Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

РАСПРЯ


Я не верил своим ушам.
Человек, которому только что дали слово, кричал с трибуны:
Александр РЕКЕМЧУК
– …Вот тут товарищ говорил о первопричине. Вот слушайте, вот существует ЭВМ, и в них проникает вирус, в ЭВМ этот. Дайте-ка посмотрим, ведь в нашу-то систему проник вирус. И вирус-то был заложен, и он разрастался. Почва была благодатная, и всё пошло не так, а сейчас этот вирус пустил такие метастазы… И смотрите, что творится! Евреев тут называли, так давайте и будем говорить о них…
Он судорожно глотнул воздуха, набираясь сил для продолжения речи.
Как же его зовут? Ах, да, ведь только что называли: Анатолий Буйлов, из Дивногорска. Автор романа "Тигроловы".
К сожалению, я не читал этого романа. Да и автора видел впервые.
Заводной парень. Откуда-то из Сибири, с Севера. Может быть, в том-то и дело, что очень уж издалека?..
– Вот евреи, – продолжал между тем оратор, – единственная национальность, видимо, которая заинтересована в том, чтобы был этот раздор у нас. Наверно, так, да?.. (Голос из зала: "Какая чушь! Стыдно слушать вас!"). Хорошо. Послушайте дальше. Теперь, значит, мы смотрим, как наша пресса реагирует. Вот появилось общество "Память". Я не член этого общества. Я читал их материалы, мне многое нравится… Конечно, они допустили, как сказал Распутин, крен влево, и немудрено было допустить… Я не знал этой темы еврейской, я оленей пас, я так, своим умом дошёл: почему они везде? Я так и спрашивал. А мне говорили: а потому, что они умные. Так, хорошо, ладно, я согласен с этим. Они умные. Но почему же тогда они завели нас в тупик? (Общий смех, аплодисменты.) Надо об этом думать. Ведь где мы ни находимся – везде этот вопрос висит. И в конце-то концов надо его решить…
Вот это точно, подумал я.
Ведь так оно и называется: окончательное решение еврейского вопроса.


* * *


Я и сейчас не верю своим глазам, перечитывая строки стенограммы Шестого пленума правления Союза писателей РСФСР, который проходил в Москве, в Большом зале Центрального дома литераторов 13-14 ноября 1989 года.
Ну, ладно, чёрт с ним, с этим тигроловом, с этим оленеводом. Может быть, вчера перебрал чуток в ресторане столичной гостиницы? Или уже с утра опохмелился… Не мне его судить. Ведь я и сам не столь давно оттуда, из глубинки, с Севера. Правда, оленей не пас, работал журналистом в газете. Впрочем, довелось однажды прокатиться, с ветерком, по тундре на оленьей упряжке…
Но, листая страницу за страницей этой давней стенограммы, я всё более впадал в оторопь. Даже теперь, двадцать лет спустя. Хотя, казалось бы, жизнь научила ничему не удивляться, – однако ж…
Вот речь Татьяны Глушковой, хорошей поэтессы, человека высокого таланта, несомненной женской красоты.
Её уже нет, она умерла. А речь осталась.
"…Споры, которые идут в Москве, вовсе не групповые, как, впрочем, и в Ленинграде. Кто-то назвал их спорами между русскими и евреями. Это далеко не точно. Это споры национально-идеологические. Я бы не разрывала эти определения: это спор между сионизмом, худшей формой всемирного фашизма, и человечеством. И это не спор, а героическое, смертельно-опасное противостояние…
…я решительно предлагаю безотлагательно поддержать не только создание ленинградской организации "Содружество", но и передать ей журнал. И сделать это безотлагательно. Сколько же будут русские писатели, законные сыны земли русской, как говорил Есенин, коренные русские, стонать под пятой угнетателей, узурпаторов…".


