Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы



Александр Сафронов

Поэты

Бунин

Людмиле Сафроновой

Впервые я увидел его портрет в далеком детстве и вдруг сразу представил, как он идет по орловским улицам, худой, высокий, красивый, с тростью в руке, в фетровой шляпе и полосатом костюме. Его маленькая бородка и мягкие усы касаются дамской ручки при целовании, и дамы, должно быть, испытывают восторг от прикосновения его губ.
Спустя много лет мне посчастливилось увидеть его движения, услышать его голос, его речь. Он сидел у себя дома, на вилле Бельведер; вокруг него толпились люди, а он, уже старик, со впалыми, но "поразительно живыми глазами", лишь резко поворачивал головой из стороны в сторону, улыбался и что-то говорил по-французски. И вдруг я вспомнил его слова, которые так отвечают всей его жизни: "Не рождаемся ли мы с чувством смерти? А если нет, если бы не подозревал, любил ли бы я жизнь так, как люблю и любил?"
Да, он любил жизнь, он любил то, что создано любовью, значит, он любил самую любовь, но всегда думал о смерти. Конечно, что же прекраснее всего и что же всего страшнее, ужаснее? Любовь и смерть. Прекраснее любовь, страшнее, ужаснее сознание смерти, сознание: что, если я умру? Будет ли все так, как при мне, будет ли жизнь протекать так же незаметно, ощутит ли посторонний мое отсутствие в этом мире? И если нет — это и страшно.
Ваятель. Он до сих пор предо мной. Нищий и великий, как и подобает ваятелю.
"Так всю жизнь не понимал я никогда, как можно находить смысл жизни в службе, в хозяйстве, в политике, в наживе, в семье. Я с истинным страхом смотрел всегда на всякое благополучие…" — говорил он в минуты откровения. И вот он уже семидесятилетний старик, сидит перед панорамой Ниццы и смотрит на горы над ней. О чем думает ваятель? Переосмыслив все, что было в его жизни, создает ли свой великий "Пир во время чумы"? Или, может, унесся сейчас далеко, в детство свое, и стоит за бархатной шторой, и манит пальчиком свою мать, чтобы та дала ему грудь? Но нет, сейчас он, кажется, встанет и закричит: "Солнце мое! Возлюбленная моя! Ура!"
Чудится мне, как в одну из морозных январских ночей сидит он за столом и думает о своем прошлом, "о своей бесхарактерности…, неотмщенности за оскорбления, о том, что слишком многое прощал, не был злопамятен, да и до сих пор таков". Но вдруг он отступил от своих мыслей, глянул в глубину январской ночи и с какой-то грустью, тоской по прожитому закончил: "А ведь вот все, все поглотит могила".
Встал и подошел к окну. Он чем-то раздражен, недоволен. Но вот опять мысли о смерти занимают все его существо. Он в волнении подходит к столу, садится у окна и шепотом, шевеля губами, произносит: "Через некоторое очень малое время меня не будет — и дела, и судьбы всего, всего будут мне неизвестны… И я только тупо умом стараюсь изумиться, устрашиться".
Вот и опять ужас смерти окутал ваятеля. Чего же боится он? Неизвестности?
И нет больше ваятеля, и не видать его резко поворачивающейся головы, нет новых слов и мыслей, которыми он одарил бы нас. Но где же он? Может быть, мчится сейчас в санях в ту волшебную страну, в ту сказку — Гренландию, о которой он так же волшебно говорил, как и мечтал.
Ваятель… Он "заслужил право сказать о себе нечто подобное тому, что сказал, умирая, Бернар: думаю, что я был хороший моряк".

Поэты

То, что находится сверху, подобно тому, что находится снизу, и то, что снизу находится, тому, что находится сверху, подобно.

