Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Татьяна Жиркова

Родилась в Ленинградской области, окончила Ленинградский политехнический институт им. Калинина. Работала в системе Ленэнерго. В настоящее время работает в школе. Была участницей конференций Молодых литераторов Северо-Запада, членом Клуба Молодых литераторов Ленинграда. Как прозаик публиковалась в альманахах «Молодой Ленинград» (1976, 1980), журналах «Полярная Звезда» (1978), «Костер» (2005), «Чиж и еж» (2005). Автор книжки рассказов «Угол» (1989, издана за счет средств автора).



КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ
 
Персик

Холодная и грязная каморка вызывала в Персике неприязнь и страх. В прежней квартире комнаты сияли чистотой. Там он играл с Сережей, правда, в последнее время все реже и реже…
Хозяева ссорились из-за него: кому выносить песок, чем кормить, как отучить лазить под кровать и точить когти о шкаф.
- Завел кота, так нечего по компьютерным клубам бегать, - ворчала Сережина мать. – А ну, выноси песок!
И тогда Сережа с досады больно пнул Персика ногой. А в последний день даже не подошел…
Персика посадили в сумку, застегнули «молнию» и понесли. Продолжая вдыхать знакомый запах, он сидел смирно, но запахло гарью, и он догадался, это не прогулка. Прильнул к щелке, что-то непонятное мелькало там. Успокаивало лишь присутствие Сережиного отца. Этого человека Персик тоже любил. Разваливался под его рукой и хватал ее всеми лапами, никогда не выпуская когтей.
Загудели чужие голоса. Что-то огромное, нестерпимо пахнущее приблизилось с шипеньем. Голоса ринулись туда. Глотнув спертый воздух, чувствуя, как сдавливают со всех сторон, Персик напрягся, рванулся, выпустил когти и зашипел.
- Ой, кто там? – спросили рядом.
- Кот, - нехотя отозвался хозяин. – Персик, уймись.
 - Прописку меняет? – поинтересовался прокуренный добродушный голос.
 - Да вроде того.
 Персик забился в сумке, замяукал жалобно, протяжно.
 - Во беснуется, - засмеялся сосед.
- Бедный, - пискнул женский голосок.
- Бросьте, с такой жизни помер бы, а эта животина живет себе, да еще и размножается, - возразил прокуренный.
- Уж развелось! Что ни плюнь, на кошку попадешь, - вступил ворчливый женский голос. – Сумку раздерет.
- Маленькая тварь, а член семьи. Корми его, пои, смотри, чтоб с балкона не брякнулся. Еще повадился под кроватью нужду справлять. Жена так откормила, на колбасу не глядит, интеллигент.
- Где подобрали-то? – спросил прокуренный.

- Да сын еще слепого принес. Истерику закатил. Пришлось оставить.
- Дети, что ж…
- А теперь сам хвост трубой – и за дверь. Чихать ему на кота. Девайте, говорит, куда хотите, мне некогда.
- Это уж как водится, - подтвердил прокуренный.
- Вот везу на участок. Доживет до весны, хорошо.
- А куда денется-то, - проворчала тетка.
Ритмичный стук несся снизу, сумка вздрагивала ему в такт, и Персик уснул.
А когда проснулся, пахло уже болотной травой.
Не вернуться! Столько запахов на пути, не пробиться!
Хозяин спотыкался, Персик взвизгивал от сотрясений и внезапных ударов. Хотелось есть и пить.
Вдруг сумка опустилась и замерла. В замке шевельнулся ключ. Вернулись? Скрипнула «молния», и он увидел серый пол и грубо сколоченные из досок стены.
Персик вышел из сумки, и оторопело застыл.
Хозяин поставил перед ним миску, налил в нее что-то и, ткнув мордой, больше не подходил. Достав пилу, принялся отпиливать квадратик дверной доски. Потом съел свой бутерброд, взял сумку, запер дверь.
Кот выскочил за ним. Мяукая, побежал следом.
Хозяин шел быстро. Сапоги хлопали по осенней болотной грязи. Деревья мелькали. Он поглядывал на часы.
Вдруг хозяин обернулся, присел на корточки.
- Скажи спасибо, что у нас участок есть, - проговорил он и провел пальцами по пушистой спине. – Небось, проживешь, а там приедем… Ну топай, давай. Пошел!
Персик замер, но, еще не веря случившемуся, снова побежал за хозяином.
- Брысь! – обернулся тот на ходу.
Кот, отчаянно мяукая, пошел к хозяину. И тут в него полетели камни, палки, глина… Кот отступил, и человек побежал.
Но упрямое животное не отставало.
Поезд стоял вдоль платформы, двери сомкнулись, электричка поплыла мимо…
Стемнело, когда он, наконец-то, добрался до дома. Облизав пустую миску, свернувшись клубком, кот заснул.
В дыру задувал ветер, дыбил кошачью шерсть и, сдвинув миску, разбудил Персика.
Он вышел на крыльцо. Щепки, палки, пучки бледного, похожего на растрепанную мочалку мха, перемешанные с болотной грязью, пахли необыкновенно. Такая стояла тишина, что каждый звук, казалось, жил отдельно. Тощие деревья шептались с ветром, под домом кто-то скребся.
Персик отбежал к недостроенному домишке впереди. Он все еще не верил, что должен теперь жить здесь, один.
Но кто там? Соседский пес! Затаился, молчит. Крадучись, Персик пошел навстречу. Коряга! Он треснул по ней лапой и на всякий случай обнюхал.
Очень хотелось есть. Вчера почти ничего не съел. Вылакал лишь молоко. А ведь хозяин оставил что-то в углу.
Угол шевелился! Мелкие существа с длинными хвостами разгребали это «что-то» быстрыми лапками.
Персик метнулся прочь и долго сидел под крыльцом, дрожа. Потом вернулся. Возле банки никого не было.
Он накинулся на еду. Съел кильки, осторожно вылизал банку и, насытившись, медленно отошел. Сел у стены и принялся нализывать лапы, потом лапами морду, долго, тщательно, с наслаждением. Он пел – тихо урчало и клокотало в горле. Довольный, свернулся клубком. Закрыв глаза, представил себе теплые мягкие руки друга, озорное лицо и неповторимый запах. Персик вспомнил, как царапнул его однажды. Но ведь так страшно и больно, когда подбрасывают и кружат, держа за лапы. Теперь-то уж он не станет, пусть кружат… Увидеться бы…
Где-то прогромыхал поезд.
Персик бежал так быстро, будто спасался от соседского пса. Птицы в испуге вспархивали с коряг. Лишь у канавы встал и жадно напился.
Вот и поворот, видна станция и платформа… Никто не шел навстречу… Быть не может! Сережа идет другой дорогой! Может, уж подходит к дому! Обратно!
