Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

К 145-летию со дня рождения Ивана Бунина, великого певца "благородного штиля"



Аккорды рояля графомана Бунина

 "Кажется, не было писателя, который так убого
начинал, как я!"

 "Теперь ещё не так печально – настанут
дни суровей и темней…"
Бунин

 "Придать прозе ритм стиха, оставляя прозу прозой".
Флобер

 "…И если сумеете вы заронить
В толпу хотя искорку счастья,
Никто вам не смеет тогда говорить,
Что нету в вас к близким участья".
Бунин

"В молодости я очень огорчался слабости своей выдумывать темы рассказов, писал больше из того, что видел, или же был так лиричен, что часто начинал какой-нибудь рассказ, а дальше не знал, во что именно включить свою лирику, сюжета не мог выдумать или выдумывал плохонький…" (Из письма Б. – М. Алданову)
"У нас в Москве "поэзо-концертная" эпидемия. С лёгкой руки Ив. Бунина, начали выступать Северянин, Ратгауз, поэтессы оптом. И между прочим, "народные поэты" Н. Клюев и С. Есенин. Последние на вечере свободной эстетики были в бархатных кафтанах, красных рубахах и жёлтых сапогах", – сообщал в 1916‑м С. Фомин журналисту Д. Ломану. Иван Алексеевич к тому времени уже в фаворе. Но тем не менее… До зенита славы ещё далеко.
След, знамение прошлых ошибок не отпускали ни на секунду. Необыкновенно самолюбивого, чопорного, даже капризного, чрезвычайно нетерпимого к чужой критике, Б. терзало противоречивое к нему отношение богемной тусовки, неприятелей-друзей. Разобраться в которых он сможет намного, намного позже. Не сейчас и не здесь.
"…Сначала превосходное описание природы – идёт дождик, – и так написано, что и Тургенев не написал бы так, а обо мне и говорить нечего, – анализирует Лев Толстой бунинское "Счастье" – о женской "декристаллизации" любви, – открывающееся картиной растревоженной природы. И далее беспощадно громит: – А потом девица – мечтает о нём, и всё это: и глупое чувство девицы, и дождик – всё нужно только для того, чтобы Б. написал рассказ. (…) Ну шёл дождик, мог бы и не идти с таким же успехом. Я думаю, что всё это в литературе должно кончиться. Ведь просто читать больше невозможно!".
"Певец своей жизни", – словно о раннем Бунине скажет Стефан Цвейг в подтверждение Толстого.
Будучи непререкаемым авторитетом, не раз возносимый, отторгнутый. "Прощённый" и возвращённый в Россию, Иван Бунин погружает филологические силы в интересное противоречие собственных исканий.
Это и постепенный, отмеченный символикой бессюжетности переход от лирической поэзии к прозе. Затем обратно, – борясь с эквилибристикой декадентства… лаконичностью. Прежде первая влияла на вторую, потом, в зрелости, наоборот. Привнося, возвращая в поэзию эпичность, масштабность реализма:
"...до конца Бунин-поэт остался верен своему контрсимволизму", – неудовлетворённо резюмирует Ходасевич пределы бунинского поэзо-творчества.
Это даже не грубое прямолинейное ипокритство. А некоего рода дуализм. Ограниченный, с одной стороны, выявлением несоответствий, скажем так, – обедняющих. Придающих бунинскому искусству самодовлеющий характер. Нацеленный на обобщённую псевдогражданственность, к тому же покрытую разгромной критикой конца XIX века. (Разве что кроме великолепных тем природы, даже и в раннем Бунине разомкнувших негатив неровного строя выспренности, надуманности.)
С другого края, уже в ореоле славы: бескорыстное и безмерное владение технической спецификой художественнической выразительности. Чисто поэтическим устремлением – вопреки, в свою очередь, гражданственности: идеалам демократии. В угоду всесильной полноценности именно и только литературного образа.
