Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

МИХАИЛ МОРГУЛИС


ОТ РЕДАКЦИИ
Сегодня лишь малый разговор о поэте выдающемся — Науме Коржавине. Он, можно сказать, вышел из "Юности", где в начале шестидесятых годов прошлого века не только
публиковал стихи, но и вел обзоры удач и срывов начинающих стихотворцев.
Близко знал поэта писатель и священнослужитель Михаил Моргулис. Ему слово.


НЕПОДКУПНЫЙ ПРАВДОЛЮБЕЦ НАУМ КОРЖАВИН


О больших людях надо писать скупо, они говорят о себе своими делами. В литературе они говорят прозой, стихами. Говорят своим поведением в жизни: благородством или вещами противоположными. Что таить, известно, многие писатели в жизни совсем другие, чем в своих книгах. Но есть редкие, которые одинаково чисты и мудры как в книгах, так и в жизни. Таким был мой друг Виктор Платонович Некрасов. Таким был Наум Моисеевич Коржавин. Пять лет мы провели вместе в штате Вермонт, в летней программе Норвичского университета. К Коржавину более всего относились классические фразы другого Некрасова, Николая, дореволюционного: "Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан", и знаменитые евтушенковские: "Поэт в России — больше, чем поэт". Но Коржавин был большим поэтом в жизни и большим гражданином в поэзии.
Поэзия — как женщина, в нее можно влюбиться или остаться равнодушным. Можно ее уважать, ценить, даже восхищаться, но не любить. Хотя многие Коржавина ценили и любили, но многие и не щадили. Как и он сам, если не любил, так не любил, если не щадил, так не щадил.
Конечно, его классическое стихотворение "Памяти Герцена" — "...какая сука разбудила Ленина, кому мешало, что ребенок спит." — всколыхнуло полуспящую, затаенную, жившую в страхе интеллигенцию Советского Союза. Много можно о нем рассказать, уже рассказали, и еще расскажут, как он сидел в тюрьме за свои стихи, как выступал. В конце 1940-х его, студента Литературного института, репрессировали (в его стихах нашли "пессимизм, неверие в творческое дело партии" и "навязчивые мысли об арестах 1937 года"); по собственным словам, в ссылке он стал "антисталинистом".
Постоянно жила в нем непримиримая гражданственность, великая тяга к справедливости.
Но я коснусь другого, личных соприкосновений с ним в благословенном штате Вермонт. Сюда к нам, в Норвичский университет, приезжали Василий Аксенов, Булат Окуджава, Александр Солженицын и многие другие известные и малоизвестные профессионалы в литературе. Говоря воинским языком, были и генералы, были и лейтенанты. Всех встречали мой учитель профессор Леонид Денисович Ржевский и замечательный историк Николай Всеволодович Первушин.
Коржавин в жизни был большущий интеллигент, а к женщинам проявлял особую нежность. Для него женщина была каким-то особым созданием, залетевшим в наш жестокий мир. Всех он называл ласковыми именами, мою жену, Татьяну Николаевну, — Танечка-Танюша. А свою жену Любу Мандель — Любаша, Любашенька. Так было в бытовой жизни. Но стоило заговорить о поэзии, сказать что-то Эмой не воспринимаемое, в чем, как ему казалось, чувствовалась фальшь, не справедливость, как он вскипал, лавой обрушивалась мысль, захлебывался и доказывал, где правда, а где ложь. Но видел он только свою правду. Как-то я неосторожно вспомнил Мандельштама, его "художник нам изобразил глубокий обморок сирени...", как в ответ задрожали руки, крик: "Что вы все носитесь с Мандельштамом, да, он чрезмерно талантлив, но он не один!"
Однажды в Вермонте мы пошли в цирк-шапито, Виктор Некрасов, Коржавин и я. Подслеповатый Коржавин зацепился за край манежа и упал. К нему подбежал клоун и помог подняться. Боже, какое счастье было на его круглом лице. Он закричал, как ребенок: "Вика (Некрасов), Миня (я), это же настоящий клоун, сфотографируйте меня с ним!" И он обнял клоуна и был совершенно счастлив.
А однажды, тоже в Вермонте, он взобрался на зеленый холм, лег и покатился вниз, что-то щебеча в порыве детской радости. И мы все заразились этим и тоже стали взбираться на холм и катиться-катиться, как будто в детство.