И снова вспархивают птицы, и грязь далеко отлетает под лапами. Очень хочется пить, но некогда, некогда.
Вот и дом, дыра, пусто… Он подождет. Другая дорога, наверное, длинней.
Потом Персик еще раз сбегал на станцию. Стоял серый осенний день. Пошел дождь.
Вылизав пустую банку из-под килек, погоняв ее по полу, как, бывало, с Сережей, Персик решил разведать местность. Он блукал по соседним участкам, подходил к времянкам, обнюхивал, обходил водоемы. И вдруг нос к носу столкнулся с тощим котом. Клочки грязной свалявшейся шерсти дыбились на его спине. Глаза смотрели дико и зло. Персик обрадовался – хорошо бы познакомиться! Но этот кот думал иначе и гнал Персика чуть ли не до самого дома.
Наступил вечер. Забравшись в каморку, Персик улегся. Долго раздавались его тяжкие вздохи, сон не шел. Мерещился тощий кот с голодными глазами.
Ночью он вышел на крыльцо и ахнул. Огромная желтая луна стояла над домом. С четверть неба! Но ужас! Прямо перед Персиком копошились длиннохвостые страшилища, отбрасывая ужасающие тени.
Опрометью вбежал обратно, и тут же его стошнило от страха или от килек, съеденных днем. Все, туда он ни лапой. А если придут сюда?
Мелко дрожа, смотрел Персик на лунное пятно под дверью. Каморка наполнилась странными звуками, будто кто-то подпиливал дом со всех сторон. И когда лунное пятно вдруг сдвинулось и пошло, обретя хвост и морду, Персик, не рассуждая, бросился на него, чтобы погибнуть или разорвать. Почувствовав в лапах что-то мягкое и гадкое, он отшвырнул это теплое подальше, и замер, прижавшись к стене. Возня вокруг прекратилась.
Так просидел Персик, поджав хвост, до утра. Только когда забрезжил утренний свет и по каморке прошелся ветер, шевельнув серый безжизненный комок в углу, он очнулся, подошел и осторожно тронул лапой. Это была мышь.
Начинался новый день.
Полакав болотной воды, пожевав травы, Персик побежал на станцию. Призывно громыхали поезда. Сегодня дорога казалась длинней. То спотыкался, то застревал в холодной грязи. Поворот, станция, платформа…
Назад еле плелся.
В каморке по-прежнему гулял ветер, теребя безжизненную мышь.
Он дважды сбегал на станцию и вернулся с темнотой. На станции на него неожиданно выскочила собака с костью в зубах. И голод заставил Персика идти за ней. Собака исчезла, и кот повернул обратно.
Мысли о друге сменялись мечтами о еде. Он представлял себе молоко в голубой миске у стола. Кусочек мяса, маленькую рыбку.
Снова сияла луна.
Персик бегал от времянки к времянке, скребся о стены, мяукал, звал человека. Вокруг было пусто…
Присел возле дыры. Внутри по стенам носились мыши, выдергивая из стен времянки мох. Кот со страхом наблюдал, как они ели эти лохматые бесцветные мочалки.
Когда мыши пропали, Персик несмело прошел в дыру, озираясь, встал на задние лапы, схватил зубами сухой конец торчащей между бревнами травины и дернул на себя. Сел и принялся жевать, тряся головой то влево, то вправо. Тощая травина никак не попадалась на зуб. Но, когда он попытался проглотить безвкусное месиво, оно застряло в горле. Начался кашель, икота. Персик забегал от стены к стене. И когда комок выскочил, тихо лег в углу.
Утром местность нельзя было узнать – все покрывал снег. Чернело лишь под деревьями. Воду затянуло льдом.
От холода у Персика дрожали лапы. Он похудел, возможно, Сережа не узнал бы его теперь.
По дороге на станцию лапы проваливались в снегу, разъезжались по льду. И все же он добрался до поворота. Посидел под платформой, поджидая поезда. Лапы уже не чувствовали холода, а только ныли.
Снова пришла ночь, холодная, безлунная, от снега светлая. Но попробуй заснуть, когда от холода стучат зубы, а в животе урчит от голода. Выскочив наружу, Персик подлез под дом, там гулял сквозняк. Кот прыгал, отчаянно скребся о баклажку фундамента… Мыши шмыгали рядом. Они не боялись Персика.
Потом Персик лежал без сна и, прислушиваясь к боли в животе, тихо постанывал.
Ждал Сережу. Он его обязательно накормит, погладит, а если и пнет, это все же лучше, чем пропадать здесь от голода в одиночестве.
Утром взошло солнце, тепла оно не прибавило, зато подзолотило снег, подсинило небо. Уж сегодня-то, решил Персик, Сережа приедет! Уже приехал! Вот сейчас за поворотом Персик его увидит!
Дух захватывало, когда он с разбега влетал в сугроб.
Ничего, он посидит под платформой, подождет… Но подходили поезда, и среди редких пассажиров Сережи не было.
Смеркалось. Повалил снег.
Хотелось тепла, хоть отдаленно похожего на то, из прошлой жизни. Желудок продолжал недовольно урчать. Персик вспомнил кость, доставшуюся собаке на станции.
Проглянули редкие звездочки. Чуть слышно потрескивали на морозе деревья.
Персик миновал заколоченный станционный дом, заброшенный сарай. Разгребая пушистую толщу снега, пролез под платформой, пересек полотно железной дороги. На пути встала черная шавка. Кот остановился, пристально взглянув собаке в глаза. Перестав лаять, она завиляла хвостом. Кот прошел мимо, и собака проводила его растерянным взглядом.
Деревня была далеко. Тонкими струйками выходили из труб дымы. Персик лег на живот, ткнувшись мордой в снег.
Когда за спиной прогромыхал поезд, он медленно поднялся и, подрагивая на тощих лапах, пошел к станции.
Возле станционного дома возились два толстых щенка, гоняясь с лаем друг за другом. Увидев Персика, бросились к нему и повалили на спину. Весело валяя кота по снегу, они ворчали и взвизгивали. Кот отбивался, но подняться не мог. Изловчившись, он вцепился в собачью морду и почувствовал резкую боль, видно достали собачьи зубы. Щенок взвыл и бросился прочь, догоняя товарища.
Персик долго сидел на снегу, зализывая раны…
Утром кот не встал.
Вытянувшись вдоль стены, мутными глазами уставился в дыру.
Он представлял, как от станции к нему пробирается Сережа…



Федина рука

За деревенскими домами на веселой зеленой поляне каждый день паслась Настина белая коза. Она расхаживала по своей территории и тихонько мекала.
Рядом прыгал котенок. Увидит бабочку – за ней, хвост свой сбоку заметит – гоняется по кругу за хвостом. Забегается – да вдруг и налетит на козу. А та – на рога и в сторону. И снова мекает себе.
