Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»


Интервью


О ТОМ, КАК ФРАНЦУЗСКИЙ ИНТЕЛЛЕКТУАЛ СТАЛ РУССКИМ ЛИТЕРАТОРОМ, И О МНОГОМ ДРУГОМ В БЕСЕДЕ СЕРГЕЯ БИРЮКОВА С РЕЖИСОМ ГЕЙРО

Режис Гейро — профессор славистики в университете имени Блеза Паскаля в городе Клермон-Ферран. Во Франции и в России он известен как ведущий специалист по творчеству Ильи Зданевича (Ильязда), а также как переводчик на французский произведений Зданевича, Александра Введенского, Хармса, Казимира Малевича, Маяковского, Игоря Терентьева, Бориса Савинкова, ряда современных писателей.
Он является лауреатом международной Отметины имени отца русского футуризма Давида Бурлюка и академиком Академии Зауми. Президент Академии Зауми Сергей Бирюков встретился со своим давним другом в Клермон-Ферране, где и состоялась эта беседа.
 
— Дорогой Режис, наконец есть возможность поговорить более основательно. И я хочу тебя кое о чем расспросить. Вопросы у меня в голове есть, но мы будем следовать течению беседы. И, прежде всего, я хочу тебя спросить, почему ты выбрал именно русский язык? Как это случилось?
— Дело в том, что мой отец в тридцатые годы, когда ему было 20 лет, выбрал артистическую карьеру. Он был певцом, пел в оперетте, в частности, он работал в известном театре «Фоли Бержер». И вот в артистической среде он встретил многих русских из первой эмиграции. Художники, танцовщики, певцы, техники сцены. И он с ними подружился настолько, что его дочь от первого брака, которую он воспитывал один, она росла среди русских. Потом она закончила Сорбонну как русистка и вышла замуж за русского. Ее фамилия Мануйлова.
Я и мой старший брат Жоэль, мы родились уже во втором браке. Наша мать француженка и тоже артистка. Родители продолжали общаться с русскими и после войны, когда ушли со сцены. Мой отец, по совету русских друзей, которые работали в Париже таксистами, тоже пошел в таксисты. Его друзья ему говорили: «Это отличная работа, ты можешь встать где-нибудь на стоянке, где нет особого спроса на такси и читать книжки!» Он послушался совета и так и сделал!
— Хороший совет! Русские все книжки читают, до жизни нет дела. А надо же деньги зарабатывать! Впрочем, наверно было не все так просто. Я вспоминаю книгу «Ночные дороги» Гайто Газданова, который долгие годы работал таксистом.
— Да-да, денег в таком случае было мало, конечно. Но зато была шоферская дружба. Это вообще большая и занимательная тема — шоферская. А «Ночные дороги» Газданова я очень люблю. Это очень мое: бедный Париж, в котором я вырос, и русская литература.
— Да, понимаю, в самом деле эта книга Газданова, как, впрочем, и другие его книги, каким-то образом пропитана русским литературным духом, хотя этот писатель сформировался во Франции.
— Да, именно, каким-то образом он сохранял русский культурный код. Но этот код хранили и другие русские, вовсе не писатели. У нас в доме часто бывали русские друзья отца. И особенно помню одного человека, которого мы, дети, звали дядя Вова. Он был большим другом нашей семьи. Часто к нам приходил. Хотя он страдал астмой, поднимался на наш седьмой этаж по лестнице. И мы с братом от него узнали первые русские слова. Бывший моряк, он был еще и хорошим рисовальщиком и учил нас рисовать. Очень кроткий, нежный, необыкновенной доброты. Для нас общение с ним было своего рода поэзией. Он всегда приносил какие-то русские вещи, однажды подарил икону, показывал старые фотографии, рассказывал совершенно очаровательные русские истории. И я часто думаю, что благодаря дяде Вове я стал заниматься русским.
— Режис, а что значит «поэзия» в этом случае? Это звуки речи, его рисунки, общение?
— Ты знаешь, вся атмосфера общения с ним была совсем иной, чем вокруг нас в обычной жизни. Это был вход в другой мир, во всяком случае нам, детям, так казалось. Но это ощущение сохранилось во мне. Оно еще и упрочивалось, и развивалось. Еще одно воспоминание.
Когда мне было десять лет, отец во время каникул повез нас на юг Франции. Он хотел найти своего друга — русского художника Грубера. Мы приехали в этот небольшой городок и тут узнали, что Грубер умер, но нам показали дом, где жили его вдова и дочь. Мы пошли туда — и попали в совершенно русскую обстановку. И сам дом с многочисленными картинами художника и большой заросший сад — все это было очень поэтично.
— Наверно, эти впечатления стали предысторией твоих занятий русской литературой впоследствии. В десять лет ты же еще не читал Чехова или Гончарова...
