Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы


Вячеслав ОВСЯННИКОВ



ПРОГУЛКИ С СОСНОРОЙ
(Окончание. Начало в №№ 13, 15, 16, 18)
 
2000 год

9 января 2000 года.
Накануне вечером он позвонил мне по телефону: «Не пора ли тебе ко мне ехать, выводить меня на прогулку?» Когда я пришёл к нему, как обычно, в час дня, он сразу заговорил о чеченской войне.
– Чеченцы народ особый, – сказал он. – Они же все с радостью идут на смерть. Потому что такие люди. Им больше некуда деть энергию, им надо воевать всегда, они не могут жить мирно, в бездействии. У них нет выхода ни в книги, ни в спорт, ни во что-нибудь ещё. Как вот я, например, воюю с бумагой, и автомат мне ни к чему. У них же нет иного применения своих сил.
На улице слякоть, таянье. Пили чай в новом месте. На втором этаже, закусочная. Широкий прилавок, красивая девушка-продавщица, музыка, телевизор. За столиками пьют водку. А мы – чай. Глядя на меня через столик по своему обыкновению прямо в глаза, он сказал:
– Эта моя автобиографическая книга так и не складывается. Разрозненные эпизоды, анекдоты. Пусто как-то. Нет нужной интонации. Да и зачем писать об этом. В таком жанре у меня ничего не получается. Прямо, в лоб, фактологически, о людях и событиях. Всю жизнь пробую. Таких людей, о ком я хочу написать, в мире много. Всё уже тысячу раз написано о подобных и ещё покрупней и позначительней этих. Тут нет никакого открытия. Вот что главное. Всё это общеизвестно. Кто не дурак, прочитает об этих людях между строк в уже написанных мной книгах, в фоне моих книг.
Пошли в лес, мглисто, сырой снег, порывы ветра.
– Я за последние годы совсем опустился, – сказал он. – Запустил себя. Полный упадок. Бессмысленно жить. По сути дела – установка на смерть. Дело в том, что теперь я оказался в полной блокаде. У меня всю жизнь было бесконечное движение: из города в город, от женщины к женщине, книга за книгой, рюмка за рюмкой. Всё шло в колесо. А тут колесо – бум, остановилось. Так что же ты хочешь. Что делать человеку, который привык быть в постоянном движении? Жить ради книг? Это уж совсем дрянь. Смешно, знаешь. Тогда у меня всё ведь было в комплексе: и поездки, и женщины, и здоровье, и друзья, такие же, как я сам, бешеные, равные мне и по таланту, и по дури. Теперь всё распалось по всем пунктам. Ни того, ни второго, ни третьего. Если бы рядом со мной был человек, равный мне по энергии и таланту, такой поэт. Хоть бы я знал, что такой есть где-то тут, это бы меня поддерживало и заряжало. Я в полном вакууме.
Да, Генрих Шефф, комплекс гения. Выбросился в окно. Писатель крупнее Битова. Нет политики, значит, настоящий писатель. А вот Игорь Демиденко, мой друг, жил без комплекса гения. Прекрасный профессиональней художник, режиссёр. Тоже – самоубийство, тоже – из окна. Он был гений жизнелюбия, всю планету хотел обхватить. И этот – ни минуты покоя, как ртуть. Таких живых людей я больше не встречал. Приключение на приключении. Неудачная операция на позвоночнике. Человеку, который крутился, как вихрь, вдруг сидеть в неподвижности. Это уже не жизнь.
С девяносто второго года у меня всего-то две книги: та, китайская повесть, и эта – стихи. За восемь лет всего две вспышки. И то удивительно. Там пятьдесят страничек, и там – пятьдесят. Всего сто. Да, другие живут ради книг. Потому что – ни проблеска. Ни у Битова, ни у Вознесенского, ни у Горбовского. Нет, у Битова я всё же нашёл превосходный кусок на полторы странички. Я могу их, этих писателей, оценить, но всё это для меня далеко, не мой ранг. Видно, всё-таки, я не графоман. Я-то ведь свой шлак уничтожаю. Написал-то я за эти восемь лет много, тысячи страниц, но это же чисто механически, привычка, я не могу не писать. Но всё это надо сжечь. Да, а раньше у меня книги шли через каждые восемь месяцев.
А есть и статика, которая сильнее движения. Эта статика - театр Гротовского. Или так: двое стоят, без оружия, без ничего, а тысячи в ужасе от них бегут. Всего лишь стоят. Так стоят! Няндзы. Я сам хотел к ним попасть. Но европейцам туда путь закрыт. Такой равен миллиону. Или миллиарду. Принцип: силы человека неисчерпаемы.
Никогда я не ставил цели - устроиться в жизни. Это в меня не заложено. Просто-напросто отсутствует в организме. Мог жениться на миллионершах. В таком кругу вращался. Но это не было моей целью. Мой путь - бежать дальше.

14 января 2000 года.