* * *


Но это враки, будто я не верил своим ушам. Будто я не верил своим глазам.
Это так, ради красного словца. Всего лишь фигура речи.
А на самом деле я всё это слышал сто раз, если не тысячу.
Помню, как в этом же доме, в ресторане, Владимир Чивилихин поучал Александра Трифоновича Твардовского: "Вы – великий русский поэт! Так почему же у вас в журнале – одни жиды?..".
А парторг МГК КПСС в Московской писательской организации Михаил Колесников – тоже какой-никакой, а писатель, прозаик, – сидя в служебном кабинете, напротив меня, подсчитывал: "Я полагаю, что процентов сорок… а, может, и все шестьдесят… И это по одной лишь Москве!".
Ну, ладно, что было – то было. И ведь те разговоры велись наедине, с глазу на глаз; либо в застолье, в подпитии; но чтоб вот так, как сегодня – с высокой трибуны?..
И вновь, сцепив зубы, чтоб не врать ради собственного благодушия, уличая себя самого, я вспомнил, как это было на самом деле: и здесь, и не здесь, и недавно, и уже давно.


* * *


Он был моим героем с детских лет.
Тогда, в тридцать шестом, я ещё учился в школе, в самом первом классе.
В выходной день мама повела меня в кино, смотреть "Цирк" – тогда все смотрели эту новую картину, все были влюблены в её персонажей, все распевали песни из фильма.
Я сидел, уставясь в экран, хохоча вместе с залом, печалясь заодно со всеми, запоминая имена героев, героинь.
И, конечно же, пуще всех меня пленил он: высокий, плечистый, в белоснежном свитере, облегающем мускулистый торс, с русой копною волос и белозубой улыбкой… В фильме его звали Мартынов, а в жизни он был Сергей Столяров.
Как широко он шагал, рядом с Любовью Орловой, по брусчатке Красной площади, под колышущимся флагом, распевая ту главную песню: "Широка-а страна моя родна-ая!..".
Но это уже в конце.
Из фильма "Цирк"
А до этого был самый знаменитый эпизод фильма, где люди, заполнившие ряды вокруг арены цирка, передают из ряда в ряд, с рук на руки, крохотного чернокожего мальчика, которого родила на свет белая женщина, американская циркачка Марион Диксон, – и при этом поют малышу колыбельную: "Сто путей, сто дорог для тебя откры-ы-ты…".
Здесь они тоже были рядом – американка Мэри, которую там, за океаном, по ихним зверским обычаям, следовало линчевать, – и наш русский богатырь Мартынов, который, как все догадывались, станет любящим отцом приёмышу.
И вот через много лет, уже во взрослой жизни, моя детская влюблённость обернулась радостью, о коей я не мог и мечтать.
Сергей Фёдорович Столяров сыграл одну из главных ролей в кинофильме "Они не пройдут" по моему сценарию.
Именно его выбрал, после множества проб, немецкий режиссёр Зигфрид Кюн на роль Алексея Якимова, директора тракторного завода, на самом деле выпускавшего танки, – человека, арестованного безвинно в 1937-м году, а позже павшего на фронте рядовым солдатом…
Былинный молодец Садко в фильме "Садко", Руслан в "Руслане и Людмиле", Алёша Попович в "Илье Муромце", Иванушка в "Василисе Прекрасной", – таким захотел его видеть на экране молодой немецкий режиссёр.
Однако на съёмочной площадке мне не довелось встретиться с прославленным актёром.
Зато через пару лет, когда щедротами судьбы я был назначен главным редактором киностудии "Мосфильм", он появился в дверях моего кабинета.
Нет-нет, конечно, на сей раз он был не в белом свитере, в котором шагал по Красной площади, и не в белом комбинезоне – предтече одеяний космонавтов, – в котором парил под куполом цирка, – нет, теперь он был в расхожем твидовом пиджаке, которые так любят актёры и писатели, – годы заметно проредили копну его светлорусых волос, – но глаза были по-прежнему ясны, а улыбка оставалась белоснежной…
Я выбрался поспешно из-за массивного письменного стола, пошёл навстречу, даже не пытаясь согнать с лица свет давнего обожания.
Мы сели к журнальному столику, и он, бдительно оглядев потолок и стены, близко наклоняясь ко мне, сообщил:
– На студии – засилье жидовья. Большинство режиссёров, половина операторов, а уж директора картин – так сплошь!..
Долго и подробно перечислял имена, фамилии, удостоверяющие сей факт.
В конце разговора добавил, что все надежды на избавление от этого лиха он связывает только со мной.
Провожая его к двери, я сказал:
– Я вас понял.
Не знаю, понял ли он то, что я имел в виду.


