Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

СЕРГЕЙ ФЕДЯКИН


Вышедший из крестьянского космоса


Василий Белов, несомненно, наследник великой русской культуры

"…Возможно, на этот раз тебе дадут и по башке. Вещь-то ведь уж больно страшная". – Это из напутствия Федора Абрамова, когда он прочитал "Привычное дело". Автору повести 33 года, т.е. "возраст Иисуса Христа". Возраст знаковый. Произведение – тоже. "Вещь-то ведь уж больно страшная"... – Возможно и поэтому не самый известный в те времена журнал "Север", где появилась повесть Белова, расхватывали в библиотеках: читатель хотел "правды жизни". Но проза Белова проявила не только эту правду.
То, что с конца 1950-х в русскую литературу пошли писатели из деревни, можно попытаться объяснить особенностями трудного послевоенного времени. Но как объяснить восторг чуткого к слову композитора Свиридова? "…Так сердцу дорого, что есть подлинная, истинно русская, народная литература в настоящем смысле этого слова". Немаловажна и другая, рядом брошенная фраза: "…Это совсем не "деревенщики". Это очень образованные, тонкие, высокоинтеллигентные, талантливые как на подбор – люди. Читал – часто плачу, до того хорошо".
1960-е – уже не первый приход "сельских жителей" в литературу. Начало века знало предшественников: Сергей Есенин, Николай Клюев, Сергей Клычков… (Петр Орешин, Александр Ширяевец, Алексей Ганин… – список можно продолжить). Да, тогда это большею частью – поэты. И всё же…
Белов тоже начинал как поэт. Это удивляет, если не вслушиваться в его прозу. "Бобришный угор", "На ростанном холме" – тоже лирика, хоть и в прозе. И в "Привычном деле" она звучит – то тихо и радостно ("Ему было хорошо, этому шестинедельному человеку"), то надсадно и безотрадно ("И никто не видел, как горе пластало его на похолодевшей, не обросшей травой земле, – никто этого не видел").
Но поэт Клычков писал и особую, редкую прозу: "Сахарный немец", "Чертухинский балакирь", "Князь мира"… "...Эх, рассказывать, так уж рассказывать... Простояли мы так, почитай, два года в этой самой Хинляндии, подушки на задней части отрастили – пили, ели, никому за хлеб-соль спасибочка не говорили и хозяину в пояс не кланялись..."
Стоит только открыть первую страницу "Привычного дела", чтобы уловить нечто родственное ("Парме-ен? Это где у меня Парменко-то?"). А уж если дойти до "Бухтин вологодских"…"Да, чего я тебе не рассказывал-то… Вишь, при ней-то не посмел, а после забыл. Теперь ушла, проходит до паужны. Вот слушай, как я ей, Вирьке-то, косые глаза выправил. А чево? Не веришь – не верь, дело твое, хозяйское".
То, что Белов, как и вся плеяда писателей, которую Свиридов назвал "народной литературой в настоящем смысле этого слова", идёт от русской классики XIX века, современники замечали. Но лишь один, – Вадим Кожинов, – заметил и другую, неожиданную черту этой прозы. Диалектные словечки – не редкость в классическом XIX веке, если воссоздаётся речь героев. Язык автора – дело иное. Он не выходит за рамки "литературных границ". Писатели 1960-х, – те, что из деревни, – не побоялись ввести диалектные краски и в авторскую речь.
Наблюдение Кожинова может показаться только лишь любопытным, если не отступить в 1920-е. Тогда ломался привычный русский язык. Тогда вспоминали времена иных социальных и языковых потрясений. Тогда в эмиграции сумели заметить важную черту русской литературы: язык национальный так и не победил до конца язык народный, поскольку явились писатели, заговорившие "непричесанным языком": Лесков, Розанов, Ремизов, Шмелев… Когда Клычков создавал своего "Балакиря", он был необычайно своеобразен, но далеко не одинок. И если оставить в стороне сказ "мещанский", как у Зощенко, или необыкновенно напевный и стилизованный, с "тюркизмами", как в "Туатамуре" Леонова, – если сосредоточиться на сказе вполне народном, – за Шмелёвым и Ремизовым пойдут имена из тех, которых позже почувствуют писателями насущно необходимыми: Павел Бажов, Степан Писахов, Борис Шергин.
"Ходил Шиш, сапоги топтал, версты мерял. Надоело по деревням шляться. В город справил. Чья слава лежит, а Шишова вперёд бежит. Где Шиш, там народу табун". Шергинский звук настолько же отстоит от беловского, насколько Архангельск отстоит от Вологды. Расстояние от беловского "бухтенья" до клычковского "балаканья" – путь от Вологды до Талдома. Везде своя особица, но везде – речь народная.
В конце 1920-х Петр Михайлович Бицилли (филолог, историк, культуролог) сокрушался: два литературных языка в России – это не только счастье для культуры, но и беда для государства (не смогли ужиться нация и народ, столица и провинция, как, впрочем, и многие иные "противоположности" имперской жизни, от чего сокрушилась и сама империя). После 1960-х, – то есть уже после нескольких катастроф русской истории, – композитор Свиридов, вслушиваясь в речь писателей, сплавивших воедино две языковые стихии, вздыхает с умиротворением: "Так сердцу дорого"…
Писатели, вышедшие из крестьянского космоса, были последним оплотом живого слова. Это предвидел другой русский скиталец, автор знаменитых "Образов Италии". Павел Муратов предрекал: гибель культуры в техническом мире – неизбежность. Художество вытеснит антикультура. И всё же чувствовал: до той минуты, когда механический мир поглотит всё живое, из российских глубин явится "народный человек". Он станет и наследником великой русской культуры, и последним её носителем.
Мы можем теперь вспоминать эти имена: Абрамов, Астафьев, Шукшин, Распутин… Вряд ли уместно спорить, кто из них "самый-самый". Но именно скромный, мягкий Белов оказался в самом центре явления. Не потому, что знаменитая его повесть стала почти нарицательной, когда критики завели скучноватые споры о "деревенской прозе". Но потому, что крестьянский космос именно он явил в его многообразии. Именно в его прозе соединились живой говорок и напевный плач, лирический вздох и затейные небывальщины. Именно он написал "Лад", этот путеводитель по народному русскому космосу, как бы "приземляя" то, что некогда пережил в "Ключах Марии" Сергей Есенин. Именно он навязчивую для многих идею эпопеи повернул в русло "хроники", и поэтому его "Кануны", "Год великого перелома" и "Час шестый" уместнее сравнивать не с "Вой¬ной и миром" (сюда устремились почти все советские эпопейщики послевоенных лет), но с летописью, "Повестью временных лет", с той особой литературой, где автор не претендует "руководить миром", но лишь даёт отчёт перед Высшим Оком о делах земных.
Мы ещё не готовы к полновесным суждениям о писателе Белове. Василий Иванович совсем недавно был среди нас, многие помнят его не только по книгам, но и как человека, которого можно было увидеть "вживую". Время удаляет образ писателя, но оно же и укрупняет его. Раньше замечали одно: характер, знание ремёсел (особенно – плотницкого дела), умение вглядываться в односельчан, которые могли стать прототипами его произведений. Теперь же отчётливей видится и другое: то, что однажды перед аудиторией в Литературном институте, ещё при жизни Василия Ивановича, произнёс писатель Владимир Максимов: "Белов – это же наша классика!"