Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Александр КРАМЕР



XAPOH
 
1

Зима выдалась лютой. Старожилы в местах этих про стужу такую отродясь не слыхали. Вдобавок снегов навалило – до невозможности, – только и делали все по утрам, что из-под сугробов тех выгребались. Потом, когда уж миновали все сроки, а зима все не проходила, и сомнение стало брать, пройдет ли когда, враз жара навалилась, льды и снега стали таять наперегонки, а вслед за жарой – разверзлись и хляби небесные.
Маленький, тихий и добрый Коренек напора такого не вынес, а может, просто накопилась у него обида какая, что так долго его подо льдом в заточении держали, но только он в одну ночь взбесился, как бык ярый, вздыбился, разорвал чуть подтаявший лед, понаделал торосов, к бесам снес деревянный мостишко, простоявший чуть не полвека, и, сметая дальше  все на пути, понесся к матери-речке – похваляться своею силой.
В селе Марьино, что стояло на взгорке, почему вода село и не тронула, оставалось всего-то четыре двора, да шесть человек – остальные либо разъехались, либо умерли – погибало село. Остались лишь те, кому некуда было податься, или кто просто хотел здесь век свой дожить. Но об этом между собою не говорили – незачем выходило.



2

Старик не спеша возился по дому, краем уха слушал голос распоясавшейся речки и думал, что еще никогда Коренек далеко так слышать ему не случалось: ну разливался весной, ну бузил понемногу, но чтобы такое... А еще он думал, что лодка, слава богу, в надежном месте припрятана и Кореньку ни в коем разе до нее не добраться, хоть тресни! От этой приятной мысли старик даже задвигался шибче: для хорошей рыбалки – лодка первое дело, куда же без лодки.
Он как раз вынимал из печки картошку, когда в дверь постучали негромко и, не дожидаясь ответа, вошли Марья Синцова и Федор Морозов. Постояли немного у двери: Марья обувкой все шаркала об половик, будто подошвы хотела стереть, а Федор (он во всякое время года мерз сильно) на пуговицах кожуха играл – чудно, как на баяне. Старик их не тормошил: раз пришли, значит, дело есть, куда торопиться – так и стоял с горячей картошкой в руках. Потом Марья и Федор молча сели на табуретки, к столу, лицом к старику, Федор снял кепку, пожевал немного сухими губами и, дождавшись, когда старик, наконец, поставит картошку на стол, сказал с расстановкой: «Митрич... Василий Заварза... ночью... помер», – и замолк, внимательно глядя в глаза старику. Старик без единого слова спустился в погреб, принес оттуда бутыль с самогоном, помидоров соленых миску, разлил мутную жидкость по граненым стопкам, молча выпил со всеми, с громким стуком поставил стопку на стол, уперся руками в столешницу, а взглядом в Марью и Федора и сказал жестко и внятно: «Туда, скоту, и дорога!»; потом снова стали молча сидеть: Федор пуговицы на кожухе теребил, старик бороду пятерней рвал, а Марья, подперев худую щеку, то и дело вздыхала тихонько, да охала, неизвестно о чем. Наконец Федор вроде проснулся, налил себе сам из бутыли, но до рта не донес, поставил стопку  обратно на стол и высказал, наконец, то, зачем вообще они с Марьей пришли:
– Митрич, а ведь Заварзу-то надо бы похоронить. Петро подсобит мне маленько, и гроб к вечеру готов будет. Настасья да Марья все, что положено по их бабьей части, сделают. За тобой дело только. Телефон оборвало, сам знаешь. Вызвать нельзя никого. Да и лежать покойник в дому не должен один, не положено так, не по-людски. К тому же – теплынь. Нужно гроб переправить за речку, а там скажешь Тимофееву Николаю, и на Холодную гору он гроб уже с братья́ми снесет. Лодка у тебя целая, так что тебе и переправлять. Мы с Петром, когда гроб сделаем, скажем; вместе утром его к речке свезем, на корме твоей лодки укрепим, как надо, все будет лады. Тебе, конечно, решать, а только иначе никак. Решай что ли, Митрич,– и стопку в рот опрокинул.
Большим село  Марьино никогда не считалось, но дворов сто все же когда-то стояло, это во-первых, а во-вторых – за величиной той никто вроде особенно и не страдал. Все в селе то же водилось, что и за речкой: телевизоры, радио, магнитофоны разные – почти у всякого в доме, телефон имелся на почте... Нормально, скучать выходило некогда, работали – головы не поднять – какая там скука. Вот грязи людской – поменьше имелось и вправду – да разве ж это изъян?
Это потом, когда скурвилось все и разъезжаться народ стал от безысходности, – развал во всем начался, а до того нормально жилось в Марьино, лучше бы и не надо.
За речкой, за Кореньком, находился поселок, Кировский; так его этим именем никогда и не называли. Говорили презрительно «ПГТ» или, проще, – «за речкой». Еще говорили «там», но это уже когда совсем сердитые были. Выйти замуж «там», или жениться «за речкой» считалось признаком... высокомерия, что ли... Непонятно, как и сказать. А за Марьиным стояли леса, да какие... Со всей округи съезжались сюда поохотиться, за грибами да ягодами сходить, да в озерах лесных покупаться – благолепие – словами не передать!