Вот я открываю не наугад суру Корана, в которой упоминается о поэтах. "Во имя Аллаха милостивого, милосердного!" — читаю слова Всевышнего, вложенные в уста Пророка Мухаммеда. Это и представил я: Милостив и Милосерд.
Следующие же слова, кажется мне, я уже слышал где-то и произносил их когда-то. Они знакомы мне своей недоступностью, темной тайной, смысл их известен якобы одному только Аллаху. Вот они: "Та син мим". Я мысленно оказываюсь на минарете и прочитываю их нараспев. Так, как будто совершал уже когда-то и совершаю сейчас, оказавшись выше всех, какой-то намаз. "Та-а син-мим-м". И кажется мне, я готов отгадать смысл этих слов, но так и не убедившись в точности моего перевода. "Та — син — мим. Вот знамение книги ясной. Может быть, ты готов убить себя от того, что они не веруют?" Так начинается сура Корана о поэтах.
И вот я начинаю перебирать в памяти тех, которые были "готовы убить себя". Один же из тех немногих говорил: "Вот, я ничтожен: что буду отвечать тебе? Руку мою полагаю на уста мои". После, когда было сказано так и наложена десница на уста, жил он "сто сорок лет, и видел сыновей своих и сыновей сыновних до четвертого ряда. Умер же в старости насыщенный днями".
Вспомнился мне и тот, который познал, что "во многой мудрости много печали; и кто умножает познание, умножает скорбь". Это был Мирный поэт и царь Израилев, угадавший то, что "крепка, как смерть, любовь; люта, как преисподняя, ревность". Это был счастливый поэт, — думаю я, — ибо ответили ему Те, кому посылал он свои поэтические гимны.
"Ударь твоим жезлом по морю", — внушал Аллах Пророку Мусе, когда отчаялись его товарищи. "И разверзлось оно, и была каждая часть как гора. И приблизили Мы потом других, — говорит Аллах. — И спасли Мы Мусу и тех, кто был с ним, — всех. Потом потопили Мы других".
Проникая в глубины моря с помощью дарованного Аллахом жезла, Муса был удивительно счастливым поэтом, ибо имел на всякий свой звук еще и отзвук — гневный или милосердный.
Некогда я стоял там, пред тем морем, между частями которого выводил Муса свой народ в землю Иудейскую. Стоял и не мог вообразить ни величия и силы того жезла, от удара которого разверзлось море, ни времени, которое отделяет меня от событий "Исхода". Несомненным казалось то, что воду, которую вижу я, видел и Муса, и народ его, с одной лишь разницей: при мне море было пустынно до самого горизонта, а над горизонтом — никого.
Как же быть мне, о котором Аллах говорит, что поэты заблудшие следуют за лжецами, грешниками. "Разве ты не видишь, что они по всем долинам бродят и что они говорят то, чего не делают". И я, находясь на минарете, все творю свой намаз: "Та — син — мим". Но только молитва моя "не более, чем почта в один конец".
Разве познал хотя бы на мгновение тот 140-летний старец свистящую тишину в ушах в ответ на вопрошание о правдивости своего вольного перевода? Разве он — тоже поэт?
Милосердный. Он научил Корану. Сотворил… научил изъясняться.
Он был "тот ювелир, что, бровь не хмуря, нанес в миниатюре на крылья бабочки тот мир, что сводит нас с ума, берет нас в клещи, где она как мысль о вещи, мы вещь сама!" И здесь ли я должен ощутить себя грешником? Оттого, что творение Господне сводит с ума, берет меня в клещи, что творение Его рождает мысль и неизбежно — звук? На что Аллах говорит Мухаммеду, отечески не приемля возражений: "Или поэты сотворены из ничего, или они сами творцы? Или они сотворили небеса и землю? Нет, они не знают верно!"
Поистине, Он могучий ревнивец!
Но вот я перелистываю. И новая, следующая сура. И снова строка, говорящая о том, для Кого в конечном счете был продиктован Коран, для Кого все, что есть под солнцем: "Во имя Аллаха милостивого, милосердного", — читаю я себе эту строку.
Милостивый, милосердный!
Он милостиво ниспослал свой дар творца на человека и поэта. И коль в "ковчег птенец не возвращается", но ожидает нас тайна молчания, то истинно будет Аллах еще и милосерд к тому, что сам пленил когда-то наш зрачок. И тогда поэты спросят себя: "Разве вы боитесь кого-нибудь, кроме Аллаха?"

