Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»


ЕЛЕНА ИСАЕВА. СКВОЗНОЙ СЮЖЕТ. ИЗБРАННОЕ.
М.: АртХаусМедиа, 2009.

Весной 2009 года на суд читателей явилась книга Елены Исаевой "Сквозной сюжет" — своеобразная суммарная черта поэтического творчества этой одаренной женщины, известной также как драматург, ведущий автор "Новой драмы". Говорящим названием "Сквозной сюжет" наделено избранное из пяти предшествующих сборников поэтессы ("Меж миром и собой", "Молодые и красивые", "Лишние слезы", "Ничейная муза", "Стрелочница") и "будущей книги" — новых, еще не "попавших в переплет" стихов.
К стихотворениям Елены Исаевой просится целый ряд обобщающих определений, какими обычно награждают лирику, написанную женщиной. "Доминирующая женскость/ женственность", "обнаженные эмоции", "увлеченность собственными переживаниями / ориен-тированность внутрь собственного я", "потрясающая точность деталей / внимание к мелочам жизни", "тончайшая ирония / самоирония", "стремление к красивости каждого стиха и стихотворения" и некоторая возвышенность всего склада речей и помыслов…
И все эти определения будут справедливы. Пожалуй, они даже будут в какой-то мере являться "сквозными сюжетами". Но… не только они.
"Точечных" определений недостаточно, пока они предъявлены "россыпью". Груда кирпичей — еще не дом. Набор характеристик чьего-либо творчества — еще не постижение оного. И летучая прелесть стихов Елены Исаевой, напоминающая дуновение аромата духов, отнюдь не сводится к гендерной принадлежности этого автора.
Елена Исаева — обаятельная женщина, однако ее стихи мы любим не за это. Очаровательной женщине поэзия может "идти", как прическа, макияж и аксессуары, но сводить роль литературного творчества в жизни пишущей женщины только к еще одному элементу имиджа — увольте, это грубейшая ошибка, граничащая с неуважением!
Поэтому я предпочитаю не давать оценок вроде "типичные женские стихи", "типичная женская проза". Типичность вообще удел ремесла. Как только уровень владения пером выходит за пределы "необходимого технологического минимума", подразумевающего ремесло, — так говорить о типичности того или иного поэта / поэтессы становится несерьезно. Тем более что "типичной женщины-поэта" представить себе невозможно. И даже статистика задумается, существует ли единица "типичная женщина" (как и "типичный мужчина"). И даже психология не сможет провести четкой границы между "мужским" и "женским" мировоззрением.
Елена Исаева, на мой взгляд, в своей поэзии давно перешагнула планку "ремесла". Нынешнее ее состояние в Слове называется "мастерством". Ей еще есть, куда расти — до уровня гениальности… но, впрочем, может быть, отдаленный, точно горизонт, предел гениальности — не цель для этой поэтессы. У Елены Исаевой выстроен собственный поэтический мир, в котором ей, как правило, настолько уютно, что стихи рождаются в основном тоже уютные и мирные — что не может не порадовать читателя, порой ежащегося от потоков чужой боли или креатур искривленного подсознания. С Еленой Исаевой читатель беседует на равных и по-дружески — словно бы сидя за столиком кафе, одного из ее любимых поэтических "антуражей", или прогуливаясь по романтичным улочкам старого Таллинна, другого привлекательного для Елены экстерьера, или просто по московским бульварам, неизменным "спутникам" ее поэзии ("И мы пока еще вдвоем — / Как украшение бульвара"). Все эти приятные глазу и душе мизансцены — тоже "сквозные сюжеты" Елены Исаевой, проходящие через ее творчество не красной нитью, но Ариадниной пряжей пастельных тонов.
Да, порой идиллия Елены Исаевой срывается на патетические ноты: "Я слышу звук. И я верна ему. / И больше в целом мире — никому" (из книги "Стрелочница"). Но чаще с истинно поэтической вольностью и непосредственностью Елена Исаева изящными теоремами стихов доказывает, что верна она не только Звуку, но и совсем обыденным данностям: любви к мужу, любви к сыну, любви к друзьям, любви к детским воспоминаниям, любви к приятным прогулкам, любви к неспешным беседам, любви к любовным переживаниям…
О, любовная тема — едва ли не лейтмотив сборника "Сквозной сюжет"!
"И мы молчим, мы — будущие стервы… / Готовые сражаться — за Любовь!" (из книги ("Меж миром и собой").
"Когда я взгляды их ловлю, / Они становятся причастны / К тому, что я тебя люблю" (из книги "Молодые и красивые").
"Ты научил меня писать / По-русски, по-садистски / Ты научил меня бросать / Без права переписки" (из книги "Лишние слезы").
"И почему-то не кончается / Моя счастливая любовь!" (из книги "Ничейная муза").
"Ты — мое ранение сквозное. / Ты — моя свобода и тюрьма" (из книги "Стрелочница"). И в этом, казалось бы, хоженном-перехоженном, аж истоптанном "поле" Еленой Исаевой совершено маленькое чудесное открытие, которое хочется привести целиком:

"Суеверие вовсе не каждого губит.
Лепестки я упорно пускала в полет,
И на третьей ромашке мне выпало "любит",
А сначала, что "плюнет" и "к черту пошлет".
И поднявши глаза от июльского сада,
Я победно откинула челку со лба,
Потому что я выбрала то, что мне надо,
А не то, что навязывала судьба".

Удивительно "живое" стихотворение с яркой личной интонацией! Видимо, автор и издатель его единодушно любят — ибо оно вынесено на последнюю страницу обложки, как визитная карточка.
Любовные переживания для Елены Исаевой — тоже "сквозной сюжет"!
Но любовная лирика, поэзия об отношениях мужчины и женщины, хоть и количественная доминанта "избранного", — все же не главное его содержание, не магистрально-сквозной сюжет. Для того чтобы понять, что главное, нужно "приподняться" на следующий уровень над самым частым пониманием слова любовь — отношения полов. И, между прочим, поверить, что женщины-поэты толкуют слово любовь не только физиологически и эмоционально (в чем зачастую уверены сексисты)!.. Верный (от слова "вера") уровень — библейские истины "Бог есть любовь" и "Возлюби ближнего своего", в котором ближний — не обязательно спутник жизни или сосед по месту обитания. Ближний — это Человек.
На любви к людям и зиждется культурно-психологический мессидж книги стихов Елены Исаевой. Архаичный глагол "зиждется" я употребляю не случайно, а в силу его смыслового родства с образом кариатиды, особенно часто обыгранного Еленой Исаевой в книге "Стрелочница" ("Пока еще время мое летит, / Свои применю таланты / На этой планете кариатид, / Где вымерли все атланты"), однако находящего отклик во всех ее сборниках ("Он мне прощал любые слабости, / Но не простил, что я сильнее… Он думал — есть пределы прочности, / А оказалось — нет пределов!", "Все равно говорю — бог с тобою, Бог с тобою, прощаю тебя", "А мне достались избы, кони / И все, что с детства обещала / Великая литература").
Здесь пора заострить внимание на самоиронии сильной женщины, применяющей все свои таланты для спасения и прощения мира. Такою любовью к Ближнему не могут похвастаться очень многие из современных литераторов, любящие и в жизни, и в искусстве только себя…
Одно из лучших и, не побоюсь этого слова, судьбоносных стихотворений всей книги "Избранное" — это "Стрелочница", давшая название предыдущему сборнику. Оно стоит на пике Любви к Ближнему и Восхищения им. Точнее — Ею. Стрелочницей на забытом людьми, не потерянном только Богом перегоне, живущей на полустанке, где "только домик, крыльцо и собака. / И вода из железного бака", где предназначение стрелочницы одно и то же изо дня в день: "Ну, иди — ты одна тут живая! Ты одна переводишь тут стрелки…".
Из "пейзажно-жанровой" зарисовки внезапно вырастает рассказ о женщине, регулирующей весь мировой порядок:
"Чтобы с Небом сотрудничать дружно — / Только сделать движенье рукою, / Дисгармонией не беспокоя / Мир. Чтоб не было в мире трагедий".
Перед контрастом единичности и незначительности простой судьбы Стрелочницы и ее высокого предназначения хочется снять шляпу — хотя женщина перед женщиной голову не обнажает, по правилам этикета…
Стихотворение "Стрелочница", на мой взгляд, придает очередной книге стихов Елены Исаевой вескость и серьезность заявки в литературе — ту полновесность, за которой кончается ремесло и начинается Мастерство. Это и есть подлинный "Сквозной сюжет". Беспокоиться теперь Елене Исаевой нужно лишь о том, чтобы "будущая книга" удержалась на достигнутом уровне. Или — выше.