Ранний Бунин, в силу юношеской непосредственности лишённый аллегорического видения, видения "коллективного разума". – И поздний. Две ипостаси. Два разных мира. Путь Выступления и Путь Возврата. Хотя, и правда, кто однороден – Есенин, Маяковский, Куприн, Грин? Ох и непросто с этими русскими гениями – с их сердечной приверженностью и "ритмическим гулом" – неразгаданным, глубоко спрятанным, тайным.
"Писать! – восклицает бунинский Аресеньев. – Вот о крышах, о калошах, о спинах надо писать, а вовсе не затем, чтобы бороться с произволом и насилием, защищать угнетённых и обездоленных, давать яркие типы, рисовать широкие картины общественности, современности, её настроений и течений", – "Хм… Поэтами, милостивый государь, считаются только те, которые употребляют такие слова, как "серебристая даль", "аккорд", или "на бой, на бой, в борьбу со тьмой!" – саркастически отвечает Чехов молодому ещё совсем Бунину-Арсеньеву. И оказался прав, конечно, незримо продолжая вымышленный мной, по воспоминаниям Б., диалог: – …Это же чудесно – плохо начать! Поймите же, что если у начинающего писателя сразу выходит всё честь честью, ему крышка, пиши пропало!"
Да, – вторю я Антону Павловичу: – каждый художник проходит свой неизбежный путь "графоманства" и ошибок. Без этого невозможно превратиться в большого, могучего беллетриста, мастера. Без этого не встать по-настоящему на ноги.
Иван Алексеевич проделал нелёгкий путь исканий – неуклюжий и пародийный. С ошибками фальшивой назидательности и морализаторской акварели. Кидаясь от выспренно-дворянской прозрачности Фета к "грубому" народничеству Тараса Шевченко.
В конце XIX столетия, ощутимо живее и честней, без литературщины и альбомных трафаретов, стократ звонче стихов и прозы – бунинские эпистолярные заметки. С чётко, метко схваченными типажами, деталями. Точным воспроизведением народной речи, колорита, диалекта – предтечи будущих жизнеописаний: "…тут, например, появилось сообщение из Ельца о том, что в доме некоего умершего гражданина поселились черти и что будто бы даже однажды во время чаепития стоявший на столе самовар вскочил на сидевшего тут же батюшку!" (Брату Юлию. 1890.)
Равно опытному фотографу, в небольших корреспонденциях он мгновенно и виртуозно отмечает незаметное и не зримое прохожему-чужаку. И наизворот, в первых сочинительских опытах Бунин отходит от фотографической повседневности в сторону неких условных декораций, будто нарисованных, картонных.
Так, подняв топор в желании срубить-украсть рождественскую ёлку, убогий пьяница-сапожник Нефедка из одноимённой святочной истории, незадолго до этого несправедливо торкнувший жену, отлетевшую навзничь, – услышав из лесу далёкий праздничный благовест, – даже не замечает, как очутился в церкви, среди молящихся. И неожиданно снисходит счастье (!).
Бунин-художник формировался трудно, долго. Из "прекрасно-бесцельных" зарисовок. Неотступной потребности-жажды делиться с окружающим миром всем и вся, чтобы не дать мимолётному впечатлению пропасть зазря, даром, исчезнуть бесследно. Из желания тотчас захватить впечатление в "свою собственность" и тут же извлечь какую-нибудь мелочь, чеховскую "снетку": корыстно, жадно, с душевной ранимостью. Кинематографическим пристрастием: "Я, как сыщик, преследовал то одного, то другого прохожего, стараясь что-то понять, поймать в нём, войти в него".
К примеру: "…низко, с притворным смирением, клонил (…) густую седую голову нищий, приготовив ковшиком ладонь. Когда же ловил и зажимал пятак, взглядывал и вдруг поражал: жидко-бирюзовые глаза застарелого пьяницы и огромный клубничный нос – тройной, состоящий из трёх крупных, бугристых и пористых клубник… Ах, как опять мучительно радостно: тройной клубничный нос!" – восхищается явлением, постепенным раскрытием безграничной тайны творческого озарения бунинский двойник "далёкой юности" Арсеньев: "…когда я вас, кочующие птицы, с такою грустью к югу провожал!"
