Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Проза


Михаил ОКУНЬ
Поэт, прозаик. Родился в Ленинграде в 1951 г. Окончил ЛЭТИ им. В. И. Ульянова (Ленина). Автор семи сборников стихов и двух книг прозы, а также многочисленных публикаций в журналах, альманахах, антологиях в России, Германии, США, Финляндии. Шорт-листы литературных премий «Честь и свобода» Санкт-Петербургского русского Пен-клуба (1999) и Бунинской премии (2007). Лауреат премии журнала «Урал» в номинации «Поэзия» (2006). Член СП Санкт-Петербурга. Живет в Германии.



КРОЛИКИ РАСКОЛЬНИКОВА
Рассказ

Памяти В. Иванова

— Наконец-то! Три семерки!
Это сквозь толщу слипшихся, как стопка блинов неудачливой хозяйки, лет я слышу голос моего институтского товарища Володи с крепкой фамилией Петров (а блинов-то тех, приблизительно, уже штук тридцать с гаком навалено).
Да, прочь сомнения, красуется свадебным генералом! И очереди почти никакой. Выходит, не зря мы после безуспешного пробега по проторенным путям свернули в этот неприметный лабазик в переулке Гривцова. А ведь четвертью часа раньше лишь мощным усилием воли заставили себя не пойти на гнусный компромисс: на Садовой чуть было не взяли мутно-зеленые «фаусты» вермута. Но в последний момент я решил не преодолевать стойкое неприятие специфического вкуса и запаха вермутени, не насильничать над собой. И предложил Вове поискать еще. И правильно сделал.
Знал бы я тогда, что сходные с вермутом вкусовые качества имеет и легендарный мартини, в те баснословные года мелькавший лишь у переводных авторов на страницах журнала «Иностранная литература».
«Дурень! — брызжа слюной, сдержанно возразят настоящие ценители этого всемирного напитка. — Какое сравнение?! Какой, на хрен, вермут!» Я, разумеется, скромно соглашусь: конечно, итальяшка изысканней, тоньше и т. п. — а все ж из той же бочки, полынь горькая. Это у них нынче: «No Martini — no party!». А у нас тогда — свое: «No “777” — no party!».
Ну, разумеется, не так уж обязательно «777». Можно и «No Agdam — no party!» (Мы сегодня там, где дают «Агдам»!), и «No “33” — no party!» и т. д. В общем, «No ... — no party!», и читателю среднего возраста предоставляется редкая возможность поучаствовать в сотворчестве и вместо отточия подставить марку любимого портвешка семидесятых — вплоть до «Солнцедара».
Да что душой кривить! — подставляйте, что хотите. Всякую экзотику пивали. Довелось же, например, на новый, 1970-й год, полакомиться в военном госпитале незатейливым коктейлем следующего состава: 50-граммовый шкалик коньяку армянского три звездочки, пузырек одеколона «Дзинтарс» высший сорт, пара порошков от кашля с кодеином. Рецепт, понятно, был продиктован ингредиентами, находившимися в ту новогоднюю ночь под рукой. Но кто хочет повторить — пожалуйста, эффект получился отнюдь неплохой. Соломинка и маслина, а также размешивание веткой омелы не обязательны.
Как бы там ни было, основной вопрос был решен, но для успешного проведения «пати» требовалось решить еще два.
Стакан, разумеется, дело важное, но не определяющее. Иной раз без него и лучше. В конце концов, распрекрасно пилось и из горла.
Кто ж не помнит старый ленинградский кошмар? Ворвались в закусочную. Стакана бабка не дала. Недолго думая, налили портвейн в высокий пластмассовый стаканчик, стоявший посреди столика пустым, — подставку для резаной бумаги, исполняющей обязанности салфеток (и той в наличии не было). И... оказался он намертво привинченным к мраморной столешнице!
Последним граненым стаканом, чудом уцелевшим, хоть и слегка покусанным, бескорыстно поделился уличный автомат газводы (замечательная была газировка — с лимонным сиропом, за 3 коп., — а не ценили), смутно светившийся в осенних ранних сумерках на углу улицы Дзержинского.
Оставалось определиться с местом. И тут Володя полуспросил-полупредложил: «А может, пойдем в мой дом?»