4

Василий Заварза малолеткой из своры таких же, как он, дуроломов, ничем особенным не выделялся, может, как большинство, и остепенился б когда, да только вот не успел... Однажды под вечер изувечил он с оравой тамошнего поддатого шакалья какого-то проезжего мужика, а тот от увечий и помер. Получил за это Заварза тюремный срок, да пропал.
После, как отсидел, незнамо где шлялся; вернулся только годов через двадцать-двадцать пять, под сорок, видать, мужику уже стукнуло. Лето только еще начиналось: только-только рожь занялась цвести, грибы первые появились, да сорняки вовсю из земли полезли. И он, значит, с сорняками теми и вылез. Родные его, и мать, и отец, к тому времени померли, дом пустой стоял, заколоченный, но обитать имелось где, ну и ладно.
Чуть не полгода прожил Заварза затворником – из дому разве что в магазин, да в баню за речкой показывался, но ходил всегда гоголем – куда там! А знакомств никаких он тогда не заводил; даже с корешами своими старыми знаться не стал: чудно это было. Да, однако, чего про него знать-то надо, и без всякой его помощи очень скоро узналось: биографию его синим по белому четко на нем прописали. Особенно занимательно она в бане читалась. Мужики зареченские посмеивались, конечно, но между собой, деликатно, – обижать-то, да злить его пока вроде не за что выходило.
Ближе к зиме выправил Василий Заварза себе документы охотничьи, ружьишко подержаное на толковище за речкой купил и стал подолгу в лесу пропадать. Возвращался почти что всегда с добычей, но ни с кем не делился, как другие, - видать, продавал, но где и когда – про то не известно, так, догадки одни.



5

Старик поздно женился. Как со службы армейской вернулся, годов через семь или восемь. Через год после свадьбы родился у них с Александрой сын, Виталька. Хороший парень рос, добрый, тихий такой, ни на кого из родителей характером не похожий. Деревенская ребятня его не особенно за тихость эту в компаниях привечала. Чаще всего оказывался он сам по себе: книжки читал все подряд, в лес мог надолго уйти, да ни с чем возвратиться, с рыбалки таким же манером, – и что он там день целый делал, никому про то не известно – на вопросы все улыбался только; и глядел всегда так, будто в пространстве что вдруг увидал, да молчал.
Вот учился он хорошо, так опять  его в классе за это не очень-то жаловали; говорили, с вопросами - не лез никогда, сам до всего доходил, а объяснять что – не сильно охоч, и списывать у себя не давал. Одно слово, - парень со странностями. И хоть странности эти его никому не мешали, а ребята держались от него в стороне; да ему, или только казалось так, все равно это было.



6

Неизвестно, где и когда это вышло, может, случайно в лесу повстречались, может, иначе как, но только Заварзу и старикова парнишку стали часто вместе встречать. Поначалу они просто у речки сидели, да по большей части молчали, глядя в разные стороны. Потом, когда первая пороша упала, стал Заварза Витальку на охоту с собою прихватывать – на денек там, на два, на выходные. А под Новый год и совсем на неделю на заимку ушли.
Александра – та с первого дня из себя выходила просто, все пыталась непонятную эту дружбу порвать,- да куда там... Скандалы стали в доме случаться раз за разом, чего раньше никогда не водилось, только и это не помогло. Парень все больше и больше отбивался от дома, и подолгу пропадал у Заварзы.
И еще меняться Виталька стал, на глазах просто парень менялся. Ведь спокойный до этого был, добрый, улыбался всегда... Ну нелюдим немножко, так то что ж за беда? А тут дерзости стал говорить Александре, голос на нее поднимать... Учиться опять-таки стал кое-как, а школьных своих знакомцев - вообще сторониться. И так быстро все это с ним происходило, да заметно, что бабы в селе промеж собой стали громко шептаться, и до старика с Александрой, конечно, шептание то доходило своими путями.
Старик до поры в это дело не лез, только со стороны наблюдал. Видать, думал: перебесится парень, осенью в техникум, как раньше еще договаривались, в город уедет,- все само собой и прекратится. Потом только, когда Виталька раз на всю ночь из дома ушел, встретил он Заварзу на речке, что-то коротко зыкнул, воздух рукой рубанул, да пошел, но с тех пор встречи эти пореже сначала стали, а потом прекратились и вовсе.
Только поздно старик в то дело вмешался. Не прошло и недели, как Заварзу от парня отвадили, вернулся он вечером с работы домой, а Виталька его в петле ременной висит, и Александра без памяти на полу, и еще на столе записка солонкой придавлена:
«Папа, мама, больше я не могу. Жить с этим не  могу и сказать не могу. Ни о чем сказать не могу. Внутри все болит, и сил терпеть дальше нет. Простите меня, пожалуйста. И его тоже простите. Он тоже не виноват. Просто так получилось. Надо бы мне вам сразу про это сказать, когда все только еще начиналось, да я побоялся. Нельзя говорить такое. И стыд такой перед вами и перед всеми... просто жить невозможно. А теперь уже поздно. А может, и сразу поздно было, я не знаю. Но теперь мне уже не страшно совсем и скоро не больно будет. Простите. Я вас очень люблю.»



7

Старик и Заварза нос к носу столкнулись еще на похоронах, но старик только башкой кудлатой крутил бешено, да зубами скрипел, ни слова тогда не сказал. А дней через несколько сошлись они таки возле ларька. Заварза только рот свой фиксатый ему навстречу ощерил, да сказать ничего не успел. Старик саданул его молча и страшно под дых и дальше пошел, будто муху какую прибил, а этот остался в пыли ногами сучить, да рот раззевать.
На другой раз, когда случай свел (сам-то старик, понятно, встречи с ним не искал), все как и в прошлый раз вышло; разница только та и вышла, что Заварза вздумал... непонятно что: то ли обороняться, то ли сам нападать?.. Да только снова все кончилось, как и в первый раз - старик с молоду силу имел такую, не передать!
Третьего раза не было. Заварза его дожидаться не стал, собрал свое барахло и ночью смотался, даже дом свой не заколотил, только и видели.



