы вернее предупредить сидельцев.
Немецкая рота, хрупнув мерзлой русской землею, двинулась к стене.
"Чи не відстаємо від них! На п´яти їм тиснемо!" — еще раньше знали команду запорожцы. Выступили — и выступили ходко и легко, не в пример железнобоким кнехтам.
"Шуму бы побольше..." — смекнул Тарас, а взял да и рёк общую досаду негромким голосом в гуще куреня:
— Правда ж, німці-то не пустять! Зараз би їх і розсунути! На стіні-то пізно буде скидати їх самим.
Хотя знали, что по артикулу и не должна была лезть на стены немецкая железнобокая рота с пищалями — только пострелять подольше, зачищая верхи.
— Так, так! — вкруг от него раскатились согласные голоса. — Що ж це Німчур вперед Руси лізе! А ну-ка, посунемо! Русь вперед йти повинна!
И вся хоругвь уширила шаг, уже поднимая сабли и самопалы, продвигая над головами лестницы и дыша угрозой в спины немецкой роте. Жеребцы шепотом не ржут — так и низовые шепотом говорить не могут: голоса их и речи про силу Руси были слышны не только немцам.
Тарас тоже поднял самопал... И вдруг почудилось ему, что на стене Елена стоит маленькой темной тенью. И смотрит вниз на него, на Тараса, а всей страшной силы и не видит! "Да беги же оттуда!" — крикнуло уж прямо москальскою речью сердце Тараса, а палец невольно дернул. Пшикнуло, и бухнул самопал огнем в небо — предупредить Елену.
— Рухай їх! — тотчас раздался рядом с ним чей-то знакомый голос.
Клацнуло широкой волной впереди. И послышалось:
— Кертойхь! (Кругом!)
Так и упало сердце Тараса. Вмиг похолодел он весь! Ему ли не знать было, что случится сейчас!
— Лягай! — крикнул он во всю мочь и кинулся вниз, на землю, меж ног товарищей по куреню.
И правда, едва успел он вклинить свой крик меж тех двух согласных немецких команд:
— Фуер!
Крестьянская коса с таким хрустким дохом входит в плоть густых луговых трав, с каким строй чужеземных наемных пуль вонзился в живую плоть козацкую. Топор дровосека с таким сочным, безжалостным хрупом входит в молодую древесину, с каким немецкие пули щепили козацкие ребра. Стоны смешались с рыком ярости.
— Рубi! Рубi! — ревели живые атамановы голоса. — Руби нiмчуру! За Русь! За Сiчь!
— Фуер! — звучал им короткий ответ.
И свинцовый ветер-град вновь валил козаков.
— За Сiчь! — раскатились волны. — За Русь!
А и правду, запорожцы всегда бились с чужими языками за великое товарищество свое — за Сiчь — и за свою необъятную, необыменную землю, кою не иначе как своей Русью называли.
— Фуер!
И вот уж козачий рев слился с ревом немецких ругательств и стонов.
Ничего никогда не боялся Тарас. Смерть на любой дороге мог встретить в одиночку, как добрую бабу с полными ведрами на коромысле. А тут только сильнее вжимался в землю меж павших и еще горячих тел, внимая одному велению: "Не умирай раньше меня, Тарасушка!" Вот и страшился всей душой и всем телом не исполнить того веления.
А пальба, грохот, рев стали раскатываться в стороны, наполняя все пределы ночи. Загрохали пушки — и внизу, и сверху. С кипящим свистом стали ложиться кругом стрелы-ядра. Верно, и тот пушкарь Федька, коему не велено было кидать ядра днем, теперь отводил душу над головой Тараса. Одно из ядер шваркнуло совсем близко — обдало Тараса горячим пороховым духом и горячей да разорванной кровавой плотью. А Тарас молился, уткнувшись лицом в хладную, терпкую русскую землю, — молился Господу Иисусу Христу, Пресвятой Богородице и святому преподобному Сергию — и за себя, ради слез своей ненаглядной Елены, и за саму Елену, и за товарищей своих, воевавших сейчас за Русь не пойми как.