Валет

Почему-то близнецы в детстве чаще испытывают ненависть друг к другу, нежели любовь. Ну, если даже не ненависть, то, по крайней мере, недолюбливание, раздражение, некоторую зависть. Как будто им всегда тесно рядом и было тесно с самого момента зачатия.
В школе, в одном классе со мной учились близнецы — Сашка и Сергей Дерманские. Их было почти не различить. Плюс к этому родители, как водится, наряжали их одинаково, в школу отправляли с одинаковыми ранцами. Даже если случалось, один порвет шнурки на ботинках, то покупали сразу две пары шнурков. Вид ухоженных, милых детей, наверное, умилял нашу первую учительницу. Да и непостижимое сходство братьев вызывало у нее улыбку, особенно тогда, когда она с напускной строгостью делала Дерманским замечание. Они пугались, опускали головы синхронно, краснели одинаково. Но зато по дороге в школу и обратно шли поврозь: Сергей впереди, Сашка десятью шагами сзади. Они ругались брат на брата, не боясь, что один догонит другого: ведь оба бегали почти с одинаковой быстротой. Казалось, живут они мирно только когда спят, остальное время ругаются или дерутся. Поэтому Дерманские часто становились объектами насмешек: "Как так, родные братья, а мир не берет?" Их дразнили бандерами. Они не знали, кто такие бандеры, и спросили у матери. Мать, не медля, привела за руки сыновей в школу и перед всем классом по-хохляцки объявила: "Мы не бандеры, мы — украинцы". С тех пор братья Дерманские, поняв, что "украинцы" куда лучше, чем "бандеровцы", в минуту злости стали называть так друг друга. И не просто "бандера", а "бандерина", придавая словам своим какой-то совсем угрожающий тон:
— Ну, бандерина, припрешься ты домой… — говорил один. На что другой ерничал, выводя из терпения своего брата:
— Тук-тук! Кто там? Это я, бандерка, принес журнал "Мурзилка".
Хотя в словесной перебранке не было смысла, зато звучало слово "бандерка". В отличие от угрожающего — наивысшая степень презрения, унижения и позора.
Но, несмотря на всю их взаимную неприязнь, часто даже вражду, я нередко был свидетелем других отношений между братьями. Над ними смеялись и сверстники, и школьники постарше, натравливали братьев друг на друга. Порой старшие били кого-то одного, тогда-то и случались удивительные перемены. Когда били Сергея, он не стоял на месте, но и не падал, а слабо пытался увернуться или убежать. Его тогда долго провожали пинками ниже спины, а Сашка в это время ковылял сзади и от бессилия рыдал горючими слезами, припоминал оскорбительные клички обидчиков брата: одного из них называли лунатиком. И Сашка, вперемежку с рыданиями, нервно выкрикивал их, чтобы те слышали:
— Чевлап ты, понял? Луноход ты, понял? Все козлы, все козлы! — орал он гортанно и матерился.
Оскорбленные обидчики перемещали злость на Сашку, его догоняли, и все повторялось сызнова, менялись только имена. Дерманские даже плакали похоже. И тогда казалось, что они уже вовсе не способны различить боли брата от собственной обиды за него — так давно им было тесно вместе и уютно вдвоем: с тех самых пор, как в темноте они расположились карточным валетом.

Александр Сафронов — прозаик. Родился в 1967 году. Публиковался в журналах "Урал" и "День и ночь", в коллективных сборниках "Складчина", "На первом дыхании", "Голоса Сибири". Автор книг прозы: "Рассказы" (Омск, 1999), "Суета суетств" (Звенигород, 2005). Член Союза российских писателей.