Читатель, знакомый с топонимикой Ленинграда, уже должен был заметить, что два вышеупомянутых студента одного из старейших технических вузов страны, названного именем вождя мирового пролетариата, кружили в районе площади Мира, ныне уже вернувшей свое историческое имя Сенная.
Площадь эта искони была знаменита обилием окрестных трущоб, в том числе и воровских «малин». Не зря же где-то здесь скрывался уже обложенный со всех сторон последний Робин Гуд уголовного мира Ленька Пантелеев. Именно в этих окрестностях и снимал до недавнего времени комнату во вполне трущобной коммуналке приехавший учиться в город на Неве выпускник средней школы г. Боровичи Новгородской области Владимир Петров.
Спрашивается, почему Володя выбрал именно этот вуз? По чистой случайности. Был он на «дне открытых дверей» и в другом ленинградском электротехническом вузе на Мойке, названном именем еще одного деятеля революции — впрочем, мало проясненного, — Бонч-Бруевича. Но как-то это «бончбруевича» ему не приглянулось. И правильно. По сию пору помню, как один водитель 85-го автобуса после переезда Большеохтинского моста упорно объявлял улицу имени вышеозначенного революционера следующим образом: «Улица Бом-Буревича».
Впрочем, и в названии нашего вуза таилась некая загадка: почему не просто «имени Ленина», как водится (Ленинградский ордена Ленина метрополитен имени Ленина. Станция «Площадь Ленина» — звучнейшее пиццикато!), а Ульянова-Ленина? К чему здесь девичья фамилия припутана?
По сути дела, вуз должен был бы носить имя своего первого выборного директора Попова, немного опередившего итальянца Маркони (апропо: не Мартини) с первой посылкой радиосигнала, но припоздавшего с оформлением изобретения, в связи с чем весь мир знает Маркони, но мало знаком с Поповым (аналогии с мартини и советским вермутом тут просматриваются легко). Но случилось так, что как-то раз молодой Ильич, приехавший отоспаться в будущую «колыбель трех революций», прочитал тогдашним студентам левую лекцию по загнивающему (как оно ему отчетливо виделось) социально-экономическому положению Российской империи. А когда в аудиторию нагрянул предпочитавший точные науки штатный преподаватель, смекалистый лектор-любитель спрятался в маленькой каморке за подъемной доской.
Комнатка эта существует, надеюсь, и по сию пору, во всяком случае, в наше время она была. А историю с игрой в прятки непременно рассказывали будущим абитуриентам на «днях открытых дверей». Она-то и понравилась Петрову так, что он решил: только в Ульянова-Ленина!
А почему мы вообще рядами и колоннами перлись в технические вузы? Так уж точные науки любили, непременно кандидатами-докторами или, как минимум, ведущими инженерами хотели стать? Вот отец — тот да, любил это дело, несколько книг по радиопередатчикам выпустил. Гуманитарные науки чепухой считал. Я в школе биологией увлекался, даже в городской олимпиаде участвовал, а он только посмеивался. Возможно, его язвительная фраза — как реакция на робко заявленное желание поступить на биофак университета — и решила дело: «Что, будешь измерять, как у обезьян хвосты растут?»
Поступив в институт, Володя встал перед необходимостью снимать жилье. По какой причине он не получил места в общежитии — не помню. Ведь третий наш товарищ, тоже Вова по фамилии Мартынов, родом из Вязьмы, чудом с нами в тот памятный вечер не оказавшийся, в общагу благополучно устроился. Как бы там ни было, Петров снял комнату, как уже было сказано выше, в коммуналке в районе площади Мира, а именно на Гражданской улице.
Вскоре после въезда Вова, идя домой после лекций, обнаружил в подворотне разношерстную группу людей, внимательно слушающих экскурсовода. Оказывается, дом этот входил одним из пунктов в состав экскурсии «Петербург Достоевского». Как-то так получилось, что литературоведы, краеведы и прочие заинтересованные лица по ведомству Достоевского решили, что именно в этом доме, в одной из каморок типа нынешней Володиной, которая, по словам Федора Михайловича, «походила более на шкаф, чем на квартиру», должен был жить Родион Романович Раскольников. А Гражданская улица и есть тот самый переулок, куда он спустился в жаркий день начала июля из каморки под крышей пятиэтажного дома на первой странице романа.
