Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Проза


Курт ГЕЙН

Родился в 1935 году в селе Ягодное Автономной республики немцев Поволжья. Работал учителем рисования и черчения. В 1971 году окончил художественно-графический факультет Омского пединститута и до переезда в Германию, в 1992 году, преподавал в художественной школе села Подсосново на Алтае. В 2005 году издал первую книгу рассказов. Печатается в русскоязычной периодике Германии и России, в альманахах литературного объединения немцев из России.



НЕСПЕШНЫЙ РАССКАЗ О ЛЕТЕ

Суббота. Конец смены. Ссыпал стружки в ящик и протёр станок ветошью. Середина лета. Уже шестой час, а жара не унимается. Окна открыты, и пахнущий зноем сквознячок колышет куст аспарагуса на подоконнике. Всё, сейчас домой и под душ, переодеться, перекусить по-быстрому — и в центр: в субботу у клуба большая игра.
Этой весной председатель профкома, чтобы «вовлечь молодёжь в культурно-массовые мероприятия», привёз два кирзовых мяча и сетку. Вкопали два столба и разметили площадку, выдолбив по периметру канавки. Школьный физрук объяснил правила, и началась волейбольная эпидемия — каждый вечер дотемна пасовали, блоки ставили и «резали». Играли «на вылет» — проигравшая команда уступала место следующей. В сумерки жёны уводили своих мужей по домам, а парни разбирали девушек-болельщиц и шли «дружить» в берёзовую рощу за околицей.
Пошёл к умывальнику отмыть каустиком въевшуюся в руки жирную грязь. «Подожди-ка, поговорить надо, — остановил меня пожилой токарь дядя Юлиус. — Меня в Устьянку на наш покос посылают: балаган перекрыть, печь сложить, ну и всё другое приготовить для бригады — в ту пятницу косить начнут. Велели двух помощников себе подобрать. Иван поедет и просил тебя взять (Иван его сын и мой дружок). Поедешь?» — «Когда? Я это... дела у меня... с ходу как-то...», — залопотал я, лихорадочно соображая, как бы половчее отказаться. Старый понял мои терзания и, морща уголки светлых глаз, пошёл с козырей: «Уток постреляем, сеть на ночь ставить будем, бредень потаскаем, накупаемся, а в субботу уже дома будем». — «Еду!». В волейбол сегодня наиграюсь, любимую провожу и выдержу до следующей субботы.
Мать на рассвете подняла меня. Выпил кружку парного молока и, взяв сумку с едой и мешок с постелью, пошёл проулком к дому Фоотов.
Волы уже в ярме. Передок арбы набит сеном, на котором сидит мать Ивана в низко повязанном белом платке и Фридка — его сестрёнка. В задок нагружены доски, кирпичи, узлы с постелью и прочие нужные материалы и инструменты. «Засоня, — растянул друг толстую губу, — п-помоги-ка». Я помог ему подать на воз тяжёлый ящик с гвоздями. «Т-табачку-то взял?» — спросил он тревожным шёпотом. Я чиркнул пальцем по горлу. «Усаживайтесь, ехать пора», — поторопил нас Юлиус Давыдович.
Тронулись. Когда выехали за село, взошло солнце, сразу белое и колючее. Мы с Иваном надвинули кепки на лица и уснули.
К обеду так жарить стало, что не до сна. Вода в лагунке набултыхалась и жажду не утоляет. «Сверни, отец, в околок. Отдохнём в тени, поедим», — попросила тётя Фрида мужа. «Часика полтора-два можно отдохнуть», — обрадовал нас хозяин и свернул к близкому леску.
Какая роскошь эти рощи в степи! На опушке трав и цветов всяких — по колено! Выпаренные из них зноем волшебные запахи проникают в каждую клеточку и кружат раскалённую голову. Бабочки разноцветной метелицей порхают над благоухающей поляной. Шмели басят, вторя неумолчному дрожащему стрёкоту кузнечиков. Только птицам не до песен — выводок на крыло ставить надо. На рассвете пощебечут, посвищут коротко, отведут душу — и за работу. Весь день, дотемна, суют в страшные ненасытные глотки ненаглядных деток жучков-червячков.
Распряженные волы вошли по пузо в бочажку с родничком и жадно пьют большими глотками, раздувая бока, дуя ноздрями на мух. Мы сбросили раскалённую пыльную одежду за ракитовым кустом и плюхнулись в воду, распугав водомерок. Ах, благодать! Ах, красота! С любимой бы здесь в шалашике лето прожить! Плескаться в прохладной родниковой воде и лежать рядышком в сладком дурманящем сумраке шалаша на пушистом сене. Во рту шершаво стало от этого видения, а в животе — как льдинку проглотил. Еле отогнал эту сладкую мороку...
Тётя Фрида с дочкой, не сняв рубашек, тоже у берега поплескались и поприседали. Долго барахтались, аж пупырышки по телу пошли. Бодрыми к возу вернулись, поели домашнего. Завтра печь соорудим, и наши стряпухи кашеварить будут. Крупу, картошку, муку и комбижир нам на неделю в МТС выдали. Мясо мы сами добудем, а уж рыбы не только на уху и жарёху наловим, но и впрок засолим, засушим и навялим.
Отдохнув, соорудили на арбе из четырёх жердочек с рогульками тент из байкового одеяла и отправились дальше. Дрожащий воздух приподнимает над горизонтом полоски степи и далёкие рощицы и колышет их миражами на фоне белёсого марева. На покачивающейся арбе опять вплываем в душное полузабытье дремоты.
Когда жара спала, мы ожили и убрали с колышков одеяло. Унялась дрожь атмосферы, и приутих звон кузнечиков. Воздух прозрачен, и до самого края земли всё теперь видно чётко и ясно.
Незадолго до заката свернули к длинному лесу. От него идёт длинный пологий спуск в широкую, до далеко отодвинувшегося горизонта, долину, которую за многие тысячелетия вымыла и разровняла могучая доисторическая река, пробивая себе дорогу к Ледовитому океану. Мы стояли над такой же плоской и бескрайней степью, как и наша Кулунда, но зовут её Бараба. Необычен и таинственен этот плоский необозримый каньон, лежащий под нами: закатное солнце зажгло поверхность множества болот, озерков, проток и стариц, и полыхали они золотой иллюминацией, подсвечивая в розовое полоски тумана, стелящиеся над посиневшей степью. Из этой сине-розовой дымки светлой змейкой вьётся тихая речка и втекает в полыхающее озеро. Но потух последний лучик, и каньон мгновенно укрылся тёмным покровом, по которому, то появляясь, то пропадая, тусклыми приведениями забродили клочья тумана. Загадочна, прекрасна и незабываема эта картина!
Переспали на возу и, позавтракав на скорую руку, принялись за работу. Пока мы с Иваном выбрали и срубили с десяток молодых берёзок и ворох лозняка, подтащили всё это к просевшему балагану, родители Ивана подправили навес, залатав его молодым камышом, отремонтировали и помазали стоящую под ним печь. Из высокой трубы, которую завершало ведро с выдавленным дном, струился серый дымок, а маленькая Фридка шустро чистила картошку.
Сорвали со стропил и утащили в осинник старое трухлявое покрытие балагана, чтобы солнце выжарило и испарило тухлую сырость, накопившуюся за зиму под этим толстым слоем веток и сгнившего сена. Пока поспевал обед, успели ещё и небольшой загон для наших волов загородить, привязав к деревьям жерди мятой лозой. «А то уйдут вниз, ищи их потом по болотам. Тут на опушке литовкой за пять минут им на два дня сена накосить можно. Пусть на глазах будут, спокойнее», — объяснил Юлиус Давыдович.
Стан для бригады ставят здесь наверху потому, что внизу, у реки, где покос, сыро, и туман долго стоит. Косить по росе, конечно, легче, но спать холодно и сыро и, главное, комаров там — тучи! Днём на солнце они не очень надоедают, а ночью от них спасу нет. Не отдых, а мучение. А здесь наверху благодать: светлая берёзовая роща, чистое озерцо, наполненное мягкой, сладкой, родниковой водой. Поплещешься в ней перед сном — и спишь, как младенец, которому бабка нашептала, а чай и уха из этой воды особенно вкусны и душисты.
«Папа, а когда сеть п-поставим и уток п-постреляем? — спросил Иван за обедом. — Зачем нам еду на п-прогорклом комбижире жевать, когда свежина т-тучами внизу летает?» «А сегодня и начнём. Часиков до семи поработаем и спустимся к озеру. Там место хорошее, камыш кругом, дно твёрдое и чистое — невод хорошо тянуть, сети ставить. Селезень только через недельку-другую в крепь линять уйдёт, а пока на чистое садится, вот мы этих холостяков и постреляем. Они в эту пору на чучела и манок дуром прут, ведь утки с выводками от этих женихов по болотам попрятались, и мы их не потревожим».
Чтобы унялась дрожь ожидания предстоящей охоты, мы с Иваном рьяно принялись за работу. Так увлеклись, что не сразу услышали, как Фридка нас на ужин аукает. Быстро искупались — и к стану!
На опушке разостланы сеть и небольшой невод. Снасть дореволюционная, добротная, из конопляной нити. Поплавки из рулончиков бересты, а шары грузил из обожжённой глины. На столе раскрыт окрашенный зелёным суриком и выстланный распоротыми рукавами старой фуфайки фанерный пенал. В нём лежит «чудо чудное» — старинное, шомпольное ружьё, которое за мешок овса уступил деду Ивана бийский кержак. Запасливый сибиряк хранил его только потому, что «можа кады и сгодится». Вишь, и сгодилось — коню аж цельный мешок овсеца за ржавую железяку у дурного немца урвал.
Но потомок прусских мастеровых, сам мастер на все руки, сразу угадал, что это шедевр тульских оружейников и, конечно, отдал бы за него и три мешка овса. Он отмочил в керосине ржавчину с восьмигранного ствола 10-го калибра; отполировал его до блеска снаружи и внутри смесью машинного масла и в пыль растёртой пемзы; перебрал, почистил и смазал замок; заменил полусгнивший, треснувший приклад, выстрогав из свиловатого комля кулундинской берёзы изящное ложе, продержав его сутки в кипящем растворе растительного масла и воска, и служит это ружьё верой и правдой вот уже третьему поколению семьи сибирских менонитов.
Дядя Юлиус развернул длинный брезентовый свёрток и, таинственно улыбаясь, вытащил из рулона старую обшарпанную берданку. «Это я для вас на проходной взял. Правда, патронов только семь штук». Хитрый старикан, чтобы мы у него не канючили из «Паркизона» (так он свой самопал называл) пострелять, он это ружьё у вахтёра выпросил. Да нам теперь его мортира и задаром не нужна! Свою засидку устроим и покажем старому, как стрелять нужно. Влёт! Это тебе не с сошки-подпорки, сидя на мешке с сеном, палить по куче селезней, подсевших по дурости к размалёванным под невест чучелам. Тут, брат, искусство!
Наскоро поужинали и, разобрав груз, спустились к озеру. «Идите к концу протоки у болота и там сеть поставьте — к утру в неё ведра два карасей набьётся. Оттуда невод назад к этому месту потянете — щурят, окуней и чебаков добудете. А я пойду на своё прошлогоднее место — там холостые крякаши на чистое ночевать пролетают и к чучелам, и на манок обязательно свалят», — сказал нам дядя Юлиус и, накинув на плечо ремень своего пенала, подхватил мешок и ушёл вдоль кромки камыша.
