Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

ПОЭЗИЯ



Бахыт Кенжеев



Бахыт Кенжеев родился в 1950 году. Жил в Чимкенте, Москве, Монреале, Нью-Йорке. Окончил химический факультет МГУ. Автор многочисленных стихотворных книг, лауреат разнообразных премий, постоянный автор литературных журналов и гость поэтических фестивалей.


* * *


Когда я думаю о смерти
(я часто думаю о смерти,
не потому, что антисоветчик,
не оттого, что русофоб,
а просто жалок и растерян,
как некий мудрый заболоцкий,
поскольку небо, символ веры,
хохочет чаще, чем поет) —

и, становясь сосредоточен,
прошу неведомого бога:
эй, расскажи, владыка жизни,
невероятный воробей,
зачем доволен я не очень,
и почему земная доля
велит нам маяться в юдоли
сует и старческих скорбей?

А он мне голосом синатры
Зовет в народные театры
И в колизей людей свободных
Вальяжным шлягером летит.
Там бьется музыка другая,
От юности изнемогая,
Актеры в масках худородных
Играют разный аппетит,

И вдруг, нетленного любитель,
я становлюсь покорный зритель,
восторженный, подобострастный,
не англоман, не альпинист.
Я в гардероб сдаю галоши,
и хохочу, и бью в ладоши,
отважной силою искусства
преображенный навсегда.


* * *


под ветром сквозь ночные стекла
под ним душа моя продрогла
как весело и как давно
сирени веточка засохла
в стакане вымерло вино

неслышно бегают минуты
в ночные тапочки обуты
один мышонок в шесть минут
и дремлет человек как будто
слепые ангелы поют

а главный видит через щелку
как он плутует втихомолку
бутылку тащит с ледника
и жизни медную иголку
вытаскивает из виска

ах счастье веточка сирени
застывшая в прощальном крене
когда разъехались друзья
чужим садится на колени
ночная музыка моя

а мы чужих детей качали
на пьяных праздниках молчали
не умирали никогда
зачем же майскими ночами
печальны наши города


* * *


И. Ф.

Уходит город на покой,
ко лбу прикладывая холод,
и воздух осени сухой
стеклянным лезвием расколот.

Темные воды — кораблю,
безлюдье — сумрачной аллее.
Льет дождь, а я его люблю
и расставаться с ним жалею.

А впрочем, дело не в дожде.
Скорее в том, что в час заката
деревья клонятся к воде,
бульвары смотрят виновато,

скорее в том, что в поймах рек
гремит гусиная охота,
что глубже дышит человек
и видит с птичьего полета:

горит его осенний дом,
листва становится золою,
ладони, полные дождем,
горят над мокрою землею. . .


* * *


Быть может, небылица, или забытая, как мертвый, быль —
дорога светится, дымится, легко бежит автомобиль —
смешной, с помятыми крылами, вернее, крыльями, пыля
водой разбросанной. Под нами сырая, прочная земля —
но все-таки листва сухая колеблется, а с ней и мы.
Октябрь, по-старчески вздыхая, карабкается на холмы
страны осиновой, еловой, и южный житель только рад
на рощу наводить по новой жужжащий фотоаппарат.
Ах, краски в это время года, кармин, и пурпур, и багрец,
как пышно празднует природа свой неминуемый конец!

Лес проржавел, а я слукавил — или забыл, что всякий год,
как выразился бы Державин, вершится сей круговорот,
где жизнь и смерть в любви взаимной сплетают жадные тела —
и у вселенной анонимной в любое время несть числа
кленовым веткам безымянным и паукам, что там и тут
маячат в воздухе туманном и нить последнюю плетут...
Здесь пусто в эти дни и тихо. Еще откроется сезон,
когда красавец-лыжник лихо затормозит, преображен
сияньем снега, тонкий иней на окна ляжет, погоди —
но это впереди, а ныне дожди, душа моя, дожди.
Поговорим, как близким людям положено, вдвоем побудем
и в бедном баре допоздна попьем зеленого вина —
кто мы? Откуда? И зачем мы, ментоловый вдыхая дым,
неслышно топчем эту землю и в небо серое глядим?
Ослепшему — искать по звуку, по льду, по шелесту слюды
свободу зимнюю и муку. От неба — свежесть. От беды —
щепотка праха. Ну и ладно. Наутро грустно и прохладно.
Быль, небыль, вздыбленная ширь, где сурик, киноварь, имбирь...


