Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Поэты Санкт-Петербурга


Татьяна Репина
Поэт, прозаик. Родилась в 1991 году в Ижевске (Удмуртская Республика), где окончила филологический факультет Удмуртского государственного университета, занималась польским языком, прозой и поэзией. С 2011 года вместе с поэтом Андреем Гоголевым проводила свободные литературные чтения «Брезентовая Цапля», целью которых было объединение творческих сил Республики. Участвовала в различных литературных мероприятиях по стране (Совещание молодых писателей Поволжья в г. Каменск-Уральске, Литературная универсиада в г. Саранске, Международный форум молодых писателей Липки-2011 и Липки-2013 в г. Москва), печаталась в литературных журналах «Луч», «Инвожо», «Италмас», интернет-журнале «Пролог» и различных сборниках. В 2013 году появилась на свет книга стихов «Монография» (г. Ижевск), в 2014 году в г. Санкт-Петербурге при поддержке фонда «Содействие» вышла книга стихов «Без глав». Около года проработала учителем польского языка в школе им. А. Мицкевича в Петербурге, сейчас учится и живет в Кракове (Польша).



У КАЖДОЙ БУКВЫ СВОЯ ДУША
 
*   *   *

я покупаю воду.
ты покупаешь вино.
я вижу во сне Иисуса.
ты видишь его в кино.

меня беспокоят вещи.
тебя беспокоит свобода.
но если бы он был женщиной,
вино превращал бы в воду.



остров

открываю глаза. за окном — этот чертов остров.
разговаривай с обезьянами, зарабатывай на кокосы,
ни о чем не думай, не делай лишних вопросов
и движений — тогда не посмотрят косо.

выхожу из дома — и ноги несут по пляжу.
мне бросают волны в лицо нефтяную пряжу.
мне не страшно. я — пофигист со стажем.
а парнишке, который со мной, — вот тому напряжно.

он плетет какую-то кашу о лучшей доле,
что пора подумать в этой дыре о школе,
магазине игрушек и ЖКХ конторе
и о лицах в правительстве, которых он бы уволил.

догоняет меня и кричит: это очень просто,
мы когда-нибудь тоже слетаем к звездам,
перед нами — вселенные, в каждой галактик по сто!
отвечаю ему: это остров. ты слышишь? остров.

здесь две пальмы, два дома и две речушки
и из техники только две ржавых пушки.
если хочешь — стреляй в макак вон на той опушке
и рассказывай им про свои игрушки.

оставляю с морем наедине дорогого друга,
без ботинок иду гулять — как всегда, по кругу.
ах, Господь, если не тянешь руку,
то давай судный час или хотя бы — вьюгу.

закрываю глаза. и ночь совершает кражу
у меня — меня, пофигиста с огромным стажем,
я плыву по космосу — как никогда отважен,
а потом приземляюсь куда-нибудь —
на Юпитер, скажем.



*   *   *

ну и что с того, что он с кем-то тебе изменил?
почему тебе так священна твоя несвобода?

или хочешь, дурная, чтобы тебя он любил
беспомощно — как урод любит урода?
чтобы люди, глядя на вас, умилялись и плакали,
а вы за оградкой носы друг в друга зарыли?
чтобы люди вас обсуждали, как обсуждают спектакли,
и дивились вашей «духовной силе»?
чтобы были два остолопа столпами в истории —
этакие лубочные феврония и пётр?
чтобы все, прослышав о вас, сразу спорили —
был ли тут третий кто-то?
чтобы вы лизали друг другу щеки
до ломких костей и последних гостей,
чтоб у вашей двери останавливались пророки
и пророчили вам детей?

а быть может, ты хотела бы доверять ему?
в каждое слово уверовать, стянуть с неба рай?
чтоб всегда белые простыни, белые скатерти,
и вездесущее «не марай»?
так в этакой чистоте не протянешь и месяца
и скоро будешь сплевывать хлорку,
а потом чего доброго надумала бы повеситься
из-за пятнышка на какой-нибудь шторке.
или каждый раз исходила бы прошлым ядом,
постыдное стадное чувство — в грехах винить,
каждый божий день потчевать «коим лядом»,
а потом слезами кастрюли и банки мыть?..

ну же, что ты мечешься, болезная,
кипятком себе живот обварив?
или хочешь вырастить на месте протеза
здоровую ногу для инвалида-любви?