* * *


А тут раздался телефонный звонок.
Михаил Ильич Ромм звал в монтажную – смотреть склейку новой части фильма "Обыкновенный фашизм".
Тогда, в шестидесятых, мне выпало счастье работать с классиками советского кинематографа, ещё полными творческих сил – Иваном Пырьевым, Михаилом Роммом, Григорием Александровым, Сергеем Юткевичем, Борисом Барнетом, Юлием Райзманом; с уже набравшими силу мастерами послевоенной поры – Сергеем Бондарчуком, Эльдаром Рязановым, Юрием Озеровым, Леонидом Гайдаем; совсем молодыми – Андреем Тарковским, Георгием Данелия, Игорем Таланкиным, Ларисой Шепитько, Элемом Климовым…
Я часто бывал в монтажной Михаила Ильича, поскольку, работая над новой картиной, он почти не заглядывал в сценарий, а, наблюдая на экране мельканье документальных кадров, вдохновенно и свободно – без бумажки, – наговаривал авторский текст фильма, который мне потом предстояло визировать.
Иногда мне казалось, что в ленте Ромма был использован тот же самый архивный материал кинохроник Третьего Рейха, который я уже видел у Зигфрида Кюна: те же планы помпезных факельных шествий, которые когда-то увлечённо снимала любимица фюрера Лени Рифеншталь.
Но сейчас на полотне были не знамёна, не шествия, а была колючая проволока Освенцима, к которой льнули измождённые лица узников в полосатых робах с шестиконечной звездой Давида на груди. Совсем молодые и очень старые, они смотрели в объектив кинокамеры, будто бы зная, что их прощальные взгляды останутся запечатлёнными навек.
Щёлкнул рычажок пульта, зажёгся свет.
Михаил Ильич жадно затянулся папиросой, курил он нещадно.
Потом спросил:
– Вы читали "Майн Кампф"?
– Нет, – покачал я в ответ головой.
– А я читал! – торжествующе, даже с некоторой гордостью сообщил режиссёр.
– Где взяли? – кротко осведомился я.
– А я сказал в ЦК, что мне это необходимо для работы, по теме фильма. И мне дали. У них есть. В Спецхране есть и на немецком, и в русском переводе. Я читал на русском.
– Ну и как?
Ромм, уставив очки в пустой экран, где только что были скорбные глаза узников Освенцима, а теперь уже ничего не было, пустое полотно, прогудел:
– У-у…
Но тотчас встрепенулся, будто бы сбрасывая тяжесть с плеч, мрачно хохотнул, сказал жёстко:
– Обыкновенный фашизм.


* * *


Так к чему бы это вспомнилось?
Очень странно, но кстати, впопад.
Через несколько лет после "Мосфильма" я был избран в секретариат Московской писательской организации.
А тут как раз шла смена караула.
Сергей Сергеевич Наровчатов ушёл с поста первого секретаря в "Новый мир", главным редактором. И увёл с собою фронтового товарища Михаила Львова, который курировал объединение поэтов.
Новый первый секретарь Сергей Сергеевич Смирнов, автор знаменитой "Брестской крепости", доверил мне объединение прозаиков и поручил подыскать напарника, который займётся поэзией.
Оказалось, что поручение это не из лёгких.
То есть, среди столичной писательской братии было вполне достаточно авторитетных, известных стихотворцев, однако личные либо клановые отношения между ними были весьма сложными – и, зачастую, хоть и подспудно, сложности эти упирались в пресловутый "пятый пункт", под которым в анкетах значилась национальность.
В беседах, которые приходилось вести с глазу на глаз, кандидатуры на секретарский пост нередко вызывали реакцию раздражённую, неприязненную: "А почему именно его? Что ли, мало ещё абрашек на руководящих постах?.. Неужели так трудно найти русского человека?"
Найти было не трудно.
Но когда, в столь же доверительной беседе, я называл искомое имя, почти не сомневаясь в поддержке, – тотчас следовал негодующий вскрик: "То есть, как?.. Да это же махровый антисемит! Жидоед первой категории… Что – мало ещё проблем по этой части?"
И эдак не раз, не два, не три.
Я был на грани отчаянья.
И тут, как бывает в моменты отчаяния, вдруг явилась спасительная, неожиданная идея: Джим Паттерсон!..
Да-да, тот самый негритёнок, которого баюкали на руках зрители в ярусах над цирковой ареной в бессмертном фильме, напевая ему колыбельную: "Сто путей, сто дорог для тебя откры-ы-ты…".
Этот мальчик вырос и стал русским поэтом.
Его отец, чернокожий диктор московского радио Ллойд Паттерсон, погиб в войну. Его вырастила мать – русская женщина Вера Ипполитовна Аралова, дочь будённовца, разведчика Первой конной, известная художница.
Жизненный путь Джима был характерен для поколения: со школьной скамьи поступил в Нахимовское училище, затем в Ленинградское высшее военно-морское училище, служил офицером на флоте, плавал на подводной лодке по Северному морю… Ощутил в себе поэтический голос, начал писать стихи, стал студентом Литературного института, успешно его окончил. Издал несколько стихотворных книг, был принят в Союз писателей, колесил в составе "поэтических десантов" по Сибири, Дальнему Востоку, Северу…
Мы были знакомы. Мне нравились его стихи, я знал наизусть целые строфы:

Я не помню себя,
Я не помню подробностей,
Я не помню избытка
         актёрских способностей,
Но я помню, как что-то
                  взволнованно пели
Две старушки у детской моей
                                     колыбели.
И склонялись они надо мной,
                                разнокожие,
В чём-то очень похожие
                               и непохожие…

Да, это была обалденная идея! Она наверняка примирила бы всех.
Но прежде, чем выкладывать эту идею Сергею Сергеевичу Смирнову, следовало, хотя бы по телефону, заручиться согласием самого Джима Паттерсона.
Я позвонил. Его не оказалось дома. Трубку взяла мать.
Зная, как близка она к творческим делам сына, изложил ей саму идею: Джим Паттерсон должен стать секретарём Московской писательской организации, курирующим объединение поэтов, он молод, энергичен, талантлив…
Звук, вдруг возникший в телефонной трубке, заставил осечься на полуслове.
Нет, это был не плач.
Наоборот, это был смех – отрывистый, с паузами; тяжёлый, будто склеенный из булыжин; это был надрывный смех, похожий на рыданье; что-то подобное я слышал однажды в опере Джорджа Гершвина "Порги и Бесс"…
Так смеялась русская женщина Вера Ипполитовна Аралова, мать Джима Паттерсона.
Вероятно, она уловила в моём звонке какие-то потаённые смыслы, то, о чём я умалчивал.
Впоследствии она вместе с Джимом уехала навсегда в Америку.


* * *


Но после того звонка настроение сделалось безысходным.


* * *


Зашёл в нижний буфет, перекусить наскоро.
Там, в обычном полумраке, сидела троица поэтов: то ли читали друг другу стихи, то ли судачили о бабах.
Завидев меня, выдернули четвёртый стул – мол, приземляйся, старче…
Налили из графина, придвинули тарелку с бутербродами.
А здесь, в нижнем буфете, отказываться не принято, грех.
Я знал всех троих, но взгляд почему-то задержался на молодом лице в интеллигентских очках; на тонких губах, тронутых неглупой усмешкой; на крепких плечах спортсмена.
Его звали Стас, он был родом из Калуги. Все знали его броскую строку: "Добро должно быть с кулаками!".
– А ты бы не хотел… – решился я.
Он захотел, не стал ломаться.
Однако было ещё необходимо обговорить кандидатуру с первым секретарём. Сергей Сергеевич Смирнов, неожиданно быстро, согласился. Сказал, что сам потолкует с молодым поэтом.
Потом не однажды Стас признавался мне, что очень боялся – не забуду ли я, после рюмки, о нашем застольном уговоре…


* * *


А я б и рад забыть, но память мстительна.