Не мешкая, спрятали одежду и берданку в камышах (только кепку свою Иван до ушей натянул — там у него под подкладкой курево спрятано) подхватили сеть с бреднем и, вспугивая куликов, напрямик поспешили к болоту. Поставили поперёк устья протоки сеть и, бесшумно раздвигая воду, потянули бредень назад к спрятанному ружью и одежде.
Я тянул у берега, а «продолговатый» Ванька, выпучив светлые глаза и набычив лобастую голову, буксиром прёт «по глыби». Губищу нижнюю выпятил и бормочет что-то себе под нос — рыбу заговаривает, ведьмачит.
Порозовевшая от низкого солнца вода лениво колыхалась за нами. Временами во все стороны прыскали от нас серебряные стручки мальков. Иван пощёлкал оскаленными зубами и провёл ладонью по кадыку. «Щук тут навалом», — расшифровал я. Прошли ещё шагов двадцать, и он указал подбородком на небольшую прогалину в камышах и, обгоняя меня, начал заводить невод к берегу. В этот момент возле него так невод рвануло, что палку из рук вырвало, и только верёвка, перекинутая через плечо, удержала невод на месте.
«Своди!» — заорал он и изо всех сил налёг плечом на бечеву. Я распластался над водой, чтобы достичь берега вместе с ним. Тяжесть такая, будто двухпудовая гиря в невод угодила, но внезапно напор ослаб, и я от неожиданности плюхнулся лицом в воду. Невод провис, как нижняя губа обескураженного Ивана, которая шипела что-то малость нецензурное. Не успел он закончить свою реплику «в сторону», в мотню так садануло — чуть нас не опрокинуло. Мы так заорали и так к берегу припустили — от мотни бурун, как от моторной лодки пошёл! Угомонившиеся, было, чайки от нашего шума опять всполошились и заголосили мартовскими кошками.
Оттащили невод подальше от воды и без сил рухнули на холодную колючую траву. В мотне, гулко шлёпая хвостом, билась большущая рыбина, уваляв большую поляну в молодом камыше. Наконец рыба приутихла, и мы, отдышавшись, подошли к зверю, которого поймали. Среди десятка трепыхающихся мелких рыбёшек чурбаком лежала громадная щука.
«Ёшкин свет!» — сделал большие глаза Ванька и, присев на корточки, ткнул в неё сучком и тут же отпрянул, опрокинувшись на спину и задрав большие, косолапые, сморщенные от воды, белые ступни. Щука от его тычка, оттолкнувшись хвостом, встала на голову и, перекувыркнувшись, истерично забилась, брызгая тиной и грязью. Наконец затихла и только изредка вздрагивала и хлюпала жабрами.
Почёсывая поцарапанный колючей травой зад, он снова присел и осторожно убрал с добычи налипшую траву и ряску, поманил меня к себе и показал пальцем. Так вот почему эта торпеда застряла в нашей ветхой снасти! Её морда до глаз торчала в петле из трёхмиллиметровой медной проволоки, на которую нанизана гроздь глиняных шаров-грузил. Если бы эта «ихтиология» долбанула рядом с этой петлёй, то мы с другом Ваней мучились бы всю жизнь, гадая: не водяной ли, часом, ушёл от нас, оставив в наших руках только колья, поводки да лоскуты от дореволюционной снасти.
Высвободили морду щуки из петли и с трудом вытряхнули её на ещё не затоптанную траву. Я смерил её камышиной, поставил мерку между ступнями и прижал к животу. Мерка чуть выше пупа — почти метр! «Всё равно пацаны не поверят. Опять подхренивать будут». — «Я голову еёную высушу — п-поверят», — успокоил меня друг.
Вдруг далеко слева гулко бабахнуло, и гром выстрела поскакал по блестящей, как ртуть, воде и, ударившись о противоположный берег, чуть ослабев, вернулся назад: «Бу-у-у-у-у...». Пока мы возились со своей добычей, начался лёт, и дед открыл пальбу из своей фузеи. Мы торопливо кинули в камыши свёрнутый невод — завтра дальше потянем. Сунули щуку в рогожный мешок и бегом поволокли по траве к схоронке с ружьём и одеждой.
Пока добежали, раздался ещё один залп самопала. От гула выстрела суматошно, во все стороны, со свистом понеслись несчётные стаи уток. Мы с другом, ошалев от этой круговерти, хватались то за штаны, которые не лезли на мокрые ноги, то бросались потрошить свёрток брезента, который тоже не хотел разворачиваться и отдать ружьё. Наконец Иван всё же выдернул его из рулона, рассыпав патроны в густой траве. Нашарив несколько патронов и выдернув ногу из так и не налезшей штанины, громадными скачками понёсся к берегу, сверкая белым задом.
«Штаны-то надень, балда! Комары сожрут!» — крикнул я ему вдогонку. Куда там! Ему сейчас и рой шершней нипочём! Ещё не добежав до камышей, промазал по внезапно возникшей над головой утке и запрыгал дальше. Я быстро оделся, отыскал в траве патроны и побежал за ним, чтобы отдать ему портки и самому пострелять, пока не стемнело.
Иван, пригнувшись, стоял по колени в воде и, замерев, смотрел сквозь камыш на тучи уток, носившихся над озером. Как пойнтер стойку держит! Вдруг начал медленно приседать и, окунув в воду свой грязный зад, опять начал тихо приподниматься. Это что ещё за физзарядка? Нашёл время свои запачканные телеса полоскать, чистоту наводить. Но светлое пятно отмытого тела, забелевшее, было, сквозь болотные заросли, опять начало гаснуть и через минуту совсем потухло. Ах ты, мать честная! Это же он не грязь со своего зада смывает, а вцепившихся в неё комаров топит!
Вдруг он выпалил неведомо во что. Я увидел, как прямо над ним столбом прянула вверх станичка уток, а один крякаш вынырнул из облака дыма и, теряя перья, пронёсся надо мной и упал метров за сорок на луг. Стрелок выбежал из укрытия и сунул мне ружьё. Подхватив штаны, побежал подобрать сбитую птицу.
Совсем стемнело. Только на светлой полосе западной стороны неба ещё можно ясно видеть припозднившихся водоплавающих. Комары окончательно озверели, даже едкий дым бийской махорки не может отбить яростные атаки этих кровопийц. Пока сворачивал очередную козью ногу, прозевал прямо на меня низко летящих уток, а потом, в почти полной темноте, пальнул на шум крыльев и услышал, как невдалеке на воду шлёпнулась утка, но ничего разглядеть не смог и вышёл к мешку со щукой. Там, накрывшись брезентом, сидел Ванька и, как индеец, глубокомысленно дымил махоркой. Перед ним, белея брюшком, лежал кряковый селезень.
Послышался хруст травы и шорох камыша. Ванька поспешно загасил свой «бычок». К нам, тяжело дыша, подошёл Юлиус Давыдович, снял с плеч полный, мягко просевший мешок и внимательно осмотрелся. «И это всё?» — спросил он насмешливо, тронув сапогом селезня перед сыном. Я с трудом вывернул из мешка щуку. «Ёшкин свет! — воскликнул он. — То-то орали как сумасшедшие, аж чайки с гнёзд винтом взвились. Вот это рыба так рыба! Я такую в жизни не видал. Как она вас не утопила и снасть не порвала?» Мы ему рассказали, как она попалась. «Ну, прячьте ружьё, подниматься будем, а то мать уже давно фонарём сигналит...».
Разбудила меня какая-то букашка, стремившаяся во что бы то ни стало залезть мне в нос. Я, не открывая глаз, смахивал её с лица, но настырное насекомое снова и снова пыталось устроиться в приглянувшейся норке. Ну, сейчас я тебя... А-а-а, вот оно что... — это Фридка, еле сдерживая хихиканье, рядышком сопит... Ну, держись, вредная «засекомая»! Выждал и... прихлопнул шершавую ладошку. «Попалась, которая кусалась!» Отобрал у неё травинку и начал щекотать. Она брыкалась и тоненько визжала, просовывая острый язычок сквозь розовые дёсны, в которых недоставало двух верхних зубов.
Иван, завернув голову в одеяло, долго терпел нашу возню, но, когда сестрёнка угодила ему крепенькой пяткой по искусанному комарами заду, он, глухо зарычав, сдёрнул с головы одеяло и начал валять и мять нас, как хотел. Еле вырвались из его широченных лап.
Нам крикнули, чтобы перестали «хулиганничать» и шли к столу, а то ничего не достанется. Прихватив вырывающуюся малышку, побежали к озерцу. Брат погрузил её по горло в прохладную воду и, не обращая внимания на визг, сунул под мышку и протёр, как статуэтку, отжатой тряпкой. Даже вниз головой подержал для удобства процедуры. Насухо вытер маминым фартуком и, шлёпнув по попке, отправил к родителям. Понеслась через поляну, забавно откидывая далеко в стороны белые пятки.
Не хотелось покидать прохладную целебную водичку, которая уняла надоевшее жжение от комариных укусов. Так увлеклись водной процедурой, что даже затеяли, было, в догоняшки нырять, но строгий зов потребовал немедленно идти завтракать.
С каждым шагом тугой плотный дух жареной дичи отодвигал всё дальше вглубь леса струящиеся запахи трав и цветов, а на опушке он, этот дух, стоял, казалось, до небес и кружил голову сильней, чем разные там гортензии и настурции. «П-пожрё-ём! — втянул в себя мой кореш целый кубометр этой «амбры» и, с сожалением расставаясь с проглоченным ароматом, выдохнул: Ёш-шкин свет!».
До сих пор помню все подробности этого очень позднего завтрака в тени навеса из молодого камыша на пёстрой опушке пронизанной солнцем рощи. В середине сколоченной из сосновых плах столешницы стоял казан, накрытый сковородой. Рядом — эмалированный китайский таз с целиком зажаренными кряквами. Фрида Абрамовна из подола своего фартука раздала нам по горячей румяной лепёшке, спеченной в золе по-казахски. Сняла с котла сковороду и наполнила наши миски горячим, с пылу с жару, бульоном. «Братцы вы мои! Люди добрые! Вы такого бульона, забожусь, сроду не едали», — как утверждал рыжий пасечник из-под Диканьки.
Позже, когда пришла относительно благополучная жизнь, я стал заядлым охотником. Иногда удачливым. Из добытой дичи сам пытался повторить запах и вкус того незабываемого пиршества на покосе. Получалось очень вкусно и иногда пахло чуть похоже, но так, как тогда — никогда. Голодное детство и скудный достаток хлеба насущного в юности, где яичница с салом и сладкий суп из сухофруктов с хворостом были редкой праздничной едой, запечатлели в памяти бульон тёти Фриды как вершину кулинарного искусства, взобраться на которую ни мне, ни даже хитрому гурману Биолеку не суждено, хотя специй у него со всего экватора не счесть. Но где, bitte schon, он в тесной цивилизации, в нескольких шагах от плиты пучок чабреца, жменьку золотых кнопочек пижмы, веточку чёрной смородины и листик душистой мяты, дикого чеснока и зверобоя добудет? А Фридка, покрутившись по поляне, через несколько минут выложила всё это из своего передничка маме на стол. И луковица в хозяйстве тоже нашлась, да в придачу три листика лавровых с моря Чёрного, Понта Эвксинского! Слабо, Herr Biolek, с вашими засушенными размолотыми порошками из Индии, с Целебеса или Маврикия такого, ни с чем не сравнимого, аромата достичь!