Грохотало и ревело до солнца. А потом затихло каким-то отдаленным неземным звоном и заволоклось дымом-туманом, словно воздушным круговым саваном, порохом пропахшим. То, что случилось с Тарасовым куренем и немецкой ротой, случилось под стенами повсеместно. Своя своих не познаша. Едва не каждый русский крик, едва не каждая команда была внезапно услышана ляшскими хоругвями как боевой клич отважной вылазки сидельцев из стен обители. В ночи слепые дрались со слепыми, ведомые ослепшими от путаницы и тьмы командирами. Сатанинская волость под стенами святой обители разделилась сама в себе и потопла в самоистреблении.
Оставшиеся в живых атаманы теперь уводили свои ватаги, крестясь на Сергиев монастырь. Тушинцы бестолково вертели головами. Оглушенные поляки ругались. Сапега где-то пропал в растерянности. И дух не успела ляшская прорва перевести, как пришли вести, будто бы на подходе с разных дорог стрельцы и дети боярские князя Скопина-Шуйского, а отдельной крутой бедою — железное войско свейского воеводы Понтуса Делагарди, подвязавшееся у царя Василия. Сапеге ничего не оставалось, как отхлынуть от стен обители.
До полудня бродил вкруг Троицкого монастыря Тарас Кречеток, никому не нужный. Все ждал, когда можно будет войти в стены не таясь. Прощаться ему было уж не с кем, только постоял Тарас, сминая шапку, над посеченным немецкими пулями атаманом Богданом Секачом, а пригодился куреню только в погребении оного. Чудно и горько закончился поход его куреня от Сечи до Троицкой обители: успели мимолетом козаки повоевать в ночи за Русь, да все тут же и полегли ни за грош...

Глава заключительная
Тайна грядущего


В Москву возвращались на плечах светловолосых свейских воев. Елена весело болтала с ними из своей повозки, а перед Москвой уже чуть ли не командовала. Еще в обители Марфа Старицкая, королева ливонская, знавшая по-свейски, обучила способную Елену не столько со скуки, сколько для дела: коли поляки обитель осилят, то полагалось Елене при королеве только по-свейски говорить.
Свейцы восхваляли Елену, то и дело махали ей своими широкополыми мухоморными шляпами и с лукавым почтеньицем поглядывали на ехавшего при ней козака, на статного аргамака его. Тарас же не ревновал Елену к свеям — подумаешь, наемники! Он отдал свой самопал Елене: если что, пали прямо в лоб всякому безобразнику! Да и страшиться за нее не пристало: меж свеев уже пронесся слух, что принцесса она — и убей у них командиров, они пошли бы за ней кого угодно воевать. Что раньше уже однажды и случилось — с преданной выше наймитского жалованья прекрасной Елене немецкой ротой.
Да и сам Тарас был хоть куда. Елена распорядилась перед уходом из обители справить ему добрую сряду стрельца и сапоги с серебряными подковками. Не уведенный никем в сумятице добрый вороной аргамак из конюшни князя Воротынского тоже тут пригодился.
А уж как обнимался Тарас дома с заждавшейся его Серкой! Как уже в деннике она до самой кровли подпрыгивала! А боривітер-пустельга дома кикал так, что в ушах у всех звенело!
Весело погуляла Москва со шведами. Медов да вина белого столько утекло — будто прорва в самой земле московской отверзлась. Свеи знатными питухами оказались, даже немцев покрепче — не всякий русский их осиливал, валились вповалку все на том мирном поле брани.
Однако ж недолго Москва победой и порядком повеселилась. Спустя месяц вдруг словно страшный мор на нее в одночасье с неба пал... Затихла вдруг вся Москва и снова забилась во дворы. И вновь, как уж не раз случалось в те смутные годы, по мостовым стольного града бродили пешком вороны, по-хозяйски ворочая клювами.