Впустив меня в квартиру, он предупредил:
– Не раздевайся, через минуту я буду готов.
Я стоял у двери, в пальто, в шапке, ждал. Он ходил по квартире, то одно не мог найти, то другое. Так прошло едва ли не пол часа. Мне стало жарко. Наконец, он собрался и мы вышли.
– Я окончательно решил не писать эту автобиографическую книгу, – сказал он на улице. – Всё это были герои, люди мне равные по энергии. Об отце что я буду писать? У меня нет документов. Нужны факты. Когда-нибудь и без меня раскопают и всё это напишут.
Дошли до леса, гололедица, он держался за мой рукав, чтоб не упасть.
– Вот интересная тема: писатели на войне, – продолжал он. – В том смысле, что истинно талантливые писатели и на войне – выдающиеся воины, храбрецы, герои. Лермонтов, Батюшков, Давыд Денисов, Фёдор Глинка, Одоевский, Марлинский. Да много. В двадцатом веке – Блок, Гумилёв, Платонов. Футуристы избегали войны идеологически. Единственный из футуристов Бенедикт Лившиц не уклонился, прошёл всю войну до конца. А Лев Толстой был трус. Слабые писатели и на войне слабы. Эта энергия даётся в комплексе. И быстрота. А писания Толстого статичны. Я дарю тебе эту тему для твоих будущих научных работ. Сколько я уже подарил тебе таких тем! Вот что я делаю перед смертью – разбазариваю. Как Пушкин – Гоголю. Да ну, ничего Пушкин Гоголю не дарил. Это Гоголь придумал. «Мёртвые души» – анекдот, ходивший по всей России. Лев Толстой всех героев принижал. Занижал до своего уровня. Как он дал Наполеона в «Войне и мире»? Карикатура. Моська из слона сделала равную себе моську. А Наташа Ростова! Вначале такая живая! А под конец книги превратил её в какой-то кисель. Клуха, неряха, баба. А герой войны, командир летучих отрядов Давыд Денисов – с каким восторгом он пишет о Наполеоне и старой гвардии, о храбрости французов! Для него Наполеон – великий полководец, гений войны. У Пушкина, Лермонтова отношение к Наполеону – точно такое же. А как давал войну Гоголь, какими героями показывал своих запорожцев! А «Военные рассказы» Платонова! Тот же гоголевский дух. О чём это говорит? Назовём их так: героические писатели. Каковы они сами, каков их героический дух, таковыми они делают и героев в своих книгах. А трусы делают трусов. Героические писатели жизнь героизируют. А реалисты дегероизируют жизнь. Реалисты – это люди, лишённые воображения. Реализм – это отсутствие таланта. Неталантливость, вот и всё. Тупость и реализм – синонимы. Нет, реализм реализму рознь. У древних это другое. Ксенофонт, «Анабасис» – первый в мире военный роман. Сухой, трезвый, детальный стиль. Там сила, мощь. Да, и Дефо. Этот даже гвозди у Робинзона Крузо пересчитывал. Талант – это энергия. Так скажем.
Вот ещё что: такие героические писатели никогда не придавали писательству первичное значение. Для них на первом месте всегда была жизнь. Они жили! Все они были чрезвычайно живые люди. Пушкин - женщины, вино, карты. Лермонтов – война. Гоголь – ну, этого сама жизнь замкнула в круг. Вытеснен из жизни. Ему ничего не оставалось, как взять своё в книгах, то, чего не было дано в жизни. Так у многих. В живописи – Рембрандт под старость. А вот Гойя до конца куролесил, глухой. У Бальзака была идея фикс, он думал: на книгах он разбогатеет, только для этого он и пишет. Деньги – главное. А сам громадные суммы спускал за месяц в безумных аферах. И – опять за бессонный стол и потоки кофе. Знал же он, что губит себя, что - смерть. Не мог не писать. А не пишется, так не пишется. Никакой трагедии. У меня всегда были перерывы: три месяца, год, два года.
– Ты давно был в букинистике на Литейном? – спросил он вдруг. – Ах, какую я там видел книгу осенью, перед поездкой в Германию на операцию! Семнадцатый век, рукописная, в бронзовом переплёте! Вот в такой бронзовой броне, на застёжках! Русские книги ценны только рукописные, они в единственном экземпляре и почерк уникальный.
Да, у Помяловского в "Очерках бурсы" чертовщина, как у Гоголя. Тоже герой, спился.
Мне всё равно, что будет после меня с моими книгами, я об этом меньше всего думаю. Да и что думать, это от меня уже не зависит.

21 января 2000 года.
Вчера у него опять был сердечный приступ. Все-таки, он решил идти гулять.
– Холодно на улице? – спросил он, надевая через голову свитер. – Минус пятнадцать? Не верю, это твои фантазии. Я в Сибири при семидесяти мороза на лыжах катался с сопок. На лице шерстяная маска с прорезями для глаз.