Я первый раз увидел – испугался.
 - Зачем,– говорю,– тебе, Настя, такая дура?
 - А молочко дает.
 - Да его же в магазине много. И в пакетах, и в коробках.
Настя хмыкнула и уставилась на меня черными, как уголь, глазами.
 - А хлебушко ты видал? – спросила Настя.
 - Гм, и черный и белый! Черный круглый и формовой. А батоны – городские, нарезные. Мы всегда нарезные берем.
Настя засмеялась так, что из глаз выкатилось по слезинке.
 - Купец ты, купец!
Когда я чего-то не знал, она смотрела на меня весело и озадаченно. А говорила и объясняла так просто, что становилось легко.
Ближе к осени Настя почти каждый день ходила за грибами. Устало садилась возле своей козы и перебирала собранное быстрыми сухонькими пальцами. Раскладывала на кучки, что-то высчитывала, шевеля губами. Удовлетворенно причмокивала и складывала грибы обратно в корзину. Она возила их в центр на рынок.
Мы с Витькой тоже бегали в лес, но что вблизи наберешь? Настя удивлялась.
 - Тоже грибники! Вблизи только и сбирать. Вдали-то вся деревня бегает. Гриб - на троих!
Иногда мы присоединялись к ней. И набирали в лозняке поблизости. Ковырнет Настя палкой, вот и гриб, подставляй корзину.
 - Под ноги гляди, листок подозрительный палкой поддевай. Грибы внимательных любят, – она говорила тихо, будто боясь, как бы не услышали сами грибы. И вдруг громко: – Ах ты, чудо мое! Ай, семейка!
Сбоку от меня на кочечке во мху торчали коричневые шляпки.
 - Три, четыре! Шесть! Одиннадцать! – считала Настя.– Чего стоишь? Вынимай! Твоя кочка-то!
Я задерживался, а Настя с Витькой шли дальше.
Я торопился, обидно, когда Настя находила Витьке еще большую «семейку».
 - Себе-то чего не берешь? – ворчал я тогда. – Сама ведь нашла.
Настя скашивала на меня свои «угольки». И так становилось стыдно, сам-то уж сколько Настиных грибов присвоил, переложить бы их в ее корзину. Только то и удерживало, что Витька своих не отдаст.
Говорят, дома похожи на хозяев, но Настин был совсем на нее не похож. Тусклый какой-то, будто его кто по макушке стукнул. Только резные наличники были хороши.
 - Настя совсем из ума выжила. Дом эвон как осел, а не ремонтирует и не собирается. Федину руку бережет. А что теперь в его руке-то... Завалится дом, вот те и рука.
Бабушка подошла к окну.
 - Больно смотреть.
 - Живую руку бережет? – спросил я глупо.
 - Скажешь. Федя сам дом рубил. Наличники выпиливал, печку ставил. Мастер. Раньше ж разве так работали? Знали, не посеешь – не пожнешь. А теперь мало кто сеет, а всяк жнет...
 - Вот смотри, внуков не доверяют, а за клубникой да за яблоками ездят.
 - Это кто ж те сказал?
- А Витька.
Бабушка засмеялась.
 - Да ейному внуку уж сорок с гаком. Правнуки в армию пошли.
 - Настя такая старая?
 - А бедовая была...
Бабушка опустилась на скамью у окна. Поправила съехавший платок, улыбнулась чему-то давнему, памятному и посмотрела в окно.
 - С Федей-то своим все, бывало, спорит, все перечит. А он, голуба-душа, слушает, посмеивается. А то возьмет ее да на печку и посадит, – бабушка тихонько засмеялась. – Посиди, скажет, поостынь. И правда, затихнет, и снова мирно живут. Хороший был мужик, из настоящих. Нынче-то пятерых бы стоил, у коих мозгу на копейку, гонору на рупь. Дом какой срубил, с соседних деревень смотреть шли. Ведь еще и работал за теперешних пятерых. Вот какой у ей Федя был, – бабушка выставила большой палец, – богатырь!
 - В войну погиб, – сказал я тихо.
 - Кто?
- Да Федя. Витька рассказывал.
- Вот пришел Федя с фронта, порадовал семью, да вдруг и съехал, – к моему изумлению продолжала бабушка, уставясь в окно. – Думали, и Настя уехала. Нет. Вышла... Серая вся. Федька-то, поганец, новую семью завел, туда и съехал. Настя одна детей поднимала. Теперь уже годов пять, как умер. Царство небесное… – вздохнула бабушка, занавешивая окно. – Давай спать.
Сон не шел… За что, за что? Ведь она ждала его всю войну, а он пришел и бросил. За что???
«Спалить этот дом надо было, а не беречь», – твердил я про себя.
Я вдруг увидел Настю совсем не так, как раньше. Вместо веселой почти подружки увидел усталую сгорбленную старуху. Ее застиранный до дыр платок, старую с чужого плеча кофту, галоши на босых ногах…
«Поганец» бросил, а она руку его бережет. Ну нет, не стал бы я в его доме жить. Спалил бы!
Теперь так и тянуло к Настиному дому. Я подолгу глядел на него издали и замечал узорчатые оконные наличники с отломанным краем на одном окне, покосившееся крыльцо, черную замшелую крышу... Однажды из-под крыши вылетела ласточка – свила там гнездо.
И вот ноги сами привели меня к Настиному дому. Я заглянул в чистое прозрачное стекло.
Скрипнула дверь.
 - Ой, кто пришел-то! – засмеялась Настя, выходя. – Иди сюда дом смотреть.
Я вздрогнул: угадала.
Внутри было обыкновенно, как почти во всех деревенских домах. Те же стены, комнаты с кухней, простая мебель...
 - Федя все сам сделал. Наличники видел? Заметил какой узор? Смотри сюда – узнаешь?
Тот же узор повторялся в деревянном бордюре под потолком.
 - А стол!
Настя взяла меня за руку и провела моей ладошкой по гладкой, добела выскобленной столешнице. – Лучше полированного!
Я молчал, но когда она начала хвастать своим Федей на кухне, не стерпел:
 - Чего ты им гордишься-то, ведь он тебя бросил.
Настя ахнула, сморщилась, будто проглотила червяка. Замотала головой.
- Что ты, что ты, нет. Не бросил. Остался бы, коли я захотела. – Она посмотрела на свои руки. – Уж как хотела... А в глаза-то гляжу – жалеет… Жалеет... и все...
Настя замолчала.
 - Сперва-то я ничего не поняла. В гимнастерочку его уткнулась, реву от радости. А он опять – другую, мол, встретил. Так и так... Только все будет по-твоему, забуду, мол, у нас дети... И в глаза посмотрел...
Настя выпрямилась.