8

Лет двадцать прошло, пока Василий Заварза снова в краях марьинских объявился. Но гоголем на этот раз уже не ходил: желтый весь, скрюченный, по наружности – мерзкий раздавленный старикашка. Пришибленный был до того, что когда Митрич на пути у него попадался, семенил изо всех своих сил в обратную сторону; а отчего мандраж его бил – непонятно, старик его пальцем не трогал, и не пытался, только зыркал недобро из-под диких бровей, так об это не ушибешься.
Но, видать, совсем плохо приходилось бывшему зеку. Через два дня на третий он то в зареченскую больницу таскался, то в районную ездил, да поздно схватился – помер, и года не протянул.



9

За ночь разлившийся Коренек чуток поуспокоился, и ветер слегка попритих. По всему выходило, что природа надумала все ж таки в русло свое вернуться. Давно бы так.
Солнце только что встало, когда все уже собрались возле дома Заварзы; спустились все вместе на берег, и гроб на тележке свезли, укрепили на лодке, постояли недолго, помолчали; сильно пахло теплой землею, рекою... а еще отовсюду непонятный весенний дух исходил, и от духа этого душу томило и сердце щемило легонько; а река еще сильно шумела, но не грозно уже; пичуги лесные и полевые концерт свой весенний затеяли: заботы людские их не касались и не должны были.
Старик тихим в то утро выглядел, молчаливым еще больше обыкновенного, только все бороду рвал пятерней без жалости всякой. Когда гроб на корме укрепили, сел он на весла, вывел лодку на середину реки, бросил якорь, посидел немного, опустив руки в быструю воду и исподлобья глядя на соседей своих, оставшихся на берегу, потом привстал, аккуратно столкнул гроб с кормы в быструю мутную реку и погреб помалу домой, в своё Марьино.



Шут

Поздней осенью 1534 года властитель артейский, Франческо Форца, умер внезапно, не дожив 17 дней до своих сорока восьми лет. Это был крупный мужчина с внешностью носорога – огромный бугристый нос и маленькие подслеповатые глазки. Мгновенная смерть от удара поразила его прямо в седле и на землю с коня властитель упал уже мертвым. Его шут, за несносный характер получивший среди придворных кличку «Заноза», пустился было в бега, но был вскоре изловлен, доставлен в артейский замок, бит плетьми, клеймен каленым железом, посажен на цепь и брошен в пыточной на ночь.



1

Пир был в самом разгаре. То есть до смерти пьяных пока еще не было, но все находились в легком и приятном подпитии: шумели, горланили песни, несли, не стесняясь дам, жеребятину, похвалялись кичливо всякими глупостями... В общем, веселились на славу. Огонь бушевал в каминах. Было душно. Дамы усиленно обмахивались веерами. Два дога беломраморной масти лежали возле камина и спали вполглаза. Карлы и карлицы, одетые в серые хламиды, точно ночные бабочки, носились по залу, развевая широкими рукавами, как крыльями, и противно хихикали. Музыканты в синих костюмах с серебряными позументами играли тихонько гавот – для лучшего усвоения пищи...
Тут парадная дверь отворилась, и в залу походкой канатоходца скользнул расфуфыренный шут. Правой рукой он вертел непрерывно мароту, а левой подбрасывал в воздух черный шар, весь в серебряных звездах. Бесшумно – ни один колокольчик на дурацкой шапке не вздрогнул – дошел он до центра зала, сложил свои атрибуты к ногам и застыл, прищуривая поочередно то правый, то левый глаз: ждал внимания публики. Гостям было не до шута. Тогда он осторожно подкрался к одной корпулентной даме, усиленно флиртовавшей со своим кавалером, присел у нее за стулом и вдруг... завизжал по-свинячьи. Звук был такой, как будто бы стадо свиней решили прирезать разом. Несчастная жертва трясла двойным подбородком, махала руками,  верещала от ужаса еще пуще шута и, наконец, стала тоскливо икать. Доги проснулись и осатанело залаяли. Гости бурно смеялись и были проказой довольны. Шут был тоже доволен: скалил длинный безгубый рот и двигал оттопыренными ушами – достиг своей цели и был теперь в центре внимания. Насладившись своею победой, шут подпрыгнул, сделал сальто-мортале и пронзительно заорал, подражая городскому глашатаю, что сегодня покажет гостям чудесное представление под названием «Утро наследника» и расскажет о том, как юный артейский наследник просыпается утром. С дозволенья, конечно, своего господина.
Властитель артейский пребывал в эйфории. Он  достаточно к этому времени выпил и был полон радужных мыслей. Поэтому он не очень-то слушал, что кричит ему шут, но слова «представление» и «дозволение» все же расслышал и милостиво махнул рукою.



2

Есть и пить давали мальчишке тогда, когда были еда и питье, а били всегда и часто без всякой пощады – за подкидыша некому было вступиться. Хозяин бродячего цирка, Кривой Корраджо, решил, что публики будет больше, если в труппе будет уродец с головою, как тыква и носом, как у обезьяны. К тому же, он оказался довольно способным: здорово подражал голосам людей и животных, а кроме того, разыгрывал препотешные пантомимы. Так что хлеб он свой отрабатывал, хозяин не просчитался.
Ему было четырнадцать лет, когда труппа забрела в окрестности артейского замка и Форца выторговал уродца за немалую сумму, сделал своим шутом и жизнь его изменилась. Теперь его били редко, а еды было вдоволь; ему не хотелось вновь возвращаться к голоду и побоям и он очень старался.
С течением времени шут стал ужасно дерзким и ядовитым; собственно, в замке, как правило, все было слегка ядовитым и шут исключением из этого правила не был. Отличие состояло лишь в том, что он ядовит был открыто и беспечно сеял себе недругов тайных и явных – в изрядном количестве. Покровительство властелина расхолаживало, притупляло чувство опасности, вселяло уверенность в абсолютной и вечной вседозволенности. Он приобрел дурную привычку выбирать себе жертву и всякими дерзкими фокусами доводить ее до исступления. Только это не всегда удавалось. Однажды он стал цепляться к начальнику замковой стражи, пытался его извести подколками и ядовитостями, но пузан хохотал до слез вместе со всеми и нисколько не злился. Видя такой афронт, шут скоро остыл и выбрал новую жертву, не слишком при этом досадуя. Но это случалось так редко... А в основном, его жертвы неистовствовали ужасно...