В лесу много снега, мимо нас проносились лыжники. Мы брели потихоньку, грызя купленные по пути солёные фисташки и разговаривая.
– В советское время за мной тянулся шлейф легенд, сказал он. – Ведь я крутился в высоких кругах, Арагон и прочее. Паустовский – писатель стопроцентно сентиментальный. А прозу строил хорошо, профессионально, вырисовывал. У Грима другое дело. У Грина есть «Крысолов» и ещё несколько гениальных рассказов. А все эти «Алые паруса», это, знаешь, оставим детям. Я детей терпеть не могу, как только вижу по телевизору, сразу переключаю программу. Мужчины вызывают у меня отвращение. Женщины – так, для постели. Ушла – и тут же забыл. Да хоть она через пять минут подорвись на мине – мне всё равно. Никак не забыть эту Новую землю, испытание атомной бомбы, вот где был взрыв! Загнали, как подопытных кроликов. Я всегда вхожу в мелочи, в этом я весь.
Карамзин лжив и слащав. «История государства Российского»: каждое слово – ложь. Карамзин был любимый писатель Лихачёва. Этим всё сказано. Властям нужна такая вот правильная культура, стихи гладкие, правильные, крайностей нет ни в какую сторону, приличные, звезд с неба не хватают.
Мне теперь часто снится один и тот же кошмар: как нас, детей, в войну, в сорок пятом погнали в атаку, тридцать тысяч детей, от девяти до четырнадцати лет, а немецкая артиллерия била в нас прямой наводкой. Бежали, босые, оборванные, кто в чём, в пиджачках, в лохмотьях. Мало кто уцелел в той жуткой детской атаке. Мне или ничего не снится, или такие вот кошмары. Всю мою жизнь – такие сны. Других нет.

28 января 2000 года.
Войдя вслед за ним в комнату, я увидел у него в машинке недопечатанный лист.
– Это письмо, – предупредил он мой вопрос. – В такую тьму не работается. А раньше и в дождь любил работать, бывало, и вечером. А то и не писал, и год, и два. Жил, пил, крутилось колесо жизни. Всегда был свободен от писанины, за перо не цеплялся. Отличительная моя черта. Мои книги, и стихи и проза – это конденсат. У меня воды не найдут. А как же! Ведь воду надо сливать. Мало кто сливает. Литература теперь – это фабрика воды. А настоящие писатели оставляют после себя томик, другой. Сколько у Гаршина? Да, томик. Опубликовать мои письма и дневники – тоже будет томов пятьдесят.
Пошли в лес. Гулять хорошо, морозец, снег под ногами поскрипывает.
– Горький же под конец ничего уже не писал, – сказал он. – Ну, «Клим Самгин». Разве это называется писать. Так можно писать километры. Никаких усилий. А для настоящей книги нужно колоссальное напряжение. Горький из русских писателей того времени – единственная мировая фигура. У него же была громадная слава, известность во всём мире.
Как назвать то состояние на войне. Зверское состояние. Но описывать я не могу. Описания не для меня. А деталей нет, собственно. Не хочу я об этом писать. Поневоле получится сентиментально. Убийцы. Их личность равняется ножу. Да, это заводить организм на сверхнапряжение и даже на срок – два часа или десять секунд, неважно. Чтобы сделать работу. То есть - бой. Организм в состоянии боя. Да, так я и пишу, и рисую. Это врождённая способность. Выработать невозможно. Цель – написать книгу. Тут бой с самим собой. Организм мобилизует все силы, входит в сверхсостояние, то есть – в боевое, победить. Победить самого себя. Что ж может быть выше такой цели?
Вся беда в том, что последние годы я живу не своей жизнью. Я привык к интенсивному движению, двигался всю жизнь. И спорт, и поездки, и широкое общение. А теперь – изоляция и неподвижность уже несколько лет. Куда-то ехать? Но я ничего не могу делать бессмысленно. Ходить в музеи? Всё я видел. Да и вообще – ходить в музеи не мой стиль. Я сознаю, что в смысле такой врождённой подвижности я далеко не уникален. Таких в мире миллионы. В литературе не так. Гоголь в жизни был не очень подвижен, а в книгах своих – как стремителен! Также и Маяковский. В жизни не очень-то. Даже плавать не умел. А в книгах – молния! Пушкин в жизни чрезвычайно подвижен, как и в книгах. Лермонтов – в жизни, пожалуй. А «Герой нашего времени» ведь – статика. Что ж там подвижного? Там внутреннее напряжение. Блок – ещё как подвижен! Ходил по сорок километров каждый день, от Пряжки до Сестрорецка. Да ещё в кабаки заходил отдохнуть, постепенно ослабевая. Ведь алкоголики от вина ослабевают. А в стихах – сконцентрирован. Но это нельзя назвать подвижностью. А Мопассан как подвижен в жизни, всё время на своих яхтах! В книгах же – статика. У меня самого «Башня» статична. Естественно – я же там лежу. «Книга пустот» почти вся – статика. А «Дом дней» – вся движение. Но вообще-то, конечно, это не критерий. Потому что у крупного писателя всегда есть внутренняя динамика. Так называемое духовное напряжение. Не люблю я это слово. Дойдём до деревни и повернём. У меня пятнадцать кровей. Дед раввин из Витебска, по материнской линии. Громада. Расстреляли. По отцовской линии – шведы, жили в Эстонии, черноволосые, с голубыми глазами. Отец мой был такой.