Все ходили в пиццерию "Папа Джон", ели пиццу, пили пиво. Он часто был с нами, как-то посмотрел на нас с Некрасовым и вдруг сказал на идиш: "Шикеры!", то есть пьяницы. В тот момент он был очень похож на знаменитого Исаака Бабеля. Я ему сказал об этом. Он засмеялся, ему было приятно.
Всю жизнь он близко дружил с Владимиром Войновичем и Булатом Окуджавой. Они были схожи в своей непримиримости ко лжи.
В журнале "Литературный курьер", который я издавал в Нью-Йорке, шла полемика о Солженицыне. На Солженицына подали в суд два сотрудника радио "Свобода". Коржавин написал замечательное письмо-статью о том, что это фальсификация фактов, инсинуация, похожая на советские методы пафосного вранья, чтобы опорочить имя писателя.
Было это в 1984 году.
О Бродском при нем лучше было не вспоминать, однажды проговорил: "Босяк, старающийся быть интеллектуалом". Но добавил: "Есть хорошие стихи, пока он сам себя не испортил". Вспоминал, что Анна Ахматова якобы сказала после эмиграции Бродского: "Теперь, когда "рыжий" попал в руки нью-йоркских бизнесменов, я за него спокойна!"
Добрые люди есть везде, и в полиции, и в милиции, и среди дворников. Но поэт особо должен щадить других поэтов, тогда когда-нибудь и его пощадят. Но вместе поэтам быть трудно. Как и фотомоделям. И те и другие спокойны и добры, когда нет рядом коллег по цеху.
Коржавин умел готовить хлебную водку из спирта. Ржаные сухари заматывал в марлю и опускал в спирт. За три дня спирт пропитывался хлебным запахом, и получалась "Хлебная коржавинская". Он со своей детской радостью демонстрировал свой продукт в Вермонте и Бостоне.
Я часто вспоминаю, как он приходил в наш дом в Вермонте, рядом с университетом. Замечательный философ и поэт, добрейший и честнейший. Он напоминал мне мудрого цадика из местечка, не знающего, где он забыл галоши, но знающего, что случится в будущем. С ним дышалось хорошо.
"Мы не в изгнании, а мы в послании!" Первым сказал эти великие слова о российской эмиграции Дмитрий Мережковский еще в 20-х годах прошлого столетия. Потом их повторяла Нина Берберова, и как заклинание, постоянно вспоминал Коржавин: "Мы не в изгнании, а мы в послании!"
В этом месте статьи я подумал, что он не только поэт-гражданин, но и поэт любви. Но затаенный. Вот написанное в 1947 году, когда Сталин снова стал сажать в лагеря победившую послевоенную Россию. А он пишет о любви: "От дурачеств, от ума ли Жили мы с тобой, смеясь, И любовью не назвали Кратковременную связь, Приписав блаженство это В трудный год после войны Морю солнечного света И влиянию весны... Что ж! Любовь смутна, как осень, Высока, как небеса... Ну, а мне б хотелось очень Жить так просто и писать. Но не с тем, чтоб сдвинуть горы, Не вгрызаясь глубоко, — А как Пушкин про Ижоры — Безмятежно и легко".
О нем много написали, а теперь напишут еще больше. Ведь таких людей начинают ценить после их смерти. Особенно писателей и поэтов. Уверен, хорошо напишет о нем его преданный друг Владимир Войнович. Я же, в скачущих мыслях, самые важные вижу в том, что Наум Коржавин был постоянно честен, чист, неподкупен. Он был ребенком и мудрецом. После смерти Евтушенко Коржавин оставался как одинокое дерево среди поваленных грозой других деревьев. Теперь и он упал. И окончательно закончилась эпоха прошлых слез, надежд, любви и необъяснимой честности некоторых людей. Среди этой малой группы был Наум Коржавин, ставший замечательной частью русской поэзии. Вот что он написал в 1956 году: "В наши подлые времена Человеку совесть нужна, Мысли те, что в делах ни к чему, Друг, чтоб их доверять ему. Чтоб в неделю хоть час один Быть свободным и молодым. Солнце, воздух, вода, еда — Все, что нужно всем и всегда. И тогда уже может он Дожидаться иных времен".
Времена повторяются. И строчки хороших поэтов актуальны всегда.