3

Было раннее, раннее утро. Темное, темное... Очень сильно хотелось, но чертов горшок куда-то запропастился. И он очень злился, и нервничал, и даже слегка повизгивал от нетерпения. Насилу горшок отыскался, но теперь, это просто ужасно, пропало причинное место. Правда оно отыскалось немного быстрее, чем горшок в темной комнате, но было так страшно, что вдруг оно да не найдется. Ну, слава Богу! Теперь, наконец, все удастся! Но время было упущено и хотелось уже так сильно, что в нем ходуном все ходило от дрожи и он мазал все время, отчего на полу появилась изрядная лужа. Наконец-то... Он лег рядом с лужей без сил и просто блаженствовал. Но лужа противно воняла... Он снова обшарил комнату на четвереньках, нашел какую-то тряпку и брезгливо кривляясь уничтожил следы позора, улегся и снова уснул, счастливый безмерно...
Все хохотали ужасно. Разъяренные доги лаяли и прыгали, как очумелые. Властитель топал ногами, бил по столу кулаками и слезы по красным щекам текли не переставая.
Анемичный артейский наследник стал сине-зеленым, щека его дергалась, рот перекосило; еще в самом начале он взял из высокой серебрянной вазы сочную грушу и теперь в пароксизме бешенства  превратил ее в липкое месиво...
Все еще хохотали, когда Форца почувствовал вдруг неладное, оглянулся на сына, подхватился, схватил шута здоровенной лапищей за шиворот и вышвырнул вон. Но хохот не прекращался аж до тех самых пор, когда все наконец разошлись. И долго еще после пира вспоминали проделку шута, и при виде наследника прыскали и отворачивались. Казалось, проклятую выходку никто никогда не забудет...



4

Всю ночь на рыночной площади нагло стучали топоры, выли надсадно пилы, бранились усталые люди, но к утру помост и виселица на нем были готовы: торопился новый властитель с исполнением своей воли.
Поздним утром два дюжих увальня с постными мордами близнецов схватили шута подмышки, выволокли наверх, швырнули в телегу, запряженную чалой клячей, привалили спиной к заднему борту, взгромоздились на козлы, и телега медленно потащилась по кривым немощенным улочкам на базарную площадь.
Еще с вечера ветер натащил на небо жирные черные тучи и ближе к полуночи мощно и ровно повалил огромными хлопьями снег, первый в этом году, украшая прокопченный, угрюмый, загаженный нечистотами город, скрывая всю гадость и мерзость человеческой жизни. К утру снег прекратился, морозец ударил и теперь было чисто кругом и красиво, и тихо, только галки и вороны кричали, но они не мешали тишине и покою, их не нарушали. Снег скрипел под колесами. Кругом были красота и покой, но шут ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Один только ужас владел им всецело. И только когда проезжали мимо снеговика с двумя головами, в нем что-то тихонько вздрогнуло, как капелька талой воды упала с сосульки и тут же снова застыла серою льдинкой.
Все те же два увальня втащили шута на помост и поставили перед толпой. Но ноги совсем не держали и шут упал на колени, и стоял перед толпой на коленях, качаясь как маятник. Палачу показалось, что жертва молится напоследок и он не трогал беднягу. А толпа расплывалась перед глазами шута  и не было мыслей, и не было веры, а был один страх, гнилой, удушающий страх...
И тут вдруг случилось.  Глаз шута зацепился за рожу рыбной торговки. Рожа пялилась тупо, жирный губастый рот приоткрылся, сальный чепец над узким наморщенным лобиком сдвинулся на затылок, рука теребила нетерпеливо бородавку на жирном носу...
Х-ха, что за сладкая рожа! Дивная рожа! Страх внезапно иссяк. Рожа его заслонила. Шут встал, не чувствуя боли. Весь выгнулся, точно  змея, зад отставил, щеки надул, глаза выпучил и вдруг заорал на всю площадь голосом рыбной торговки, известным любому и каждому: «А-а-а-а... Кому рыбки! Кому гнилой и вонючей...» Он орал, что попало, корчил ужасные рожи, похабничал и сквернословил... Толпа, поначалу нестройно, хохотнула, качнулась и вот уже ржала отменно во всю мощь своих легких. А шут принялся за аптекаря, но не закончил... Палач, здоровенный детина, одетый в неряшливый черный балахон и стальной шлем с забралом, чтоб не видно было лица, вдруг озлился, схватил бедолагу за шиворот и швырнул его под перекладину, накинул петлю, затянул до упора... Пол под шутом провалился,  тело его задергалось в предсмертной невыносимой муке, колокольчики на дурацкой шапке что было сил  зазвонили... И все было кончено. И только толпа продолжала еще хохотать, доводя до безумия нового правителя артейского замка.
Ночью снова шел снег, а поутру помост разобрали и на рыночной площади среди снега осталось черное скорбное место. Впрочем, до первой метели.