Да, изоляция. Со мной избегают общаться. Естественно: собаки с волком не контактируют. Боятся. Однообразная жизнь, все дни сливаются в одно. Встаю, ем кусочек хлеба с колбасой, пью чай, чтобы привести себя в то рабочее состояние, при котором можно писать. Взвинтить себя. А было ведь время, когда приводить себя в состояние не требовалось, само собой работалось, и писалось легко. А теперь сижу, сижу за столом, только чтобы отсидеть положенный срок. Многолетняя привычка работы. И хоть бы одно слово. Бессмысленное сиденье. Ну, одно слово в конце концов упадёт в голову.
Моему отцу в войну тоже прислали девку из НКВД, как и Горькому присылали жён. Восемнадцатилетняя, красивая. Я её ненавидел. Мне было десять лет, мальчик. Да, но мальчик, прошедший войну, маленький воин. Отец нарядил меня в форму войска польского и подарил пистолет с перламутровой рукояткой. Что-то мне мачеха сказала оскорбительное. Я достал пистолет, загнал её на кухню, приказал стоять у стены, не шевелясь, и обстрелял её точно но контуру фигуры от головы до ног, нарисовал пулями на стене.

4 февраля 2000 года.
– Поэму я закончил, – сообщил он. – Так, подшлифовать в солнечный день. Отравляюсь чаем, весь день чашка за чашкой, чтобы привести себя в то повышенное состояние, обрести то напряжение, при котором только и можно написать что-то настоящее. Да, взвинтить себя хорошенько. Нужен допинг. Для этого у меня и был алкоголь. Без алкоголя я и не написал бы ни одной своей книги. Я даже и не представляю, как бы я написал их без алкоголя. Да, для этого и наркотики. Все художники чем-то себя взвинчивали. Бальзак – потоками кофе. Нерваль, Бодлер, Эдгар По – опиумом. Без допинга что можно написать – вялую беллетристику. Это и видно сразу – что сейчас пишут. И Гоголь пил дай бог. Почитай Вересаева. Платонов – ну, тот пил страшно. Гаршин? Этому зачем были наркотики. Сумасшествие давало ему такое высокое состояние, такое напряжение, что наркотики – пустяк. Ему-то и карты в руки. Прокл? Да, этого я читаю с удовольствием. Не то, что Плотин, которого ты мне приносил. У того ничего, кроме абстракций. Говорят, человек тем и выше животных, что он обладает абстрактным мышлением. Вот нашли достоинство! Да и давно обнаружили, что у животных этого мышления ничуть не меньше, чем у человека. А то, что животные книг не пишут, так и люди не пишут. Пишет-то кучка. Звери же одиноко живут, одиночество располагает думать о себе, о своей жизни. Думают, конечно. А как же объяснить самоубийства слонов, китов? Кошки, собаки, чуя конец, идут умирать в такое место, где их никто не увидит. Да, когда пишет слякоть, то она и всё делает слякотью, о чём бы ни писала – о героях, о гениях, о подвигах. Всё сильное становится слизью, яркое – тусклым. Это закон. Ну, Рим от греков взял только формы. Греческий дух последний раз блеснул у неоплатоников. Вокруг открытых Платоном принципов. Это христианство морализовало мир. Доктрины трезвости и целомудрия! Маразм! Да если бы соблюдали их доктрины, весь мир бы вымер. А Христос со своей компанией как раз бражничал без передыху, со свадьбы на свадьбу, гулял по всей Галилее и пускался во все тяжкие. И б…ей предостаточно. И Магдалина, и Марфа, мывшая ему ноги. Есть же апокрифы, написано. Нет, этот парень мне нравится. И эта его нагорная проповедь: это же каскад парадоксов! Бьют по правой щеке – подставь левую. Представляю, какой был хохот у всех евреев. Они же были в те времена самые несгибаемые воины. Так и воспринимали его слова – как парадокс. Хохмы с похмелья. А потом церковь стала подавать – словно это всерьёз, мораль. Так всё поворачивается в истории. Да, но лучше ни о чём этом не думать, а заниматься своим делом, – он показал на машинку у него на столе.
Пошли гулять. В лесу мрачно, метель, деревья качаются, снег сечёт лицо. Брели, пригибая головы. Ему было не прикурить, зажигалка гасла.