Елена САФРОНОВА



БОРИС ИВАНОВ. СОЧИНЕНИЯ. ТОМ 1. ЖАТВА ЖЕРТВ. ТОМ 2. НЕВСКИЙ ЗИМОЙ.
М.: Новое литературное обозрение, 2009.

Борис Иванович Иванов — великий конспиратор и подпольщик. Почти сорок лет он носил под полой свою прозу — а его считали организатором неофициального культурного движения, редактором и составителем самиздатских журналов, предводителем тайных конференций, переговорщиком с властью, великим тактиком, стратегом — и в последнюю очередь писателем.
Да, создал он две знаменитые вещи: "Подонок" и "Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец" — их еще читали и даже цитировали. Это были почти гимны нашего андеграунда 60-х и 70-х годов. Но они были больше на слуху. И все.
И вот выходит двухтомник его прозы: первая книга "Жатва жертв" — про войну. Вторая — "Невский зимой" — про героев андеграунда. Про что он только ни написал: и про свое блокадное детство; и про летчика, знавшего, как надо воевать в первые месяцы войны, — отправленного на смерть, и осмысленно, героически эту смерть принявшего; и про военнопленного, бежавшего из лагеря через всю Европу; и про задушевную дружбу немца-оккупанта с русским мужичком; и про бой — панорама с птичьего полета; и про то, как мальчик узнает о смерти отца на переправе (это в первой книге); и про остроумнейшего человека эпохи, поэта и эссеиста, философа, безумца, убившего любимую девушку и расстрелянного; и про художника, никогда не снимавшего ушанку; и о проводах эмигранта; и про котельные; и про стекольщика и его сына; и про идиотские приключения на стоящем в гавани корабле, и еще про многое-многое другое (во второй книге). Я назвал только темы некоторых рассказов и повестей Бориса Иванова. Темы — не самое главное.
Первое, что бросается в глаза: удивительная искренность, мягкость, почти детская нежность прозы Бориса Иванова. Это зерно, из которого вырастает все остальное. Автор был близким другом Рида Грачева. И это чувствуется. Кроме того, автор, по собственному его признанию, с юности воспринимал жизнь как роман. Он знал, что "когда-нибудь он об этом напишет". И это превратило его жизнь в цепь приключений. Поэтому, читая и о детских, и о совсем недетских его переживаниях и историях, все время вспоминаешь —Тома Сойера и Гекльберри Финна. От книг Бориса Иванова не оторвешься, карнавал там или трагедия — неважно. У автора и сейчас — детский блеск в глазах. И нынешняя жизнь его — тоже как роман. Становится завидно. Среди произведений Иванова — "Алмазная сказка", которую в 60-е чуть не поставили в ТЮЗе, но вовремя спохватились, слишком свободолюбивой им показалась, что ли? Или стиль какой-то подозрительный? Или с детьми, так считали, нельзя серьезно разговаривать? Да и шут бы с ними! Я уверен, дети эту сказку полюбят. А ведь немногие современные взрослые писатели могут похвалиться, что пишут для детей.
Второе, что очень важно, — старый добрый реализм. Да-да, реализм 19 века. Сколько раз его хоронили, но прочтите Бориса Иванова — и увидите его во всей красе. Я говорю без иронии. Кто изучает подробности устройства самолета, если пишет о летчике? Именно такую книгу — описание модели ПЕ-2 — я нашел на рабочем столе Бориса Ивановича, когда зашел к нему как-то во время подготовки книги. Кто умеет сейчас не только сбить крепкую фабулу, но и обобщить действительность до социальных типов, именно, до типов! Неповторимых в своей яркости, но несущих в себе главные черты времени! Способных одним движением сказать столько о себе и об эпохе! Вот — Подонок. Слушает в последний раз в жизни Майлса Дэвиса. Вот — летчик Чугунов, выпил компот, выкладывает на столе сливовыми косточками эскадрилью. Завтра на смерть. Вот эмигрант. Копает в горячей палестинской земле могилу, а его старший сын повторяет у края могилы урок на трубе. Борис Иванович рассказывает, что однажды к нему явился незнакомый человек. — Вы Борис Иванов? — Я. — Вы написали "Подонка"? — Я (?..). Молчание. Во время которого посетитель вынимает из нагрудного кармана рубашки тщательно сложенную машинопись. —? — Это "Подонок". Я всегда его ношу с собой.