Стрелка

Дядя Вася трудился на крошечном полустанке стрелочником, и жил он, как и положено стрелочнику, в маленьком домике вблизи железной дороги. Подле домика у него сараюшка стояла со всякими запчастями и причиндалами, которые для ухода за стрелкой положены, а в домике жена его обреталась, Анастасия Никитична, необходимая крайне для ухода за самим дядей Васей. Ещё жили там куры, гуси и утки, но они в курятнике находились, к сараюшке прилепленном, и к делу стрелочному никакого отношения не имели, а держали их просто для пропитания и разнообразия унылой стрелочной жизни; находилась вся эта живность в ведении Анастасии Никитичны, а дядю Васю она, пока, конечно, живьём по двору бегала, ну нисколечко не занимала. И было безлюдно вокруг того дома, и безрадостно, а самым близким местом, где когда-никогда душу живую повстречать удавалось, являлось деревенское кладбище. Вот.
Но дядя Вася одиночеством таким особенно не тяготился, притом ведь и Анастасия Никитична, а привык он давным-давно к этому своему положению, это во-первых, а во-вторых, ничего ему такого от людей не надобно было, чтобы он скучал по ним сильно.
И все бы совершенно прекрасно, да только детей у дяди Васи и Анастасии Никитичны не было и не намечалось, и от этого сокрушение в домике часто гостило и отношения между нестарыми ещё супругами сильно портило. Ну, так каждая живая душа к обстоятельствам своей жизни, даже и горестным, привыкает, однако. Вот и дядя Вася с Анастасией Никитичной к своим обстоятельствам тоже привыкли и даже смирились, но время от времени налетала на супругов такая кручина-тоска, что начиналось меж ними, иногда из-за ерунды совершенной, а иногда даже и ерунда была им без надобности, холодная битва; до горячего же сражения, то есть до рукоприкладства, с обеих сторон до времени дело не доходило, и дальше слов всяких, да швыряния тяжёлых и лёгких предметов не шло. Но время такое, по всяким отличительным свойствам, находилось не за горами, и сами они, а особенно дядя Вася, беду эту чуяли. Вот.
Да, так однажды... Из-за живности это вышло. Курятник старый совсем уже стал и начал маленько разваливаться. Вот Анастасия Никитична, что ни день, и грызла супруга нещадно: да когдаж в тебе, трутне, совесть проснется, да поставь, бездельник ты этакой, какой-никакой другой, да чтоб у тебя, ледащего, руки отсохли. Терпел дядя Вася такую пилильню, терпел, да как-то раз и не вынес, кинулся на Анастасию Никитичну с кулаками и прибил её, сильно довольно-таки. И так он прибил ее сильно, что слегла она, горемыка, и он ее травами всякими отмачивал и отпаивал. А после до того ему стыдно стало, что клятвенно он ей и себе обещал никогда больше в ход кулаки не пускать и, надо сказать, что в дальнейшем слово свое держал крепко. Вот.
Только гудок в паровозе не единственно для сигнальных надобностей изобретен, сами знаете. И завел себе по той же причине Дядя Вася привычку престранную: только чувствовал он, что свара к черте подошла, и что паром его вот-вот напрочь с нарезки сорвет, уносился он во весь дух - в чем был в тот момент, ни на какую погоду не глядя - к ни в чем не повинной стрелке, и переводил ее, куда не положено. Потом летел назад сломя голову и, гремя кулаками по столу, ревел благим матом, что через язык окаянной бабы душ безвинных погибнет немерено, а сам он себя после этого порешит смертью лютою. Вот.
В самый первый раз, увидав такую историю, Анастасия Никитична бухнулась мужу под ноги, орала не своим голосом и просила его о прощении, а пуще всего молила, чтоб не брал он грех на душу, пощадил и себя, и души невинные.
В общем, сменил тогда чудной, прости Господи, стрелочник, гнев на милость; побежали оба, как скаженные, к стрелке и дядя Вася ее куда надо опять переустановил. А потом они, после жутких таких переживаний, кинулись друг к дружке в объятия, и тотчас затеялся у них пир горой, и пили они горькую за счастливое избавление душ невинных от смерти лютой, безвременной.
Так у них и повелось: дядя Вася, удила закусив, несется стрелку переводить, за ним Анастасия Никитична мчит, в ноги падает, а потом у них примирение полное и дальше пир горой. Вот.
Долго ли, коротко ли так продолжалось – не знаю, а только дознались люди добрые про ту катавасию и, по обычаю, стукнули. Ну, только стукнули, как началось моментально дознание. Но только дознание то ничего не дало, разумеется. Дядя Вася по всем статьям отпирался, да и Анастасия Никитична супруга своего не сдавала, держалась, как надо. Комиссия все ж таки от греха решила держаться подальше; отыскали у дяди Васи какое-то там расстройство нервное и, на случай всякий, с работы турнули. Пусть еще скажет спасибо, что подлые-то времена миновали, а то б загремел в места не столь отдаленные - и пикнуть бы не успел.
Ну, окрестных сел жители языки почесали маленько, да про стрелочника с женой и забыли, тем более новый стрелочник появился, и народу про новую личность-то куда интереснее разговаривалось. Вот.
А дядя Вася перебрался с супругой в места дальние, устроился сторожем на сахарный склад и стали они с Анастасией Никитичной  дальше жить. Только и тоска на новое место подалась вместе с ними, нападала, зараза, по-старому, и войны их потому так и не прекратились; да только стрелки-мирительницы теперь рядом не было, и доходить оттого у них уже стало до мелкого рукоприкладства, да с обеих сторон, и еще до чего дойти могло – Бог его знает.
Так что ж дядя Вася, стрелочник бывший, удумал! Не стал он того дожидаться, когда все у них с Анастасией Никитичной снова края достигнет. Однажды достал из загашника все свое стрелочное хозяйство, кторое, как на новое место перебираться стали, каким-то манером из сараюшки повывез, прикупил где-то по случаю рельсы списаные и на краю огорода, под лесом, соорудил персональную стрелку. Во как!
С того дня, чуть только скандал у супругов до красной черты доходить станет, мчится стрелочник бывший опрометью на свой огород и стрелку-спасительницу-то и переводит. А Анастасия Никитична потакать мужику своему в этой, прости Господи, дурости, стала: во весь дух неслась она за ним следом,  бухалась окаянному в ноги и дурным голосом выла все в точности, что в подобном случае выть надлежало. Потом у них это дело, как было заведено, примирением бурным и пиром заканчивалось, и тост свой главный, за невинные души, безвременной гибели избежавшие, непременно первым произносился, как и положено. Такие дела.