– Я работал в театрах более десяти лет, – сказал он. – В том числе и в БДТ. Писал и обрабатывал тексты для постановки. Там колесо крутилось. Да, в то время я часто катался из Ленинграда в Москву ночным поездом. Все артисты тогда мотались. Брал купе на двоих, зная по опыту, что один не буду. И точно: дверь открывается, входит, улыбаясь, какая-нибудь знакомая актриса...
Метель разыгралась, ни зги не видно. Нас залепило снегом с головы до ног. Как бы не потерять дорогу. Повернули назад.

11 февраля 2000 года.
Ровно в час позвонил к нему в дверь. Впустив меня, он сказал:
– Чем ты мне нравишься, что приходишь всегда точно.
На столе у него я увидел книгу Симоны де Бовуар.
– Нет, это я не читаю, – ответил он. – Сентиментально. Это Нина читает.
В лесу он стал рассказывать:
– Первая поездка в Париж была для меня большим событием. Париж перевернул мою поэтику. Изменил полностью. Тогда-то моя поэтика и приняла так называемое образное направление, что у меня и до сих пор. Не метафорическое, это совсем не то. Не надо путать метафору и образ. Скажем так: утончённо-духовное. Если пользоваться пошлым определением. Так что у этого города есть своя магия. В Европе этот метод первый открыл Малларме. Этот музыкальный строй. Бодлер – нет. У Бодлера установка – зло. Самих себя загромождают и сковывают внутренними догмами. А на Востоке этот метод – древняя традиция. Особенно в Китае, в живописи. Китайская живопись вся на этом. Тут-то всё видно в полной силе в их картинах. Как ни называй: магия, мистика, дуэнде, как у Лорки. Пушкин, может быть, и был таким рождён, но его время ему не дало это раскрыть. Литературный метод его времени был другой. Поэтому только одно стихотворение. Музыки-то у него достаточно. Только не та это музыка. Это больше присуще стихам, чем прозе. Это то, о чём у Лермонтова: «Есть речи – значенье темно иль ничтожно». А в стихах самого Лермонтова ничего такого нет, несколько строчек, может быть. А «Герой нашего времени» весь на этом, пронизан этой мистикой. Гоголь – весь это. А разве увидели это в Гоголе? Что Белинский увидел? Информацию, народность. Самого главного не видят. У Маяковского этого мало. В ранних стихах, в «Облаке в штанах». Вдруг ясные образы в гуще его метафор. Он метафорический библейский поэт. Гениальный поэт. Но этого мало. Это потоком с неба – у Пастернака и у Хлебникова. Мистика и музыка. От Малларме, конечно. У Пастернака – сложные музыкальные композиции. А у Хлебникова ведь очень простые приёмы. Но какая чистота! Почитать книги Хлебникова всё равно, что подышать чистым кислородом после того, как долгое время дышал тяжёлым, заражённым воздухом. Подышать самой жизнью, чистым космосом, кристальностью. Жизнь и есть духовное. Да, это и в «Слове о полку Игореве». Это и в русских народных песнях. Как и в испанских, цыганских. Об этом и писал Лорка: оперная певица по требованию зала запела простую народную мелодию, но дуэнде! А не то, к чему её приучила опера и спрос фальшивой публики европейских зал. А такая публика всегда фальшива и вкус её фальшив. Да и у Гаршина. Но эти толстовские и демократические идеи всё уничтожают. Ужасно! У Льва Толстого этого ни на грош. Конструктивист. У Белого – ничего этого абсолютно. Величайший гений форм, но этого у него – ни малейшего намёка. Не родился таким, а родился конструктивистом. Как Толстой, как Татлин, как Малевич. Надсона тоже погубила демократичность. А он первый в русской поэзии ввёл музыкальный метод Малларме. И никто из так называемых критиков этого не разглядел. Ужасен догматизм. На то ведь и стиль, чтобы его менять. Набоков великий писатель. Его стиль от Андрея Белого, изощрённый. Но этот стиль у него не менялся всю жизнь. Так и Флобер. Ужасно однообразен. Долбил и долбил одно и тоже. Как не надоест! А у Гоголя все книги разные. Каждая книга – новый стиль. Да, и у Маяковского догматизм. У него догматизм формы. И тут виной время. Опять оно. Такая тогда сложилась литературная ситуация, такой формальный метод. А есть люди, на которых время не действует. Они вне времени. Гоголь. Он жил вне какого-либо времени. Жил в своих фантазиях. Что ему время, то или это? Он и в Рим бежал, потому что тут в России ему всё жутко мешало. Что бы он ни делал – ничего не означало на фоне его книг. Ну, брал деньги у Жуковского, выпрашивал суммы. И что? Сын божий ничем не может запятнаться. Он выше всех пятен, которые здесь. А Лев Толстой полностью продукт своего времени. То есть – кусок дерьма. А великий писатель. А как же! Видишь ли: существует так называемое разнообразие в литературе. Если бы в искусстве было только одно то, мистическое – повеситься от такой скуки! Толстой ведь аристократический писатель. Мериме – абсолютно аристократический. У меня первая такая книга с дуэнде – «Двенадцать сов». А вот первая, «Слово о полку Игореве» – нет. Там другое, звуковое, древние летописи. Но этого нет. И в «Хронике Ладоги» нет. «Башня» – нет. А вот «Дом дней» и «Книга пустот» – это полностью. Образное. Потому они и такие звенящие, эти книги. Да, и китайская моя повесть – тоже.