Да, со стихами в нашу эпоху такое бывало. Но с объемистой повестью? Вот вам уровень обобщения. Почитайте "Подонка" — и поймете, почему этот человек таскал его с собой. Может, и вам захочется вырвать его из книги — и в карман. Одна только сложность: очень многие вещи Бориса Иванова такие же! Я бы носил в кармане и "Белый город", и "Убит на переправе", и "До свидания, товарищи", и "Корабль без дураков", и "Ночь длинна и тиха, пастырь режет овец".
И дело тут, конечно, не в одном реализме и не только в замечательном уровне обобщения действительности. Борис Иванов сочетает детскую непосредственность с вещью самой что ни на есть взрослой — остротой анализа. С обязательным додумыванием каждой мысли до конца. До смертельного конца, до героической безысходности. Герои его почти всегда могут отказаться от трагедии, но никогда этого не делают.
Мне доводилось слышать от самого Бориса Ивановича вот какую мысль: иногда ситуации нашей жизни и сознания уходят значительно дальше того, о чем писали наши же предшественники. Так, "Подонок" в чем-то страшнее, а может, и трагичнее "Постороннего" Камю; "До свидания, товарищи!" уходит далеко за пределы, поставленные "Военным летчиком" Сент-Экзюпери. От себя еще прибавлю: "Корабль без дураков", пожалуй, безумнее "Испытания Гилберта Пинфолда" Ивлина Во.
И, наконец, нужно сказать о замечательном искусстве рассказчика Бориса Иванова. Он способен поведать не только о своих собственных переживаниях, как он это сделал в блокадных рассказах, в "Подонке" и некоторых других вещах. Это была лирика. Он может выслушать другого человека — а это уже в наши дни совсем редкость. В конце 50-х после университета он работал в опочецкой газете и со многими людьми успел поговорить — главным образом, о войне. Что не пошло в газетные публикации (а это была, наверное, большая часть материала), осело в сознании "жизни как романа": "когда-нибудь я об этом напишу". Как-то раз, ожидая кого-то в редакции, Борис Иванов решил просто записать под номерами хранящиеся у него в голове сюжеты, из которых когда-нибудь что-нибудь может получиться. Ждать нужно было долго. Сюжетов оказалось около полутора сотен. И вот где смыкаются писательский и общественный талант автора. Он умел быть с людьми, умел понять в них самое главное, может быть, самое драматичное. Именно поэтому, как написал Сергей Стратановский, "его огромная заслуга — в сплочении неофициальной литературы, создании мира, в котором можно было жить, существовать и не чувствовать себя невостребованным". И из этого же является его драматический и эпический дар — дар повествования не о себе.
Не столько о себе, сколько об эпохе написаны мемуары, завершающие вторую книгу. Воспоминания Бориса Иванова полны, как и художественная его проза, исторических и экзистенциальных обобщений на простом и очень конкретном жизненном материале, ярких анекдотов и фраз, можно сказать, на века.
А еще у Бориса Иванова не все трагедия. Есть фарсы — и какие! Он как никто умеет огорошить читателя. Добить его последней фразой. "Корабль без дураков" —перестроечная авантюра — кончается словами, которые я никогда не забуду: "В дальнем конце вагона за толстую, глупого вида тетку прятал свой длинный нос Гаецкий. Я не мог не улыбнуться. Сегодня в столовке я суну под этот нос инвентаризованную мыльницу". Здесь автор приглашает читателя посмеяться вместе с ним, разделить радость освобождения от дурацкого бреда. Эта черта у Бориса Ивановича есть и в жизни: он, при всей драматичности своего писательского мировосприятия, никогда не отгораживается от собеседника, всегда зовет к доброму и интересному разговору. Первая и последняя напечатанная при советской власти его книга имела чудесное название "Дверь остается открытой".

Рейн КАРАСТИ



ЮЛИАН ФРУМКИН-РЫБАКОВ. "ЛАНДШАФТ".
СПб, 2009.