— Нет, конечно (смеется). В десять лет, в шестом классе я только стал заниматься русским в лицее. Мой старший брат уже учил русский.
— А, так Жоэль тоже русист?!
— Нет, он потом перешел на древнегреческий и в результате стал преподавателем классических языков и переводчиком с итальянского. Но русский мы учили у одного преподавателя — Юрия Алексеевича Мартиновского. Он преподавал оригинально — без учебников и всегда говорил с нами только по-русски. Мы целый год даже не знали, что он говорит по-французски! Пока однажды не услышали, как он говорит с нашими родителями на отличном французском. Так вот, он очень долго не учил нас писать, и когда мы стали писать, то делали ошибки, как русские дети, то есть мы писали фонетически, со слуха. Книги, которые он нам давал поначалу, — это были Чуковский, Маршак... То есть мы погружались в русское детство. И довольно скоро был Пушкин. Юрий Алексеевич учил нас семь лет, и я окончательно укрепился в выборе дальнейшего пути.
— После лицея ты сразу поступил в Сорбонну на русское отделение. Какая там была обстановка? Кто преподавал? Насколько тебе было интересно?
— В университете у меня были хорошие учителя. Многие из них известны в славистике. Мишель Окутюрье, Жак Като, Жан Бонамур, Вероника Лосская. Но, как ты знаешь, в славистике есть такие фигуры, которые оказываются не вписаны в историю, но роль их важна и велика. Например, наша преподавательница Долорес Хусейнова (Одресси по мужу). Мы ее страшно боялись! Она действительно была строгая, и я не знаю, была бы возможна целая плеяда современных французских славистов без ее уроков. С другой стороны, я занимался у Андрея Синявского. Мы, конечно, знали его биографию, читали его работы и относились к нему с уважением. Но он, к сожалению, не был педагогом, и было видно что он тяготится этой ролью... На этих занятиях он одушевлялся только когда читал стихи — Гумилёва или Пастернака. А когда он приступал к их разбору, то переходил почти на шепот. Я с ним разговаривал у него дома, это был совсем другой человек. В аудитории он терялся и никого не видел... Среди преподавателей русской истории был довольно колоритный Михаил Геллер, который показывал нам татуировки, сделанные в лагере, рассказывал много анекдотов.
— Насколько я знаю, с тобой учились и русские студенты. Как складывалось общение? Помогало ли это общение освоению языка?
— Да, были русские студенты, внуки первых эмигрантов. Они держались особняком и пошли на более тесные контакты с французами, когда поняли, примерно после первого курса, что мы всерьез занимаемся и языком, и литературой. У меня сложились очень дружеские отношения с Александром Ельчаниновым. И до сих пор мы дружим. Он из очень известной священнической семьи. Его дед был крупный православный теолог. Александр не окончил университета, но он стал замечательным экспертом по русским эмигрантским изданиям.
— А были какие-то встречи с писателями или художниками русскими, которые запомнились?
— Да, были. Например, была встреча с Алексеем Хвостенко. Он пел свои песни под гитару. Но, если язык не родной, песенный текст трудно схватить, это было интересно как раз русским студентам.
Я позже прочел тексты Хвостенко, и они меня заинтересовали. Выступала у нас, кажется, дочь знаменитого русского театрального деятеля Николая Евреинова. Вот здесь я сильно заинтересовался. Она сумела очень точно и ярко представить творчество Евреинова, о котором мы до того ничего не знали, хотя он, наверно, половину жизни прожил на Западе, в том числе во Франции. Я даже думал о том, чтобы писать о нем, но занялся Ильяздом все-таки!
— Интересно, как это получилось, как ты пришел к Ильязду?
— Сыграли свою роль два увлечения и даже страсти. Еще в школьные годы я увлекся русским языком и литературой, а также авангардом. Последнее благодаря моему старшему брату. Мой брат Жоэль был из тех, кто в 70-е годы имел революционные взгляды. Он был вовлечен в бурную интеллектуальную жизнь того времени. Он интересовался ситуационистами и их предшественниками. Он общался, например, с художниками из группы «Кобра», с поэтами-леттристами. Его подруга Анна-Катрин Карон была леттристка. Мне было тогда 15-16 лет, я подражал брату и тоже увлекся леттризмом, а затем дадаизмом. Это увлечение было настолько сильным, что я стал писать леттристские стихи.
— Эти стихи, кстати, сохранились? Интересно было бы посмотреть!
— Я их никому не показываю, но тебе как президенту Академии Зауми, может быть, покажу!