 - И тогда я сказала: « уходи»... Потому как родного счастья лишить, вдвое горше жить…
 - Все равно он тут. Все – Федина рука...
 - А дом тебе не хотелось спалить?
И глазом не моргнула.
 - Добрый Федя дом построил. Человек был как литое зерно. Врать не умел. Если б еще и дома лишиться, померла бы...
 - Неужели тебе не обидно?
 - Трудно – было, обидно – нет. Да и где оно право-то на любовь...
Настя поправила платок.
 - Кис, кис, кис, – проговорила она, кряхтя, наклоняясь к котенку.
Я пошел к двери.
Вот бы и мне такую руку.



Мамин сухарь
(Из папиных легенд)

Серым февральским утром боевой капитан Николай Петров получил в штабе командировочное предписание в часть. Попутчиков не оказалось, вышел один.
Был легкий морозец, шагалось легко. Дорогу знал – по большаку до леса, и краем леса до следующего большака, а там часа полтора на попутке.
Петров уже порядочно отошел от штаба, как вдруг услышал позади:
- Коля! Колька! Да стой ты!
Он остановился, и тотчас сильные руки сжали его тощую, ставшую еще более худой после контузии и ранения фигуру, сгребли в охапку, оторвав от земли. Он хохотнул, поняв, что человек обознался, испытывая от этого неловкость, попытался освободиться и чуть не вскрикнул, больно торкнулась в спину через вещмешок то ли кружка, то ли консервная банка.
Объятие разжалось.
- Азия…
- Азия-Европа - вспыхнул Петров, - нет разницы, война, все воюем! - выпалил он, глядя незнакомому майору в глаза. - Все.
- Извини, друг, - проговорил майор, - Думал, кореш. Ну все совпадает, год рождения даже! – он засмеялся. – Вот представят к награде, гляди, чтоб не перепутали.
Петров засмеялся.
- Подождали бы, ветер усилился, - поворачиваясь к штабу, сказал майор.
Брошенное майором “Азия” сперва больно задело. Но чем быстрее он шел, чем дальше отходил от штаба, тем обида становилась мельче, пока и совсем не пропала. Действительно, никто не скажет про него “русак”, он якут, азиат. И уж если на то пошло, то и имя у него другое – древнее – Тэллэй. Коренастый, крепенький был мальчонка, как гриб лесной, грибом и назвали.
Тэллэй подтянул за лямку вещмешок и поморщился от боли. Некстати торкнулась в спину эта банка. “Из-за нее, пожалуй, на майора обиделся”, - решил он.
Майор был прав, ветер усилился. Засвистел по сугробам. Ноги глубоко проваливались в снег. Вехи по краю дороги стали как будто ниже. Тэллэй спешил добраться до едва темнеющего впереди леса. Но темная полоска отодвигалась с каждым его шагом все дальше и, наконец исчезла, сравнявшись с небом и землей.
Петров огляделся – ни вех, ни леса. Ни деревни – белая пыль.
Нахлобучив шапку, он попытался встать лицом к ветру, но теперь казалось, будто ветер дует со всех сторон сразу. Тэллэй уверял себя, что далеко уйти от большака не мог, может и вообще не сошел, и тогда достаточно выбрать верное направление, и он дойдет до места, либо опять придет к штабу.
Знал он и то, что по правую руку от большака через поле у леса должна быть деревня, по левую – болотце. Сейчас же со всех сторон завывала метель, и невозможность зацепиться взглядом за что-либо наполняла сердце тоскливой растерянностью. Тэллэй помнил жестокие якутские метели. Однако слышал, что здешние длятся недолго, и решил идти.
Пока он размышлял, ноги засыпало снегом. Не без надежды Тэллэй заметил, будто правый рукав занесен снегом больше, чем левый, и сугроб повыше справа. И тотчас показалось, что дует справа, и, чтобы добраться до леса, надо двигаться в этом направлении. Он подтянул мешок и зашагал, с трудом выдергивая ноги из снега.
Он не отвлекался, не глядел по сторонам. И, наконец, почувствовал, что ноги не повинуются. Хотел бежать, и не мог. Держался выбранного направления, а тело поворачивалось спиной к ветру. Борьба с самим собой изнуряла. Вещмешок с трехдневным сухим пайком и отсыревшим снаряжением камнем висел за спиной.
Иногда метель будто отступала. Свинцовое небо отражалось в сугробах, но линии горизонта не удавалось уловить. С заметным усилием Тэллэй делал несколько шагов и едва успевал пригнуться, как налетал ветер, швыряя в лицо колючую пыль.
И все-таки, что это за метель, - с превосходством северянина думал Тэллэй, - одна противная промозглость. У нас-то как закружит, не выходи, унесет, коль в нору не ляжешь. “Ычча”, - привычно шевельнулись губы, - холодно…
И вдруг он вспомнил – часы! Ах, ты! Они стояли, показывая четверть второго. При заводе стрелка двинулась было, и застыла. Даже если часы встали только что, то он идет уже более четырех часов, и, значит, давно сбился с дороги.
По спине струйками стекал пот. Тэллэй вздрогнул от внезапно охватившего холода. Унылое чувство, с которым он справлялся до сих пор, теперь без труда завладело им. Однако он пытался рассуждать. Возможно, он кружит на месте, это случается даже с опытными охотниками-таежниками.
Между тем буран начал стихать. Темно-серое небо нависло над головой. Вылизанная ветром равнина раскинулась на все стороны. Сгорбленный, один как прежде, плелся Тэллэй в поле. Невероятно, но что, если он выйдет к немцам…
Теперь он оступался чаще. Вдруг упал на спину. Потом опять. Прокладывая путь, он задыхался, испытывая тревогу, отчего не хватает воздуха и подкашиваются ноги. Конечно, устал, конечно, это однообразие измотало, и все-таки, все-таки…
Чун, чун, чун, - раздавалось в ушах.
Когда Тэллэй, в который уже раз не удержавшись, оступился и упал навзничь, когда не было сил подняться и он, приподнявшись на локте, чтобы только не лежать на превратившемся в камень мешке, увидел свои ноги в обледенелых валенках где-то гораздо выше головы, дыхание перехватило. Гора!
Собравшись с силами, он поднялся, снял вещмешок и, прислонясь спиной к горе, почувствовал, как по телу побежали мурашки.
Ничего себе, - вымученно засмеялся Тэллэй, - охотничек.
Он с трудом развязал мешок, достал смерзшийся сухарь. Потом, вытоптал подобие ступеньки и уселся возле мешка.
Чем дольше сидел Тэллэй, тем сильнее хотелось лечь, он чувствовал, что “клюет” носом, и тотчас просыпался, тараща глаза. Но “клевал” он все чаще, пока вдруг отчетливо не увидел маму. Она делала керчэх из сливок.