Выхлебали это степное благоухание, у которого вкус дичины был так силён и плотен ещё и потому, что наша искусница добавила в это сказочное варево мелко нарубленные и поджаренные с луком потроха. С добавкой бы тоже справились, но для каждого, даже для Фридки-егозы, ещё и кряковый селезень зажарен! Но та зевать начала, пучить слипающиеся глаза и, наконец, уронила голову на кулачок с зажатой недотереблённой утиной ножкой. Мать унесла её на ворох пушистого сена под арбой и накрыла платком.
Мы с Иваном прибрали по увесистому селезню, прихватив и фридкиного одноногого, приберегая лакомые кусочки напоследок. Сначала схрумкали крылышки, потом гузку с боками, и уж затем ножки и по три ломтика тёмной душистой грудинки с хрустящей жирной кожицей. «Житуха! — погладил живот осоловевший Ваня, воспитанно рыгнул, прикрыв губу жирными пальцами, и добавил: «Ёшкин свет». Я, чтобы не спугнуть нирвану, отправился в тень молча.
Часа полтора поспали в тени и принялись за работу. Договорились, что охотиться будем по очереди — один вечером, другой утром, чтобы не мешать друг другу. Вечером кинули пятак - выпало Ивану. Спустились к протоке. Выпутали из сетипятипёрстки десятка два толстых золотых карасей и с трепетом потащили невод, но ничего неожиданного не произошло. В три захода всё же выловили с ведро окуней, чебаков и щурят.
Иван ушёл с ружьём к засидке, а я, завязав мешок, потащил его за верёвку по скользкой траве к стану. Дядя Юлиус, увидев меня, спустился и помог дотащить рыбу.
Весело принялись потрошить добычу и, присыпая солью, укладывать в большой ушат. Живучие караси внезапно начинали биться и громко шлёпать хвостами по плахам стола. Маленькая пугалась, ойкала и ругалась: «Ёськин свет!»
Внизу три раза кряду бухнули выстрелы — это Иван душу отводит, тешится. Зажгли фонарь над столом, вокруг которого начали роиться ночные серые бабочки и, опалив крылышки, трепыхались на столе. Я прибрал стол и унёс рыбьи потроха подальше от стана. Прикрыли рыбу рогозом и придавили гнётом. Попили чаю, и родители с дочкой ушли спать. Я потушил фонарь, разложил у спуска костерок и стал поджидать дружка. Взошедшая луна включила серебристые огоньки, многократно отразившись в ериках, озерках и бочагах каньона. Как в бочку бухала выпь, а в степи за лесом перепёлка без устали звала ко сну. Ну, куда это корефан запропастился? Последний седьмой выстрел прогремел около часа тому назад — я считал. Наконец послышались шаги по высокой траве и шумное дыхание идущего в гору человека.
Проснувшись чуть свет, я рассовал по карманам патроны, которые ночью зарядил Иван, отослав меня поспать хоть малость перед первой моей утренней засидкой. Тёмная линия моих следов разорвала матовую фольгу росной травы до самого озера. Хорошо — догадался пиджак надеть — сырой ветерок плотно жмёт и взбивает небольшими, но быстрыми волнами серую пену у кромки камышей.
Раскутал ружьё и встал в затишек за стену густого высокого камыша. Ещё тёмные низкие тучки быстро летят на запад, освобождая небо встающему солнцу. Серый восток всё сильнее и сильнее набухает ярко-розовым. Стайки уток носятся над озером. Из наставлений дяди Юлиуса знаю, что на рассвете утки высоко и как попало летают, а после восхода перестают мотаться и, покормившись на полях, спешат отдохнуть (особенно в ветреную погоду) на тихой воде под защитой камышей.
Солнце приплюснутым красным ломтём оторвалось от горизонта и, округляясь, медленно поплыло вверх. Вода заискрилась, мир стал ярче, подвижнее, звонче.
Вот они! От кромки противоположного берега отделилась колеблющаяся строчка летящих прямо на меня птиц. Непривычно тёмные, они летят как-то необычно — шеренгой, и «походка» у них какая-то не очень утиная. Пульс газует вовсю! Разбираться некогда — крайняя слева идёт прямо на меня метрах в трёх над водой. Взял на мушку и спустил курок и в тот же миг углядел над куриным клювом птицы белую бляху. Лысуха! Ванька ржать будет — на вонючую утку-рыбалку заряд угробил! Всё, беру себя в руки. И вот уже другая стайка, клубясь, несётся ко мне. Ясно вижу трех крякашей, вокруг которых вьётся пара чирков. Только бы не свернули! Со психу пальнул в кучу, нарушив правило: целить в птицу, а не палить в стаю. Но один чирок, как на стену наткнулся — на миг замер на месте и камушком упал передо мной. Кряковый попытался дотянуть до камышей, но крылья внезапно подломились, и он упал на воду. Я, не спуская с него глаз, перезарядил и переждал пару минут. А то — учили меня — выпустишь его из виду, а он очухается от шока и поминай как звали! Нет, вроде крепко улёгся.
Солнце, растратив розовую краску на улетевшие к западу облака, стало белым и горячим. Упругий ветерок унялся, перестал трепать камыши и рябить воду. Поспешным выстрелом выбил из станицы ещё одну утку, но упала далеко и начала уходить в заводь за камышами. Бросился в воду и сгоряча, без толку истратил ещё два заряда по слишком далеко плывущей птице. Ушла. Пока гонялся за подранком, лёт заметно пошёл на убыль. Балда заполошная! Только время и патроны зря потерял. Молю, не зная кого, чтобы хоть разок ещё налетели в меру. Умолил — летят! Прямо на меня! Нет, сворачивают!? Высунулся из-за камыша, а он — вот он! Увидел меня и турманом вверх! Выстрелил навскидку и снял-таки красавца! Упал за мной на луг. Я, заряжая на ходу последний патрон, выбрался из камышей. Лежит на бугорке большой красавец-селезень. Ни единое пёрышко не помято и ни капли крови на роскошном оперении птицы. Под багряной грудью перламутровый узор хлупи светится, зелёный бархат головы заткан золотыми и лиловыми блёстками, галстук и манжеты первого снега белее. На хвосте лихо две косицы чёрного пера закручены. Силён!
Наша жизнь на стане вошла в колею и шла своим чередом. Поднявшись чуть свет, работали, рыбачили и охотились. Когда нас звали обедать, мы, быстро вскупнувшись у родника, объедались вкуснейшими борщами с утятиной или ухой и жареной рыбой и, малость подремав в тенёчке, снова за работу до позднего вечера.
Балаган, вместо плохо держащегося на жердях и быстро преющего сена, ровно покрыли снопами непромокаемого долговечного камыша. Фронтоны лозой заплели и глиной помазали. В один застеклённую раму вмазали, а на низкий проём другого дверь из плах навесили. Картинка! Печь поставить — и зимовать можно.
В четверг вечером трехтонка из МТС приехала. Косилку и грабли конные сгрузили, точило, бочку с солидолом, вилы и литовки, пару фляг, котёл, сундук с посудой и прочие необходимости.
После ужина мы с Иваном спустились к протоке. Вынули карасей из сети и невод до засидки протащили. Сегодня Ванькина очередь вечернюю зарю стоять, и я, перекинув верёвку через плечо, потащил мешок с рыбой вверх. Юлиус Давидович с шофёром спустились мне навстречу и понесли рыбу под навес. Перебрали улов и отсыпали шофёру ведро крупных карасей, две большие щуки и с полведра мелочи на уху. Молчаливый водитель, радуясь щедрому дару, поговорил с нами о погоде, о видах на урожай и, покурив на посошок, уехал домой.
Только солнце зашло, как появился Иван и с показной небрежностью кинул на стол связку уток. «П-пять из семи! Бабах — и п-привет, ёшкин свет!» Фрида Абрамовна поставила нам миску жареных карасей и принялась щипать трофеи сына. Дядя Юлиус вынёс к свету связку двухметровых, тонких, прямых берёзок: «Ошкурю, чтобы черенки на вилы и косовища в запасе были». И, помолчав, добавил: «Завтра после обеда конюх лошадей пригонит и повариху с продуктами привезёт. Успеем кое-какие мелочи доделать, всё к стану снести и прибрать, а вечером по холодку тронемся и завтра к обеду дома будем». Мы горячо начали его уговаривать ещё и завтра вечером поохотиться и невод вдоль всей протоки протянуть. Старый, прикидывая, прищурился поверх наших голов... Неожиданно нас поддержала Фрида Абрамовна: «Ты, отец, и сам-то спустись с ребятами, постреляй напоследок. А они ещё рыбы натаскают. Соседке пару уток и рыбы сколь-то дать надо — за домом смотрит да корову доит. В осоке свежими довезём». — «И то, мать, к коровам поспеем и ладно. Я, пожалуй, и утром с ними спущусь, постреляю. А то всего две зори и отсидел только». Тётушка хитро улыбнулась крупными влажными губами и тайно нам подмигнула. Ванька очень похоже улыбнулся матери в ответ и поднял большой палец: «На ять!» Дядя Юлиус сделал вид, что не заметил наше торжество, и строго сказал: «Киньте быкам сена и спать!». Сгрёб и сложил у печки стружки и задул фонарь.
Нас разбудил дождь (старики и малышка спали в шалаше), и мы, сграбастав постель, укрылись под навесом. Дождь нас только чуточку задел, а над долиной творилось что-то космическое, жутко-прекрасное, как на картинке «Sundflut» в бабушкиной библии. Пятна лунного света, прорываясь через просветы мчащихся туч, стремительно скользили по склону и озеру. Непроглядная темнота, накрывшая беспредельную степь до самого края, при беспрестанных всполохах зарниц превращалась в клубящуюся круговерть высоченных багровых туч, под которыми косо висели громадные полотнища проливного ливня. Вспышки молний в полнеба дробились и дрожали в многочисленных водоёмах каньона. Всё клокотало, сверкало и неслось, казалось, во все стороны сразу. С другого конца земли, неведомо из какой дали и тьмы кромешной, из хаоса вселенского накатывались волны непрерывного, утробного гула: «Гу-у-у-у, гу-у-у-у, гугу-у-у!»
Помалу буйство природы начало затихать, отодвигаясь всё дальше за горизонт. Луна ушла за лес, уступив место близкому уже солнцу. Заухала ночная птица, внизу хором заурчали лягушки.
Уснули мы под навесом на столе. На восходе завозилась у печки тётя Фрида, и Иван больно толкнул меня в бок: «П-проспали, ёшкин свет!». Вскочили и, схватив ружьё, понеслись к протоке. Стрелять Ванькина очередь, а мне рыбу из сети вынимать.
Ни ветерка. От высоких, неподвижных кучевых облаков струится на землю хрусткий, как первая пороша, прохладный запах. Зеркальное озеро всё в себя вниз головой перекувырнуло. Скинул одежду и вошёл в воду. Ух! Кишочки кверху в грудь посунулись. Набрал побольше воздуха и разом присел. Душа возликовала, а тело с испугу воздух выдохнуло: «Вуф!». Повесил лямку мешка на шею и подошёл к сети. На берестяном поплавке, стылая ещё, стрекоза сидит. Взял за крылышки и полюбовался громадными радужными глазами, янтарными переливами члеников и золотыми блёстками в слюде крылышек. Поднёс к торчащей из воды былинке. Репьём вцепилась — не согрелась ещё, лететь не может.
Намучившись, выпутал из ячей бьющихся карасей. Парочку упустил-таки! Одеваться не буду — у Ивана только один патрон остался, успеем ещё раза два невод затянуть. Поднялись к стану с богатой добычей: четыре утки, ведра полтора карасей, пара щук и частика разного с ведро.