Терзаем, сжигаем чеховской страстью изощрённой наблюдательности: "Это тоже надо записать – у селёдки перламутровые щёки", – если не Бунин, то так мог сказать Чехов.
Жалкая газетная подёнщина, провинциальная затхлость и нищенское прозябание 90‑х лишает потомка "промотавшихся отцов", – штудирующего Шекспира в оригинале, – идиллического отношения к деревенскому бытию. Впитанному и заворожившему Бунина-почвенника с самого детства. Но…
Тургеневские "туманы", наравне с тургеневской "усадебностью" разрушены чёрным трудом и семейным разорением. Мечты о полудворянском-полукрестьянском здоровом быте – горькой неутолимой бедностью. Увлечение толстовством и, как следствие, теорией опрощения – категорической несовместимостью с духовным скудоумием, социальными невзгодами и скорым физическим увяданием людей деревни, несчастного мужика с чистыми, "почти детскими глазами".
Сызмальства пытаясь заглянуть за невообразимые пределы, скрытые за будничным отражением сущего – зеркалом, – он пишет не о ровесниках и современниках, подобно Чехову, – а неистово, рьяно и надрывно-нервно всматривается вглубь, за горизонт. За неведомую грань. Принявшись постигать жизнь "с конца": повествуя о беспомощных стариках, жалких бобылях-степняках, больных умирающих бабках-побирушках ("Федосеевна"). О мучимом своей ненужностью барине Павле ("Танька"). Об одиноком мелкопоместном фантазёре Капитоне Ивановиче. О замёрзшем на лугу старике-караульщике ("Кукушка"). Тем самым решая исконные, первородные проблемы человечества (!), не менее. В то же время понимая – решить их невозможно в принципе: "…от попыток моих разгадать жизнь останется один след: царапина на стекле, намазанном ртутью".
И вот уже тогда, в 1892‑м, звучит отголосок Бунина-провидца. Бунина – будущего философа. Автора трактата "Освобождение Толстого", религиозной публицистики. Впрочем, кто ж сомневался:
"Как же это так?.. – вопрошает герой интимно-лирической миниатюры "На хуторе". – Будет всё по-прежнему, будет садиться солнце, будут мужики с перевернутыми сохами ехать с поля… будут зори в рабочую пору, а я ничего этого не увижу, да не только не увижу – меня совсем не будет! И хоть тысяча лет пройдёт – я никогда не появлюсь на свете, никогда не приду и не сяду на этом бугре! Где же я буду?".
Ответ на вопрос, как и на многие другие, он даст поздней, в загранке. В набросках к роману "Жизнь Арсеньева": "… Жизнь, может быть, даётся единственно для состязания со смертью, человек даже из-за гроба борется с ней: она отнимает от него имя – он пишет его на кресте, на камне, она хочет тьмой покрыть пережитое им, а он пытается одушевить его в слове".
И тут же – провал (возвращаемся в 90‑е): вялый аллегорический очерк "Мелкопоместные", наивная аллегорическая легенда "Велга". Иносказания вообще Бунину не давались – из-за отсутствия социального темперамента, гражданской позиции: "Всё абстрактное его ум не воспринимал", – подтверждает мои мысли Ю. Бунин, старший брат Ивана Алексеевича.
Взгляд Б. устремлён вспять, в прошлое – в призрачные фатумы поместного дворянства, имевшего много общего с богатым мужицким укладом по своей домовитости и "сельскому старосветскому благополучию". Где изба и усадьба – родственные души, живущие близкими интересами и заботами о сущем. Взгляд этот он проносит сквозь вековой рубеж. Через купринскую пародию "Пироги с груздями":
"Отчего мне так кисло, и так грустно, и так мокро? Ночной ветер ворвался в окно и шелестит листами шестой книги дворянских родов. Странные шорохи бродят по старому помещичьему дому. Быть может, это мыши, а быть может, тени предков? Кто знает? Всё в мире загадочно. (…) Хорошо бы теперь поесть пирога с груздями". Куприн