Из Дилана Томаса


Зажгутся фонари, и милое лицо
В восьмиугольнике предательского света
Увянет, и любой любовник дважды
Подумает, зачем ему все это.
Для нежной темноты давнишние черты
И теплая щека — а день введет в обман,
Осыплет краску с губ, заставит различить
В покровах мумии две ссохшиеся груди.

Мне сердца слушаться велели, а оно
Ничуть не лучше разума; напрасно
Соразмерял я жизнь с его биеньем,
Противореча собственному пульсу,
По косточкам раскладывая страсть.
Лети вне времени, спокойный господин,
Продрогший на египетском ветру.

Мне столько лет велят повиноваться,
Пора бы хоть немного измениться.

Но детский мяч, подброшенный в саду,
Еще не скоро упадет на землю.


* * *


Душа моя тянется к дому. И видит — спасения нет.
Оно достается другому, однажды в две тысячи лет.
И то — исключительно чудом, в которое Томас, простак,
не в силах поверить, покуда пробитого сердца в перстах
не стиснет. И ты, собеседник, как в черную воду глядел,
в созвездиях, в листьях осенних, когда мы с тобой не у дел
остались. Состарилось слово, горит, превращается в дым.
Одним в полумраке багровом рождаться. А что же другим?

Такая вот очередь, милый. Любители жизни живой,
сойдясь с неприкаянной силой, назвали ее роковой,
придумали свет за оврагом, прощальную чернь в серебре,
врагом называли и другом осиновый крест на горе.
А пламя колеблется, копоть пятнает высокую речь.
Разорванного не заштопать, и новой заплате не лечь
на ветхую ткань золотую. И с прежним душевным трудом
мы странствуем, любим впустую, второго пришествия ждем.

А где-то есть край окаянный, где гвардия ищет с утра
запомнивших треск деревянный и пламя другого костра.
Оливы рассветные стынут, нужды никакой в мятеже.
Но каменный диск отодвинут и тело исчезло уже.
А где-то есть край богомольный — черемуха, клевер, осот.
Проселками вор сердобольный пропавшее тело несет.
И в поле у самой границы ночует, и стонет во сне —
Опять ему родина снится, как раньше мерещилась мне.

А шелест воды нескончаем. Холодные камни блестят.
Послушай, ты так же случаен, как этот глухой водопад.
А что не убьют и не тронут, что лев превращается в мед,
то канет в крутящийся омут, непойманной рыбой плеснет,
и там, за железной дорогой, у самой стены городской,
блеснет грозовою тревогой, кольнет бестолковой тоской,
и ясно прошепчет — берите и горы, и ночь, и погост,
где дремлет душа в лабиринте огромных, внимательных звезд.


* * *


Сердце хитрит — ни во что оно толком не верит.
Бьется, болеет, плутает по скользким дорогам,
плачет взахлеб — и отчета не держит ни перед
кем, разве только по смерти, пред Господом Богом.

Слушай, шепчу ему, в медленном воздухе этом
я постараюсь напиться пронзительным светом,
вязом и мрамором стану, отчаюсь, увяну,
солью аттической сдобрю смердящую рану.

Разве не видишь, не чувствуешь — солнце садится,
в сторону дома летит узкогрудая птица,
разве не слышишь — писец на пергаменте новом
что-то со скрипом выводит пером тростниковым?

Вот и натешилось. Сколько свободы и горя!
Словно скитаний и горечи в Ветхом Завете.
Реки торопятся к морю — но синему морю
не переполниться — и возвращается ветер,

и возвращается дождь, и военная лютня
все отдаленней играет, и все бесприютней,
и фонарей, фонарей бесконечная лента...
Что они строятся — или прощаются с кем-то?