Ши – ши – ши, - скользят друг о дружку ладони, крутя длинную тонкую палочку. В глубокой кытыйе плещется в молоке диск-вертушка, будто зимнее солнышко на якутском небе.
- Еще чуть сахара и снега, - почему-то сказала мама.
- Снега, - повторил Тэллэй и проснулся.
Щеки были в слезах, он размазал их руками и вспомнил слышанное не раз, будто мертвые снятся к перемене погоды…
Гора поддавалась с трудом. Добравшись, наконец, до вершины, он разглядел между деревьями остроконечную кровлю и заковылял в ту сторону.
Ветер навеял снегу до половины приоткрытой дощатой двери и крутил внутри сеней, соорудив пышный сугроб. Тэллэй утоптал узенький проход и проник в сени. У косяка споткнулся о деревянную лопату, и, чувствуя смертельную усталость, медленно разрушил сугроб. Потом нащупал дверную ручку и вошел в избу.
Темно и тихо было в избе. Вытянув вперед руки, Тэллэй ступил направо и наткнулся на длинную скамью.
Пустая изба, решил он. Скорей бы уж рассвело, что подумают в части.
Тэллэй снял мешок и, положив его под голову, блаженно закрыл глаза.
Среди ночи он проснулся, онемела нога. Тэллэй сел, постанывая, вытянул ноги. Развязал мешок и принялся искать спички и огарок свечи, завернутые накануне в обрывок газеты и втиснутые в кружку. Хотел поставить кружку на скамью, но промахнулся, жестянка гулко стукнулась об пол. Он наклонился и замер – ему послышался сдавленный вскрик в глубине избы.
- Кто здесь? – выдохнул Петров.
Нашарив на полу кружку, он вытащил из нее сверток. Чиркнул спичкой. Отсыревшая головка, отлетев вверх, описала огненную дугу и потухла на лету. Со следующей случилось то же. Одна все же, вспыхнув, загорелась. Тэллэй нагрел край свечи, поджег фитиль и поставил свечу в кружку.
От ступенчатого дымохода приземистой русской печи в левом углу на потолке отпечаталась причудливая тень, похожая на две стоящие рядом юрты. Комод с потертыми ящиками выпятился между темными окнами. Блеснул осколок зеркала.
 Обводя взглядом нехитрое убранство избы, Тэллэй поддался ощущению умиротворенности, которое всегда сопутствует простым понятным вещам.
Напротив разглядел медный рукомойник над заржавленным тазом, бочку, наверное, с водой, и два ведра на скамейке, накрытые квадратами темной фанеры.
Ведра оказались полупусты. Черпнул ковшом, жадно выпил. Приблизился к печке и почувствовал ладонями слабое тепло.
Вдруг что-то опустилось в волосы. Мышь! – Тэллэй вскрикнул и обернулся.
Два темных расширенных от ужаса глаза на крошечном зеленоватом лице сузились, встретив его взгляд. Пальцы в волосах дрогнули и сжались еще сильней.
- Фасист? – выдохнуло странное создание.
Тэллэй глотнул и отчаянно замотал головой, морщась от боли.
- Где мама?
Болтающийся край грязно-зеленого рукава, будто вывешенного на спице.
- Погоди, - заговорил Петров. – Она ушла?
- Вчера…
- Погоди… у меня… У меня есть еда. Сейчас поедим и разберемся.
- Не хочу, - тихо ответил ребенок, проглотив слюну, и разжал пальцы.
Ворохи тряпья в глубине лежанки зашевелились. Еще двое – отметил Тэллэй.
- Картох хочу!
Тэллэй кинулся к мешку. Высыпал содержимое на пол. Флягу, новенькие портянки и рукавицы сунул обратно, банки и пакет с сухарями и чаем поставил на стол. В нише под печью лежали обгоревшие обломки досок. Он положил их в топку, нащипал лучинок. Зажег кусок газеты, сунул в топку поближе к лучинам и открыл трубу. Дрова, дружно подхваченные снизу огнем, разгорались с треском.
Достал с полки кастрюли и поставил их с водой на огонь. Чувство безотчетной вины, которую Тэллэй испытал при виде этих трех маленьких существ с запавшими глазами, с нервно сжатыми, неестественно худенькими кистями рук, торопило его.
Он принялся раскладывать сухари. Трехдневный паек – целое богатство – полтора килограмма сухарей! Услышав судорожный вздох, Тэллэй оглянулся.
Дети глядели на хлеб, беззвучно шевелились губы. “Как пахнет…” - расслышал Тэллэй.
В кастрюлях забурлила вода. В одну Тэллэй всыпал пачку пшенного концентрата, в другую – горстку чая. Стоя у огня, он думал о том, что вовремя не придет в свою часть. Трибуналом пахнет, вот что…
Каша, наконец, упрела. Тэллэй подошел к печке.
- Ну вот, - начал он робко. – Давайте знакомиться. Меня зовут дядя Тэллей.
Словно заждавшиеся птенцы в гнезде дети заговорили, называя наперебой свои имена - Нина, Люся, Анечка. Старшая хотела слезть с печки, не смогла и заплакала.
Расстелив меховую безрукавку на скамье, Тэллэй перенес на нее детей. Он посадил их рядом, укутав ветхим одеялом. Лишь с тоненьких ног младшей соскользнули большие залатанные валенки.
Какой вкусной казалась заправленная комбижиром каша! Дымились глиняные чашки, до краев наполненные сладким чаем…
- Ешьте, родные. Только не торопитесь. Все горячее…
Дети быстро ели кашу, слышался частый стук ложек о миску и изредка хруст сухарей. Младшая сухари не трогала. Доев кашу, положила их рядом, сунула за пазуху больший и, бережно прикрыв ладошками, недоверчиво покосилась на Петрова.
Тэллэй метнулся к пакету, раскрыл, показывая, сколько там еще сухарей. Но, коротко бросив печальный взгляд, девочка отвернулась и уставилась в одну точку.
Посуда опустела. Дети наелись, веселее заблестели глаза. Они принялись расспрашивать Тэллэя. Кто он, куда и откуда идет, где его мама? Почему у него такое имя, такие раскосые глаза и черные волосы. Сначала он отшучивался. В Якутии-де все такие, все лыжники, все охотники. Солнце там такое яркое, а снег такой блестящий, что глаза сужаются сами собой, да такими и остаются.
Но дети сидели так тихо, так внимательно глядели на него, подперев головы крошечными кулаками, что воспоминания нахлынули непреодолимо.
Детство Тэллэя прошло в тайге среди берез и лиственниц, в опрятной юрте. Тайга вокруг была глуха и дремуча, и Тэллэй однажды летом заблудился неподалеку от юрты. Его искали два дня, а на третий он вдруг сам вышел к юрте. Удивительное приключение! Тэллэй помнил, как белки носились вокруг, швыряя в него обломками шишек и сухой листвой. Помнил треск зарослей под лапами зайцев. Он замирал от страха, а потом привык и срывал крупные ягодины прямо из-под заячьих лап.