Таракан

За окном стояла кромешная зимняя тьма и куражилась вьюга. А в маленькой, жарко натопленной комнатке, где за столом, при двух неярких свечах, сидели тесным кружком старые одинокие люди, царили  уют и покой. Сидели молча, только изредка переглядывались, посматривая на новичка - худого лысеющего мужчину с седой эспаньолкой. А тот отрешенно глядел за спины сидевших в черный проем окна, и если изредка и взглядывал на окружающих, то как-то так вскользь, никого на самом деле не видя, не замечая. Только тогда, когда уже громко и многозначительно покашливать стали, новенький перестал, наконец, глядеть в темноту и какое-то время, пытаясь сосредоточиться, внимательно всматривался в лица сидящих, в лица тех, с кем ему, вероятно, предстояло прожить в этом доме множество, множество дней. Он ведь в жизни не думал, что может здесь оказаться, что когда-нибудь станет вдруг одним из этих брошенных всеми, забытых всеми людей… Да кто ж, когда и зачем о таком думать способен?
Наконец, будто вынырнув из какой-то невероятной бездны, старик несильно помотал головой, медленно, крепко потер лицо большими ладонями... и только тогда заговорил – негромко, спокойно, отстраненно несколько, так, будто и не было в комнате никого, будто это он сам с собой разговаривал:
– Мне сказали, что здесь как бы обычай есть: каждый новоприбывший должен немного о себе рассказать, о том, что́ его в конце концов в это виталище привело, чтобы лишних вопросов потом не задавали. Ну что ж, обычай - значит обычай, не мне нарушать.
Меня Александром Павловичем зовут. Раньше я жил далеко отсюда, в огромном провинциальном городе. Величина и провинциальность ведь не исключают друг друга. Да, так родственников у меня давно уже нет никаких, поэтому, когда на пенсию вышел и жизнь мегаполиса – шумная, суетливая – раздражать, угнетать стала, решил перебраться в провинцию поменьше и поспокойнее: купил несколько лет назад на окраине вашего тихого городка крошечный домик с садом и переселился; а последнее время сдавать начал быстро, прибаливать часто, да и одиночество отчего-то крепко стало давить… Вот и попросился сюда. Но только это все внешняя, несущественная сторона, потому что на самом-то деле дорога в приют началась пятьдесят два года назад, вот в такой же снежный и ветреный день.
Ну да, не улыбайтесь. Вроде как до седых волос и болезней еще было далековато, но только кто ж знает, из  какого события-встречи что вытечет…
Совершенно точно этот день и час помню, потому что я здесь оказался… из-за таракана. Да-да, из-за обыкновенного черного, мерзопакостного таракана. Полвека прошло, а мне и до сих пор непонятно и странно, как один какой-то пустяк, ерунда дикая может полностью изменить, сломать, растоптать твою жизнь. И бесповоротно…



1

Я за три зимы до события этого влюбился ужасно. Первый и последний раз в жизни просто голову потерял;  даже и не объяснить толком, что со мной происходило. С ума, наверно, сошел.
Мы познакомились перед самыми новогодними праздниками, после студенческой вечеринки. Я её почти сразу заметил, и не потому, что она была какой-то необычайно красивой и броской – наверное, ослепительной красавицей назвать ее было нельзя, – но хоровод мужской она ловко крутить умела, подавала всегда себя так – устоять невозможно. Вот и в тот вечер такое удивительное кружение вокруг неё происходило. Только на самом этом вечере я к ней подойти не решился. Даже потанцевать ни разу не пригласил, постеснялся, хоть до этого никакой такой особенной робости по отношению к девушкам за собою не замечал – знакомился запросто.
Ну, так вроде бы и не должно было случиться это знакомство, потому что она на совершенно другом факультете училась. Вроде бы не должно... Но только мы после вечера странным образом рядом в автобусе оказались, локоть к локтю (я еще тогда удивился сильно, что она без провожатого домой едет), ну и разговорились, вернее, она меня тогда в разговор втянула.
– Я видела, вы на меня весь вечер смотрели… Меня Милой зовут или Милочкой, если хотите...
Говорила она тихо, почти шепотом, но дерзкая колкость  и сквозь шепот явственно пробивалась, вполне явственно, а насмешливый взгляд очень красивых золотистых глаз интонацию эту только усиливал. Я от такой открытой бесцеремонности растерялся даже – не то чтобы слишком, но вполне достаточно, чтобы Милочка смущение мое разглядеть смогла. А она, увидав, что стрела точно в цель угодила, стала дальше насмешничать:
– Я в Песчаном переулке живу, в общежитии. Если у вас есть немного времени, вы могли бы меня проводить, а то там темно и страшно. Вы, наверное, темноты не боитесь? Я ведь на вас рассчитывала: видите, одна еду. Ваши сказали, что нам по дороге. Правда?
Еще спрашивала, провожаю ли девушек, если уже очень поздно; когда из автобуса вышли, стала заботливо узнавать тепло ли одет, не замерзну ли по дороге, потому что идти далеко; перед самым подъездом вежливо поинтересовалась хорошо ли запомнил дорогу, а то вдруг заблужусь в незнакомом месте… И уже возле самой двери всего на секунду остановилась, подставила было щеку для поцелуя, но тут же отпрянула, прыснула:
– Загляни как-нибудь», – и хлопнула дверью.
Так у меня с Милочкой Глазенапой знакомство и завязалось. Только имя ее ей совершенно не подходило, никакая милочка в ней даже и не ночевала. Во всем проглядывали эгоизм, гордыня, жестокость, холодная трезвость… Женщины, как мне кажется, вообще прагматичней мужчин, а уж Милочка – любой могла бы дать фору. Впрочем, гибкий ум, изящество, чудесная женственность, обольстительность, чувственность, страстность… все скверные качества сглаживали, усыпляли, притупляли мужскую бдительность: скорпион в меду. Нет, неправильно. Правильно – мед в скорпионе. И меда этого ой как сладко, и ой как не просто было отведать.
А вот фамилия Глазенапа шла ей необычайно, потому что глаза у нее были восхитительные: немного выпуклые, огромные, золотые, а ресницы – темные, длинные, будто две ночных бабочки. Изумительные были глаза! Из-за них для меня чудесная эта фамилия навсегда превратилась в имя, и я иначе, как Глазенапой, ее и не называл никогда. Даже когда мы ссорились. Даже потом, когда уже насовсем расстались, мысленно называл ее только так. Она и сегодня, через полвека, остается для меня – Глазенапой. Жива ли – не знаю.