* * *


Объявили перерыв.
В вестибюле писательского клуба стоял еле сдерживаемый гомон: конечно, все были возбуждены и озадачены только что прозвучавшими речами.
У выхода на улицу и на лестницах, ведущих в подвальные службы, курили дымно. Возле буфетов, специально раскинутых по углам ради такого сборища, жевали в стоячку бутерброды, заглатывали кофе из чашечек.
Пробиваясь сквозь толчею, ко мне направлялся Валентин Оскоцкий, известный литературный критик и публицист, а теперь ещё и активный деятель "Апреля", движения писателей в поддержку перестройки.
Я знал его давно, хотя мы и не были закадычными приятелями. Уроженец Ленинграда, он – ещё мальчиком – пережил ужасы блокады. Потом учился в ЛГУ, в Академии общественных наук. Много печатался, приобрёл имя и вес, некоторое время работал консультантом в Союзе писателей СССР, при этом недвусмысленно держась "левой" стороны, что в ту пору, о которой идёт речь, означало отнюдь не пылкую революционность, а, прежде всего, противостояние "правым", то есть патриотам казённого толка, почвенникам, хоругвеносцам…
В руках у Оскоцкого было несколько листков бумаги с текстом, отбитым на пишущей машинке, густо исполосованным чернильными росчерками.
– Здравствуйте, – сказал он, подойдя вплотную. – Ну, как вам этот балаган?..
Несмотря на давнее знакомство и на святой писательский обычай без спроса тыкать друг другу, мы с ним были на вы.
Я лишь пожал плечами.
– Понятно, – усмехнулся он. – Знаете, мы решили поддержать ленинградских коллег, которых нынешние ораторы для краткости именуют "евреями"… Это – письмо апрелевцев писателям Ленинграда. Наше заявление… Прочтите, пожалуйста, прямо сейчас… и, если у вас этот текст не вызовет возражений, подпишите. Вы ведь теперь тоже в "Апреле"?
– Да, это так, – подтвердил я, будто бы слегка удивляясь сему обстоятельству.
Склонив голову, прочёл письмо.
Пробежал взглядом знакомые и незнакомые подписи.
Вынул из кармана самописку и, без колебаний, добавил свою подпись к тем, что уже были.


* * *


Вспомнилось совсем недавнее.
Едва лишь я разок-другой засветился на собраниях "Апреля", а однажды даже выступил по какому-то поводу, – дома раздался звонок.
Звонили со Старой площади.
Голос в трубке обрадовал: это был Владимир Константинович Егоров, заместитель заведующего Отделом культуры ЦК КПСС, который до того работал в комсомоле, а после комсомола некий срок был ректором Литературного института, где уже добрый десяток лет я вёл семинар молодых прозаиков. Именно Егоров пробил мне в верхах профессорское звание. Именно с ним мы были гостями Лейпцигского литературного института. Именно он однажды, в доверительном разговоре, произнёс фразу, которая укрепила меня в уважении к этому человеку. Он сказал: "Литературный институт интересует меня постольку, поскольку в нём учатся студенты".
Это выгодно отличалось от спеси некоторых литературных небожителей, которые всерьёз полагали, что профессорские мантии – есть лишь заработанная ими почесть, вроде лауреатства, членства и тому подобного.
– Давно не виделись, – сказал Егоров. – Вот хотелось бы поговорить не по телефону, а с глазу на глаз… Вы готовы?
– Всегда готов! – ответил я по-пионерски.
Через пару часов уже сидел в кабинете на Старой площади.
– Говорят, вы вступили в "Апрель"? – осведомился Владимир Константинович, покончив с расспросами о житье-бытье и творческих замыслах.
По глазам его, опущенным долу, я мог догадаться, что этот деликатный вопрос возник не у него самого, не от нечего делать, не от скуки, а был ему спущен с верхнего этажа цековской твердыни, либо доставлен из соседнего подъезда, либо даже с соседней площади.
И теперь он был обязан задать его мне, прокомментировав надлежащим образом.
– Давайте будем откровенны: кому он понадобился, этот "Апрель"? Ведь это – пустая говорильня, тусовка, диссидентская причуда… почти то же самое, что "Демсоюз" Валерии Новодворской и Евгении Дебрянской, подобие политической партии… Вам-то зачем вся эта диссида?
Я долго молчал, соображая, что ответить. Чтобы это не было пустой отговоркой. Чтобы мой ответ не обидел собеседника. И чтобы не унижать себя самого враньём.
Я сказал:
– Там, в "Апреле", мои друзья. И там, в "Апреле", мои враги. Но это настоящие писатели. Я буду с ними.
Несколько минут, молча, отвернувшись к окну, он обдумывал сказанное мною. И, вероятно, решил, что продолжать увещеванье не следует, что оно может обернуться взаимным отчуждением, что оно может стоить самой дружбы.
Улыбнувшись, протянул мне руку.