Ну вот, и в этих разговорах моего брата с друзьями я услышал имя Ильязда. Дело в том, что для леттристов Ильязд был как черт. Потому что была борьба между основателем леттризма Исидором Изу и Ильяздом. Зданевич отстаивал приоритет русских футуристов, а Изу никаких приоритетов других, кроме себя, не признавал и объявлял себя первым и единственным.
— Понятно, это обычный авангардистский ход.
— Ну да. Но меня интересовало, все-таки как там было на самом деле. Я тогда прочитал книгу Мишеля Сануйе «Дада в Париже». Там представлена обширная документация, но факты часто искажены. Там тоже упоминался Зданевич, и мне захотелось узнать о нем больше. Я стал искать книги Ильязда. И тут случилось событие, которое стало для меня, в общем, поворотным. В 1978 году в Центре Помпиду открылась выставка Ильязда. Это было что-то невероятное: футуристические книги, рукописи, книги, которые он делал с французскими художниками, чередовались с вещами, которые он собирал. Например, коллекция кувшинов. И тут же афиши балов и докладов, которые он проводил в 20-е годы в Париже. Я купил каталог выставки, хотя у меня почти не было денег в то время. И эта книга с тех пор лежит у меня на столе.
— Свидетельствую! Книга на столе. (Мы ведем беседу в кабинете Режиса Гейро.)
— Да... И когда пришло время выбирать тему дипломной работы, я открыл справочник и позвонил на улицу Мазарини 35. Мне ответил очень приятный и молодой женский голос. Это была Элен Зданевич — вдова Ильязда. Она была не молода, но голос молод. Я представился, и она меня пригласила. На другой день я был уже в этом доме. Это был очень старый и, такое впечатление, что заброшенный дом, в центре Парижа. Совершенно жуткая лестница, по которой я поднялся в квартиру — и сама квартира тоже была в таком же состоянии, как и весь дом.
(При этих словах Режис рисует мне подробный план квартиры.)
Дом семнадцатого века, с высоченными потолками. Раньше это было типографское ателье. Огромная комната и посредине огромный типографский стол. Потолок был витражный. Картины. Много картин на стенах и просто прислоненных к стене. Этажерки. На них коробки с рукописями...
— Прости, а Элен знала русский? Как она готовила материалы к выставке?
— Нет, Элен не знала русского. Ей помогала знакомая наборщица из газеты «Русская мысль». Она говорила ей, что здесь и здесь, и потом они с сотрудницей Центра Помпиду уже отбирали, формировали.
Но архив был практически не разобран. Так что мне потом хватило работы почти на десять лет. Вначале я ходил в этот дом почти каждую неделю. До меня здесь бывал, кажется, только итальянский исследователь Марцио Марцадури. Я с ним встретился, мы подружились. В общем, мне пришлось структурировать архив. И это была самая интересная и приятная работа. Несмотря на то, что я был полностью погружен в архив, все-таки удалось написать и диплом, под руководством Мишеля Окутюрье. Работа называлась «Илья Зданевич и русский футуризм». Это был первый подход, в том числе я дал там описание ильяздовых «дра».
— Поясню для читателей: «дра» — так Зданевич называл свои драматические произведения.
— Помимо разборки архива я занимался чтением докладов Зданевича, перепечатывал их на машинке и несколько докладов перевел на французский по просьбе Элен. Она очень интересовалась всем, что касалось творчества Ильязда, поддерживала отношения со многими из тех, с кем была знакома через мужа. И меня со всеми перезнакомила. Элен открыла мне целый мир искусства Парижа. Ее дом всегда был полон гостей, она посещала все выставки и приглашала меня. Это было фантастическое время. Даже странно, что я успевал что-то делать в университете!
— Тем не менее, как я знаю, ты написал работу о докладах Ильязда, и Окутюрье ее высоко оценил...
— Вот так создаются легенды... Впрочем, это недалеко от истины.
Окутюрье, действительно, довольно восторженно воспринял эту работу и даже повез ее в США, где он тогда должен был читать лекции. Там он обсуждал ее с Лазарем Флейшманом, который тоже отнесся к этой теме с большим интересом. Впоследствии мы общались, переписывались...
— А как было дальше, после окончания университета? Ты ведь продолжал работать над диссертацией... У тебя была стипендия или ты работал на энтузиазме?!
— Похоже на то. Стипендии у меня не было. Я работал в лицеях. Но в 87 году бросил работу, думая жить переводами. Дело в том, что я перевел роман Зданевича «Восхищение», его издали, и он встретил довольно теплый прием в прессе. Но решение жить переводами было наивное! Потому что за этим успехом с «Восхищением» ничего не последовало, никаких предложений. Я стал зарабатывать, заменяя ушедших в отпуск корректоров в одной типографии, но это была временная работа, и меня кормила в течение пяти лет моя жена Аньес.