Образы ведь сами по себе нуль. Тут всё делает интуиция. Кстати, женщины лучше мужчин чувствуют живопись, хотя ничего не знают о формах. Цвет чувствуют чище. И музыку они чувствуют сильнее. Да, они этим одарены больше. А вот исполнители, как правило, мужчины. Этому нет ни объяснений, ни определений. Всё равно как объяснять, что такое глухота. Всё равно не поймёшь, пока не оглохнешь сам. Так и это. Да, то, что ты зовёшь – магия. И разве объяснишь эту магию другому? Надо самому быть этой магией. Скажем, многие понимают, что Гоголь блестящий писатель, но это, магию эту чувствуют единицы. Читатель и писатель – одна и та же врождённая гениальность, дар. Или есть, или нет. И ничего я на Лито не мог дать никому в смысле этого понимания. Дать главное, то есть – чувствование этого. А, значит, всё бессмысленно. Всем ведь нужны только трюки. Христос превратил воду в вино. Чудо! Вот ученики в него и поверили и за ним пошли. Как не пойти за таким! Так и я на Лито показывал трюки. У Маяковского трюк – то, что он стал первый в мире пролетарский поэт. Он всех переживёт своей славой. А у Пастернака этого трюка нет. У Цветаевой нет. Толпе они и неинтересны. Это как детектив или торты в морду, обязательные в комедийных фильмах начала века. Так и у Платона. Была бы у него разве такая слава божественного в мире, не напиши он в старости своих «Тимея» и «Крития», где дал волю самым бредовым фантазиям? Он несознательно, так ему взбрендило. Но тоже получился трюк для толпы. Чтоб шли за ним. А то истинное, главное в нём, что он сделал, остаётся непонятым, скрытым. Поэтому в древности предпочитали оставаться анонимами. Потому что понимали: безнадёжно, всё равно понимания не дождёшься. Тогда не было мыслей оставить след. Какой там след! На земле прошло бесследно тысячи цивилизаций. Полная безнадёжность. И как раз поэтому и спокойствие и свобода. Руки развязаны. Спокойно делай сам для себя то, для чего ты рождён, своё дело. На что способен. Развивай в себе то, что считаешь своим делом. Насколько сможешь. Вот и всё. Проще простого. Ведь и еврейский бог – аноним. А китайцы и без бога прекрасно обходились. Да, пустота. Восприятие этого – только состояние, личное, и никакому описанию и определению не поддаётся.
Стемнело. Лес расступился, за стволами мигают дальние огоньки с шоссе.
– Ко всему можно привыкнуть, – сказал он, – к любым декорациям. Только к одному я привыкнуть никогда, не смогу: к мирной скуке. Вчера был чудесный солнечный день, я воодушевился и немного поработал. А потом сидел часа два, просто так смотря в окно. Такое замечательное состояние! Отрешённость. Да, что-то вроде медитации, но не преднамеренное. Просто так на что-то смотреть. Столбняк такой. Раньше ничего подобного у меня не бывало. Всегда в движении был, всю жизнь. А теперь вот...
В больницах, где я лежал с запоями, у меня была всегда одна и та же галлюцинация, очень яркая: как будто я на палубе старинного корабля, парусника, люди в средневековых костюмах, и меня куда-то тащат две женщины. Так и вижу эту палубу громадного корабля.

18 февраля 2000 года.
Мы сели за стол. В машинке у него вставлен лист с напечатанным стихотворением. Разговор зашёл о литературоведении. Я пренебрежительно высказался об этой науке.
– Да нет, – резко возразил он, – это книги о книгах. Это такие же большие писатели, целый ряд: Шкловский, Трубецкой, Жирмундский, Якобсон, Конрад, Бахтин. С десяток имён. Их объект – книги. У них свои фантазии по поводу книг и они в своих фантазиях вполне свободны. Бахтин фантазирует по поводу Рабле, скажем. Это же прекрасно, когда есть свобода в литературоведении. Разумеется, таких немного. А все остальные – миллионы спекулирующих и паразитирующих. Слякоть и мертвечина. Но так ведь и во всём. В конце концов, единственный критерий – сила таланта.
Мы оделись и пошли на прогулку. На улице разговор продолжился:
– У тебя есть одна дурная черта, – сказал он: – ты всё обобщаешь. Этого нельзя делать. Так ведь оказывается незамеченным многое из живого и талантливого. Это значит многообразие заменять однообразием, делать догму. Как искоренить такую черту? Наверное, уже поздно. А это ведь самое главное. Ну, может быть, я тебя не так понял. Вот, где ты ещё найдёшь такую пару гуляющих, как мы с тобой: чтобы один молчал, а второй три часа без перерыва произносил речи?