Ночью обступал ужас. Под каждым деревом мерещился леший. Пальцы немели на потных ладонях. Он забирался под пушистую лапу лиственницы и лежал, дрожа от страха и отбиваясь от полчищ комаров. Прежним счастьем дохнуло, как вспомнил Тэллэй, выбежавших навстречу мать и пятилетнего брата.
Старших братьев и сестер он помнил смутно. Они редко приезжали в гости, всегда семьями, а после уезжали в город – Якутск. Тэллэю не было семи, когда не стало мамы. Отец перебрался в город, который их захватил. Дома, улицы, магазины, многоликость городской толпы. Интернат, шумные уличные игры, кулачные бои, воскресные обеды у старшего брата. И учеба, учеба… По комсомольской путевке Тэллэй приехал в Ленинград. Окончил военное училище. Потом – война. Сначала с финнами. Потом – сорок первый… Он встретился с братом под Москвой.
- Где-то теперь братишка, - закончил Тэллэй, - увидимся ли…
Дети сидели в тех же позах, слушали, словно мудрые пожилые люди, хорошо понимающие значения поступков и слов.
В избе посветлело. Тэллэй перенес детей на теплую печь. Накинул полушубок, взял топор и вышел во двор.
- Возвращайся скорее! – крикнула вслед Анюта.
С востока небо очищалось. Оттуда тянуло холодом. Ветер, сменив направление, слабел. Как уцелел этот домишко посреди выжженной деревни, казалось чудом. За рекой над обрывом колыхались редкие деревья, высились полуразрушенные трубы. Заметив в ложбине обугленные стены, то ли сарая, то ли баньки, Тэллэй поспешил туда.
Он дважды сходил на то место и угол у входа завалил дровами.
Потом разделся по пояс, налил в таз воды и вышел. Когда он вошел обратно, раскрасневшийся от холода, улыбающийся, старшая сестренка воскликнула:
- Ах, дяденька! Вы совсем не боитесь мороза! А немцы-то как боялись!
Тэллэй перестал вытираться.
- Да! – сказала девочка. – Анюта их испугалась, залезла под подушку. А они были не страшные, все в платках, ноги-то в валенках из соломы большущие, вот такие, - девочка очертила руками круг. – Всю-то ночь печку топили.
- И говорили “матка-гут”, - вставила Аня.
- Соломы притащили, - продолжала рассказчица, - и на ней спали.
- А утром как вскочат все, да как закричат, - не выдержала Анюта.
- Дяденька, - помолчав, доверительно сказал ребенок, - За речкой они все пожгли. Стреляли. Мама спрятала нас в погребе, там, - она указала под стол, - и ушла. Вдруг как бабахнет! Мы – кричать. Слышим, подбежал кто-то и нас открывает.
- А это мама! – перебила Анюта. – К маме хочу…
Тэллэй знал строгость законов военного времени, знал, если посчитают, что он умышленно задержался в тылу, его ожидает трибунал. Но он обязан помочь детям.
После обеда Тэллэй выложил остатки продуктов в миску.
- Вот, тут будут сахар, сухари.
Дети напряженно следили за ним, как он застегивает пуговицы, всовывает руки в лямки вещмешка. У Тэллэя дрожали пальцы.
Нахлобучив шапку, он пошел к порогу.
- Ждите. Я скоро…
Вышел. С минуту постоял, прислонившись к двери, и побежал прочь.
Бежать было легко – пустой мешок болтался за спиной.
“День – то поголодать, - рассуждал Тэллэй. – А там, на довольствие поставят”.
Он бежал, не разбирая дороги, падал, поднимался. Вот и перелесок. В голове гудело – лы-жи-бы, лы-жи-бы, будто шаман ударял в бубен. Сильней, сильней! Закружился волчком, космы волос разметал ветер. Быстрей! Бам – бам – бам – бам…
Тэллэй открыл глаза. Высоко в сером небе плыли ветви берез.
Хоть сухарь-то надо было съесть…
Тэллэй отряхнулся, поправил сползший мешок и зашагал.
Часа через два он увидел дорогу и солдат, расчищающих заносы.
Поблизости был госпиталь. Указатель привел Тэллэя к высокой землянке.
Там за канцелярским столом в накинутой на плечи шинели сидел худенький подполковник. Утомленные умные глаза внимательно остановились на Петрове.
- Ранены?
- Помогите найти мать троих детей. Дети одни в сожженной деревне…
Выслушав Тэллэя, подполковник энергично покрутил ручку телефона.
- Серго, друг, приготовь парную подводу с теплыми вещами.
Он снова покрутил ручку аппарата.
- Лидия Дмитриевна, будьте добры, сведения о поступивших за два дня.
Вошла молодая женщина, капитан медицинской службы.
- Марк Моисеевич, это женщина с ранением в полости живота… Вчера прооперировали. Опросили селян, не опознали. Документов нет…
Марк Моисеевич бегло прочел историю болезни неизвестной и спросил, не приходила ли раненая в сознание.
 Лидия Дмитриевна отрицательно мотнула головой. Подполковник, казалось, глубоко задумался, скорбно сжался рот. Вдруг он уверенно заговорил:
- Нет! Это не она. Вчера после налета авиации иду по деревне. Примерно, - он тронул свои часы, - часа два спустя. Впереди женщина, молодая. И шла именно тем путем, которым вы явились к нам. Давайте надеяться на лучшее…
На переднем сидении лежали два тулупа. Кони с места взяли резво, вывезли сани на большак и без понукания пустились рысью. Возница, словоохотливый пожилой солдат, иногда соскакивал, помогая коням вывозить сани из сугробов.
- Вот и разгадай человека, что в нем главное? – рассуждал солдат. – Скажешь, сила, ум. Так-то так… а главное в человеке умение исполнять свой долг. Взять нашего Моисеича. Говорят, семья в Литве. Переживает… лютует, говорят, немец там… а сам-то оперирует днем и ночью, когда только спит? Скольких спас. Глядишь и думаешь, ну откуда сила берется? А и сам будто сильней становишься.
Вот и дом, наконец.
- Дядя, дядя приехал!
- Мама! – вдруг вскрикнул ребенок и смолк, разглядев солдата.
- А я за вами приехал, ребята.
Достав из мешка новые портянки, Тэллэй разорвал их на шесть частей, поочередно приспособил детям на ноги и поверх натянул стоптанные стеганки. Пальтишки были холодными без ваты. Ветхими платками укутали детские головы.
Наконец выехали. Уж сумерки сгустились.
Девочки ни о чем не спрашивали.