Между тем, в 80-е годы наладились связи с Грузией. И возникла идея выставки Ильязда в Тбилиси.
— Это была инициатива из Грузии или ваша с Элен?
— Скорее всего взаимная. В Грузии в это время стали интересоваться Зданевичем. И Элен тоже была заинтересована. Шалва — сын Ильязда от его африканской жены — тоже хотел побывать в Тбилиси, встретиться со своими двоюродными братьями. Поездка была совершенно фантастическая. Начиналось все хорошо, нам очень помогло советское посольство в Париже. Но это был 89-й год, со всеми его особенностями. Невозможно описать наше состояние, когда мы с 80-летней Элен приземлились в Шереметьево и из самолета выгрузили наши огромные ящики с материалами и картинами крупнейших художников ХХ века. Нам нужно было переезжать в другой аэропорт, а никто не мог сказать, что и как надо делать. Наконец каким-то чудом мне удалось найти грузовик, это был ЗИЛ. И этот шофер перевез нас во Внуково! Где оказывается ждала нас сотрудница Тбилисского музея Ирина Дзуцова, а мы не знали... Ведь еще не было этих мобильников! И тут уже нас погрузили нормально, и мы долетели до Тбилиси.
— Об этой выставке говорили и в Москве, она имела большой успех. И это было как раз время открытий авангардных художников в Москве, Петербурге...
— Да, эти дни в Тбилиси незабываемы. И сама выставка и вокруг... Но потом, когда выставка закрылась, начались самые большие проблемы.
Элен полгода не могла получить назад экспонаты... Мы писали в Тбилиси, нас отсылали в Москву, посольство Франции в Москве не было настроено на помощь. Элен была в полном отчаянии. Все решил его величество случай. В очередной визит к своему дантисту Элен рассказала о своих несчастьях. И оказалось, что дантист дружит с министром иностранных дел Франции! Все решилось мгновенно. Экспонаты вернулись в Париж. Но эта история, мне кажется, ускорила уход Элен из жизни...
— Но все-таки она успела побывать на твоей защите и увидеть, так сказать, итог многолетней работы с архивом, выставкой, публикацией твоих переводов. Ведь к тому времени вышел и перевод «Писем Моргану Прайсу»...
— Да, защита состоялась в 91-м году. И Элен была. Это было тоже в некотором роде зрелище. Участвовали такие разные люди, как мой руководитель Мишель Окутюрье, известные исследователи авангарда Жан-Клод Маркаде и Жан-Клод Ланн и противник Зданевича и моей работы Леон Робель. Ситуация складывалась чуть ли не как на докладах самого Ильязда... Жан-Клод Ланн меня тогда очень поддержал.
— Обратимся теперь к такому вопросу: как Режис Гейро стал русским литератором?! В 80-е годы в парижской газете «Русская мысль» часто встречались твой статьи, причем не было указано, что это перевод с французского, значит, они были написаны по-русски. Как получилось, что ты перешел на русский язык?
— К этому меня, может быть невольно, подтолкнул Владимир Аллой. Это было в 86 или 87 году. Аллой стал выпускать в Париже сборники «Минувшее». Меня это заинтересовало, так как я занимался русской эмиграцией. Аллой мне напомнил известного русского историка Бурцева, который в свое время разоблачил Азефа, а в 20-30-е годы выпускал в Париже альманах «Былое». Я еще в 82-м году перевел книгу Савинкова «Воспоминания террориста» и в связи с этим занимался Бурцевым. Когда мы познакомились с Аллоем, я спросил его, не соотносится ли «Минувшее» с «Былым»? Он ответил, что я оказался первым человеком, который это заметил. Мы подружились. Владимир попросил меня подготовить для «Минувшего» материалы о Зданевиче. Я опубликовал там со своим предисловием переписку братьев Зданевичей. Предисловие я написал по-русски. Это была проба. Мне понравилось. Я тогда понял главное, что для того, чтобы писать по-русски, надо не переводить с родного языка, а надо думать по-русски. Надо отдалиться от французского и полностью войти в язык. Мне это было интересно.
— И потом ты стал писать для «Русской мысли». Как это получилось? Я ведь тоже сотрудничал с этой газетой несколько лет, но уже после тебя. А некоторые твои публикации я читал в свое время в РМ еще в Москве.
— Владимир Аллой познакомил меня с Сергеем Дедюлиным, который работал в «Русской мысли». Моя первая статья была о выставке Ильязда в Нью-Йорке. Потом я написал рецензию на книгу Марцадури об авангарде. Потом на издание МГУ, посвященное альтернативной поэзии. Там были, кажется, первые публикации Пригова и Рубинштейна. Составители сборника выдавали эти тексты за что-то радикальное, но я после занятий русским футуризмом ничего радикального не увидел.