Русский перевод Библии – не с арамейского, а с греческого. То есть: нужды греков да ещё нужды русского православия. Перевод, подгоняющий под идеи и мораль православия. Ужасно расслабляет оригинал, делает его однозначным и выхолощенным. Ведь Библия написана на арамейском – язык до древнееврейского. Православие даёт надежду на завтра, на воздаяние на том свете. Это ужасно расслабляет человека. Библия же в оригинале чрезвычайно многозначна, красочна, там много эротического, откровенного, перевод же всё это сглаживает, смягчает, или совсем упускает, выбрасывает. Главная же мысль Библии – безнадёжность. Никакой надежды у человека нет. Поэтому живи сегодня так, как будто это твой последний день. То есть: живи с той полнотой, с тем напряжением, на какое ты только способен, на высшем накале. И ни на какое завтра не надейся. Всё делай сегодня. Такой принцип делает человека чрезвычайно сильным, собранным, сосредоточенным, жёстким, жизнестойким. Поэтому евреи и выжили и дожили до наших дней, единственный из древних народов. Они не выносили своих раненых с поля битвы. Пусть сами уползают. А здоровые воины должны биться с врагом, а не возиться с ранеными. Да, Библия – одна из самых сильных и самых жестоких книг в мире. Безнадёжность – жестокий принцип. И ещё одна мысль в этой книге: что жизнь мужчины это постоянная схватка. Не важно с кем – с врагом, с самим собой. Все в мире воюют друг с другом. Война всех против всех. Так устроен мир. Схватка и готовность к схватке делает мужчину сильным духом. Не только у Гераклита, это вообще у древних.
Многозначность – вот что важно. Стих многозначен: и так поверни, и так, и ещё как-то. Звуковое, живописное, композиция. Даже логика своя есть. Мысль. Ведь только у поэтов и есть настоящие мысли. Конечно, в комплексе всего перечисленного многозначия. В девятнадцатом веке считали, что Пушкин пустой, что у него нет никаких мыслей. Как будто стихи это то, что наполняют или не наполняют мыслями. В двадцатом веке, наоборот, открыли, что Пушкин полон мыслей, что он философский поэт, разумеется, коммунистического образца. Да, в переводе вся многозначность, как правило, теряется. Шицзин считается у китайцев святая книга. Почему? Потому что это сборник древних мотивов, сборник песен. Они стали основанием всей поэтической культуры Китая. Ведь сами по себе эти стихи – ничего такого. Обыкновенно. Как многое такого же рода. Но, когда поются на мотив, то мотив придаёт им многозначие. Мотив всегда выход в мистическое. Так, скажем, у Окуджавы. Вне исполнения стихи сами по себе – так, хорошие стихи и не больше. А в песне звучат совсем по-иному, звучат мистически, чрезвычайно многозначно. Так и все песни. У русских очень мало. Может быть, несколько народных песен. Все великие песни - цыганские и еврейские. Я слышал испанские песни – потрясающе! А испанские и есть – цыганские и еврейские. Нет, это не значит, что певучие народы, а значит, что им дана музыка, дар музыки в них заложен. Они же не знают культуры, эти певцы дуэнде. Многозначность японского стиха – да. Китайского – несколько древних поэтов: Ду Фу, Ли Бо... Возьми Горбовского: ему и не надо культуры. Он и не был для неё рождён, и не знал её. И чужих стихов не знал и не читал. Ему дано было интуитивно схватить и сделать то малое, что он сделал. Те его ранние стихи – интуитивные, энергичные. Дальше, естественно, очень скоро себя исчерпал, так как нет знаний, нет пути. Неизбежные повторы себя и ослабление, спад. Ему не дано было родиться с полной чашей, ему дано было родиться с рюмкой, но этой рюмкой он отзвенел вовсю, и пустой она не была.
Глухота меня изменила, всё моё восприятие мира изменилось. От глухоты открылась музыка, память звуков. Обострилось восприятие музыкальное. Ведь Бетховен лучшие свои вещи написал глухим. У меня музыкальны и последние стихи и книги прозы, начиная с «Дома дней». Эту музыкальную линию никто у меня так и не увидел и не понял. Только Пикач. Да, эта статья Пикача. Видно, что он любит это, но подводит логику. Впрочем, это грех всех литературоведов и критиков. А, так это ты и имел ввиду? Что же, значит, и Бахтин и Шкловский тоже подводили логику под музыку? Да, ты прав. Ну, конечно. Ведь и структурализм Якобсона отсюда. Да, разумеется. Может быть, у тебя и есть чувство музыки. Я не отрицаю. Ты вообще для меня полная загадка, – сказал он с улыбкой.