И Андрей Оковалов, и Тарас в те дни сами бродили по двору, словно пораженные посреди дня лунной болезнью, не знали, куда и приткнуться. И только Елена сохранила твердость разумения и духа — убеждала она всех, что не мог князь Воротынский отравить на своем пиру победоносного воеводу — князя Михаила Васильевича Скопина-Шуйского, коего в крестные отцы своему сыну-младенцу, а себе — в кумовья пригласил! То ж прямая хула на Святого Духа и приговор на муки вечные в геенне огненной! Да и разумом простым посудить — как страшным убийством в своем же доме себя миру представить! Нет — верно, хозяин дома не знал об отраве, а кто-то злодейски пронес ее... Не от самого ли царя Шуйского, опасавшегося, что вместо него на престол иного Рюриковича и даже дальнего его племянника, князя Михаила Васильевича, возведут?
А вскоре и царя на Москве не стало никакого вовсе... Был, да сплыл разом. Был царем Василием — а стал насильно монахом Варлаамом, заточенным в Чудов монастырь посреди стольного града. И пошли вдруг указы по Москве именем иного царя-круля — Владислава Жигимонтовича. Слухи вились, что и сам Жигимонтович, сын Сигизмунда, уже на Москве сидит, пока его грозное войско, одолевшее Смоленск, продвигается к Москве наперегонки со свежим войском бывшего тушинского, а ныне временно калужского царя Дмитрея Иваныча, осильневшего малой ордою Яна Петра Сапеги, каковой же, в свою очередь, уже успел из коронного ротмистра в самовластного гетмана перекраситься.
И вроде как совсем не стало Руси...
Встрепенулся народ московский, только когда прокатилась весть, что святейший патриарх Ермоген объезжает Москву с благословением.
Андрей Оковалов, никогда ни с кем своими думами не делившийся, а только окончательную волю проявлявший, собрал своих посреди светлицы, встал посреди нее, опустив кулаки, и рёк:
— Святейший-то чует, что и его скоро уморят! Он горой за царя Василия был... Может, пойти мне к Воротынскому-то? Меня-то он тотчас примет. Да и пришибить его, как покойный тятя — того поганого гетмана. Только тут уж — сразу насмерть! Чтоб знали, что Москва под ляхом не ляжет. Вся нипочем не ляжет!
Елена встала перед братом:
— Ты, братец, коли дурить надумал, так хоть с умом начинай. — Сразу стало видно, что еще переняла она от королевы ливонской, помимо свейского наречия. — Пробирайся хоть в Ярославль, к дяде нашему. Подымай там ополчение, дядя поруку за тебя даст, за твое обещание отцово наследство на войско расточить, когда до Москвы дойдут. А я тут на хозяйстве пока посижу, не запущу.
Вернувшись на Москву, Елена скоро отъелась — стала кровь с молоком. А к Тарасу больше стремглав не прижималась. Напротив, только понукала издали. Но каждый взгляд ее был для Тараса дороже золотого царского гривенника.
Ворота Оковаловой усадьбы выходили на широкую улицу — и на ней тоже ожидали проезда святейшего. Крепкий народ теснился, затирая нищих. Святейший ехал на своей повозке, не мелко сыпля благословениями — раздавал, утомляя руку. Вот и до Тараса очередь дошла...
Живым взором святейший сначала охватил всех Оковаловых вкупе с Тарасом. И вдруг как громыхнет, указав перстом то на Тараса, то на Елену:
— Почто еще не венчаны? Под венец живо! Благословляю!
Елена ахнула — и только братья успели подхватить ее, чтобы не расшиблась в обмороке.
Тараса то патриаршее благословение точно выстрел мортиры оглушило. Он пал ниц:
— Батька святейший!
— Чьего прихода? — гремел над ним глас.
Отвечал Андрей, и отвечал точно из-под удавки хрипя.