— Это очень интересно, потому что в Москве бытует мнение, что концептуалисты везде на Западе очень приняты.
— Да, я знаю об этом. И мне передавали недовольство по поводу моей статьи. Но я не вижу ничего отрицательного в том, что существуют разные мнения по поводу любого явления. Дедюлин, кстати, меня поддержал. В это время он придумывает Литературное приложение к «Русской мысли». В течение трех лет выходило это приложение. Я участвовал в нескольких выпусках. Готовил публикации, писал рецензии, статью о Борисе Божневе, о выставке Сутина... Я писал об эстетике эмиграции, которую определял как эстетику промежуточности...
Мне интересно было даже просто бывать в «Русской мысли». Для меня это был своего рода уголок России. Кроме того, это была уже перестройка, в СССР появилось новое информационное агентство ИНТЕРФАКС, которое давало информацию о том, что происходит в стране. Вообще, это было очень живое дело. Но после 91 года ЦРУ перестало давать деньги на газету, она уже была не нужна! Дедюлина уволили. Мне не с кем стало общаться. Газета то выходила, то не выходила, и так продолжалось довольно долго. А я вскоре переехал в Клермон-Ферран.
— Я стал сотрудничать с РМ на излете 90-х и в начале 2000-х, была попытка восстановить газету. У нее еще сохранялся былой авторитет. Я помню, что когда печатал там отчеты о конференциях, рецензии на книги, все это вызывало интерес в мире славистики. Но денег там, видимо, было совсем мало, в результате ее перекупили.
— Да, и сейчас уже о «Русской мысли» не приходится говорить. Просто выходит газета, очень похожая на те рекламные издания, которые мы находим у себя в почтовых ящиках. А раньше было вот что...
(Здесь Режис Гейро извлекает из своего архива газеты, и мы окунаемся в недавнюю, но уже историю... Режис продолжает.)
— Сейчас, когда мы разговариваем, умер человек, с которым мы общались много лет — Юрий Николаев. Я его знал с начала 80-х годов, он тогда держал небольшой магазин антикварной русской книги. Позднее он организовал в Дюссельдорфе, где жили его родители, маленькое издательство «Голубой всадник». Вместе с французским славистом Луи Алленом они издали книгу Бориса Поплавского. И Юра предложил мне издать Ильязда. Я тогда подготовил к печати роман Ильязда «Парижачьи». Но как раз в это время у Юры иссякли средства! На некоторое время все застряло. Но потом Юра вышел на Сергея Кудрявцева — и два тома Зданевича («Парижачьи» и «Восхищение») вышли в Москве под маркой «Гилеи» и «Голубого всадника».
— Я отлично помню этот момент. Оба эти романа произвели на меня огромное впечатление. И я их рекламировал, где только мог. Думаю, что после появления прозы Платонова (которого мы все-таки знали по другим произведениям) это было самое яркое открытие того времени.
— Спасибо. Ну вот Юрий Николаев способствовал этому открытию... И так началась моя издательская деятельность совместно с Сергеем Кудрявцевым. Он появился в Париже в 94-м году, до этого мы не виделись, только переписывались, еще обычной почтой! Тут я сделаю одно примечание. Я ведь довольно много общался с выходцами из России. Так вот, Сергей был вторым человеком, который интересовался французской литературой, сюрреализмом например. Первым был Владимир Аллой. И это нас тоже сблизило.
— Мне кажется, у вас с Сергеем получилось хорошее взаимодействие. Кудрявцев ведь очень стильный издатель, что не часто встречается на российских просторах. Его интерес к французской книге, к таким явлениям, как сюрреализм и дадаизм, можно сказать, диктуется прямой эстетической потребностью.
— Совершенно верно! Он выдерживает стиль во всем. Это видно и в Терентьевских сборниках, и в тех книгах, которые мы делали вместе: «Покушение с негодными средствами» Бориса Поплавского, «Письма Моргану Прайсу» и «Философия» Зданевича.
— В связи с этими изданиями стоит сказать об издании «Записок Ильязд-клуба», эстетика которых послужила ориентиром в издательской практике Сергея Кудрявцева. И о самом Ильязд-клубе...
— Да, действительно. Ильязд-клуб мы организовали в 1990-м году, еще при Элен. В Клуб вступили тогда художники, поэты. Численность Клуба достигала в иные годы 160 человек. Это абсолютно общественная организация, то есть вся исследовательская работа по созданию «Записок» ведется на общественных началах. Но мы хотели делать «Записки» очень качественно полиграфически. И здесь нам помогает небольшими субсидиями государство. Помимо того, что сборники отличаются изысканной полиграфией, в каждом номере есть некий полиграфический трюк — в память о типографской деятельности Ильязда. В этих сборниках были впервые опубликованы некоторые тексты Ильязда, которые больше нигде не прочитаешь. А также очень ценные и информативные статьи. За 20 лет у нас вышло всего семь выпусков. Это интересное приключение, которое останется в истории. Но оно для узкого круга. Такой исследовательский дендизм...
