Силлабо-тоника
Андрей ШИРЯЕВ
БУДЬ ЧТО БУДЕТ
* * *
В этой музыке смерть музыканта — блаженство и снег.
Он творит свои цепи в пространстве и тяжкие звенья
замыкает, себя замыкая во сне, и во сне
все равно замерзает от каждого прикосновенья.
Он творит эту музыку, руки и губы ее,
и не зная границ, точно бог, создает себе бога
так безудержно, так безнадежно, так тело свое
он бросает с небес на дорогу и видит: дорога
все уводит, все дальше в чужое, в чумное, домой,
мимо глинистых круч побережья, чьи тусклые лики
изуродовал шторм предрассветный, и пахнет зимой
от горячечных стеблей ползущей к нему повилики.
Он, как мальчик дворовый, терзает проколотый мяч
запыленного солнца и хлещет по окнам лучами,
и хватает мерцающий альт, и выводит: не плачь, —
и смеется, колдуя, и все-таки плачет ночами.
Он берет этот воск, этот вереск, и каменный рот
исковеркав гримасой, поет ее темную скуку;
он творит эту гибель, он знает, что завтра умрет,
отдавая остатки огня непокорному звуку.
Он творит свои цепи в пространстве и тяжкие звенья
замыкает, себя замыкая во сне, и во сне
все равно замерзает от каждого прикосновенья.
Он творит эту музыку, руки и губы ее,
и не зная границ, точно бог, создает себе бога
так безудержно, так безнадежно, так тело свое
он бросает с небес на дорогу и видит: дорога
все уводит, все дальше в чужое, в чумное, домой,
мимо глинистых круч побережья, чьи тусклые лики
изуродовал шторм предрассветный, и пахнет зимой
от горячечных стеблей ползущей к нему повилики.
Он, как мальчик дворовый, терзает проколотый мяч
запыленного солнца и хлещет по окнам лучами,
и хватает мерцающий альт, и выводит: не плачь, —
и смеется, колдуя, и все-таки плачет ночами.
Он берет этот воск, этот вереск, и каменный рот
исковеркав гримасой, поет ее темную скуку;
он творит эту гибель, он знает, что завтра умрет,
отдавая остатки огня непокорному звуку.
* * *
1.
Что ноябрь — не зима,
пусть расскажет мне кто-то другой,
пусть ведет меня девять кругов по единому звуку.
Я пойду, потому что мне нужно ослепшей рукой
чью-то чувствовать руку.
Потому что живу на причале, и воздух рябой
обжигает дыхание смесью шафрана и скорби,
потому что ныряю ночами в почтовый разбой,
отправляя посланье по адресу urbi@orbi...
Потому что — один. Потому что ноябрь — не зима.
Потому что троллейбусы варят холодную кашу.
И уже не посмею насытить игрою ума
этой горькой поэзии горькую чашу.
Остается остаться, пеняя тебе, Велимир,
на способность поверить в дверной задохнувшийся зуммер.
Так господь, сотворивший расколотый надвое мир,
усмехнулся и умер.
2.
...и сражение роз неизбежно, и злой лепесток
в трансильванскую глушь заскучавшими пальцами сослан,
и неспешно галеры сквозь сердце идут на восток,
погружая в остывшую кровь деревянные весла.
Здесь, где кожа подобна пергаменту, падают ниц
даже зимние звезды и мята вина не остудит,
бормочу, отражая зрачками осколки зарниц:
будь что будет...
Так ли больно тебе, как тебе не умеется знать
об искусстве любви, безыскусный мой, бедный Овидий?
Одиночество пить, как вино, и вином запивать
одиночество в чашках аптекарских взломанных мидий.
Говори мне: кому — я? Зачем я на этих весах?
Кто меня уравняет с другими в похмельной отчизне?
...а прекрасный восток оживает в прекрасных глазах
слишком поздно для жизни.
Что ноябрь — не зима,
пусть расскажет мне кто-то другой,
пусть ведет меня девять кругов по единому звуку.
Я пойду, потому что мне нужно ослепшей рукой
чью-то чувствовать руку.
Потому что живу на причале, и воздух рябой
обжигает дыхание смесью шафрана и скорби,
потому что ныряю ночами в почтовый разбой,
отправляя посланье по адресу urbi@orbi...
Потому что — один. Потому что ноябрь — не зима.
Потому что троллейбусы варят холодную кашу.
И уже не посмею насытить игрою ума
этой горькой поэзии горькую чашу.
Остается остаться, пеняя тебе, Велимир,
на способность поверить в дверной задохнувшийся зуммер.
Так господь, сотворивший расколотый надвое мир,
усмехнулся и умер.
2.
...и сражение роз неизбежно, и злой лепесток
в трансильванскую глушь заскучавшими пальцами сослан,
и неспешно галеры сквозь сердце идут на восток,
погружая в остывшую кровь деревянные весла.
Здесь, где кожа подобна пергаменту, падают ниц
даже зимние звезды и мята вина не остудит,
бормочу, отражая зрачками осколки зарниц:
будь что будет...
Так ли больно тебе, как тебе не умеется знать
об искусстве любви, безыскусный мой, бедный Овидий?
Одиночество пить, как вино, и вином запивать
одиночество в чашках аптекарских взломанных мидий.
Говори мне: кому — я? Зачем я на этих весах?
Кто меня уравняет с другими в похмельной отчизне?
...а прекрасный восток оживает в прекрасных глазах
слишком поздно для жизни.
* * *
Две ложки эвкалиптового меда
поверх простуды, чтобы расплести
и умягчить согласные. Погода
почти не в счет. Умеешь — отпусти
куда-нибудь, неведомо, за рыжим,
горячим, ситцевым. Еще глоток.
Вулкан откашлялся. Сошло по крышам.
Испанский хрипловатый шепоток
сомнамбуличный, точно нож по ткани;
пространство горла, скованное в ком
дикарскими неткаными платками,
заговоренным белым порошком.
Латиноговорящая ангина —
аптечный звук в немузыкальный ряд
от кукурузы и до кокаина.
Но на латыни здесь не говорят.
поверх простуды, чтобы расплести
и умягчить согласные. Погода
почти не в счет. Умеешь — отпусти
куда-нибудь, неведомо, за рыжим,
горячим, ситцевым. Еще глоток.
Вулкан откашлялся. Сошло по крышам.
Испанский хрипловатый шепоток
сомнамбуличный, точно нож по ткани;
пространство горла, скованное в ком
дикарскими неткаными платками,
заговоренным белым порошком.
Латиноговорящая ангина —
аптечный звук в немузыкальный ряд
от кукурузы и до кокаина.
Но на латыни здесь не говорят.