*

"Запах антоновских яблок исчезает из помещичьих усадеб. Эти дни были так недавно, а меж тем мне кажется, что с тех пор прошло чуть не целое столетие. Перемерли старики в Выселках, умерла Анна Герасимовна, застрелился Арсений Семёныч… Наступает царство мелкопоместных, обедневших до нищенства!.. Но хороша и эта нищенская мелкопоместная жизнь!" Бунин. "Антоновские яблоки"
…взгляд, в противовес щедро залитым солнцем пейзажам Толстого, похожий на грустный итог, пепелище дворянской, усадебно-крестьянской Руси. Хрустально-тихой, волшебной. Возвышенно застывшей в недвижимости. Околдованности. И печали, печали… (любимейшее слово Бунина): "Темнеет – и странная тишина царит в селе. (…) И невыразимое спокойствие великой и безнадёжной печали овладело мною". – Целой "поэмой запустения" звучат и "Антоновские яблоки", и "Золотое дно", и "Эпитафия".
В своих исканиях, находках и промахах он никоим разом не откликнулся ни на Блока, Горького, ни на купринский "Молох". Ни на Вересаева, Серафимовича, чеховский театр, пролетарскую агитацию Скитальца. Его мытарствующие "мужики" и развлекающиеся в далёкой Флоренции "баре" не чуют "предрассветной" предреволюционной обстановки начала века. Хотя красный петух-кочет уже кудахчет-кочует по страницам "сумрачной поры". Правда, лишь в осторожных монашеских грёзах. Чуждых революционно-некрасовскому подвижничеству.
Яркая точка окончания XIX в. – переезд в столицы. Знакомство с литературной элитой России: Чеховым, Маминым-Сибиряком, Короленко, Куприным, Бальмонтом, Горьким, сразу же угадавшим в Бунине огромный талант.
С последним Бунин переписывается 18 лет – целый этап литературной жизни, перипетий и борьбы начала столетия. Посвящает Горькому поэму "Листопад" из одноимённого сборника. Крайне дорожит их общением: "Обнимаю Вас всех и целую крепко – поцелуем верности, дружбы и благодарности, которые навсегда останутся во мне, и очень прошу верить правде этих плохо сказанных слов!" – доносится от письма к письму… В конечном итоге обернувшись скорбной эмигрантской пародией на бывшего наставника-издателя и друзей – Горького, Андреева, Скитальца, Куприна. (Их, вместе с Буниным, Горький особенно жаловал и ценил.) "Жизнь своенравна, изменчива…" – посулы, звучавшие когда-то благодарностью, слышатся теперь оправданием.
Дальше были знаменитые телешовские "среды" – добрые приветливые московские вечера с "разгуляем"-Шаляпиным, "живодёркой"-Буниным, "хамовником"-Скитальцем. Было горьковское издание "Знание", где Б. ещё не ощущает себя изгоем. Но уже вкрадывается в сомнительные взгляды окружающей публики его нетерпимость… Его вежливо‑холодноватое на "Вы".
Стык эпох. Непрекращающаяся минорно-монаршая осень, зыбкость контуров, аморфность, виньеточная резкость. Решительная чуждость чеховскому юмору. "Сосны", "Над городом", "Новая дорога": рассказы, сделанные под стать "парчёвым" гоголевским отступлениям. Разве лишь законченной формы и с жанровой интонацией XVIII века: мелодиями, песнями Сумарокова, Державина, Жуковского, Веневитинова: "Необыкновенно высокий треугольник ели, освещённый луной только с одной стороны, по-прежнему возносился своим зубчатым остриём в прозрачное ночное небо, где теплилось несколько редких звёзд, мелких, мирных и настолько бесконечно далёких и дивных, истинно господних, что хотелось стать на колени и перекреститься на них…".
Случись творчеству Бунина остановиться на данном историческом этапе, его фигура в истории отечественной словесности "выглядела бы более чем скромной", – завершает первый, "графоманский" бунинский период великолепный русский филолог, пропагандист и один из значимых буниноведов Олег Николаевич Михайлов. Трагически погибший в 2013 годе в возрасте 80 лет. (В бушующем огне на даче в Переделкине. Где, словно в бунинских злодейских адовых "пожарах" сгорели ценные архивы и обширнейшая библиотека с автографами.)