 Почему — не знаю, но, видимо, причины для этого были. Какие-то, должно быть, признаки, приметы, вычитанные из бессмертного текста. Во всяком случае, экскурсии в подворотне появлялись регулярно (Володя уже бурчал: «Достали»). Именно здесь, под аркой, и располагалась дверца, за которой начиналась лесенка, ведущая под крышу в условное жилище мятежного Родиона Романовича. В самом помещении никакой, даже минимальной экспозиции не предполагалось. Просто экскурсантов подводили к постоянно закрытой двери и предлагали на слово поверить, что примерно такой ежедневный путь и проделывал Раскольников.
Дом был большой, желтого цвета — типичный доходный петербургский дом. Вход к Петрову был со двора. В том Володином жилье мне доводилось бывать. С лестницы из тех, которые c незапамятных времен именовались «черными», вход был прямо на коммунальную кухню. На площадку из кухни глядело оконце площадью примерно в квадратный дециметр, но, тем не менее, плотно схваченное крестом, сваренным из арматуры. Видимо, многолетний опыт жизни в стране подсказывал всем поколениям коммунальных жильцов, что и такое минимальное отверстие злоумышленник вполне может использовать для посягательства на годами наживаемое добро. Наблюдательное это окошко было даже не подслеповатым, а просто слепым, так как стекло его не протиралось, видимо, десятилетиями. Но наиважнейшую функцию хоть как-то осветить лестничную площадку оно, несмотря ни на что, выполняло, ибо штатной пятнадцатисвечовке, ввинченной в очередной раз чьей-то щедрой рукой, более пары дней на своем месте продержаться не удавалось.
Из коммунальной кухни далее вел узкий коридор, по правую сторону которого шли двери комнат в одно окно. Окна эти, ясное дело, выходили во двор-колодец. Заканчивался коридор, как водится, сырым карцером санузла. Полы были дощатыми и скрипучими, двери комнат и внутренние перегородки чуть ли не фанерными.
Попав в эти хоромы в первый раз, я сильно удивился. А ведь доводилось бывать и в других питерских коммуналках. Да и мы с мамой только незадолго до этого выбрались из подобной квартиры. Но там все было куда как основательней. Да и вход осуществлялся с парадной лестницы, а выход на черную был, как положено, через вечно закрюченную дверь из кухни.
Впрочем, прочность и надежность оказались только видимостью: в конце восьмидесятых годов этот дом на углу Малой и Большой Московских улиц дал трещину и осел. А жильцов пришлось срочно переселять.
К моменту описываемых событий Петров уже переехал в другое место потому, что Раскольниковский дом был расселен и подготовлен к капитальному ремонту. Вот Володя и предложил найти там укромное местечко.
Мы пересекли площадь Мира, дошли до Гражданской улицы, вошли в темный двор. Оторвав пару наспех приколоченных досок на дверях бывшего Володиного подъезда, проникли внутрь.
Квартиры были пусты, почти все внутренние двери сняты (жильцы их с собой прихватили, что ли?). Шаги гулко отдавались в полых объемах комнат, но зарождались будто где-то в стороне. Некоторые квартиры представляли собой сплошные анфилады комнат. Все освещалось слабым лунным светом со двора или фонарным — там, где окна выходили на пустынную улицу. Кое-где в углах виднелись останки мебельной рухляди, кипы газет, кучки прочего жилого хлама. В одной из них я приметил измазанный известкой топор.
Зашли и в бывшую Володину квартиру. Петров молча и торжественно постоял в своей комнатухе. Как-никак, три года прожил. Сколько бессонных ночей во время сессий, бдений над курсовиками (один расчет усилителя чего стоил!). Впрочем, минута молчания затянулась. «Помянем!» — предложил я. Мы прошли на кухню, где валялся тюфяк, присели на него и распили первые 0,7. Естественно, бутылка эта была у нас отнюдь не единственная (и не две, и не три...). О закуске мы совсем не позаботились — к чему эти излишества?
Допив последний стакан первой бутылки, Петров задумался, тяжело вздохнул и сказал:
— А давай-ка, к Раскольникову зайдем! Вдруг там открыто? Тогда на месте и со второй разберемся...
Идея мне чрезвычайно понравилась. Действительно, сегодня у нас есть, может быть, последний шанс побывать в гостях у Родиона Романовича. Что, если правы знатоки творчества Достоевского, и Раскольников (в смысле, какой-нибудь его прототип) действительно там жил? Да и таинственная дверь, судя по всему, должна быть снята с петель. В конце концов, он студент, мы студенты, — какие счеты между своими?..