Шлагбаум был открыт. Проехали мерцающие сквозь узкие щели огни замаскированных палатных окон. У самого входа кони стали.
- Привезли? – обернулась Лидия Дмитриевна к вбежавшему в землянку Тэллэю.
Он мотнул головой и привалился к стене.
- Эта женщина, если только она их мать, безнадежна…
Снова сели в сани, и, развернув лошадей возле шлагбаума, выехали на другую сторону дороги. Возле последней палатки лошади остановились.
Дети тревожно озирались, и опять ни о чем не спрашивали.
- Дяденька Тэллэй, - пропищал жалобный голосок, - возьми меня! Я вот, вот! – руки Тэллэя коснулись холодные, как лед, пальцы.
Подняв ребенка, Тэллэй сделал несколько шагов в сторону, будто собирался исчезнуть, убежать подальше от порога этой страшной, он теперь знал, палаты.
Тамбур не был освещен. Отодвинули внутреннюю утепленную завесу.
Детей посадили на кушетку со спинкой из двух автомобильных сидений. Железная печь дышала жаром. Вплотную к стенам стояли шкафы со стеклянными дверцами. Колотилось сердце и почему-то не хватало воздуха.
Через минуту из палаты вышла Лидия Дмитриевна. Подошла к телефону.
- Марк Моисеевич…
Она замолчала, сосредоточенно выслушивая ответ.
Под Тэллэем неловко скрипнула половица. Лидия Дмитриевна растерянно оглянулась. Тэллэй заметил ее взгляд, метнувшийся на детей, и мокрую щеку.
Дети в напряженных позах, молча, сидели на скамье, и только пальцы, похожие на спички, то распрямлялись, то сжимались в крошечные кулачки.
- Мама спит, - Лидия Дмитриевна взяла в руку один кулачок. - Тревожить ее нельзя, посмотрим с порога и назад. Хорошо? Доченьки?
- Почему назад? – запинаясь, спросила старшая.
Аня бросилась к двери. Сестры ринулись следом. Лидия Дмитриевна успела схватить их за руки. Но Аня была уже в палате.
Полутемная, вытянутая, с рядами деревянных топчанов, палата казалась пустой. Сжав кулаки, Аня боком шла вдоль левого ряда, Тэллэй заметил, что в палате всего двое. На ближнем к вошедшим топчане, в правом ряду, не шевелясь, лицом в потолок, лежала женщина, до подбородка накрытая одеялом. Глаза ее были закрыты.
На следующем топчане тоже кто-то лежал, постанывая чуть слышно.
В палате стоял тяжелый запах, казалось невозможным находиться здесь более минуты, душный ком подкатил к горлу.
Аня напряженно разглядывала топчаны правого ряда, а сестры замерли возле неподвижно лежащей…
Подбежав, Аня громко перевела дух, и, вобрав голову в плечи, на цыпочках пошла к топчану. Тронула подушку, как бы невзначай коснулась материнской щеки и замерла. Лицо не дрогнуло. Она опустилась на колени и, широко обхватив лежащую, осторожно потерлась щекой о грубое одеяло.
Достав из-за пазухи сухарь, она собиралась уже положить его под подушку, как сильные руки подняли ее и понесли к выходу.
Тихо стукнула в пол сухая корка.
- Сухарик мамин! – сдавленно донеслось из-за двери.
Стояла тихая ночь. Тэллэй быстро шел к большаку. Ритмично похрустывал под сапогами снег. Тэллэй торопился. Даже вспомнив, что забыл отметить командировочное предписание, он не замедлил шагов, настолько это казалось второстепенным. Главным же оказывался теперь буран и встреча в остывающем доме.
Вскоре его нагнала полуторка.
- Подвезти, что ли?
Тэллэй вскочил в кабину. И вдруг, сорвав с головы шапку, закрыл ею лицо.
- Что это ты? – спросил водитель.
И, неожиданно для себя, немногословный от природы Тэллэй начал рассказывать о том, что случилось с ним, с подробностями, которые не интересовали шофера, но Тэллэй не мог ими пренебречь. Временами его рассказ прерывался, он отворачивался, будто стараясь разглядеть что-то сквозь темное окно.
Все ему казалось, что он видит трех этих малышей и подполковника, прячущего лицо в волосах ребенка, и он подумал вслух: “Может быть, и выживет… может быть…”



Бабушка

Обычно бабушка приезжала из Борисовки с полной всякой снеди сумкой. Такая уютная, с седой косичкой на затылке. Радостно было мне услышать ее голос, увидеть доброе лицо и коричневую, «на выход» кофту!  Не задумываясь, я выкладывала ей все свои проблемы, о которых и с мамой говорить не решалась.
 - С Власовым бы дружить. Я Серафимовича и не открывала, а он про стрелочника рассказал, так мы с Машкой Фалиной так и заревели. Представляешь? Такой рассказ пропустили.
 - Так и подружись. Власов-то этот, видать, читатель. Разговоритесь. Найти друга трудно, потерять легко. Какие-то вы нынче странные, мы проще были. Да я, правда, ведь на гармошке играла. Там сыграешь, тут спляшешь, споешь. А Сеня-то, дед твой, строгий был, на женщин не глядел. Да я зато глядела. Растяну меха – да как пойду с частушками!

Дядя Петя, хоть не весел.
Попросили, дал снежку.
Семерых вчера обвесил.
Не намылили б башку.

Уж я знала, какая она была. Недаром звали огонь-девка.
Даже я не сомневалась, что дед погиб. Не будь так, уж он бы прибежал, приполз в Борисовку. А она до сих пор посылала запросы – в архивы, газеты...
Потертую карточку бабушка носила в сумке. На фото улыбался совсем молодой человек. Странным казалось, что это мой дед.
Бабушка давно вышла на пенсию, но продолжала трудиться на фабрике. На пенсию она сама, может, и прожила бы, но нам вряд ли могла бы помочь. Отец преподавал электротехнику, мать работала на той же фабрике, что и бабушка. Вся моя одежда была сшита или связана бабушкой. Она перешивала из старья, но получалось здорово, девчонки во дворе завидовали.
Однажды папа пришел необычно веселый. Он шутил, смеялся, пел даже, и мама поглядывала на него с любопытством.
У нас была комната в коммунальной квартире. На кухню мы выходили лишь по необходимости – разогреть еду, помыть посуду. Соседи почти каждый день на кухне устраивали пирушки, заканчивавшиеся по обыкновению дракой и руганью. «Все вон! Дар-рмоеды!» – орал под конец пьяный сосед. И я хохотала под одеялом.
Из своего угла, где я занималась уроками на завтра, мне вначале удалось различить только одно – Иван Петрович. Папа рассказывал о завхозе из их техникума. Мама растерянно кивала. Папа говорил, что бабушка, наконец, бросит свою работу, ведь помощь ее нам не нужна, и, в конце концов, мы перестанем губить ее здоровье. У Ивана Петровича прекрасная однокомнатная квартира, жена умерла, детей нет. Не курит, пьет только по праздникам.