Кажется, языковыми играми в стихах теперь никого не удивишь. Это даже как-то неудобно называть экспериментом. Но обыгрывать в поэзии устную речь ради широкого охвата ее бытования — это не забава. Ситуацию такого — артистичного — обживания вполне представляет поэзия Юлиана Фрумкина-Рыбакова…
Прежде всего, обращает на себя внимание главное мерило его речи — слово, буква. Наконец, наречие, сам язык — они увидены явлениями природы, и поэт в легкой задумчивости или в радостном очаровании пускается в разгадывание-прочтение нерукотворных текстов:

…в живом молчании земли
туман повис фигурой речи…

…прислушайся, как лес после дождя
роняет капли, как слова, как вздохи,
как чутко ухо черного груздя
внимает потрясениям эпохи…

"Зарыться в языке, как крот" — замкнуться в родине языка, довериться этому верному поводырю в сумерках белого света, чтобы слышать прорастание корней сквозь "глухонемую жизнь". Не в этом ли особое преломление той метаморфозы, которую у Фрумкина-Рыбакова претерпевает пушкинский пророк: там было внимание всего — здесь узрение, там обретение высшего знания — здесь угадывание? Но угадывается всеобщая охваченность природы постижением тайны окружающих знаков, как будто возобновлен спор о первенстве родовом и языковом, и спорящие обретают голос, звучат:

…весь океан похож на влажный всхлип,
который небо, кажется, не слышит. –

Но ведь это только "кажется". Итак, все силы поэта — в слухе, зрении, жесте — уходят на воссоздание этой бессмысленной для профана сумятицы, этого нагромождения, где разные соловьи и кукушки аукукуют, щебечуют… Или льется сон, сквозь который раздается "крик животный бессвязный", напоминая о замираниях сердца, единственно своего…
Сквозь будничный провинциальный пейзаж мерцает "языковой ландшафт планеты", который существует почти вне времени: архео- и филологические обломки здесь дышат, пухнут, а живое население как-то по-детски стремится к вечности. Может быть, в этом противоходе (вернее, в его угадывании) и заключается основной сюжет поэзии Фрумкина-Рыбакова — сюжет о прозревании. Я сказал: вне времени. Все выглядит в этих стихах ставшим, проросшим, зрелым (в ботаническом смысле) — и радостным, свежим, умытым… Но все готово к тому, чтобы перестать быть собой, поменяться ролью с соседом. Даже облик земли обетованной отражен в северных безутешных видах, как и наоборот.
Такая подвижность, взаимозаменяемость сообщает и о небезоговорочности фигуры самого поэта: жизненный опыт дан столь объективно, что в этой универсалии человеческое потесняемо природным, "немым". Именно в этой тесноте — пространственной, временной — залог приближения к райскому состоянию. И поэт торопится сообщить свою благую весть о близости Элизия: слова секутся, обнаруживая неожиданные созвучия, зияния в неизвестный (или забытый?) язык.
Но и Элизий у Фрумкина-Рыбакова особый. Он весь лежит в языке, в словах, отмеченных божественным присутствием. Идя по едва различимым следам языков (возвращаясь — обретает!), поэт движется именно вспять, не боясь впасть в архаичность. Хоть и говорит он, что "идет поэт от сотворенья мира" "туда… где только истина в цене", но движется именно обратно, чтобы удостовериться, какое в акте творения ему предписано, уготовано место. Так подспудно в этих стихах возникает мотив памяти, припоминания или запечатления.
Не потому ли и отмечены тексты, вместо привычных "звездочек" на месте заглавия, литерой Ъ ([ер]). Они словно запечатаны, но и устремлены к твердости. Мы говорим: как припечатал. И поэт стремится к формулированию неких афоризмов-заклинаний, безусловных — и свободных в своей соотнесенности. Выходит, что стихотворения, составившие книгу, — маршрутные листы, свидетельствующие о тех путях, по которым ходил или еще пойдет поэт, свидетельства искателя словесных Эльдорадо. Это — свитки, на которых услышанное, увиденное, узнанное поэтом в прихотливом калейдоскопе образует знакомо-незнакомую картину мира… Каждая картина тяготеет к законченности, к всеохватности, так что поэт мог бы в конце ставить: я сказал.
Или: я спел. Или: я узрел. Или даже так: "Вот он я!" А то и: "Живет в шинели Петербургской стужи". Ибо в отнюдь не домотканом, а из слова сотканном мире — реальнейшем из реальных — живет сладкоголосый очевидец местностей, окруженных ледовитыми реками и всегда весенними, с капелью, наречиями.