Начали собираться домой. До половины загрузили арбу тонкими, ошкурёнными ивовыми и берёзовыми жердочками и снопами молодых побегов лозы. Черенками для лопат, мётлами и корзинами на целый год МТС обеспечили. В передок подводы щедро душистого сена настелили, а сзади свежескошенного рогоза и молодого камыша набросали — в этом ворохе и рыбу, и добытых уток свежими домой довезём. Ушат с мочёными карасями надёжно укрепили и укрыли. Мешки с сушёной и вяленой рыбой тоже надёжно пристроили.
У начала спуска штабелем уложили волокуши из молодых берёзок и прижали их бастрыками из очищенных от коры осин. Наколотые дрова вдоль стенки навеса сложили, собрали и утащили прочь от жилья накопившийся мусор. Унесли за кусты и поставили над ямкой с перекладиной сплетённый из лозы гальюн. Кажись, всё. Сейчас как следует искупаемся, пополдничаем и в последний раз спустимся к озеру и протоке.
За полдником услышали стук колёс, фырканье лошадей, и из-за леса выехала запряженная парой телега с пристяжными по бокам. За телегой на поводу ещё три лошади идут и два жеребёнка устало плетутся. Помогли распрячь и напоить коней, спутали и отпустили пастись. Жеребята, насосавшись материнского молока, развалились в тени. Повариха и конюх умылись у бочажка, сели к щедрому столу хозяйки.
Юлиус Давыдович, глянув на солнце, сказал: «Пора!». До начала большого перелёта уток он потаскал с нами невод. Выбирая из мотни улов, ласково «ёшкинсветил» краснопёрых, полосатых, колючих окуней. Сняли сеть и, вынув карасей, разостлали рядом с неводом. Оделись, передохнули малость. Я остался с берданкой у протоки, а Иван с отцом, прихватив скатки высохших снастей, рыбу и ящик с мушкетом, подались на другой конец озера.
До заката ещё часа два. Тихо. Комары зудят и норовят сесть прямо на зрачок. А вон и утки с поля возвращаются. Сердце начало набирать обороты. Грохот пищали прокатился над озером. Ага, там уже сезон начался. Сча-ас!
Утка пошла так дружно, что через полчаса сунул в карман последнюю гильзу и, взяв добычу, пошёл туда, где к небу время от времени поднимался клуб дыма и бухал выстрел.
Засидку свою старик обустроил основательно: на четыре воткнутые в землю рогульки уложил палки и застелил их мешком с сеном — сиди себе, уток поджидаючи. Ружьё, готовое к выстрелу, удобно на сошки уложено. В пенале желобок отгорожен, в котором аккуратным рядком стоят газетные кулёчки с отмеренными зарядами пороха и дроби. На плёсе, метрах в тридцати от засидки, покачиваются штук пять чучел, искусно вырезанных и раскрашенных под серых уточек, к которым уже три жениха подсели, безуспешно пытаясь потоптать прекрасные, но неприступные манекены. Иван, стоя коленями на пучке камыша, вытянув шею, неотрывно смотрел на плёс, поминутно облизывая губы. Старик заметил приближающихся уток и закрякал манком. Как по команде четыре селезня спланировали и шлёпнулись вблизи чучел. Три жениха-остолопа с шумом кинулись отгонять соперников. Отец быстро уступил место сыну, шепнув: «Сойдутся — бей!». Ванька выждал и выстрелил. Я ослеп и оглох от неожиданности. Когда дым рассеялся, Иван рассекал воду уже на полпути к бьющимся на плёсе селезням. Даже штаны не снял, увалень. Вернулся с четырьмя красавцами, гордо их потряс перед нами и уложил в мешок, где лежало уже шесть уток.
Юлиус Давыдович кивнул на сидение и, подав мне ружьё, сказал: «Садись, заряжай». Под его присмотром я, слегка волнуясь, зарядил эту архаику: отщипнул кончик кулёчка и впустил в зевластый ствол струйку пороха, которую запыжевал тем же кульком. Таким же манером отправил в ствол увесистую порцию дроби, крепко прижав шомполом пыж из лоскута газеты, в который она была отмерена. Затем осторожно надел на пистон капсюль и уложил бомбарду на сошки. «Не торопись, пусть сойдутся поближе», — сказал мой наставник и ушёл за камыш. С понятием дед — не стоит над душой, не мешает.
Ванька — не помеха, пусть сопит за спиной, но как только завидел уток, начал дуть в манок так рьяно, что утки в сторону свернули. «Заглохни, заполошный! Чего ты на всё болото полундру развёл? Утки со страху летать перестали». Он виновато протянул мне свистульку.
Вдоль камышей низко над водой несётся стайка уток. По стремительному полёту и сиплому покрякиванию узнал красноголовых свиязей. Я вежливо поскрипел манком в ответ. Заметив чучела, заложили вираж и, сделав большую дугу, шумно сели у входа в заводь. Далековато. Тихонечко ещё поманил и затаился. Чучела-то под кряковых разрисованы, вот они и хладнокровничают. Но, щелоча по пути ряску и теребя пёрышки под крыльями, начали медленно приближаться. Горячий выдох-стон обдал мне ухо: «Давай!». Да, пожалуй, в самый раз! Прижал приклад к плечу и выстрелил в табунок. Когда дым рассеялся, увидел дымящиеся клочья пыжей, разлетевшиеся по всей заводи, и Ивана, бродящего по пояс в воде и подбирающего подбитых уток.
Ну, всё, трогаем! Завтра к вечеру будем дома. Колёса смазаны, всё уложено и укрыто. Голова громадной щуки, которую Иван засушил, расшиперив ей крокодилью пасть берёзовым колышком, лежит в коробе с посудой. Вещдок что надо! А то, как ни божись, всё равно лыбиться будут, тая в глазах ехидство: мол, знаем мы эти ваши рыбацкие байки. А это что? То-то.
Когда вывернули из-за леса на дорогу, поздние сумерки совсем потушили светлую полоску неба на западе, но луна раздвинула мглу над степью, и мы уснули под её серебристо-голубым мерцанием.
На рассвете я проснулся. Прохладно и тихо. Вдоль лесопосадки, по прямым пыльным колеям узкой полевой дороги, воз идёт без толчков и стука. Только иногда скрипнет ярмо или вздохнёт бык. Справа до горизонта поля пшеницы с плоскими силуэтами берёзовых лесков и длинными просевшими скирдами прошлогодней соломы. Пахнет росой, пылью и мокрыми акациями. Далеко в полях перепёлка позвала невпопад: «Спать пора», но сконфузилась и умолкла до вечера. Свистя крыльями, к дальнему болоту пронеслась стайка чирков. Все спят, только фигура дяди Юлиуса бдит в вертикальном положении.
В посадке свистнула птаха. В ответ ни гу-гу. Свистнула погромче раза три подряд. Помогло — отозвались ближайшие соседи и, вдруг, как невидимый дирижёр палочкой взмахнул, разом со всех сторон грянули щебет, чириканье, трели всех пернатых обитателей степи, и поплыла в небо торжественная увертюра нарождающегося дня! Мажара задела низкую ветку, и на нас сыпанули холодные капли росы. Большая птица с треском сорвалась с дерева и, оглушительно стрекоча, унеслась вдоль посадки. Все завозились и сели, потягиваясь и протирая глаза. Солнце оторвалось от горизонта, и всё стало объёмным, цветным и радостным.
Полуденную жару переждали в знакомой роще, освежившись в родниковом озерке, и поехали напрямик через целинную степь по еле различимой заброшенной дороге. От возни непоседы Фридки избавились, усадив её впереди и сунув ей в руки прут: «Погоняй!». Отвязалась. Теперь без помех можно смотреть на степь, молчать и думать. Волы с дороги не свернут — возница начеку. Проплешины солончаков, дымчато-зелёные полосы пырея и полыни разнообразят монотонное волнение белесой ковыльной степи. На частых сурчинах торчат столбики сусликов. Косматый степной орёл теребит добычу, усевшись на межевой столбик. Далеко, в зелёной низине, на берегу заросшего камышом озера, бугрятся плоские мазанки казахов и пасётся скот.
Вскоре степь начала становиться цветней, набухая зелено-голубой краской. Это началась другая степь — вспаханная, засеянная, с лесополосами, рощами и сёлами. Небо всё больше насыщалось вечерней синевой. Знакомые места пошли, столбы телеграфные рядом с наезженной дорогой потянулись. Скоро дома будем.
Когда мы въехали в село, навстречу нам с другого конца широкой прямой улицы втекало оранжевое от закатного солнца облако пыли. Безногие силуэты коров плыли по золотым клубам, на которых трепетали причудливые фиолетово-рогатые тени. У своего двора бурёнки выныривали из клубящейся пыли и, тяжело вздохнув, заносили набухшее вымя в родные калитки.
Пыль от коров давно осела, и наступили долгие летние сумерки. Я тщательно умылся в кабинке самодельного душа, оделся в чистое и пошёл к саманному домику на другом конце улицы, где на завалинке любимая заждалась...
В летней кухне, тренькая звонком, жужжит сепаратор под неумолчную грустную и уютную песенку сверчка. Когда люди, проснувшись на восходе, вновь примутся за свою шумную сутолоку, прервёт он свою томную песенку и будет дремать, шевеля усиками, в своей уютной щелке за плинтусом до тех пор, пока они снова не угомонятся.



МОЙ ТЁЗКА КУРТ РЯЗАНЦЕВ

Спрыгнув с попутки на колдобистый просёлок, я пошагал по выгоревшей степи к жиденькой рощице, за которой виднелись неподвижная стрела крана и леса вокруг недостроенных объектов будущего танкодрома. Кругом ни души: тишина и покой. В лужице, у ёмкости с водой, плещутся две трясогузки. Бригада военных строителей валяется в тенёчке за бытовкой, дожидаясь панелевозов с перекрытиями. Дремали на мягкой травке, курили. Вели тихие, вялые разговоры. Я тоже примостился в холодке, привалившись спиной к прохладной стенке вагончика.
Оставив на солнцепёке сапоги и портянки, рядом со мной уселся голый по пояс белобрысый крепыш, с наслаждением утопив распаренные ступни в прохладной траве. Спроворил цигарку, задымил. Это Саня-крановщик: «Чо к нам?» — «Да вот, лозунг надо повесить», — кивнул я на рулон кумача. «Перекур кончится — хлопцы растянут, а пока покурим в холодке. Панели только через час-полтора подбросят — звонили с бетонного».
Жара сморила всех в дремотное полузабытьё. Моя голова тоже стала пустеть, и веки начали слипаться. Совсем отключиться помешала Сашкина возня — новую самокрутку сворачивал. «Чего это ты шабишь без перекура? — спросил я. — Подремай, работа-то опять допоздна затянется». «Я от дневного сна, как чумовой потом хожу. Котелок не варит, и работа из рук валится. Перебьюсь. Да и поговорить с тобой мне уже давно охота». — «Ну, давай поговорим». — «Это... как его... в общем, у меня братишка... с сорок второго». «У меня тоже, только с сорок первого». — «Ну, что ты, ей— богу, сказать не даёшь! — с досадой глянул он на меня. — Его Курт зовут, как тебя».
Интересное начало! Даже среди своих соплеменников я до сих пор не встречал, и даже слышать не приходилось, чтобы где-то в окрестной Сибири и Казахстане мой тёзка обитал. А тут вдруг русского, да ещё в 42-м году, назвали этим именем. Мне моё имя нравится — короткое, строгое, не расхожее. Но очень рано заметил, что, услышав моё имя, у многих вздрагивали брови, и в глазах мелькала некая догадка. Когда я стал взрослым, то научился ответным взглядом подтверждать: «Вы не ошиблись — я немец», — предостерегал я своего визави от возможных пошлых вопросов. А с именем моим дело было так.