Мы шли по лесной тропинке, под ногами поскрипывал сырой снег. Закурив, он сказал:
– Видишь ли, это всё злополучная идея красоты. Структурализм, конструктивизм. Ведь что такое этот супрематизм Малевича – геометрические фигуры. Геометрия и сама по себе чрезвычайно красива. А если фигуры нарисованы рукой гениального художника – это уже во сто крат ценнее, это и потрясает. В своё время меня поражала сверхтехника Филонова. Это уже что-то нечеловеческое. Второго такого по технике в мире нет. Техника недостижимая. Как это он мог составлять такой колоссальный калейдоскоп из миллиона мазков, наглядных, а не скрытых. И ни одной ошибки, ни одного сбива. Да нет, второй такой – Леонардо. Вот только они двое по этой сверхтехнике. У Леонардо срабатывала интуиция: не доводить картину до конца, что-нибудь, хоть кусочек, оставлять недорисованным. Ведь у него все картины незакончены. А если бы вся картина, полностью, до микрона была бы нарисована в такой сверхтехнике? Ужас! Это было бы какое-то сверхматематическое совершенство. Видишь ли, тут непреложимы определения. Назовём это: стремление к недостижимому и непостижимому, когда есть люди с таким стремлением. Но в мире ведь нет ни одного идеального произведения. Нет, уровень техники у китайской живописи не тот. У них ведь не подробности, им это неприсуще. У них другое. У них это самое дуэнде. Посмотри, как сделан портрет Ли Бо – как жёстко, с какой жуткой энергией, одним духом, молния! У Леонардо тоже есть это дуэнде в рисунках, и посильнее есть. Этот его рисунок с кустом – какие-то безумные спирали. Видно, с какой яростью делал, тоже - молниеносно. Достичь этого состояния дуэнде – и сколько проживёшь в таком состоянии? Год? Большие художники часто его достигали. Бывало и у маленьких, на миг, на искорку. У Пушкина эта музыка, это дуэнде – одно только стихотворение. Там ведь слова ничего не значат, там звучание этих повторов: «мутно небо, ночь мутна...» Или, «Книга перемен» – там же нет логики, её смысл в музыкальности. Она на музыке. Понял ты это?
Монолог Гамлета, это его пресловутое «быть или не быть». Такой расслабленный перевод. В этой подаче Гамлет – толстый увалень, дурак, пошло философствующий. В оригинале же – самая жёсткая ирония, энергия, парадоксы, многозначность. Этот человек знал, что хотел. Ему надо было отомстить, убить убийцу своего отца. Он и шёл к этой цели, не останавливаясь, не задерживаясь и не колеблясь, неумолимо и беспощадно. Пьеса эта чрезвычайно многозначна. Но главная её мысль – человеческое достоинство, что нельзя безнаказанно унижать человека. Таков был кодекс древних народов. Современные его утратили, современный человек потерял своё достоинство и не защищает его. Религия христианства, её главный принцип и есть: отказ от собственного достоинства. Чего у самого Христа, то есть, такого отказа, не было. Да, Библия к человеку беспощадна, чтобы он был силён и надеялся только на себя.
Дойдя до деревни, повернули обратно. Наступили сумерки.
– Я вот что заметил, – сказал он, – внешняя моя жизнь шла вне моего сознания, сама по себе. Всё крутилось само собой. Я никогда не ставил цели устроиться в жизни. Рано стал известен, и колесо закрутилось. Всё делалось бессознательно, по внутренней потребности. И женщины. И книги так писались. Да, весь результат от жизни – остались книги. А где сама жизнь? Что-то вроде идиота. Идиот и есть. Не один я, конечно. В России было ещё два таких идиота: Блок и Хлебников. Да, весь в себе. И тот, и другой. Ничего для внешнего мира. Менделеева же так и писала о Блоке: «Он же идиот, в жизни он ни на что не способен». Практичная была, очень даже.
Когда мы вернулись домой, там его ждал гость, старый друг, вулканолог с Курил, Генрих. Знаменитый в своё время человек, оказывается, это он запускал луноход на луну.



От редакции.

На этом редакция журнала «Северная Аврора» заканчивает публикацию дневника петербургского писателя Вячеслава Овсянникова «Прогулки с Соснорой», ибо выполнила свою главную задачу – представила читателям этот замечательный труд. В результате наших совместных усилий осенью 2013 года дневник вышел отдельным изданием. Теперь его можно приобрести в Интернет-магазинах и прочесть в полном объеме. Редакция благодарит Вячеслава Овсянникова за возможность публикации дневника, который, несомненно, войдет в историю русской литературы XXI века.



_______________________________________________
Вячеслав Овсянников – поэт, прозаик, ученик Виктора Сосноры. Автор книг «Человекопад», «Рак на блюде», романа-дневника «Прогулки с Соснорой» и других. Лауреат ряда литературных премий, в том числе – премии имени Н.В. Гоголя. Член Союза писателей России.