Мы спустились вниз, вошли в подворотню и стали подниматься к раскольниковской келье. В смутном свете различили, что обитая жестью дверь на месте, но распахнута настежь. По мере приближения к заветной комнате ноздрей наших начал достигать запах все более нестерпимый. «Для кошек сильновато!» — подумал я.
Мы вошли в комнату. Ну и амбре! По периметру в два этажа тянулись стационарно сделанные, на манер стеллажей... клетки для кроликов! Повсюду валялись клочья полуистлевшего вонючего сена. Похоже, последние обитатели комнаты героя Достоевского были эвакуированы отсюда довольно спешно.
Итак, тайна комнаты Раскольникова была раскрыта! Некий предприимчивый управдом или другой труженик ЖЭКа устроил на нежилой площади некий прообраз ЧП (частного предприятия) и разводил там быстро плодящихся неприхотливых длинноухих.
Оставаться долее в гостях у Родиона не было никакой возможности. Мы выскочили в коридор, миновали какие-то темные лабиринты и вышли еще на одну лестницу. Остановились у подоконника, перевели дух, вскрыли очередные 0,7, наполнили наш единственный граненый.
В это время вверху зародился осторожный звук шагов. Кто-то спускался, шаги звучали все ближе. И через несколько секунд перед нами испуганно замер худощавый молодой человек с длинными волосами, в расстегнутом пальто. Лицо его было узким, словно колун. Кадык жил своей, отдельной жизнью.
Преодолев первое оцепенение, юноша назвался Петей («Петров!» — с нажимом представился Володя), и сообщил, что является художником, а в расселенных домах ищет рамки для картин, старые фото и прочее, имеющее отношение к его увлечениям. «Недавно вот подшивку “Русского инвалида” откопал!» — похвастался наш новый знакомый. Под мышкой он действительно держал какие-то обломки багета.
Мы налили ему полстаканчика. Кадык художника радостно задергался. Беседа постепенно завязывалась.
Было, однако, видно, что Володе художник нравится все менее. Он соловеющим взглядом, с трудом фокусируясь, вглядывался в Петино лицо. Тот, ничего не замечая, говорил все более возбужденно — что-то по поводу того, как гнобят у нас молодых-талантливых.
— А вы чем занимаетесь? — внезапно вспомнив об угощающих, спросил Петр.
— Ну, мы тоже люди творческие... — затянул я песню, но Володя отрывисто перебил:
— Еще какие! Ленинградская государственная филармония, художественный свист.
В ход пошла четвертая и последняя посудина. Пилась она уже не столь бойко. А когда подошла к концу, Володю вдруг будто озарило. «Я все понял! — буркнул он. — Инвалиды русские здесь ни при чем». И, вплотную шагнув к Петру, он внезапно уцепил нашего собутыльника за пальто, чуть качнувшись при этом, и в лоб спросил:
— Ты на кой кроликов разводил?
Петр дернулся и уставился на него. А Володя с напором продолжил:
— Зачем тебе кролики, Родя?! Для тебя же люди были кроликами!..
Кадык нового знакомца задергался судорожнее, а Вова, блеснув глазом, торжествующе выложил главный, убийственный аргумент:
— Ты зачем бабку замочил?!! Старуху-процентщицу?
— И сестру ее Лизавету... — машинально, эхом отозвался я, но спохватился: — Володя, при чем тут Петя?..
— А притом! Притом!!
В этот момент «Раскольников», вырвав полу пальто из рук Петрова и оттолкнув его, помчался в темную анфиладу комнат. «Уж не за тем ли самым топором?..» — всполошился я.
Володя бросился за ним, я побежал за Володей. Вот они, мелькнув в слабом свете, пропали за поворотом коридора. Только топот, чертыханье, — кто-то споткнулся, и все затихло.
К дальнейшему преследованию я был явно не готов. Потеряв бражников, поплутал по историческому дому, с трудом из него выбрался, перешел по мосту через канал и углубился в сеть черных переулков и улиц. «Пати» подошло к концу, надо было добираться домой. Город ночной был словно лабиринт, за каждым поворотом которого прятался новый Минотавр, который вполне мог оказаться и ментом — ретивым тружеником медвытрезвителя.
Я вышел на площадь с продолговатым сквером, на доме прочитал: «Площадь Тургенева». Вошел в сквер, плюхнулся на лавку.