Петр Казарновский



ПЕТР ЧЕЙГИН. ПЕРНАТЫЙ СНЕГ. М.: НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ, 2007.
Зона жизни. СПб: Изд. Виктор Немтинов, 2007.

Большим событием стал выход сразу двух книг Петра Чейгина. В них представлены стихи с 1967 по 2007 гг., и, хотя названное имя уже окружено легендами, это первые книги петербургского поэта.
Его "призвал" и признал Константин Кузьминский; Виктор Кривулин считал его принадлежащим к "ленинградскому религиозно-мистическому кругу 70-х", поэтом-спиритуалистом; Ольга Седакова в предисловии к "Пернатому снегу" предполагает в нем "самого радикального поэта поколения в своей верности языку поэзии"…
Поэтический словарь Чейгина не отличается особой непривычностью или непонятностью, немногие сильные акценты снимаются общим говорением-бормотанием, почти неразборчивым, как при ходьбе. Но это движение достаточно напряжено; каждое слово, при всей его неброскости, обладает нешуточным давлением. Поэт рождает слова, как опытный мастер, сосредоточившись на сохранении градуса, чтобы накал не был доведен до взрыва, но и не падал.
От этого внутреннего давления мир внешний кажется легким, готовым взвиться в беспорядочности метели, разлетающейся птичьей стаи или пуха, что остается от вспугнутых птиц. Всякая сценка, встающая перед глазами при чтении, кажется не то чтобы случайной, но как бы необязательной, могущей быть замененной любой другой. Вот эта несуществующая легкость мира отзывается горячей поэтической влюбленностью-завистью Чейгина к птицам и нежностью к зиме.
И все в мире Петра Чейгина движется на ощупь — плавно, но и с некоторой болью, льнет друг к другу, подчас не замечая роковой разобщенности; вот, наблюдая за бегающим по зимнему лугу мальчиком, поэт вопрошает:

Что он морозной плоскости?
Струне
высоковольтной линии?
Звезде,
наметившийся в алых облаках?

Но что ему, с простудой на губах,
мой разговор, с опаской, под уклон,
в автобусе, копеечной прогулке?

Не столько человек, видящий мир, со-природен, сколько природа, увиденная Чейгиным, со-поэтична: она сама мастерит — январской пробы слово. Но и человек (внутренний, лелеемый поэтом), как скрытный, затаившийся Зигфрид, наделен даром понимать все языки, он свой в этом Быту. И обретается, каждый раз по-новому, способность говорить, а значит — воспринимать, впитывать: раскрепостить зрение и смотреть касаньями в преддверии слепоты…

Когда бы телом дорасти
до первовиденья поляны
весенней…

Поэт включается в стихотворное создание (не воссоздание) ландшафта с лесом, птицей, зверем, бытом человеческим — все вместе произносят слова, все силится высказать протяженное могущественное слово (элементы почти-зауми), не пренебрегая движениями, жестами, подлинно-личностно повторяя речения природы участием в ее мимике, сдвигах:

…Весеннее действо
снова крутит строку,
да играет на месте.

Поэтический мир Чейгина — сочетание органичности роста и хрупкости прикосновений, сопряженных при этом росте, — обнаружил свое равенство со всем и теперь ждет своего воплощения в слове (в этой атмосфере все языки об одном: вот щенок удивляется во сне: / бабочке, живому миру, / где он панибрат жуку/ и навозной спелой мухе…). Так, в стихотворении "Где темнота сырой травы…" ночные происшествия в лесу вызваны ночным пеньем:

Но это будет лишь испуг,
всему виной ночное пенье,
смятенье губ и легкость рук,
закончивших стихотворенье.

И мир, и поэт сравнимы с почкой, луковицей, корнем, из чего должен вырваться листок, или стебель, или ствол — цветок. Вот это вспухание, набухлость, сосредоточенность на полноте всего сущего в мире, с которым заодно томится поэт, — знак его дородовой, досознательной обращенности к Богу. Даже в несложных бытовых действиях заложена мысль об индивидуальной победе над тягой к смерти, самоубийству:

Пора осеннее надеть.
Представить холод в полном виде.
И ожиданием событий
на птицу зяблика смотреть.

Словарь для происка души
пора поставить в угол красный
и сверток с бритвою опасной
в паучьи нити положить.