2

Я домосед и книжник, мало где был, мало что видел, да и «охоты к перемене мест» никогда особенно не было, оттого, наверное, и в людях всегда разбирался неважно, особенно в женщинах. А она мне в тот вечер так в душу запала, что и разбираться ни в чем не стал бы, даже если б умел…
Я, конечно, на следующий же день не пришел, прилетел, примчался, принесся… еле дожил до вечера.  Мы долго гуляли, говорили про все на свете – знакомились. Глазенапа, невозможно представить, за этот короткий срок изменилась до неузнаваемости: вела себя тихо, серьезно, даже ласково, ни единой насмешки или колкости – узнать невозможно. К сожалению, после, через совсем короткое время, немного совсем часов таких выпало – мирных, добрых… А я привязывался, прикипал к ней все больше и больше. Если вдруг что-то мешало прийти, места не находил, дождаться не мог, когда можно будет увидеть, в глаза чудесные заглянуть. И все время мне почему-то казались отношения наши слегка нереальными: вроде, как и на самом деле, а вроде как сон – и не очнуться, никак.



3

Так тихо и мирно, как я уже и сказал, продолжалось совсем недолго. Стоило Глазенапе в один прекрасный момент посчитать, что рыбка с крючка не сорвется, как она стала аккуратно менять отношения. Потихоньку образовала между нами небольшой коридорчик-дистанцию; и то пекло в коридорчике этом стояло – невыносимое, то гулял ледяной безжалостный ветер, все вымораживая, то тишь и благодать царили, давая душе передышку, то, все живое уничтожая, ураган безумный ревел. И держала она дистанцию эту необычайно умело – не мягко – не жестко, так чтобы надежда на доброе будущее всегда оставалась, но и в уверенность никогда не перерастала.
Но, видимо, она что-то не так просчитала, где-то переборщила и месяца через три-четыре после знакомства отношения наши дали легкую, чуть заметную трещинку, ведь совсем немного времени миновало, не успел я еще окончательно на крючок насадиться.
Впрочем, она эту трещинку первой почувствовала, а когда трещинка стала и для меня довольно заметной, вдруг объявила, что хочет от меня отдохнуть. Нет, никаких расставаний, ни боже мой, просто экзамены скоро, дел масса… И все в том же духе. Я пару раз после этого попытался с ней встретиться, но такой отпор получил… Расстались. Может из-за того, что она внезапно и резко так все оборвала, мне муторно было – невыносимо, увидеть хотелось – ужасно… Как вдруг, в середине лета, получаю письмо: «Приезжай, если можешь», – и адрес.
Я на перекладных чуть не сутки к ней добирался – их фольклорную экспедицию в такую Тмутаракань заслали… едва отыскал.
Глазенапа на шее моей повисла, все всхлипывала, всхлипывала, просила прощения, целовала, ласкала, не могла оторваться. И такой тогда на меня водопад счастья обрушился, такой ливень чудесной, удивительной нежности!.. Мы два дня выходных ни на миг не расставались. Ушли из поселка. Бродили по лесу, целовались не переставая, купались в лесных озерах, даже ночевали в чащобе лесной у костра, чтобы никому-никому на глаза не показываться – не хотел я, не мог никаких людей видеть, чтобы они даже взглядом к нам не прикоснулись, даже малую капельку счастья отнять, украсть не смогли.
А через месяц всего Глазенапа вернулась в город – равнодушнее камня. Будто и не было ничего совершенно, будто я в какой черной измене повинен, будто… Да бог с ним. Все давно уже без остатка растворилось во времени и пространстве, развеялось по ветру.
Потом (мне девчонки нашептывали время от времени всякие глупости) Кочубей какой-то у нее появился – пропал. Еще что-то… Так мы с нею сходились и расходились все время. Сходились и расходились. Стоило только ей позвать меня понастойчивей, как я готов был забыть, простить все на свете. А потом вдруг сель ледяной с горы падал – и все и вся погребал под собой, все и вся…
Как-то осенью, когда отношения были почти что нормальными, купили мы с Глазенапой на неделю путевки в пригородный дом отдыха. Приехали рано утром. Не успели домик занять и распаковаться, как Глазенапа исчезла и появилась только в столовой, за ужином. Она вся была возбужденная необычайно, раскрасневшаяся: «Так здорово, так интересно!.. Я потом, потом тебе все расскажу»,- и снова исчезла, до ночи. Так и продолжалось: она с утра раннего убегала куда-то, и встречались мы только в столовой и в домике поздно ночью: «Ой, спать хочу страшно, завтра все, завтра, не обижайся…». А я все это время слонялся один по окрестностям, как дурак неприкаянный, понимал, что что-то еще при покупке путевок было задумано, но даже представить не мог, с кем, почему и зачем. На третий день вечером я вещи собрал и уехал. После этой выходки дикой я довольно долго Глазенапу не видел, и вроде бы даже остывать стал, на других девчонок засматриваться… Только мы совершенно случайно(?) встретились в букинистическом, разумеется, разговорились и карусель эта чертова завертелась по новой.