Немецкие колонисты привезли с собой из Германии обычай называть своих детей исконными германскими и почтенными христианскими именами дедушек-бабушек, отцов-матерей и, по всему видать, менять ничего не собирались. Но времена-то изменились! Кругом «Юнг штурм», «Рот фронт!», полюс, стратостаты, батискафы, перелёты! Мировая революция не сегодня-завтра грянет! Разве могли юная комсомолка-активистка, учительница Лидия Михель и недавний бравый командир орудия Август Гейн, напичканный лихим «Даёшь!» пламенных армейских комиссаров, назвать своего сына Гансом, Фридрихом, Готлибом или там Ульрихом? Никогда! А как?
Выручила популярная книжка о юном гамбургском революционере, который был связным у подпольщиков, распространял листовки, ловко дурил сыщиков и полицейских и вместе с Тельманом сражался на баррикадах. Конечно же, он геройски погиб, но не выдал явку гестаповцам. Звали этого бесстрашного подростка Курт. И вот сослуживец хочет рассказать мне нечто о моём реально существующем русском тёзке! Послушаем...

Речушка Борянка, подбирая по пути струйки родничков, течёт то по чистому песчаному руслу, то разливается по обширным топям и, выпутавшись из болот в подходящем месте, петляет дальше и через сорок вёрст впадает в приток большой реки, текущей на юг. На лодке до этого притока добраться и думать нечего — русло Борянки часто теряется в непролазных плавнях, из которых даже бывалому лесовику мудрено выбраться. Только с вьючными лошадьми в обход топям или зимой на лыжах отваживались таёжники на долгую и трудную дорогу. В среднем её течении широкий взлобок отодвинул лес от берега, дав место пяти дворам с огородами, поскотине и двум чёрным банькам у сруба с родником. За банями вышка из серых лесин и водяное колесо у запруженного родника. Это кордон лесников Борки.
Середина лета. Горячий, напитанный густым сосновым духом воздух недвижен. Солнце в зените и всё живое затаилось в тени. Только куры стонут, навевая сонную одурь, да время от времени над прибрежным кустом мелькает белое удилище. Вдруг светлоголовый рыбачок поднялся и, вытянув шею, стал смотреть на едва заметную дорогу, выходившую с той стороны из леса к хилому мостику. «Та сторона» — это начинающийся сразу за речушкой тёмный вековой урман. Дремучий, непроходимый, с редкими глухими деревушками и кордонами лесников, он простирался на сотни вёрст, раскинувшись между Брянском и Смоленском до Белорусского полесья. Впрочем, и на «этой стороне» такая же глухомань, но не столь протяжённая.
Послышался натужный вой мотора и грохот разболтанного кузова. Рыбачок побежал к мостику. Из-под лесного свода выползла полуторка с выгоревшей добела брезентовой кабиной и уткнулась мятым капотом в мосток. Дремавшие под ним утки с шлепунцами шумно прыснули во все стороны. Из кабины вылез военный в синих галифе, обхлопал себя фуражкой, разгладил сбившуюся под ремнём с портупеей гимнастёрку, поправил кобуру, полевую сумку и ступил на ветхие мостки. Шофёр, молодой, под ноль стриженый, красноармеец проворно сдёрнул с себя гимнастёрку вместе с нательной рубахой и яростно начал бросать себе в лицо и на спину пригоршни воды. Освежившись, быстро оделся и встал позади командира, закинув на плечо ремень трёхлинейки.
Стайка разномастных собак и ребятня понеслись к мостику. Встревоженные шумом люди вышли из дворов, глядели на военных, тая тревогу. «Рябой, назад!» — громко крикнул бородатый, кряжистый мужик. Чёрно-пегий выжлец круто свернул вправо и остановился. Остальные собаки мгновенно повторили маневр вожака и, высунув языки, повалились на траву. «Не боись, эти не с НКВД, — тихо сказал бородатый окружавшим его людям. — Лейтенант пехотный, младший. Уже в годах, а на петлицах один кубарь всего. Должно учения у запасных и опять заблудились, как в запрошлом году». Военные в окружении детей пошли к домам. Их усадили в тени на завалинку, а сами расположились, где кому впору пришлось. Мужики задымили самокрутками, пережидая пока приезжие попьют молока, которое им вынесла старушка. С расспросами не совались — нужно будет, служивые сами скажут, какая нужда их в эти дебри занесла. А ещё лучше было бы, чтобы попили они молока и тронулись восвояси.
Измождённый лейтенант, медленно выцедив ковшик, передал его солдату и сказал: «Спасибо, мать. Давно такого густого да душистого молока не пил, а холодное, аж зубы ломит». «Да уж известно, что за молоко в городе — после него и посуду полоскать не надо, — откликнулся бородатый с ухмылкой. — В прошлое лето побывал я в городе. Сваты грозились без меня внука окрестить, ежели к Троице не приеду. Делать нечего, навьючил Гнедка, свистнул Рябого и на пятый день до Сплавнухи добрался. Коня с собакой у тамошнего лесничего пристроил и с плотогонами в аккурат к Троице припожаловал и внука окрестили за милую душу». И красочно стал описывать, каких городских странностей и несуразиц насмотрелся за те два дня, пока парохода на Сплавнуху дожидался. Слушатели, имитируя интерес к неоднократно слышанной бывальщине, хмыкали: «Ну, народ... Это ж надо...» — пытаясь этой наивной уловкой отсрочить (чуяли, что недобрую) весть, которую таят военные.
Лейтенант это понимал и никак не мог набраться духу, чтобы сообщить им страшную весть и порушить мирную, незатейливую жизнь этих людей, но: «Лешаки дремучие! Война шестой день бушует, а они в тенёчке прохлаждаются, рыбку ловят, молочко с погребушки пьют, байки травят!» — распалял себя командир, уже четвёртый день собирающий по захолустьям призывников и свозя их на ближайший сборный пункт. Посмотрев на солнце, глянул на часы, уложил на колени сумку, достал бумаги. Старуха углядела беспокойство и душевную маяту военного: «Ты, чо это, Терентий, ровно всамделешний косач на току — окромя себя никого не слышишь. Дай людям слово сказать. Не в гости же они до нас пожаловали, а дело, видать, неотложное приспичило». — «Так слухают же. Я только про городское молоко сказать хотел, — начал оправдываться Терентий, но увидев вставшего с бумагами лейтенанта виновато сказал: — Прощения просим». От начальника, да ещё с бумагами, хорошего ждать не приходится. «Пронеси, Господи! Спаси и помилуй, Царица небесная!» — закрестилась старуха мелкими стежками.
Запоздала с молитвой старая Шевчиха — беспощадная война уже шла и требовала её сына, лесника Терентия Шевчука, старшего внука Павла и ещё троих военнообязанных по списку, быть не позже пяти часов завтрашнего утра на сборном пункте в лесхозе «Угол». А это значит, что на сборы осталось от силы два часа.
Ровно через два часа пятеро мобилизованных, закинув вещмешки с наскоро испечёнными пресными коржами, брусками сала, сменой белья и нарубленного впрок табака, вспрыгнули на кузов тронувшейся полуторки и, держась друг за друга, махали стоящим у мостков родным, пока машина не нырнула под покров леса. Оставшиеся тихо разошлись, и бесцельно бродили по дворам пытаясь постичь меру происшедшего.
Командир заверил женщин, что солдатские письма они будут получать обязательно: «Полевая почта — подразделение строгое и техника у них серьёзная. Доставят по назначению. Ждите». Люди ждали, ждали покорно, изводясь мучительным неведением. На исходе второй недели стало ночами погромыхивать. И не так людей этот гул испугал, как-то, что он с востока шёл! Война-то на западе должна идти! Дня через три с востока, дрожа воздухом, опять пополз по земле тревожный гул. Над чёрной стеной леса багровело в той стороне ночное небо. Женщины вслушивались, вздыхали, утирали глаза, гася кровавые отблески в набегавших слезах.
«Всё! Боле ждать невмоготу! Завтра в лесхоз пойду, а то до смерти изведусь. Собак и ружьё с собой возьму. Не пропаду», — сказала бездетная Анюта, жена объездчика Кощеева Ивана, молодуха бедовая, исходившая с мужем окрестные леса на сто вёрст вокруг. «Иди. Кроме тебя некому. У Веры грудничок на руках, а у нас и хворости, и по лавкам мал-мала. За хозяйством приглядим». На рассвете провели бабы Анну за Борянку и стали ждать, гоня тревогу и тая надежду.
А вокруг Борков, как и многие годы до этого, всё шло своим чередом. Днём от жары бор истекал смолой, а ночами тихо блаженствовал, стоя по пояс в прохладном тумане. Часто раскалённый небосвод, грозно рокоча, остужал себя быстрым шумным ливнем из низкой, тёмной тучи. И снова парило, и снова стонали куры во дворах, плескались утки в речушке и паслись телята на поскотине. И люди, как и прежде, день-деньской в нескончаемой работе, но без прежнего гомона и весёлой сутолоки.
Осунулись и почернели от горьких неотвязных дум. А Анна как в воду канула. И когда на рассвете вышедшая с подойником Шевчиха наткнулась на истощённого Рябого, который, тихо скуля, зализывал рану на репице, созвала жителей кордона и сказала: «Сегодня третья неделя пошла, как Анна в лесхоз ушла. Жива ли — Бог весть. Одно знаю — будь с ней всё ладно — давно бы дома была, потому как знает, какая тут у нас маята кромешная. Будем за неё Бога молить, а нам, как ни крути, надо к людям выйти и узнать, что в миру деется. Скажи ты, Силантий, что мы с тобой надумали».
Сухощавый старик, сидевший на колоде, выставив деревянную ногу, легко поднялся и одёрнул складки рубахи под широким ремнём. Новая пограничная фуражка с прямым козырьком молодила его бритое, ясноглазое лицо с аккуратными усами. «Конешно, жить в незнанке нам дальше не можно. Чтобы лихо нас врасплох не накрыло, надо знать, какое оно из себя, чтобы нам либо препоной заслониться, либо стороной его обойти. А беда, по всему видать, большая вкруг нас кружит. Ходок я, конешно, почти никакой, но лес на триста вёрст во все стороны мне знакомый, потому, как почитай по двадцать с лишком годов и царю и советской власти лесничим в этих краях отслужил. Да и попутчик надёжный со мной идёт — Иннокентий. С ним да с Гнедком мы сквозь любой бурелом и топь к нужному месту доберёмся. Идти, конешно, сторожко надо будет и теми тропами, кои токо нам ведомы. По чёрнотропу успеть надо, чтобы по снегу не следить».
Да, только эти двое справятся с таким, непосильным для остальных, делом. Без спешки основательно снарядились, и на второй день ранним утром Кеша Мазур повёл Гнедка с Силантием Крыжовым и вьюком на спине к мостку. Рябой, задрав голову, не моргая, смотрел им вслед. Когда по мосту гулко зацокали копыта, он нетерпеливо переступил лапами, дёрнул брылами, резво взял с места и исчез под сводами леса, где минуту назад скрылись разведчики.
В школу Кеша Мазур ходил всего три месяца. Когда его мать, уже полубезумная от разлуки с сыном, по первопутку наконец-то смогла добраться до лесхоза, то вместо бойкого, ясноглазого крепыша в неё намертво вцепился зашедшийся в судорожных рыданиях заморыш. Мать поняла: ещё одной разлуки они оба не переживут, и увезла сына из угарной и шумной бестолочи интерната в просевшем бараке. И зажили они ладно в суровой, но прекрасной и щедрой пуще!