Мама молчала, разглядывая свои руки с узловатыми и вздутыми венками. Когда отец кончил, она сказала лишь:
 - Не согласится.
 - Еще как согласится, пожить по-человечески разве не хочется.
Он говорил, что бабушке только не надо прописываться у Ивана Петровича, чтобы сохранить за городом свою площадь и огород.
Жила она в жактовской квартире в бревенчатом «химическом» доме, когда-то принадлежавшем химическому заводику. Заводик давным-давно прекратил существование, но название к дому пристало. У бабушки был еще сарайчик с дровами и разным хламом и через дорогу – маленький огород.
- А в общем, – сказал отец, – как хотят.
Почти каждое лето я проводила в Борисовке. Изредка к нам приезжала мама. К ее приезду мы непременно делали генеральную уборку, бабушка пекла что-нибудь вкусное. Потом мы шли в огород и нарезали букет.
У бабушки росли самые простые цветы – ни роз, ни гладиолусов – космея, настурция, белые ромашки, синие «сапожки» и какие-то нежно-голубые цветочки на длинных тонких стебельках.
- Ой! – спохватывалась вдруг бабушка. – Генерал-то наш уже на станции, а у нас вода кончается.
Хватала ведра и мчалась к колодцу.
Я-то знала, ей хотелось, чтобы мама отдохнула, надышалась вольным воздухом, просто посидела и поговорила с нами...
Как тревожили теперь мысли о бабушке, о ее комнате и огороде, который, оказывается, можно продать.
На другой день, придя из школы, я услышала за дверью веселый мужской голос.
 - Самое лучшее – свиней развести, – по-хозяйски басил Иван Петрович. – Выгодно.
 - Уж не знаю, – отвечала бабушка, – у меня все цветы.
 - Цветы хорошо, а тут тебе еще и мясо и шпиг.
Все оставалось по-прежнему, только бабушка теперь не улыбалась, а начинала вдруг хохотать и после сразу становилась грустной. Все разговоры отца с бабушкой теперь сводились к Ивану Петровичу. Она покорно слушала или начинала смеяться, хохотать... Но в ее смехе слышалась тоска.
Иван Петрович появлялся у нас с тортом. Но не стал мне нравиться больше, хотя от торта я не отказывалась.
 - Свое хозяйство – это, считай, все, рассуждал Иван Петрович. – Первое дело – хрюшку завести. Потом – огород, картошка чтоб своя, рассыпушечка. Ну и руки, конечно, нужны, сараюшку починить, заборчик смастерить. Уж я люблю, чтоб все в ажуре.
 - Летом – за городом, зимой – в городе, живи, не тужи, – сказал отец.
 - Так и возьмите себе участок, – выпалила я. – У нас в школе многие взяли.
Все засмеялись, а у Ивана Петровича вспотела лысина, и он вытер ее большим платком.
- Милая, в наши-то годы уж какой участок, – протянул Иван Петрович, глядя на бабушку.
Теперь она приезжала редко, казалась грустной и растерянной.
Потом ее не было целых три месяца. Мои вопросы надоели родителям, и вдруг она пришла. Веселая, энергичная, как прежде.
Сбежала от Ивана Петровича. Он потребовал продать Борисовку.
«Глупый, – смеялась бабушка, – да разве мне расстаться с Борисовной? Сеня-то ведь только туда вернется...»
За чаем я радовалась, болтала без умолку, а бабушка смеялась уже без тоскливых нот.
Заезжала она теперь только по утрам. Деловито выкладывала или сосиски, или кусок мяса, или картошку, захваченную из Борисовки. Бабушка похудела, осунулась, глаза ввалились, но держалась по-прежнему бодро.
Как-то она собиралась уже уходить, но вдруг села на диван и, согнувшись, зашептала: «Сейчас, сейчас...»
В этот день бабушка осталась у нас до утра.
Утром мама повела ее в поликлинику. И после она стала часто наведываться туда, сдавала анализы, ходила за ответами, пока однажды не принесла большую мелко-исписанную бумагу и какие-то непонятные мне темные снимки.
И тогда собрались в специальную клинику. Я увязалась за ними. Начались летние каникулы. Правда, погода стояла холодная, и мы надели пальто и шапки.
 Не забуду темный, пахнущий карболкой коридор, будто облитый чем-то грязно-желтым, и то, как ее уводили от нас по этому коридору, сгорбленную и маленькую в не сносимой коричневой кофте «на выход».
Примерно через час позвали маму...
Потом мы шли домой, и мама все говорила, что надо соглашаться на операцию. Бабушка молчала.
Через три дня ее положили в больницу.
Операция ожидалась сложная, врачи сказали, продлится часов пять. В тот день мама не взяла меня в больницу, уехала в одиннадцать и вернулась около часа.
 - Так быстро? Значит ничего страшного! Маленькая опухоль? Да?
В восторге я закружилась по комнате, а мама все вытирала платком лицо.
Вскоре бабушке разрешили понемножку есть. Выглядеть она стала лучше.
 - Вот оклемаюсь чуток, и в Борисовку! Дел там – огород не сажен, сарай не чинен.
 - Брось ты об этом сейчас, – возражала мама.
Каждый день у нее сидел кто-нибудь из Борисовки. Иван Петрович тоже приходил с цветами и фруктами…
 - Хороший человек, – говорила о нем бабушка, – но что поделаешь, не лежит душа...
В палате она со всеми подружилась и, когда выписывалась, прощалась, как с родными.
На следующий день утром, несмотря на мамины уговоры, бабушка уехала в Борисовку.
Мама постарела за эти дни. Появились морщинки у губ и под глазами, глаза ввалились и поблекли, нос заострился, и все лицо стало какого-то серого оттенка, будто его постирали и забыли выгладить.
Через неделю отец привез бабушку и внес в комнату на руках.
Обедали мы теперь на кухне, молча, стараясь не стучать ложками. А в комнате родители разговаривали весело и непринужденно. Я думала, неужели она не замечает лжи? Я откладывала вкусные кусочки и втихаря подсовывала ей.
 - Ты приезжай в Борисовку, – медленно говорила бабушка. – Люди там хорошие. Везде хорошие есть... Ты верь. Березе поклонись... Ах, главное – нужной быть, хоть одному человеку, хоть кошке...
Каждый день приходила сестра и делала бабушке укол.
Как-то меня послали в магазин, и, когда я вернулась, бабушки в комнате не было...
Ее похоронили на Борисовском кладбище.
После похорон мама достала старую пожелтевшую бумагу – извещение о смерти деда, которое давно пришло, а она все не решалась показать...