— Сейчас увижу — реку попу, — продолжал святейший. — Небось на крестце улицы жмется. Чтобы завтра же!.. А ты, козачок, увезешь жену из Москвы. Тут еще самая беда грядет, а ты в самое пекло полезешь отчаянно, знаю тебя. От тебя сынки такие же шустрые должны сначала пойти. Чай, пригодятся. Хутором-то богат? Хутор есть?
Тарас поднял свою звенящую от слов патриарха голову. Святейший колокольнею высился над козаком.
— Два есть, батько святейший! — маханул Тарас, вспомнив братнины хутора и теперь не сомневаясь, что поделятся братья хоть бы и от изумления, когда он такую гордую да умелую во всем красу привезет.
— Богат! — усмехнулся святейший. — Благословляю в дорогу! Доедете надежно. Целыми да живыми. Никола-угодник защитит. Пройдет время — навестишь московскую родову. Или сыны твои... Или внуки твои приедут. Когда Русь станет единой и вновь окрепнет. А нынче поезжай отсюда прочь до дому и береги жену — ладная она у тебя будет. А мы тут, московские, пока сами управимся с Божьей помощью. В сборах не грузни, с Богом езжай налегке.
Тарас приник к руке святейшего. Сухой, шершавый тыл руки патриарха показался ему тою же твердой и несокрушимой стеной Троицкой обители, к коей он весь прижимался недавно.
Тронулся дальше патриарх московский...
И вдруг Тарас опрометью бросился за ним:
— Батько святейший! Батько святейший!
— Чего? Передумал никак? — удивленно прищурился патриарх Ермоген.
Тарас кликнул своего пустельгу — пал с небес друг ему на руку. А руку свою Тарас протянул к святейшему — и присвистнул особо. И что же? Пустельга сам смело перешел на край патриаршей повозки.
— Батько святейший! Прими, не обессудь! — едва не захлебываясь, выдыхал горячие слова Тарас. — Сокол у меня ученый! Все его глазами с высоты видать! Всякую опасность тебе предупредит!
— Добро! — качнул головой святейший. — Благодарю, козак. Будет кому скорую весть мне на родину принести.
И услыхал Тарас в голосе патриарха, что грустную весть святейший собрался на родину посылать с добрым соколом...
Андрей Оковалов в те дни только и бормотал себе в нос вместо молитвы: "Ну, раз сам святейший благословил!.." И только когда уже венчанные совсем собрались и на рухляди дорожной сидели, строго обратился к новоиспеченному зятьку:
— Нынче большого приданого за сестрою не дам. Хоть сам святейший добрую дорогу обещал, однако ж за сохранность рухляди не ручался. Спокойствия на дорогах еще долго ждать. Денег в пояс — довольно. А утихнет — пришлю возы племянникам на зубок! И вот что, слухай! Покойный тятя тщился-то Елену за прынца датского отдать. Посему считай то тятиным тебе велением — стать не ниже полковника, а лучше — самим гетманом!
И вдруг распустился весь, заплакал Андрей...
Когда выезжал Тарас с молодой женою из градских ворот на юг, в Арбатские ворота уже вступали блистательные хоругви польских гусар.
На выезде же из Москвы на краткий миг поравнялся с Тарасом неизвестный всадник. И ёкнуло сердце у Тараса — посреди бела дня напомнил всадник Тарасу того ночного, на кургане, иноземного полковника, что Юрием назвался. Хотя черты, дневные и ночные, трудно было сличить. Во всем синем и с казачьей пикой был всадник.
Тарас искоса, сторожко приглядывался. И вдруг переглянулись оба.
— Далеко ли, козак, с семьею? — вдруг вопросил всадник.
Голос как будто был другой.
— До дому, на хутір, — просто ответил Тарас.
— Не близко! — догадливо рёк всадник. — Ангела-хранителя! А мне на Нижний. Путь покороче твоего будет! Глядишь, обратно затемно поспею.