Рос без сверстников-мальчишек у мужиков на подхвате и посылках. Мужская работа и жизнь в таёжном лесу — дело строгое, и потому премудрости этой жизни усваивал сразу и накрепко. Его усердие ценили и не обижали снисходительными усмешками, если у него промашки случались, и рос он надёжным, основательным человеком. С десяти лет даже в зимнем лесу уже сутками пропадал, а в прошедшую — рысь добыл. Сейчас это рослый, крепкий парнишка с серьёзным лицом и длинными, до плеч, русыми волосами. (Чтобы уши и загривок от комаров укрыть.)
Его мать, Эрна Флуг, родилась в семье волынских немцев, вымершей от тифа в двадцать первом году. Её тощее, кряхтящее тельце мужики из похоронной команды вышелушили из кокона вшивого тряпья и передали в санитарный обоз. Выжила. Окончила в детдоме школу и получила специальность. Со своим будущим мужем наладчица Эрна познакомилась на работе. Она была единственной женщиной в бригаде наладчиков инженера Иннокентия Мазура. Рослый, немногословный мастер с виду был строг, но синие глаза под суровыми, сросшимися бровями были добры, а редкие улыбки — по-детски, во весь рот. Второй год вдовствовал. Пробовал создать новую семью, но как-то не сладилось.
Когда через два месяца мастер, робея, сделал Эрне предложение, она сказала: «Думала, не дождусь и придётся самой сказать, что ты мне по сердцу». Поженились. Счастливо прожили почти год, и Иннокентий, оберегая отяжелевшую жену от давки и толчков, отвёз на трамвае в роддом. Ночью родила сына, а когда её незадолго до обеда разбудили к обходу, услышала, что на заводе произошла авария и раскрыта банда вредителей. Вот наказание-то с этими вредителями! Когда уж их искоренят, буржуев недобитых? Мужа теперь не жди — без его бригады в этой беде заводу не обойтись. Не судьба ему сыночком полюбоваться в эти дни. Ничего, мы терпеливые — дождёмся. Да, сынок?
На вторую ночь пожилая няня, подкладывая мамашам в притемнённой палате сосунков, прошептала Эрне: «Под одеялком... Боже упаси... никому! Прочитай и уничтожь». Обмерла от страшного предчувствия. Когда сын, ни разу не передохнув, быстро насытился и, сверкнув из-под припухших век глазками, уснул, Эрна нащупала на нём пакетик и спрятала у себя на груди. Когда няня забирала грудничка, Эрна придержала её за полу халата, но та сделала строгие глаза и прижала палец к губам. Под утро, запершись в туалете, Эрна развернула пакетик. Там лежало несколько сложенных червонцев и записка на бланке наряда. Быстрые строчки требовали: «В дом не возвращайся. У Ежковых дождись парохода на Сплавнуху. Оттуда доберись до лесхоза к Агате. Прощайте, мои любимые. Я счастливый — у меня сын!»
Неделю спустя старики Ежковы ранним, пасмурным утром втащили на корму старого буксира «Сом», который шёл с баржой вверх к Сплавнухе, чемодан и два узла с пожитками. Устроили багаж и Эрну с сыном в затишке под брезентом, укрывавшим штабель больших ящиков. Дородная старуха Ежкова поставила в закуток кошёлку со снедью и перекрестила мать с ребёнком: «Храни вас Матерь Божья!» Вислоусый дед Ежков погладил Эрну по плечу, тронул головку ребёнка чёрной, заскорузлой ручищей и отошёл, занавесив затуманившиеся глаза кустистыми, седыми бровями. Из люка высунулся чумазый человек: «Батя, время! Чал не забудь закинуть», — и пропал.
На пятые сутки беглянка высадилась в Сплавнухе, а через три дня с оказией добралась до лесхоза «Угол». Но оказалось, что золовка с мужем уже с осени на таёжном кордоне живут. Их бывшие соседи приютили её с сыном и не приставали с расспросами. До Борянки она добралась на газогенераторной полуторке, развозившей по зазимью на дальние точки нужный людям на всю долгую, непролазную зиму припас: муку, керосин, охотничье снаряжение, соль, спички, сахар.
Свояк Петро Горелик и золовка Агата устроили её в давно уже нежилой, но ещё ладной избушке. Всем кордоном два дня подправляли, драили и чинили её снаружи и внутри. Расставили оставшуюся от прежних жильцов немудрящую мебель и посуду, самотканых половичков настелили, горшок с геранями на подоконник поставили. У запечка на жердочку кем-то принесённую зыбку подвесили и весёлым ситцем занавесили.
К обеду пошабашили. Выставили на стол ёмкую посудину с самогоном, по туеску усолившихся груздей и огурцов, крупно нарезали тёмного, пахучего хлеба и прошлогоднего сала, луку накрошили. Первой, перекрестившись, подняла стопку мать старшего лесника Алевтина Шевчук: «Охрани, угодник Никола, человеков и кров их от горя-злосчастия!» Побрызгала щепотью из стакана в сторону печи и строго велела домовому: «И ты, суседко, не строжись, дитя безвинное жалеючи».
Женщины, выпив по стаканчику, сгрудились в закутке вокруг зыбки и канули в бабьи свои нескончаемые разговоры. Четверо мужиков, гудя про своё, не торопясь, опорожняли посудину. Под вечер засобирались домой со скотом на ночь управляться. На ларе оставили штуку рядна, кое-что из зимней одежды и две подушки.
«Ну, ещё раз с новосельем, хозяйка, — сказал задержавшийся у дверей старший лесничий сын Шевчихи чернобородый Терентий. — С нами не пропадёшь. Корову и мелкую живность на обзаведение дадим. С миром помалу приплодом разочтёшься. Деляну под огород раскорчуем. Грибов и ягод всяких разных — пропасть! И живую денежку на сборе живицы заработаешь. Трудов, ясное дело, не меряно, но и жизь наша, не в пример городской, куда сытее! А воля наша всякого богатства дороже — ни тебе налогов, ни ГеПеУ. А дух сосновый любых капель и порошков целительнее. Бабы наши травами да корешками себя и детей лучше докторов лечат, а мужики первачом на берёзовой почке любой пострел после баньки под корень изничтожают. Не боись, живи, работай, сына расти. Хорошему человеку жизь прямее дорогу торит. Может, и хозяина дождёшься. Говорят, случается».
Огонь в свежо побелённой печи набрал полную силу, и домик, блестя мытым окошком, весело дымил заново сложенной трубой. Пахло мытым полом и берестой. Эрна устало присела у завозившегося в колыбели ребёнка, но тот покряхтел-покряхтел и вновь притих...
Очнулась от возни в сенях. Было уже темно. Сполохи догорающих дров пятнали стену. Низко пригнувшись в дверях, вошёл Петро и поставил на пол тяжёлый мешок: «Картошку в подпол надо, в сенях помёрзнет. Сало и лагушок капусты я в кладовку поставил». Вошла Агата: «На, лампу зажги». Пётр потарахтел спичками, зажёг лампу, вдавил в коронку стекло, добавил фитиля и повесил на крюк над столом.
От света и суеты сходу и всерьёз зауакал из своего ситцевого шалашика Кеша. Эрна перепеленала ребёнка и подсела к столу. Петро, подперев скулу кулаком, задумчиво тукал спичечным коробком по столу, пережидая, пока Эрна пристроит сына к груди. Агата умиленно глядела повлажневшими глазами на жадно теребящего сосок грудничка. Сладко томилось сердце — по всем приметам дошли до Бога и её молитвы, и родит она, наконец, своё долгожданное дитя.
Далеко за полночь проводила Эрна родню. Заглянула в колыбель, прикрутила лампу и присела на постель. Избавление от чего-то надоевшего почувствовала, вроде отпало от кожи что-то липучее и свербящее. Поверила, что среди этих людей в суровом, но щедром лесу, ей достанет сил пережить своё горе и вырастить сына...

В Борках — страх и неведение. Анна и Силантия с Кешей, как ушли, так с концами. А уж другая неделя на исходе. Тут и самого терпеливого чёрные мысли до костей усушат. Оставшиеся, так и эдак прикидывали, но выхода из этого своего положения не находили. Значит, надо дальше терпеть, пока чего не надумают или пока само собой дело прояснится.
А в природе всё, как спокон века: солнышко, дожди, звёздные ночи, росные зори, таинственный шум леса. Порядок и гармония. Вот только люди... Неймётся им и никакой закон природы им не резон. Временами гробят дотла всё, что сами же веками создавали. Но должно же их однажды вразумить, что, если не жить в ладу со здравым смыслом, то — кранты. Но ждать этого, должно, ещё ох, как долго...

Санька, семилетний беловолосый крепыш, таскал пескарей у запруды водяной мельницы. Желоб сдвинут, и вода с плеском падает мимо колеса в Борянку. В тени замшелого сруба, на умятой траве, растянулся здоровенный, одноухий котяра. Иногда его ухо начинает нервно дергаться, а из пушистых лап медленно-медленно выдвигались кривые когти и молниеносно сжимались в хищном хвате. Тихо, безлюдно. Высокое солнце припекает, но небо уже напитано осенней, прохладной синевой, а у леса начал иссякать изумрудный сок и летний, смолистый дух. Лиственные заросли вдоль Борянки уже сплошь тронуты золотом и багрянцем.
Санькина мама, Ульяна Рязанцева, вместе с другими женщинами и детьми на дальней деляне, последнюю в этом году, живицу-самотёку собирают, а его, как самого старшего мужика, для пригляда за дворами и живностью на кордоне оставили, да ещё бабушка Шевчиха на своём дворе с правнуком-грудничком и двулетними близняшками Гореликами возится.
Пристроив удилище на рогульку, взобрался на сруб и оглядел оставленное под его надзор владение. Та-ак, телята и коровы на выгоне лежат, жвачку жуют; утки вдоль протоки ряску щелочат; гуси с выводками на лужайке сидят, пёрышки перебирают... Подожди, а где лошади с жеребёнком и овцы? А, вон они у вышки под деревьями табунятся. А собак не видать — за сборщиками живицы увязались.
Спрыгнул на землю и сел в холодок у сруба. Клёв кончился — рыба в прохладу под ракиты ушла. К застывшему поплавку стрекоза чалится. Кот, сверкнув прищуренным глазом, зевнул во всю розовую пасть и вновь запрядал ухом и заиграл когтями. «И во сне мышкует. Два пескаря стрескал и всё ему, обжоре, мало», — укорил Саня своего любимца.
Да, совсем безлюдно и скучно стало на кордоне. Мужики на войне, тётя Аня Кощеева пропала, дед Силантий и Кеша Мазур тоже никак не вернутся. За Кешу ему особенно тревожно, как за брата. Оба без отцов растут (Рязанцева-старшего забрали в тридцать восьмом). Сверстников-мальчишек на кордоне нет, вот и прибились друг к другу, хотя разница в годах ровно наполовину. Не с девчонками же водиться! Нет, они ничего, девочки-то кордонские, бедовые и с понятием, но больше по своим женским делам. А им с Кешей своё мужское дело постигать надо. На пару оно и веселее и сподручнее, потому как не всякое дело с руки в одиночку.