«Не любил его Федор Михайлович, просто терпеть не мог. А за что, собственно? — сцены охоты, описания природы, Рудин... В «Бесах» вывел — румяное личико, седенькие локончики, розовенькие маленькие ушки... Или как там... Да и Тургенев его тоже — не любил. А может, за дело?..»
Из улицы показался полночный трамвай и начал, повизгивая и содрогаясь, огибать угол сквера. Номера я не видел, но на лбу первого вагона посвечивали красный и синий фонарики. В те годы старая питерская традиция — у каждого номера свои цвета — еще блюлась. Значит, четырнадцатый. Или тридцать четвертый?.. Впрочем, какая разница... Я с усилием поднялся и поспешил к остановке.
Трамвай медленно тянулся по Садовой. Бородатый водитель время от времени высовывался из кабины и оглядывал подведомственное ему помещение, на их языке именуемое «салоном». Количество пассажиров быстро таяло, трамвай, вероятно, был уже последний. А что, если за штурвалом сидит прямой потомок Достоевского? — говорят, его правнук трамвайщиком работает, как раз тридцать четвертый номер водит. Хорошо устроился, по прадедушкиным местам раскатывает. Эти мысли плавно убаюкали меня...

На следующее утро я вошел в аудиторию минут за пять до начала лекции по статистической радиотехнике.
Несмотря на то, что народу было довольно много, — лекция предназначалась для всего потока из нескольких групп, — вокруг сидящего в последних рядах Петрова образовалась некая лакуна из свободных мест. Я подсел к нему и понял, по какой причине он сидит один: запах от Володи исходил весьма специфический и смутно знакомый. Я имею в виду, разумеется, вовсе не винный перегар — кого из студентов Ульянова-Ленина он мог бы отпугнуть?
— Как добрался? — мрачно буркнул Петров.
— Заснул в трамвае. Меня писательский правнучек лично растолкал. А ты?
Володя кривовато усмехнулся:
— А я поискал этого, поискал, и пошел в его комнату спать. Думал, он ночевать придет, договорить хотел. Всю ночь на кроличьих клетках...
Я внимательно взглянул Вове в глаза, открыл, было, рот, но в этот момент в аудиторию ворвался Володя Мартынов и подскочил к нам. Судя по его воспаленному виду, провел он вчерашний вечер не менее бурно, чем мы, хотя, скорее всего, не столь познавательно.
— Быстро, Крамущенко на подходе! Еще успеем выскочить.
— Куда, Мартыныч?
Тот удивился:
— Пиво пить, куда ж еще! В «Пушкарь» или в «Освенцим»...
— Ладно, разгоним кровь по рылам!
Перед носом удивленного доцента Крамущенко мы выскочили из аудитории, вышли на солнечный свет и направились в сторону Кировского проспекта. По дороге мы рассказали Мартынову о наших вчерашних приключениях в доме на Гражданской улице. Он отреагировал загадочно:
— Да-а, попали между Сциллой и харизмой...
Читатель заметил, что наш товарищ уже в те годы знал модное ныне словечко. Правда, употреблял его, как попало.
В «Пушкаре» на Большой Пушкарской было битком набито. Мы дошли до кафе «Руно» и углубились в сыроватый подвал под ним с решетками на окнах. Он-то и носил у студенческой братии прозвище «Освенцим».
Все было как всегда: пиво без определенной марки, без малейших признаков пены («лысое») казалось таким, каким много лет спустя не показался и хваленый мюнхенский «Эдельштоф»; скумбриевый хвост и пара черных каменных сухарей с кристалликами соли («Набор к пиву», не хухры-мухры!) — идеальной закуской. Время текло незаметно, студенты окрестных вузов все плотнее заполняли пивбар — подоконники были уже сплошь заставлены типовыми портфелями из кожзама. Настроение медленно, но верно поднималось.
Лишь сумрачный Петров сидел молча. Запашок раскольниковских кроликов уже повыветрился. Время натыкаться на острые углы этой планеты для нас еще только начиналось. А пока он сидел, сосредоточенно уставившись сквозь окно в некий одному ему видимый пункт пространства, находящийся где-то там, за решетками нашего хмельного застенка, за мельтешением ног спешащих по Кировскому прохожих. Где-то в прозрачном осеннем дне одного из семидесятых годов прошлого столетия...