— Замечательно, что все-таки в наше прагматическое время находятся и исследователи-денди! Но вообще говоря, настоящая художественная работа, если она не попала в массовый оборот, род такого дендизма. Например, перевод вещей, которые никак не рассчитаны на массовую аудиторию. А ты как раз этим много занимался. В начале нашей беседы ты даже сказал, что хотел стать переводчиком. Что для тебя значит переводческая работа?
— Перевод — это то, что мне больше всего нравится. Ты идешь по следам другого писателя, но в то же время и творишь сам, воссоздаешь произведение на своем языке. Постоянно перед выбором: как лучше пересоздавать — по смыслу или по звуку... Интеллектуальный механизм этой работы очень интересен.
— Я знаю, что ты переводил очень разные вещи, порой диаметрально противоположные. Скажем, Ильязд и какой-нибудь современный автор.
— Конечно, я бы хотел переводить книги, которые мне нравятся. В большинстве случаев так и было. Но иногда переводил и те, которые мне были не близки. Но все-таки и в них находил свой мед! Например, я переводил современную прозу. Жорж Нива попросил меня перевести книги Марка Харитонова, Андрея Дмитриева. Это было вполне нормально и местами даже интересно. Например, в книге Харитонова был рассказ, в котором не было ни одного местоимения. Безличные предложения на французском невозможны. И нужно было найти такие приемы во французском, которые могли бы передать некоторую неопределенность этой прозы. Я люблю сложные задачи.
— Как раз таких задач было, наверно, более чем достаточно при работе над прозой Зданевича или над «Елкой у Ивановых» Александра Введенского...
— «Восхищение» Зданевича я переводил, когда был довольно молодым человеком, к сожалению, там есть ошибки... Было очень трудно, но страшно интересно. При переводе я смог изучить эту книгу. Когда перевод был закончен, я стал понимать, как написан этот роман: там есть резонанс между главами, он не сразу обнаруживается. Но когда переводишь, то видишь, как резонируют слова. Перевод — это хорошее упражнение для исследователя. Что касается «Елки у Ивановых», то это мой любимый текст и перевод. Это даже не просто перевод, а своего рода пересоздание текста Введенского на французском.
— И это было замечено во Франции! Я знаю, что несколько театров поставили «Елку». Но вначале она вышла отдельным изданием, и это издание тоже имело успех...
— Да, «Елка» вышла в 97 году в небольшом, но известном издательстве «Allia». И в театральной среде на нее обратили внимание, было несколько интересных постановок, самая первая — в Клермон-Ферране.
— С этим издательством ты сотрудничал и раньше. Вообще очень интересно, что небольшие издательства во Франции не боятся обращаться к непростой литературе и тем более переводной.
— Да, такая практика есть. Для этого издательства я перевел, например, все тексты, связанные с именем Михаила Ларионова. А также небольшой трактат Малевича «Лень как действенная истина человечества». Книжка вышла в 95 году и затем неоднократно переиздавалась, молодежь ее активно раскупала. Здесь же я издал «ли дантьЮ фАрам» Зданевича со своим послесловием, где впервые давал подробный разбор этой «дра». Есть еще небольшое издательство художницы Клеманс Ивер. Это практически бук-арт. И там я выпустил «Рекорд нежности» Игоря Терентьева и киносценарий Маяковского «Как вы поживаете?».
— И сейчас ты сотрудничаешь с Николаем Дронниковым, известным русским парижским художником, который уже много лет, помимо живописи и графики, занимается книжным делом, причем изобрел свою оригинальную манеру. Он много сотрудничал с Геннадием Айги. Еще в 86 году сделал книжку стихов Ларионова и Гончаровой. И сейчас у меня в руках книжка Ильязда «Окурки», которую вы вместе с Сергеем Кудрявцевым собрали из небольших текстов Зданевича, найденных в архиве. Николай включил в нее свою графику с кавказской тематикой.
— Да, я очень рад появлению этой книги. Это еще один поворот в продолжающемся открытии Ильязда. Намечается еще издание неизвестного текста Ильязда о Ларионове и Гончаровой.
— В общем твое создание Ильяздиады продолжается! Это прекрасно.
Сейчас я хотел бы еще поговорить о современной литературе — русской и французской. Вернее о том, каких современных русских писателей знают во Франции и французских — в России. Все-таки мы оба преподаем литературу и, следовательно, пользуемся определенными ориентирами в подходе к тому, что пишется сейчас... Хотя очень непросто, конечно, говорить о современности...