…"У меня странное впечатление вызывает современная литература, – сетует Горький в 1907‑м, в обстановке жесточайшей реакции и "кровавом" потоке революционного контрафакта и косноязычия: – Только Бунин верен себе, все же остальные пришли в какой-то дикий раж и, видимо, не отдают себе отчёта в делах своих". – С этого момента зачинается и ширится метафизический взлёт Бунина к вершинам пантеистских исследований глубинных, незыблемых основ нации, истории, государственности.
От неославянофильства с идеализированной реставрацией дотатарской Руси – через религиозный мистицизм Достоевского (хотя презрительно относится к нему лично) – к истокам исчезнувших цивилизаций, Древнему Востоку. К страстному проповедническому напоминанию, заповеди художнику незыблемо-высокого долга перед человечеством, природой.
Далее будет программная "Деревня" – с раскрытием причин поражения первой русской революции и характерным влиянием собственным и среднего брата Евгения на героев повести братьев Красновых. Будет прозаическая перекличка с Горьким – единственно, в отличие от последнего, без оптимизма и надежд и обнажённых политических конфликтов: "мужик опять на первом месте". Будет целая реалистическая серия рассказов. С толстовской рефлексией, аксаковским культом мемуарной трепетности и чеховскими реминисценциями. Реминисценциями, повторюсь, – и только. Чехову он по-сочинительски, методологически отнюдь не ровня (кроме совместной для обоих дефиниции "последний классик") – так же как не ровня гибель чеховского Володи и бунинского Мити.
Володя погибает пусто, никчемно, из-за прихоти вздорной бабёнки. Митина же смерть оправдана высоким трагизмом и цельностью натуры. С оттенком собственно бунинского провинциального эгоцентризма, – спесиво отрицавшего многие общепринятые ценности, движения. И ненавистные уже тогда потуги большевизма.
Став в определённой мере одним из центральных участников литературного процесса, круга, наряду с Андреевым, Куприным (Бунину подражают) – чувствует, что некоторым образом "стесняет" коллег завышенной требовательностью, критической направленностью дум. Непрестанным шлифованием строк, строф, предложений, фраз, также человеческих отношений: "… вечная мука – вечно молчать, не говорить как раз о том, что есть истинное твоё и единственно настоящее". (Однажды, уже на съёмной вилле в Альпах, он раздражённо накричит на Бориса Зайцева: "Тридцать лет вижу у тебя каждый раз запятую перед "и"! Нет, невозможно!" – гневно выбежав из комнаты, грохнув дверью. Словно тот ему враг.)
Десятыми годами, предотъездными годами с родины, заканчивается первая жизнь, отмеченная печатью безысходности и оторванностью, – Путь Выступления. В котором Иван Алексеевич, по его же выражению, находился в замкнутом периметре "чисто личной" корысти. Жил жаждой "захвата", жаждой "брать" – "для себя, для своей семьи, для своего племени, для своего народа".
В эмиграции, в отличие от Куприна абсолютно "неслучайной", обдуманной и целенаправленной, несмотря на усилившиеся ядовитость и беспощадность (сходных "сумасшествию") Георгия Иванова, напрочь "зарезанного цивилизацией", – возникает, рождается вторая ипостась Ивана Бунина. Большой тридцатилетний Путь Возврата.
Где теряются границы личного и общественного. Кончается жажда брать – "и всё более и более растёт жажда отдавать" взятое у природы, у людей, у России, у мира: "…так сливается сознание, жизнь человека с Единой Жизнью, с Единым Я – начинается его духовное существование".
Начинается блестящий духовный путь. Вознёсший русского национального Марселя Пруста – провинциального "графомана" Бунина – на недосягаемую вневременную планку судеб. Высоту всемирного культурного наследия и всемерной человеческой, гуманистической памяти. Навечно победившей забвение, смерть и обиды.

Здесь грустно. Ждём мы сумрачной поры,
Когда в степи седой туман ночует,
Когда во мгле рассвет едва белеет,
И лишь бугры чернеют сквозь туман.
Но я люблю, кочующие птицы,
Родные степи. Бедные селенья –
Моя отчизна; я вернулся к ней,
Усталый от скитаний одиноких,
И понял красоту в её печали
И счастие – в печальной красоте.



*

"Из нас, как из древа – и дубина, и икона".
Бунин

Игорь ФУНТ