* * *


Прозвенел звонок.
Побросав окурки, народ потянулся к лестнице, покрытой красной ковровой дорожкой.
Очередное заседание пленума началось с уморительной сцены, заставившей развеселиться по-детски весь зал.
Чтобы быть точным в деталях, воспроизведу начало этой сцены по тексту опубликованной позже стенограммы.
"Сергей МИХАЛКОВ. Слова просил Владимир Карпец. Где он? Карпец идёт? (Голос из зала: "Да он на трибуне стоит". Смех.) Ну, пожалуйста…".
Да, действительно, над пюпитром торчала голова. Какой-то малый, столь плотного сложения, что бока выпирали из-за краёв трибуны, ждал, покуда смех утихнет, чтобы начать речь.
Карпец… Что за Карпец? Я сроду не слыхал этой писательской фамилии. И – вновь повинюсь, – не читал ни одной его книги. М-да, серьёзные имеются огрехи в моём читательском багаже!
– Нам навязывают 1917-й год. Противопоставим ему 1612-й…
После первой же фразы, произнесённой головой за пюпитром, веселье в зале утихло.
Я вновь отдам предпочтение опубликованной стенограмме.
"…Владимир КАРПЕЦ. Нам навязывают 1917 год. Противопоставим ему 1612. Нам нужно восстановление российской, русской государственности во всей её полноте. (Аплодисменты). Если мы это осознаем, у нас будут свои Пожарские, Минины.
Вокруг чего должно происходить объединение?
Вокруг восстановления святынь. Это уже началось, и это неодолимо. Прежде всего нам нужно начать с восстановления, общенародного прославления всех новомучеников России, начиная с царской семьи. (Аплодисменты). Будем верны нашей родине и нашему убитому государю. И я прошу всех, я знаю, здесь есть неверующие, поэтому я не прошу пропеть "Вечную память", но я прошу почтить память всех убитых русских людей, начиная с царской семьи, вставанием. (Все встают)".