4

Три года длилось такое невыносимое счастье, и конец отношениям – даже и представить было нельзя. Будто цепко трясина держала, будто и вправду существует приворотное зелье и меня опоили. Никакие, ничьи доводы не помогали, не действовали… Да и не хотел я ничьих доводов слышать. За одно доброе слово, прикосновение ласковое – душу готов был продать.
Однажды, в одно из редких добрых мгновений, я сделал Глазенапе предложение. Она долго молчала, как-то нахохлилась, съёжилась вся, а потом вдруг расплакалась горько-прегорько, навзрыд просто, и убежала. Несколько дней после этого отыскать ее нигде не удавалось. Потом внезапно сама позвонила и была какое-то время, что называется, тише воды и ниже травы, но вернуться к разговору о свадьбе больше не позволяла. Видно, не так я, не вовремя что-то сделал, не тот выбрал случай… Так и повисло тогда это в воздухе, а после и вовсе растаяло.



5

Да, так вот не спеша мы к концу почти и подобрались. Как я уже и сказал, закончилась эта история, как и началась, почти перед новым годом. Глазенапа в тот день позвонила мне рано утром и попросила заехать:
– Ну, на часик всего, ну, может, на полтора –  подарки купить, ну, самое большее – два. Мы быстро-быстро, а потом, соседка уехала, у меня посидим… Ну вот и чудесно, вот и ладушки.
Мы весь день до бесконечности по универмагам, магазинам, лавочкам, лавкам, лавчонкам, базарам торговым рядам и центрам бродили, бродили, бродили… Искали подарки, наряды, бижутерию, косметику – всякие и разнообразные глупости. К вечеру от усталости, холода, голода, мокрых ног – я осатанел просто. Если б не груда пакетов, коробок, коробочек, свертков… которыми я был нагружен, – бросил бы все давно к чертовой матери. Настроение у меня при этом все время менялось: я то приходил в щенячий восторг от изящества и чудесной женственности Глазенапы, то впадал в угрюмое ожесточение от бесконечности и занудности происходящего.
К тому времени, когда все, наконец, подошло к концу мы, будто сильно друг другу поднадоевшая супружеская чета, ругались не переставая, в голос, пугая и возмущая прохожих, но больше ни на кого не обращая внимания, и когда наконец, уже в сумерках, сели в трамвай, чтобы ехать домой, я был уже просто на грани, накален до абсолютного бешенства… А тут еще чертов трамвай набитый битком! Меня с моей дикой гирляндой (держаться мне было, разумеется, нечем) пинали, крутили, дергали… Наконец, на мое несказанное счастье, прямо перед Глазенапой какая-то бабка вдруг поднялась и стала к выходу продираться. Глазенапа тут же плюхнулась на свободное место, я немедленно ей на колени свалил все покупки и встал позади за ее креслом, чтоб она не могла меня видеть, а она в темноту за окном уставилась и мы оба демонстративно молчали.
На ней в тот день было светло-серое кашемировое пальто с большим песцовым воротником и песцовая шапка-башня – все очень красивое, светлое, серебристое, прямо искрящееся.
А момент, когда все началось, я пропустил. И откуда он взялся – зимой, в трамвае, в лютый мороз – просто непредставимо. Может, из сумки чьей-нибудь выполз. Скорее всего. Только я таракана увидел, когда он уже выше локтя Глазенапиного забрался. Таракан был огромный, откормленный, отвратительно-черный, и взбирался он не спеша, останавливаясь, оглядываясь, наслаждаясь, видимо, замечательным приключением, пока не добрался до воротника и не уселся на серебре песцовом, над левым плечом, преспокойно и важно шевеля отвратительными усами и лапами перебирая. Мне б стряхнуть его, сбить, а на меня будто ступор нашел, будто парализовало и такое вдруг отвращение, омерзение внутри поднялось, почему-то на Глазенапу перенесенное – и передать не могу… Так аж до тех пор продолжалось, пока майор-артиллерист молча не сбросил его щелчком на пол. А я в ту же минуту протиснулся к задней двери, вышел… И все.

Больше я никогда Глазенапу не видел. Поначалу так и не смог себя перебороть. Во мне, точно шип, таракан проклятый торчал. Будто он откуда-то изнутри у нее вылез. Она даже звонила как-то, да я трубку бросил. Отвращение – непереносимое, непреодолимое просто – тогда во мне поселилось.
Потом я из города, где жил и учился, уехал надолго. А когда назад через много лет возвратился, так мне ужасно снова увидеть ее захотелось!.. Даже таракан этот мерзкий как-то забылся. Да она к тому времени тоже уехала, и найти хоть кого-нибудь, кто бы знал о ней что-то, сколько я по старым знакомым своим не метался, – так и не удалось.
Со временем скверное выцвело, притупилось, только искры счастья в душе остались, и чем дальше, тем ярче они становились, пока память не превратила все в ослепительный, незабываемый фейерверк…
Нет, были после, через время, какие-то встречи, какие-то женщины… Иногда даже далеко довольно отношения заходили. А потом я вдруг, посреди отношений этих, вспоминал Глазенапу… На этом всё и заканчивалось, потому что все пресными по сравнению с нею казались, абсолютно безвкусными, как трава.
Вся остальная жизнь тоже не очень удачно сложилась. В ней будто во всем провал без Глазенапы образовался, ледяной, бездонный, ничем и никем не заполнимый провал. Все в судьбе поперек пошло, и вот, наконец, здесь, среди совершенно чужих мне людей, завершится!
Дался же мне тогда... этот трижды проклятый таракан.



______________________________________________

Александр Крамер – прозаик. Окончил Харьковский политехнический институт. Публиковался в журналах, «22», «Дети Ра», «Футурум АРТ», «Флорида», «Дарьял» и других. С 1998 года живет в Любеке (Германия).