Играючи перенимал Санька у друга всё, чему того мужики и мудрая природа обучили. Почти во всём друзья были уже на равных, но, ясное дело, силёнка и рост у Саньки ещё не те, но это дело наживное. И ружья у него пока нету. А Кеше дед Силантий три года назад двустволку свою тульскую подарил. Эрна этим очень обеспокоилась, но старик её успокоил: «Не боись, парень он гожий и беды не допустит. А без оружия ему в лесу ни толку, ни радости. Не с бабами же на кордоне парню сидеть, киснуть. Ему в полную силу жить надо, чтобы крепким и надёжным мужиком стать. Будь в надёже, моя порука верная».
...В бок что-то больно давит, голову невыносимо печёт, а шевельнуться, сил нет. И будто сверху непонятное месиво шумов: фырканье, стукотня, хлопки, гул, гогот. Напрягся, стряхнул морок и очнулся. Тень уползла за сруб, и он лежал на припёке, навалившись боком на колоду. Шум не пропадал. Поднялся, потёр ноющий бок, огляделся. Кот на мельничном колесе, выгнув спину, таращился вдоль Борянки туда, откуда доносились загадочные, прерывистые звуки. Мимоходом выдернул из воды удочку со снулой рыбкой на крючке и шагнул за сруб...
На «той стороне», вдоль берега, треща, теснились мотоциклы и «Schwimmwagen», а из леса, натужно воя и нещадно дымя выхлопами, торкались два крытых полугусеничных тягача с прицепами. Гуси, заполошно гогоча, с подлётом неслись по выгону за избы, коровы и телята скачками неслись под покров леса у вышки, где, задрав головы и насторожив уши, жались лошади и овцы. Шевчиха заталкивала в сени упирающихся братьев Гореликов.
Вокруг техники суетились весёлые парни в пилотках и серых куртках с погонами. Некоторые, дурачась, уже плескались в Борянке, раскидав одёжу по берегу. На мостках стоял офицер в высокой фуражке. Рядом с ним человек в пиджаке с белой повязкой на рукаве и плоской кепкой на длинношеей голове. Офицер, держа у глаза монокль, внимательно следил за пальцем штатского, которым тот неуверенно водил по развёрнутой карте. Вдруг офицер резко отстранился от него, обернулся и что-то прокричал в сторону леса.
С кузова застывшего у леса тягача соскочила женщина в низко повязанном светлом платке. Пока шла, уложила платок на плечи и пригладила гребнем волосы, отряхнула и поправила одежду. Офицер подал ей карту и потряс над ней раскрытой ладонью — дескать: «Ну, где тут это место на самом деле?» Женщина уверенно показала.
С правнуком на руках Шевчиха не смогла запихнуть юрких братцев Гореликов в сени и вместе с ними смотрела на шумное, пугающее многолюдье. Пацанята, раскрыв рты, глазели на детское баловство голых дядечек. А бабка, разглядев кресты на машинах и мужчин в серо-стальной форме, остолбенела: «Батюшки-светы, немцы!» (Ей приходилось их видеть в восемнадцатом году.) А разглядев подошедшую к мосту женщину, старуха невольно вскрикнула — это была Анна Кощеева!
В сопровождении солдата с винтовкой офицер направился ко двору Шевчуков. За ними Анна и штатский. Остановившись перед хозяйкой, офицер снял фуражку и утёр платком потное лицо и шею. Это был блёклый человек неопределённого возраста с неулыбчивыми, умными, светлыми глазами. Солдат — рукастый, широкой кости мужик, лет около сорока с широким добродушным лицом — умильно щурился на белобрысых близнецов. Анна обняла Шевчиху, что-то ей коротко сказала и, взяв у неё плачущего ребёнка, отошла к крыльцу. Офицер кивнул типу в пиджаке и строго уставился на хозяйку. Переводчик стал её расспрашивать и переводить немцу: «Да, мужчин всех призвали, кроме одноногого старика Силантия Крыжова, но он и парнишка Кеша Мазур в лесхоз ушли, узнать, что на свете творится. Нет, у них конь. Кто ж его знает, когда они вернутся? Женщины и дети — на живице и вот-вот должны вернуться. Как же в лесу без ружья? В каждом доме есть. Две казённые централки рекруты с собой забрали. Нет, никаких чужих людей здесь не было. Я сроду не вру».
Из-за избы вышла Анна и сказала переводчику: «За поскотиной бабы и ребяты из леса выйти боятся». Тот повёл немцев за избу. Увидев сгрудившихся на опушке женщин и детей, с жавшимися у их ног перепуганными собаками, остановились. «Las sie her kommen», — приказал офицер. (Пусть подойдут.) Анна, передав Шевчихе внука, быстро пошла к лесу, уже издали, махая толпе платком. Но те робко тронулись к избам только после того, как Анна, подхватив на руки кого-то из детей, потащила за собой сноху Шевчихи Серафиму.
Офицер строго спросил, все ли пришли из леса? Анна подтвердила, что все налицо. Переводчик перевёл короткую речь немецкого командира: «Запрещается без разрешения фрау Кощеев покидать кордон; через фрау Кощеев можно передавать для солдат излишки молока, яйца и овощи, за которые раз в месяц будет производиться расчёт мануфактурой, обувью и прочими необходимыми промтоварами; сейчас же сдать все ружья, патроны и порох; недобросовестные будут строго наказаны; оружие примет фельдфебель Курт Квинт», — ткнул офицер в сторону улыбчивого солдата и устало пошёл через мосток на ту сторону.
Фельдфебель уселся на бревно, близ которого жались пришедшие из леса дети. Пошарил-похлопал по карманам и, показывая, что там ничего нет, обескураженно развёл руками, удивлённо пуча глаза. Теснящаяся у плетня детвора прыснула и робко посунулась поближе. Бедовая восьмилетняя Ульяша протянула ему берестяной кулёк с ягодами. Тот горкой натряс ёмкую горсть и, запрокинув голову, высыпал себе в рот. Зажмурившись, потискал-помял ягоду языком и с видимым блаженством проглотил. Похлопал себя по животу и поднял большой палец — «на ять»! Вернул кулёк Ульяше, сказал: «Болшой спасибо», — и поманил к себе остальных.
Особо поинтересовался удочкой и уловом Сани Рязанцева. (Это он своих с деляны привёл.) Одобрительно покивал: «О, карашо! Гут, гут!» Потрепал Санькины вихры и опять показал большой палец. Санька начал было жаловаться на Ваську, который две самые большие рыбины (показал руками) сожрал. Немец понял выразительную мимику, жестикуляцию и урчание Сани, качая головой, осуждающе цокал языком и строго, изпод руки, высматривал разбойника, но подошли женщины с ружьями и сундучками с охотничьими припасами и турнули детей по дворам.
Фельдфебель Курт Квинт прокричал что-то через Борянку. Через мосток прибежали два солдата и унесли оружие и припасы. Подозвал к себе переводчика и сказал женщинам: «Солдатам без разрешения входить в ваши дома запрещено. Собак пока привяжите или держите взаперти. Уходить из поселения можно только по разрешению Анны и только до захода солнца. О чужих немедленно сообщайте. Всё сказанное должны соблюдать и дети. Добросовестно исполняя эти несложные требования, вы избежите конфликтов с новой властью, которая будет строго карать нарушения порядка. Я верю, что вы будете благоразумны».
За несколько дней немцы раскинули под соснами несколько больших палаток и установили на колодки два камуфлированных автофургона с антеннами. Из землянки в два наката глухо тукал движок. Ночью только этот невнятный звук и несколько низких синих огоньков выдавали расположение лагеря. Крытые грузовики в сопровождении конвоя мотоциклистов регулярно прибывали к посту. Немцы быстро перетаскивали в палатки ящики и бочки. После короткой передышки машины уходили вниз вдоль Борянки. В середине октября транспорты перестали приходить, и суета на той стороне улеглась. Под соснами остались только четыре мотоцикла, «Schwimmwagen» и трехосный тягач. А чего там разгружали и штабелировали солдаты, и сколько их на той стороне осталось, никто не знал.
Да и некогда было женщинам на немецкую суету ротозейничать — своих дел и забот хоть спать не ложись: дрова и сено ко дворам не подвезены, картошка не копана, ячмень и гречу сжать надо и от осеннего ненастья в овине укрыть, дети, скотина. Работа эта нескончаемая им во спасение потому, что не оставляла времени и сил на маяту душевную о судьбе мужей, о войне, о будущем своём и детей. Анна Кощеева на расспросы о том, что с ней было во время её долгого отсутствия, и скоро ли немцев назад погонят, отмахивалась: «Не время».
Снег лёг аккурат в ночь на седьмое ноября. Люди рады концу промозглой слякоти и тому, что с работой, за малым, управились. Оставшиеся на вырубках дрова и сено даже легче по первопутку ко дворам вывозить. Дети высыпали на сверкающий под утренним солнцем взгорок за левадой и затеяли своё извечное: снежки, санки, снеговики и прочее неописуемое барахтанье, в которое на равных ввязались и освобождённые на радостях жалобно скулившие собаки. Внучки-погодки Силантия собрались было праздничный красный флаг над воротами приладить, уже и лестницу подтащили. Хорошо мать заметила возню и отобрала у них выцветшее полотнище на захватанном древке и сунула за ларь в кладовой. Пятнадцатилетняя Мариша ещё и шлепка схлопотала от перепуганной матери: «Забыла, кто на той стороне квартирует?»
Потекли тихие, ничем не примечательные дни. Помалу нарастающий покров снега совсем заглушил стук движка, и присутствие людей на той стороне выдавали лишь снопы света, временами на мгновение вырывавшиеся из распахнутых дверей автофургонов. А днём и вовсе ничего не углядишь — немцы свой лагерь снежным валом обнесли. Но запахи удержать стена эта не могла, и тропический, тревожно-бодрящий аромат кофе расплывался далеко окрест. По приливам этих душистых волн борянские женщины свои ходики подводили. Чика в чику! Словом — немцы.
Но гнетущее неведение, тоска и тревога постепенно начали овладевать бабами, и неведомо к чему толкнуло бы их иссякшее терпение и отчаяние, если бы на рассвете пятнадцатого ноября гул моторов, лязг гусениц, скрежет снега и громкие, бодрые голоса не всполошили застывший под снегом кордон. Одеваясь на ходу, и стар и млад высыпали на дворы. Цыкнули на зашедшихся в лае собак и молча следили за суетой на той стороне. Через мост к борковчанам шла группа людей.
Группа направилась к стоящей у ворот Анне Кощеевой. Это были старые знакомые. Впереди вышагивал высокий Hauptmann с круглыми, чёрными наушниками во всю щёку, в длинной шинели с меховым воротником и в крестьянских овчинных рукавицах. За ним уверенно ступал широкий, рукастый фельдфебель Курт Квинт. Тонкая шинель поверх толстого свитера под кителем стянута ремнём с кобурой на животе, околыши суконной пилотки на уши опущены. За ним солдат с автоматом на груди и глубокой каской поверх толстого подшлемника. Чуть в стороне от офицера держался переводчик с белой повязкой на рукаве полушубка, в ушанке и валенках. По его зову все потянулись ко двору Анны.
«Wer ist Frau Erna Masur?» — оглядел офицер жмущихся в сторонке женщин. «Das bin ich», — прижала Эрна руку к груди. Отвечая на вопросы гауптмана, она за пять минут рассказала всё про свою небогатую событиями жизнь. Одобрительно покивав, он сказал, что её биография ему известна, а расспросы — это проверка её искренности и степени владения немецким языком. С этим всё в порядке, и оккупационная власть в его лице назначает её осуществлять административное управление в пункте «Борки».