* * *


Да, я свидетельствую: все встали, весь битком набитый зал.
А я остался сидеть, ссутулясь, вжавшись в кресло.
Ведь это уже не было разговором о засилье евреев в писательских организациях обеих столиц – житья от них не стало…
Нет, это не было антисемитской сварой, вдруг перекочевавшей из ресторанных застолий в зал официального пленума.
Это уже не было антисемитизмом. Это был антисоветизм в чистом виде.
И только что прозвучавшие аплодисменты в адрес оратора, и это дружное вставание, и торжественная тишина поминовенья, – всё это уже не оставляло сомнений в том, что некий рубеж преодолён.
Вспомнилось, как лет пяток назад, наведавшись в Свердловск – на тамошней киностудии собирались снимать фильм "Железное поле" по моему сценарию, – я, первым делом, бросив чемодан в номере гостиницы, отправился смотреть Ипатьевский дом, в котором большевистские комиссары расстреляли царя и его семью… впрочем, самого Ипатьевского дома уже не было, его снесли недавно по распоряжению Москвы… И я был изрядно впечатлён тем, что все мои новые и старые знакомцы в этом городе, прежде всего, снова и снова, вели меня к тому месту, где когда-то стоял дом купца Ипатьева…
И, если честно, то всякий раз в этих паломничествах ко мне являлось чувство горечи, вины и скорби.
Однако сейчас, пять лет спустя, я не внял приглашению встать вместе со всеми.
Я прекрасно понимал, что у этих столичных и провинциальных лбов, которые, будто по строевой команде, повскакивали с мест, – что у них в нагрудных карманах, рядом с корешками Союза писателей, – как и у меня, – лежат краснокожие членские билеты Коммунистической партии Советского Союза, – как и у меня.
Но именно сейчас, именно в этот момент, стало предельно ясным, что мы не можем состоять в одной и той же политической партии; и, наверняка, мы не сможем состоять в одном и том же творческом союзе; что наши пути разошлись бесповоротно…
И ещё. Я согрешил бы перед совестью, сказав, что мне очень уж хотелось вернуться туда, где я никогда не был – в семнадцатый год. Но только что прозвучавшее приглашение откочевать ещё дальше в глубь времён – в шестьсот двенадцатый, к Минину и Пожарскому, – соблазняло того меньше…
Все эти обрывки памяти, все эти мысли и чувства пронеслись в голове буквально за несколько секунд – покуда продолжалось стояние, покуда длилось молчанье, – и этих секунд хватило на то, чтобы увидеть: ко мне, между рядами, пользуясь тем, что все стоят навытяжку, бочком, пробирался Валентин Оскоцкий, с той же ироничной ухмылкой на лице, с теми же листками бумаги в руках.
По счастью, рядом со мною было незанятое кресло – он уселся в него.
– Понимаете, – заговорил полушёпотом, – тут возникла ещё одна проблема… среди апрелевцев не оказалось ни одного человека, который являлся бы ещё и членом правления Союза писателей РСФСР… а посторонним они слова не дадут, вы же знаете эту публику, – хохотнул беззвучно. – Теперь вся надежда на вас! Ведь вы – и член ихнего правления, и член "Апреля"…
– А что нужно? – не сразу сообразил я.
– Нужно выйти на трибуну и зачитать наше заявление, наше письмо ленинградцам. Рискнёте?
Именно в эту минуту скорбное молчание завершилось, и весь зал, опять же с шарканьем и грюком, опустился в кресла.
Я поднял руку.
Будь это где-нибудь в дальних рядах, вряд ли кто-либо обратил бы на неё внимание. И тогда пришлось бы, по рядам, посылать записку в президиум с просьбой предоставить слово.
Но я сидел в третьем ряду, у самой сцены.
И Михалков тотчас засёк мою руку.
Впрочем, мне показалось, что он даже был обрадован моим жестом: после только что прозвучавшей речи Карпеца и не предусмотренного ритуалом вставания, он, как председательствующий, был, вполне очевидно, растерян, испуган, обескуражен…
Одним из счастливых свойств его натуры было умение всегда выбираться с честью из конфузных ситуаций.
В моей поднятой руке он узрел знак спасительный, а именно – руку помощи.


* * *


Нет никакого смысла закавычивать, как цитату, собственную речь.
Но это не было моей речью. Это был текст, написанный не мною – даже не знаю кем, – а мне лишь выпала честь его зачитать с трибуны.
Кроме того, стенограмма даёт возможность – без домыслов, без напрягов памяти, без увёрток, – отобразить не только сказанное в микрофон, но и то, как на сказанное отреагировал зал.


* * *


"Александр РЕКЕМЧУК. С трибуны пленума не была заявлена позиция московской писательской организации. В этих условиях совет движения московских писателей в поддержку перестройки "Апрель" считает необходимым сформулировать свою позицию. Я прошу вашего разрешения зачитать текст, с которым недавно совет "Апреля" обратился к руководству ленинградской писательской организации.
"Буквально на глазах литературной общественности произошёл и продолжается групповой захват, насильственная переориентация ряда печатных органов: так, после изгнания из "Литературной России" её главного редактора М.Колосова этот еженедельник был в короткий срок низведён до роли рупора самой чёрной экстремы (возмущение в зале); появление на посту главного редактора журнала "Наш современник" С.Куняева, его публичные декларации не предвещают благих перемен в устоявшейся репутации этого органа (крики: "Долой!", свист); встревоженное внимание писателей и широких читательских кругов привлекла шумная кампания травли журнала "Октябрь", имеющая конкретной целью смещение его главного редактора А. Ананьева и резкую переориентацию одного из старейших литературных журналов…".


* * *


Говорить дальше было невозможно. Да и зачем? Всё равно не слышно ни слова.
Огромный зал был наполнен сейчас даже не криками, а надсадным рёвом.
Раззявленные рты, раздутые от ярости ноздри, выкаченные глаза. Колотящие о поручни локти. Ходуном ходящие колени, топочущие об пол подошвы.
Оставалось лишь ждать, покуда эти ноги устанут, локти обобьются, глотки запросят передышки.
И тогда, может быть, появится возможность читать дальше.