— Во Франции в художественных кругах примерно каждые 25 лет усиливается мода на русское. Например, в 20-е годы мода на русское искусство, которого тогда во Франции было более чем какого-либо другого. Это и Дягилев с его продолжающимися «Русскими сезонами», и связанные с ним композиторы и художники, и отчасти писатели. Но этого было мало! Была еще мода на советское. Маяковский встречался восторженно. Был большой интерес к конструктивизму. А французские писатели один за другим ездили в Советский Союз, где, кстати, тоже пользовались популярностью.
— Ну да, в СССР даже Селин приезжал, его печатали в то время. Не говоря уж о Ромене Роллане, которого встречали с невиданными почестями, чуть ли не специальный вагон был. Потом из писателей, наверное, только Солженицын приехал с таким триумфом...
— Те времена минули, но, тем не менее, еще сохраняется некоторый интерес к писателям. Например, довольно известны, хотя и в узких кругах, Пелевин и Сорокин. На короткое время вызвал интерес своими сценическими представлениями Гришковец. Но я взялся читать его прозу, книжка называлась «Асфальт», и через две страницы книга выпала из рук... Некоторые наши слависты были в восторге от «Кыси» Татьяны Толстой. Я взялся читать, но после нескольких страниц задумался о краткости бытия и отложил книгу в сторону...
— Мне говорили, что во Франции довольно успешен Акунин. Вроде бы его покупают. В России он очень популярен, снимаются фильмы, сериалы...
— У Акунина ниша во Франции в серии детективов. Это неплохой писатель детективов.
— Ну что ж, это действительно неплохо. В России, например, был популярен Морис Дрюон со своими псевдоисторическими романами. В советское время его книги можно было приобрести, только сдав 20 килограммов макулатуры.
— Высокая оценка! И я как раз встречал в российских университетах людей, которые писали диссертации по Дрюону... Чудес в мире много.
— Это так. Я сегодня здесь напомнил студентам о таком писателе детективов, как Жорж Сименон. Французские студенты не могли вспомнить, кто это такой. И только упоминание имени комиссара Мегрэ у них что-то такое отдаленное вызвало. А ведь было время, когда имя Сименона не сходило со страниц газет.
— С коммерческой литературой все понятно. В принципе, это литература данной минуты. Немного сложнее с другой литературой, которая позиционирует себя как интеллектуальная. Какие французские писатели сейчас популярны в России?
— Я думаю, Мишель Уэльбек и Фредерик Бегбедер. Во всяком случае их романы выходят чуть ли не на второй день после выхода во Франции! Они часто выступают в России, и пресса любит о них писать, выходят интервью. Я сам не без заинтересованности прочитал пару романов Уэльбека. Бегбедер мне показался пустым и надуманным.
— Это ужас вообще. Это поп-литература, но под флером интеллигентности. У нас интеллигентщина во всем. Например, я знаю продавца цветов, который сделал себе вывеску, на которой написано «Цветолог»! Таковы и эти писатели. Особенно Бегбедер. Уэльбек действительно посложнее. Он кое-что знает, кое-что читал... Но вообще наша поп-литература часто маскируется под интеллигентность.
— Увы, это общая тенденция. В России тоже самое. Но поскучнее, как мне кажется. Все эти пародии на советское уже изрядно поднадоели, акунинское использование классики тоже выдыхается. Поэтому в России все чаще обращаются к западным писателям, которые считаются экстремальными. Тот же Уэльбек гораздо интереснее Сорокина.
— Знаешь, еще действует такой принцип — свое приедается, неинтересно, а вот посмотреть, как там у них, это интересно. Например, у нас охотно издают сейчас киевского русского писателя Андрея Куркова, хотя у него только один первый роман интересен — «Пингвин», дальше повторы.
— А у нас популярна Анна Гавальда...
— Гавальда — это хуже всего! Словом, гавальдинг, книгинг, акунинг и т. д.
(И тут Режис разразился монологом...)
Вообще сейчас непонятно даже, как можно написать романы, то есть рассказать что-нибудь реалистическое. Этот род творчества оказался исчерпан. Русская литература, так как она создалась и осложнялась быстрее нашей, так сказать молниеносным темпом, дает нам сильный образец для понимания всего, от чего может страдать всякая литература. В конце девятнадцатого века критический реализм сам собой умер, не только потому что пришло на смену новое поколение символистов, а потому что он стал ненужным, после того, как стало формироваться общественное мнение, нашлись политические партии, появились разные газеты. А все-таки везде продолжается эта скверная литература. Точно так же, как чисто реалистическая фотография заставила художников уйти от реализма и в конце концов вела их к беспредметности, репортаж уже давно привел реалистический роман к ненужности.