так не выйдет. чем хромее, тем настоящистей
делается ваше огромное «вместе».
пусть будет у вас побольше радостей.
еще лет двести.



марокканский буйвол

заложив за ухо свернутый в трубку мир,
марокканский буйвол совершает один оборот,
заменяя собой святейшее из светил,
возвращая реке времен заслуженный брод

переплыв эту реку и выплыв в ее рукав,
марокканский буйвол избавляется от надежд,
желаний, мечтаний, обетов, заветов, клятв,
от дома и денег, от обуви и одежд

и, избавившись от всего, бесконечно наг,
марокканский буйвол снимает свои рога,
отдает всю власть рабу с названием «враг»
и идет на восток, и поступь его легка

а за ухом тлеет скупой самокруткой мир,
марокканский буйвол рвет небо напополам,
он выходит в открытый космос — он так просил,
чтобы космос однажды открылся смертным, открылся нам

марокканский буйвол не видел, как пел рассвет
и как раб писал на табличке слово «везде»,
как река времен сточила его скелет
и Гагарин в космос летел на большой звезде

ничего он не видел, поскольку уже не жил,
заметают Марокко арктические снега,
только психи копают землю в местах златоносных жил
и находят огромные, в метр длиной, рога.



*   *   *

мы не видим дверной проем, если он пуст.
мы не верим в смерть до тех пор, пока снайпер — куст.
мы не знаем людей, если их нет у нас в контакте.
города существуют, когда они есть на карте.

кто назвал эту осень осенью? не могу перестать удивляться.
зеленое дерево уподобилось киноляпу.
я отчетливо помню март две тыщи двенадцатого —
ты приехал, и снег, не смущаясь, падал тебе на шляпу.

дул пронзительный ветер, почище, чем в январе.
небо снизило планку до косяка дверного.
и казалось, что в мире нет ничего дурного
и другого, от этого счастья отличного — тоже нет.

кто назвал это чувство любовью? кто вышел за
стеклянную дверь любого познания и самосуда?
и отрекшись от всех, заявил, что сильней, чем Иисуса Иуда,
никто никого не любил. заявил прямо Богу в глаза.

ты об этом молчал даже больше, чем говорил и пел.
и отряхивал март от зимы, как шляпу от снега.
и казалось — скоро возникнет такой предел,
где мир существует независимо от человека.

кто назвал нас людьми, кто велел нам быть выше всех?
и поставил в начало Слово, кто сделал милость?
я все больше склоняюсь к тому, что в слова ударяются те,
у кого в свое время с музыкой не сложилось.

согласился ли с этим ты? — только дернул бровью.
есть согласие выше нас. и мы все перед ним на старте.
это мы называем. себя — собой, а любовь — любовью.
города существуют, пока они есть на карте.



человек-пластырь

живет на свете человек-пластырь, счастлив, не одинок,
он уже не включает дверной звонок,
ключи затеряны в шахте лифта, дверь нараспашку,
человек надевает рубашку,
провожает гостей на кухню и наливает чай,
«ну давай, рассказывай, сообщай».

и они раздеваются перед ним, ничего не боясь,
дергают молнию, расстегивают живот,
говорят о том, что им больно, что нарушена связь
между домом надежд и теми, кто в нем живет.

у человека в квартире столько пролито слез,
сколько воды в реках материка,
человек-пластырь находит нужный вопрос,
у него такая ласковая рука,
у него такие солнечные глаза,
что хватило бы сжечь целый смешанный лес,
он весь словно сделанный из чудес,
человек-пластырь, победитель квадратного колеса,
заклинатель душ, чародей родниковых вод,
полуголый рыцарь, полубезумный врач —
у него есть корабль без флага, и он плывет
с фонарем в самый темный туннель, не ломая мачт.

он живет на свете, зная, зачем живет.
я приду к нему, расстегивая живот,
не заметив ящичка у плиты,
где он прячет собственные бинты.



*   *   *

у каждой буквы своя душа и свой неизменный оттиск.
я сяду мысли с тоской мешать, верша безнадежный поиск,
ведь каждый текст обречен на смерть,
могилу бумажной лодки,
и сверху — маленький черный крест —
два длинных, один короткий.