«Чтобы вы не тяготились сотрудничеством с нами, я могу представить вам, фрау Мазур, неопровержимые доказательства того, что диверсию, за которую большевики расстреляли вашего мужа и ещё семь безвинных людей, инспирировали органы НКВД. К счастью, друзья вашего мужа оказались мужественными, достойными людьми и, спрятав вас с сыном в этой глуши, помогли избежать уготованной вам плачевной участи «жены врага народа» и немки к тому же. И ещё: всех советских немцев из европейской части СССР в сентябре-октябре депортировали. Загнали, как скот, в товарняки, вывезли за Урал и высадили в голых степях Сибири и Казахстана без средств к существованию и крова над головой. Нам известно об адских муках этих безвинных людей. От страшных холодов и голода они гибнут сотнями. Особенно дети и старики». Утерев концом полушалка выступившие слёзы, Эрна сказала, что согласна исполнять распоряжения новой власти.
«Кстати, фрау Мазур, всем полицейским постам и военной жандармерии дан приказ сообщить лично мне, если будет задержан безногий старик Крыжов и подросток Инноценц Мазур. Быть может, вам известно, где они находятся? А может, кто-нибудь из вас знает? — строго обвёл он взглядом внимательно слушавших переводчика женщин. — Жаль. Дело в том, что подходы к нашим постам защищены минными заграждениями, и они могут на них подорваться. Напоминаю, что с сегодняшнего дня по всем вопросам обращайтесь к фрау Мазур. Только ей и фрау Кощеев разрешается переходить через мост, предварительно окликнув часового. Строго предупредите об этом детей», — добавил он и повернулся к мосту.
Шевчиха, протянув руки, посеменила за ним, но автоматчик перегородил ей дорогу, и старуха громко и жалобно закричала: «Эй, ты... благородие! Про войну-то скажи! Нам же неведомо, как там и что? Ни писем, ни газетов же нету. Мужики же наши тама! На нет извелися от страху да тоски!» Офицер, выслушав перевод, сказал: «Скорей всего, они в плену. Могу вас всех порадовать — война закончится не позднее лета будущего года. Ленинград полностью окружён и через пару недель вынужден будет сдаться. Без боеприпасов и продовольствия он обречён. Москва вот-вот падёт, разорванная нашими танковыми клиньями. Так что уже скоро дождётесь своих, если они живы, конечно,» — и пошёл к мосту, прикрыв нос воротом.
И опять всё утихло на кордоне. Даже сполохи света пропали на той стороне. Но когда Саня Рязанцев решил проверить, есть ли вообще немцы на той стороне, то не успел высунуться из камышей возле моста, как раздался гулкий, строгий оклик: «Хальт! Насат!» Эх, и рванул Санька! Только у леса вышмыгнул из тальника и на снег повалился, отдышаться. Немец-то сверху, будто с неба, стращал! (громкоговоритель на дереве) ей-богу! И никому не расскажешь — засмеют и брехуном задразнят, а мамка за ослушку трёпку задаст — три дня чесаться будет. Лежит, прикидывает, кумекает. Вдруг прямо из-под снега на него кто-то как прыгнет! Немец! Визжит тоненько и лижет шершавым, горячим языком зажмурившуюся Санькину лупетку! Фу, псиной воняет!
Так это ж Рябой! Значит, Кеша вернулся! Саня в клубах пара ворвался с собакой в избушку Мазуров. Эрна вскочила со скамьи: «Кеша! Сынок! Где он?» — «Я думал, он дома...» Эрна вдруг схватила беснующегося пса за ошейник, выдернула из-за пряжки берестяную скрутку и прочла у окошка выдавленное на ней слово: «б а л а г а н». Ноги отнялись, присела. «Сбегай, позови бабу Шевчиху, тётю Анну и маму. Не шуми только. Пусть задами идут». Подождав, пока Рябой вылакает миску тюри, Эрна приладила на нём холщовую торбу с туеском мёда и парой коржей. Пёс, встав на дыбы, ударил лапой по дверной клямке и пропал в облаке пара.

«Кончай ночевать, панели на подходе!» — высунувшись из будки, проорал прораб сиплым со сна голосом. Служивые зашевелились. Неспешно переобувались, закуривали, а шустрики уже гомонили и плескались у чана с водой. Сашка обулся, раскурил самокрутку, длинно выдохнул глубокую затяжку и коротко досказал историю появления в таёжном Полесье экзотического Курта Рязанцева, снисходительно отреагировав на мою умоляющую физиономию.
Уведомив немцев, женщины привезли с вырубки истощённого и обмороженного Иннокентия. Вдобавок к туземным снадобьям, фельдшер Иоанн давал ему таблетки, мазал мазями, растирал, мял и выстукивал. В полторы недели свежая розовая кожа ссунула бурые струпья с его примороженных ног, а сытость укрыла выпиравшие косточки. И уже вскоре здоровый, румяный Кеша с неразлучным Сашкой ставили в урёмном чернолесье петли на зайцев и силки на куропаток.
Силантий умер ещё до снега, и Кеша засыпал его землёй под вывороченной сосной. Гнедко от бескормицы обессилел и однажды утром не встал. Завёрнутую в брезент кладь: котелок, чайник, доху Силантия, лосиную шкуру — на пару с Рябым тащили на волокуше. Огниво, патроны, топор и ружьё Иннокентий держал при себе. Кормились охотой, мёрзлой ягодой, откапывали из-под снега желуди и орехи. Да, без пса Кеша бы навряд до дома добрался...
На немецкое Рождество внезапно нагрянули солдаты, шумные и развесёлые. Притащили с собой ёлочку, патефон и ёмкие коробки. Собрали всех в большой горнице Анны Кощеевой, зажгли на ёлочке разноцветные, пахучие свечки, расставили на подоконнике в кружок нарядных куколок, игрушечных коровок, овечек, ослика. В серёдку усадили нарядную куклу с Христосиком на коленях.
Верховодил фельдфебель Курт Квинт с ватной бородой и в красном колпаке. Щедро сыпал в фартуки и ковшики детских ладошек сладости. Женщины расставили на столе обильные закуски и баклагу с медовухой. Детям дали послушать пластинки с задушевно-печальными немецкими рождественскими песнями, напоили чаем со сладостями и отправили по домам.
Вскоре стало шумно. Поврозь пели свои песни, а сводным хором ладно одолели «Катюшу» и «Вечерний звон». Пытались танцевать под патефон, но кроме Эрны «городские» фокстроты да танго никто из женщин танцевать не умел, да и стеснялись «стыдных» движений. Зато «Полянку» с весёлыми частушками и лихими взвизгами сплясали так, что свечки все до единой потухли. Дали жару! За стол сели уже вперемешку.
С тех пор солдаты стали часто бывать на кордоне. Не охальничали. Баловали детей угощениями. Всякую мужскую работу умело и сноровисто справляли. За труды хозяйки щедро угощали их домашней стряпнёй и медовухой. Стали понимать друг друга. Постепенно пропала настороженность, и женщины прониклись доверием к этим серьёзным, трезвого ума, работящим людям.
Но вдруг женщины почему-то посуровели и стали их сторониться. А произошло вот что: как-то на рассвете увидела Шевчиха, как со двора Анны «на ту сторону» поспешал солдат Петер. «Грех это, Аня, — укоряла её старуха. — Как мужу в глаза смотреть будешь? Он же ни на шаг от тебя не отходил. Любил». — «Нет у меня мужа, мать. А у тебя ни сына, ни внука. Восьмой месяц уже, как наши мужики погибли. Все разом. Бомба точно в середину баржи угодила, в которой рекрутов к Сплавнухе тянули. Смолчать хотела, не лишать баб надежды, да твои попрёки понудили. Не обессудь. А немцы, должно, в самом деле, насовсем пришли. По радио ихнему передают, что Сталин аж за Уралом сховался, а в Кремле похожий на него человек сидит. Грех, мать, не на мне, а на войне, которая наших мужиков поубивала. А жить, как ни то, дальше надо — не старуха ещё. Может, и дитё сподобит Господь родить. Немцы — тоже люди».
Тяжело переживали страшную весть. Но набиравшая силу весна выдавила людей из печальных, серых изб на яркое солнце, где ждала их неотложная череда насущных забот, оттеснивших горе в дальние закоулки души. Иногда только, глухой ночью, искусает и вымочит слезами вдова подушку, а с утра снова с головой в нескончаемую работу и хлопоты.
Что на свете творится, не знали — ни радио, ни газет. Тревожило, конечно, что война никак не кончается, но немцы были спокойны и всё свободное время проводили на кордоне. Построили красивый прочный мост через Борянку, обновили мельничные постава, две ветхие кровли перекрыли, фасонисто палисадники огородили и невиданными в этих местах цветами засадили.
Фельдшер Иоанн хозяйничал на дворе Эрны Мазур, и у Кеши появился братик.
Анна родила девочку. Петер таскал дочку по домам и умильно хвастался её красотой и статью.
Фельдфебель Курт Квинт прижился у Ульяны Рязанцевой. С её сыном Саней они давние приятели и заядлые рыбаки. Вместе ладили снасть, плели корзины и вентеря, вязали берёзовые веники, которыми отчаянно хлестались в банные дни. Починили надворные постройки и снесли просевшее, трухлявое крыльцо со щелястой, скособоченной дверью и подслеповатым оконцем. Новое крылечко из строганных досок веселило двор голубым окрасом и фасонистым, белым переплётом большого окна.
В трёхгодовалой дочке Ульяны улыбчивый немец вообще души не чаял: косички ей заплетал и в куклы, как маленький, игрался. Поздней осенью сорок второго большой Курт подвесил к матице зыбку, в которой издавал разные звуки и пускал пузыри Курт маленький, синеглазый прожора и весельчак.
В конце лета сорок четвёртого на «той стороне» внезапно началась возня, и целую неделю немцы на кордоне не появлялись. Через неделю суета за речкой так же внезапно стихла, и на кордон пришли фельдшер Иоанн, Петер, Курт и серьёзный молчун Густав, от которого ждала ребёнка сноха Силантия. Уселись с женщинами на скамейки, вокруг клумбы с поздними астрами.
«Временные неудачи на фронте вынуждают нас отступить за Большую реку, — сказал, опустив глаза, фельдфебель Курт Квинт. — Фрау Эрне Мазур, как фольксдойче, разрешено вступить в брак с Иоанном Герлахом и вместе с детьми уехать в Германию. Остальные должны остаться. Но мы скоро вернёмся и вновь будем вместе». То, что они услышали, не было, казалось, для них неожиданным. Они давно уже поняли, что всё рано или поздно именно так и закончится, и были готовы к этому. Молча повели «своих» немцев на свои дворы. Рано утром немцы ушли и больше не вернулись.

На этом я закончу свой рассказ о юноше с «фашистским» именем. Знаю, что читатели возмутятся: «И без тебя знаем, что «больше не вернулись», а с пацаном-то что дальше было?»
Простите великодушно — я не знаю. Роту Сани Рязанцева передислоцировали в Васюганскую лесотундру, и мы больше не виделись. Мне и самому, ой как хочется знать, как Ульяна Рязанцева отстояла в те времена абсолютно невозможное у русских имя сына! Такое, разве что, только где-то в Прибалтике могло пройти.
Мои попытки сочинить окончание не получились. Сюжетные линии заводили в такие дебри, из которых мудрено было выбраться, а страдания и мытарства людей в то страшное время уже давно многократно и подробно описаны очевидцами.
А Курт Рязанцев — лицо реальное. Ведь Санька, его брат сказал: «Его Курт з о в у т, как тебя». В 1957-м году сказал!