ОТ РЕДАКЦИИ
А нам лишь остается представить фрагмент из наследия Наума Моисеевича Коржавина. Вчитайтесь в эти стихи — много ли потом останется в душе вашей от века нынешнего...

ПОСЛЕДНИЙ ЯЗЫЧНИК
(Письмо из VI века в ХХ)

Гордость,
       мысль,
               красота —
                       все об этом давно отгрустили.
Все креститься привыкли,
       всем истина стала ясна...
Я последний язычник
       среди христиан Византии.
Я один не привык.
       Свою чашу я выпью до дна.
Я для вас ретроград. —
       То ль душитель рабов и народа,
То ли в шкуры одетый
       дикарь с придунайских равнин…
Чушь!
Рабов не душил я —
       от них защищал я свободу.
И не с ними —
       со мной
                   гордость Рима и мудрость Афин.
Но подчищены книги.
       И вряд ли уже вам удастся
Уяснить, как мы гибли,
       притворства и лжи не терпя,
Чем гордились отцы,
       как стыдились, что есть еще рабство,
Как мой прадед-сенатор
       скрывал христиан у себя...
А они пожалеют меня?
— Подтолкнут еще малость!
Что жалеть,
       если смерть —
               не конец, а начало судьбы.
Власть все общей любви
       напрочь вывела всякую жалость,
А рабы нынче — все.
       Только власти достигли рабы.
В рабстве — равенство их,
       все — рабы, и никто не в обиде.
Всем
       подчищенных истин
               доступна равно
                               простота.
Миром правит Любовь —
       и Любовью живут, —
               ненавидя.
Коль Христос есть Любовь,
       каждый час распиная Христа.
Нет, отнюдь не из тех я,
       кто гнал их к арене и плахе,
Кто ревел на трибунах,
       у низменной страсти в плену.
Все такие давно
       поступили в попы и монахи.
И меня же с амвонов
       поносят за эту вину.
Но в ответ я молчу.
       Все равно мы над бездной повисли.
Все равно мне конец,
       все равно я пощады не жду.
Хоть, последний язычник,
       смущаюсь я гордою мыслью,
Что я ближе монахов
       к их вечной любви и Христу.
Только я — не они, —
       сам себя не предам никогда я,
И пускай я погибну,
       но я не завидую им:
То, что вижу я — вижу.
       И то, что я знаю — я знаю.
Я последний язычник.
       Такой, как Афины и Рим.
Вижу ночь пред собой.
       А для всех — еще раннее утро.
Но века — это миг.
       Я провижу дороги судьбы:
Все они превзойдут.
       Все в них будет: и жалость, и мудрость...
Но тогда,
          как меня,
                     их растопчут другие рабы.
За чужие грехи
        и чужое отсутствие меры,
Все опять низводя до себя,
       дух свободы кляня:
Против старой Любви,
       ради новой немыслимой Веры,
Ради нового рабства.
       Тогда вы поймете меня.
Как хотелось мне жить,
       хоть о жизни давно отгрустили,
Как я смысла искал,
       как я верил в людей до поры.
Я последний язычник
       среди христиан Византии.
Я отнюдь не последний,
       кто видит,
               как гибнут миры.