* * *


"…Нельзя оставить без внимания и ту область национальных отношений, в которой руководство Союза писателей РСФСР давно и прочно стяжало себе позорную известность: речь идёт об антисемитизме, всё более захлёстывающем дебаты на пленумах, стационарных и выездных заседаниях секретариата правления СП РСФСР, на других организуемых им публичных мероприятиях; речь идёт о разнузданной юдофобии, брызжущей едва ли не с каждой страницы "Нашего современника", "Кубани", "Литературной России" и некоторых других печатных органов, – ведь это стало программной основой всей деятельности руководства Союза писателей РСФСР!..".


* * *


Опять заглушка.
Иногда мне казалось, что в этой орущей, свистящей массе, обезличенной, потерявшей в своей совокупности человеческий облик, – что даже в ней я вдруг узнаю знакомые лица людей, с которыми совсем недавно или сравнительно давно я работал в редакции журнала "Молодая гвардия", вместе с которыми сиживал на читательских конференциях в библиотеках российской глубинки, с которыми колесил по горным ущельям Дагестана, по степям Заволжья, по пустыням Монголии…
Да-да, точно, вон там, справа – мои обретённые земляки с северных широт! Помню, как впервые в жизни оказавшись за границей, в Германии, ещё до стены, в составе туристической группы из Коми АССР, – мы искренне удивлялись, когда встречные люди, оглядев нас, делились меж собой догадкой: "Коми…". Как же они могли определить – откуда мы? По значкам?..
А они, оказывается, говорили не коми, а комми, имея в виду – коммунисты…
Так какие же мы теперь "комми", какие мы теперь, к чёрту, коммунисты, если докатились до этого нацистского шабаша!..
Кажется, можно продолжить.


* * *


"…Демонстративно блокируясь в обстановке плюрализма позиций и мнений с наиболее реакционными формированиями, вплоть до "Памяти", изобретая всё новые подразделения пресловутой "заединщины", идеологи и руководители Союза писателей РСФСР встали на путь прямого вызова перестройке, шельмования её активных сил, нагнетания социальной напряжённости…".


* * *


Опять орут. Опять замолкаю.
Неужели в этом, более чем полутысячном зале, не отыщется хотя бы малая толика людей, которые думают иначе?
Они были. Я увидел их тем более отчётливо, что их было мало.
Вот сидит ленинградский поэт-фронтовик Михаил Дудин, один из чистейших голосов русской поэзии. Вполне очевидно, что он потрясён всем происходящим, хотя видывал и не такое…
А вот известный критик Андрей Турков, мой товарищ по Литературному институту… впрочем, мы знали друг друга и раньше, с последних военных лет, когда ходили в литобъединение "Комсомольской правды" – к Луговскому, к Антокольскому… я ещё был необстрелянным юнцом в курсантских погонах, а он – уже инвалид, с палкой…
И Дудин, и Турков сегодня уже выступили с трибуны пленума, пытаясь вразумить товарищей по перу, – но, пожалуй, их речи, их лица показались чересчур интеллигентными разъярённому сборищу.
Ещё одно знакомое лицо: Валентин Оскоцкий, с напряжённым, изрезанным морщинами лбом, с сочувствием и болью в глазах – ведь это он снарядил меня на вылазку, – но и с пытливым интересом: выстою ли?.. выдюжу?
Мне оставалось лишь назвать имена тех людей, которых не было в зале.


* * *


"…Под этим письмом подписались: Анатолий Приставкин, Алесь Адамович, Юрий Черниченко, Анатолий Стреляный. Алла Латынина, Анатолий Рыбаков, Владимир Дудинцев, Анатолий Злобин, Сергей Каледин, Вячеслав Кондратьев, Владимир Корнилов, Булат Окуджава, Юнна Мориц, Эдвард Радзинский, Марк Розовский, Николай Панченко, Вадим Соколов, Александр Юдахин… всего 25 человек.
Я присоединяюсь к этим подписям".

Александр РЕКЕМЧУК