Все предметы и лица в стихах Чейгина объемны, глубоки, трепетно храня присущее им свойство: вода придонная, шерстка щенка горячая, поленья рассыпчато трещат, скрывшийся в доме человек двойною рамой обескровлен — все потому, что плоскость жизни однообразна. То, что в мире предельно светло, не исключает необъяснимой тревоги, чувства вины, памяти о смерти… А само пространство, его объем могут быть измерены звуком, нутряным светом, теплом скользящей по бумаге руки:

…Рука моя затеяла полет
строки высокой –
оказалась сфера,
в которой бултыхалась и дурела
Луна песчаная и сохнул звездолет…

Из горла вырос корень, лепестки
слоились на ветру, пеклась фанера…

Не будет преувеличением назвать в качестве кредо поэта такие его слова: так тихо нам, что в пульс живет душа — ведь биение этого пульса слышится только при медитативном прочтении стихотворений Петра Чейгина.

Перт Казарновский



ГАЛИНА ГАМПЕР. "ЦИТАТЫ ИЗ ЖИЗНИ".
СПб: "Блиц", 2008.

Недавно в издательстве "Блиц" вышла новая книга Галины Гампер "Цитаты из жизни". Эта книга удивительная, как и ее автор. Все мы помним слова "Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон…". Поэт выполняет свое предназначение только в какие-то высшие моменты жизни, в остальное время живя как все. Галина Гампер — исключение. Вся ее жизнь — напряжение поэзии. Она сформулировала это лаконично и предельно точно: "никакой зависимости, кроме / стихотворной и языковой…". Гампер остается поэтом каждое мгновенье своей жизни. Другой жизни у нее нет. И жизнь расцветает в ее стихах как растение под солнцем: "Слову надо много света и немного тени…". Даже абстрактное слово Галина Гампер видит конкретно и красочно как живописец — ведь с детства она мечтала стать художником. Не случилось… То яркие краски, то нежную акварель она перенесла в поэзию:

"Расцвели и мои небеса
облаками подснежников, что ли…
Вслед им —
день или четверть часа…
Вот очнулась — уж клевером в поле
Запестрела небесная сень,
На просвет — розовато-белеса,
как побитая зноем сирень…".

"Глаз одного пруда ослеп, сквозь ряску виден там другой…".

Вот зимний лес: "Как будто трудились в лесу стеклодувы, гляжу — что ни ветка, то новый шедевр". Так же конкретно и образно поэт видит время, и его "гримасы и метанья", его "темный пейзаж" "берет на карандаш", и "вбок и вниз уплывшее вчера", и время юности, что, оживая, "косится бойким глазом".
Не менее живыми, чем природа, в стихах Галины Гампер предстают реалии русской культуры. Это и блестящий цикл о Гоголе, в котором она смогла сказать о самом загадочном из русских писателей больше, чем десятки юбилейных статей и монографий, и стихи, посвященные поэтам-современникам — Александру Кушнеру, Виктору Сосноре, Владимиру Москвину.
Многое можно сказать об особенностях ее творчества: не только о пристальном и зорком взгляде художника, но и о точности слова, и рифмы, что "цепко держит в напряженье", а иногда "блистает угловато", о точном и неожиданном эпитете. Гампер чувствует "трехчастное" слово, современный язык, хотя и фольклорные мотивы тонко и органично звучат в ее стихах. Все это вместе создает высокое эмоциональное напряжение: "Хотелось сохранить тебя на фото … но снимок был засвечен белизной, произошедшей от припадка страсти…"
Галина Гампер впервые включила в книгу не только стихи, но и странички поэтических воспоминаний. Благодаря тому, что этой прозе присущи все свойства поэтического видения автора — лаконизм, напряжение, лирическая интонация, тексты читаются как короткие рассказы. В них работает та же "машинка ассоциаций".
И в заключение — несколько слов об авторе "Цитат из жизни". Эта маленькая хрупкая женщина, с детства прикованная к креслу, обладает необыкновенной душевной энергией и силой, которые она щедро дарит окружающим. Галина Гампер — активный член Союза писателей Санкт-Петербурга, без нее просто невозможно представить этот Союз. Она вырастила и продолжает растить десятки учеников. Она добра и мужественна и всегда приходит на помощь в трудную минуту.
Раскройте эту книгу — и перед вами предстанет яркая жизнь, озвученная словом.

Алла МИХАЛЕВИЧ