и даже незачем воскрешать все те имена и даты,
щелчком от сломанного гроша, кровавой слюной блокады,
трухой каких-то сторонних чувств, восторгами пионера,
холеным ямбом из алых уст, цветочным горшком Бодлера,
и всем, о чем не сумел сказать с портрета кудрявый Пушкин,
рыдает горько моя тетрадь с печатью от чайной кружки,

а рядом, словно насмешкой над страданием слов-скитальцев
сидит задумчивый музыкант, и истина сходит с пальцев.



*   *   *

так болит, что не пискнуть — ты бы не смог утешить,
расшибись ты в лепешку, превратись ты в горячий пар.
я иду через лес — голой, босой и пешей,
и меня держит за руку звездный ребенок Икар.

у тебя — другие дела и другие заботы,
и пропитан отваром горьким бумажный лист.
я иду через лес — на запах чужой свободы,
и меня обнимает маленький пианист.

мне хронически холодно в нашей с тобой постели,
где тоска одного не делится на двоих.
я иду через лес — на звук ледяной свирели,
а за мной по пятам — черный, как смоль, жених.

у тебя в арсенале — склянки с горючим ядом,
ты на духов лесных никогда не жалел огня.
я иду через лес — и скоро он станет садом,
ты на Бога не злись — это он уводил меня.



*   *   *

меня так весной укололо, что кажется, кто-то не выдержал и пригнал мне снега.
нынче в тренде вопросы вроде: а ты любила такого-то человека?
обожают задать и ждать, замерев со спичкой у бензобака.
я любила, родные мои. как мать, как последняя в мире женщина, как собака.

я любила диванную пустошь, и розы, и хрип колонок,
наши новые книжки и в каждой из них — ребенок,
сковородки с капустой и рисом, картину в раме,
и рубашку с длинными рукавами,
я любила, как дышат вещи семейным паром,
я любила его искалеченную гитару,
и смотреть, как рассвет вырывает с корнем
из счастливой груди
то, что мы не однажды вспомним,
и за патоку слез, и за длинные письма и песнь во храме —
я за все благодарна великой небесной маме.

несмышленышами глядим из собственного окопа,
чтобы нас разорвало на крошки калейдоскопа,
и одна, залетев в пустой коридор филфака,
продолжала любить. как последняя женщина, как собака.



*   *   *

тишина разъедает моих ожиданий грот —
будто там, на спине — приземлившийся самолет.
и пилот идет осмотреться, дрожа и злясь,
я ему говорю: слазь!

и снимай с меня эту гору железа прочь,
я могу подняться и даже тебе помочь.
он кричит: не надо, там пассажиры, стой,
они просто хотят домой.

я ему говорю: да чего же ты, брат, дуришь
и дрожишь, говоря со мной, как больная мышь,
поднимай машину и в небо крылом упрись,
только больше, прошу, не снись.

за двойным стеклом затихает далекий гул.
наконец-то можно подняться и сесть на стул.
сыпь мурашек медленно сходит с кожи-земли
от малюсеньких ножек.
возвращайся, экзюпери.



*   *   *

там далеко — бродит север в ушастой шапке,
курит замерзшими пальцами, сплевывает с моста

здесь — кареглазый кролик кусает тапки,
полочки сами все кладут на места

там далеко — деревья теряют листья
под акапеллу балконных черных котов

здесь — даже ложки дышат особой жизнью,
припоминая каждый из пройденных ртов

там далеко — ветер взбивает челки,
крутит старинные мельницы и рулетки

здесь — собирается новое из осколков
каждой разбитой вазы о прутья клетки

север, тебя я помню, люблю, лелею.
вот тебе сотка, только с ограды слезь.

но я поняла — нет ничего важнее:
там побывать и счастливым остаться — здесь.



*   *   *

у свободы свои рыболовные сети —
и вот ты уже превратилась в ветер,
да какая семья там, какие дети,
мне б успеть за всем, что творится в свете,
оседлать невозможное и скачками
отправлять голубей почтовых к маме —
мол, я, мама, живая, цела местами
на груди у неба и орденами
из луны и звезд укрываюсь ночью,
и длиннее — песни, стихи — короче,
и все меньше слов, и все больше — точек.
может быть, вернусь, нарожаю дочек,
наберу кредитов, зажгу лампадку,
и читать о вечном начну украдкой.
у свободы, мама, свои повадки —
и вот ты уже не играешь в прятки,
а выходишь в стужу на автостраду,
и водитель спросит: куда вам надо?
и не важно, мама, что я отвечу —
тишина дороги легла на плечи.