Изумился Тарас такой быстроте и тоже пожелал путнику ангела-хранителя в дорогу. Тотчас припустил неизвестный всадник рысью — и пропал в мареве дороги. Но еще добрый час сердце у Тараса стучало. Не мог успокоиться он по неизвестной ему причине.
Тем временем святейший крепкой поступью, не останавливаясь на передых, поднимался на колокольню Ивана Великого. За ним маялся с одышкой и крупным потом на лбу его келейник. Пред тем нелегким восхождением святейший сказал ему как бы между прочим:
— Пойдем, что ли, взглянем, каким бесам Господь попустил Москву полонить.
"Чай, Моисею на гору Синай короче подниматься было, прости Господи!" — подумал келейник, но вслух не выговорил — упаси Господь!
И вот наконец встали на теплом верховом ветерке под колоколами Ивана Большого. Открылись взору и вся Москва, и половина Замосковья. Еще выше висел теперь на воздусях подаренный святейшему сокол.
Внизу же, посреди Кремля московского, разливалось гусарское войско. Его вел самый разумный польский воевода, польный гетман Станислав Жолкевский. Он давно отговаривал короля Сигизмунда воевать Москву и убеждал его взять Русь хитростью и ласковой унией — и уж тогда не Московская Русь, а Речь Посполитая станет истинно Третьим Римом. И видно было при виде того войска, что самозваному да шалопутному царьку Дмитрею уже не видать Москвы.
Гусарские брони сверкали внизу, как широкая река в ясный летний полдень. Гусарские крылья и пики покачивались, как густые рощи на свежем ветру, перья да флюгера в лад трепетали на них.
Патриарший келейник вдруг заметил, что святейший хоть и стоит лицом к прибывающему в Кремль иноземному войску, однако ж сейчас смотрит совсем в другую сторону — и смотрит высоко, при том блаженно улыбаясь. Что он зрит, святейший патриарх? Кто знает...
Может, видит он своим ли взором или же чудесным взором подаренного ему сокола, как там, в далекой дали, в Нижнем Новгороде или же Ярославле, девчонка Варварка, выбиваясь из сил, уже катит к великой пушке неподъемное ядро. То ядро, коему надлежит прилететь сюда, прямо на Москву, и разнести в прах всю нагрянувшую без спроса чужеземщину, — тогда все блестящие ляшские брони загремят по мостовой, как кухонная утварь с опрокинутого лотка хмельного лудильщика, а гусарские крылья да перья разлетятся, пугая даже бывалых московских ворон.
Хочет спросить келейник патриарха, что же зрит в дальней дали святейший... А спросить-то — страшно!

Конец сказа.

1 В рассказах об осаде Троице-Сергиевой лавры в 1608–1610 годах присутствуют многие чудеса. Дотошные ученые считают, что немало таких рассказов было придумано много позже. Однако ж доподлинно и с обеих воевавших сторон известно, что осажденные отбивали атаки немыслимо превосходивших сил врага, а монахи, крестьяне и паломники, оказавшись в монастыре, голодая месяцами и страдая цингой, не раз на вылазках малым числом одерживали победы над бывалыми польскими вояками и казаками. А главный штурм монастыря сводными силами отрядов Сапеги и подошедших частей Зборовского и иже с ним действительно закончился их многочасовым взаимоистреблением под стенами обители на глазах изумленных защитников крепости. Объясняют это путаницей в сигналах к штурму, незнанием друг друга, смешением русского и польского наречий в рядах штурмующих — иными словами, многие "ветераны" осады в пылу приступа принимали подошедших "новеньких" за вылазку осажденных, предрассветная мгла усугубила ошибку, а дальше уже трудно было остановиться... Этот позорный приступ состоялся в июле 1609 года. После него из стана осаждавших ушли многие атаманы, посчитавшие случившееся дурным знаком. Больше серьезных приступов Сапега не предпринимал. Здесь этот штурм сдвинут на полгода, к последним дням осады, ради логики сюжета, не нарушающей общую логику исторических событий.