А что происходит у нас? Литературные критики, которые куют вкус публики и которые чаще всего очень нудные, а в плане мысли весьма бедные люди, продолжают делать рекламу ненужных вещей своих друзей, а сейчас особенно подруг, типа Гавальды. Кормят публику до тошноты всякими Уэльбеками, Деплешэннами, Ноттомбами, Литтелами и т. п.
Чувство жалости возникает, когда вижу в руках у наших студенток ХХI века последнюю книжку Ноттомб или Гавальды, эти вялые симулякры, тогда как героями наших молодых лет были Лотреамон, Жарри, Ляффорг!
А у вас что происходит?! В течение 60 лет у вас царствовал соцреализм, это ужасное несвоевременное продолжение социальной литературы ХIX века, и против него боролись целые поколения поэтов, а теперь, когда можно писать все что хочешь, писатели все жаднее и жаднее кормятся трупом нудного реализма. Печально наблюдать, кстати, как некоторые из наших славистов, которые когда-то имели весьма отрицательный взгляд на соц-совлитературу, сейчас ослепли и хвалят сегодняшнюю пошлость. Когда такое происходит с уже пожилым человеком, это еще как-то можно объяснить. Может быть, старый профессор боится прослыть старым хреном и должен притвориться поклонником новых вещей, но я знаю довольно молодую славистку, к тому же из семьи интеллигентов, которая в начале своей карьеры писала диссертацию о поэтике символистов, а сейчас интересуется лишь всякими улицкими, шишкиными, акуниными... Грустно, потому что это какой-то синдром скоропостижного склероза. Грустно также потому, что это слишком ярко показывает, что пренебрежение к соцреализму диктовалось оказывается не эстетикой, а примитивной идеологией, значит, у нас все еще царит ленинское отношение к литературе, против которого когда-то якобы боролись.
А вообще то, что одновременно сосуществуют два слоя литературы, и что непременно поверхностный слой умирает после своего яркого царствования, тогда как глубинному предназначена в конечном итоге самая светлая судьба post mortem — это известное явление. Сейчас, кто читает Сартра, Бовуар? Но для многих стало очевидно, что Дебор, о котором никто не говорил, когда он был среди нас, дал самый лучший анализ нашего общества. То же самое и с художественной литературой. Кого наш свет, наше общество больше всего ненавидят? Конечно, поэтов! Кто самый отъявленный враг? Конечно, это поэзия! Та самая, что живет в подполье и когда-нибудь победит! Конечно, не эти романисты, которых ждет судьба вроде судьбы Клода Фраррера или Маргерит Дюрас, которые в свое время были чуть ли не официальными писателями Франции, а теперь все глубже уходят в забвение. Все по-настоящему живое мы находим у поэтов. И лишь в редких случаях это оказываются известные авторы, как, например, Филипп Жакоттэ, гораздо чаще неизвестные, каким был старый сюрреалист Пьер Пешмор, умерший два года назад. Кто слышал об Алисе Массена? Кто знает наследников сюрреализма? Кому известны имена: Джимми Гладиатор, Эстер Моиза, Жан-Пьер Паражжио, Лоран Альбарассен?... Такие авторы есть во Франции, некоторые из них уже сорок лет пишут замечательные стихи, замечательную поэтическую прозу, их не видно в буржуазных салонах, но они стали легендами для узкого круга любителей, среди которых, к счастью, немало молодых. Как раз таких поэтов я бы хотел издать в России, сделать антологию этого подводного течения, для того, чтобы мои русские друзья узнали даже раньше, чем большая французская публика, что здесь есть действительно интересное и живое творчество.

Сергей Бирюков.

Краткий комментарий к беседе:

Эта беседа складывалась на протяжении некоторого времени. Мы беседовали о разных материях и в разных местах — в университете, дома, в кафе, в поезде на Париж, в самом Париже, который коренной парижанин Режис Гейро показывал мне с самых неожиданных сторон. И сам собеседник, как видим, открылся тоже разными гранями. Для меня это был редкий случай увидеть как бы себя самого со стороны. Ведь многое из того, что говорил мой собеседник, мог бы сказать и я в ответ на его вопросы (понятно, за исключением биографической и событийной канвы). Но в данном случае вопросы задавал все-таки я, и мне нужны были как раз очень развернутые ответы, вплоть до монолога, я же как интервьюер максимально уходил в теневую сторону диалога. В результате, как мне видится, получился довольно нестандартный образ современного французского интеллектуала, который к тому же занимается Россией, ее языком, литературой, историей и который связан с нашей страной через дружеские контакты с людьми. Добавлю к этому, что старший сын Режиса и Аньес Гейро — Фелисьен — изучает в лицее в том числе и русский язык и уже обменялся визитами с московским школьником Иваном.