Николай ГУДАНЕЦ
ПЕСНЬ БЛАГОДАРНОСТИ
Допустим, сумасшествие и смерть.
Совсем не та блаженная тревога,
что в юности снедала нас, как воск.
Допустим, ну и что. Нельзя быть порознь,
вдали от губ, ногтей, от скользкой боли,
распахивавшей небо так внезапно,
неумолимо, яростно и слепо,
безумию и гибели сродни.
Но порознь быть нельзя, пойми, нельзя,
ведь я тебя ношу в себе как рану,
в мозгу незаживающая точка
вращается, отравлена тобой.
Мне странно отпирать свою же дверь,
входить вовнутрь, не зажигая света,
входить смиренным чужаком туда,
где воздух соткан из твоих движений.
Я знаю — сумасшествие и смерть
сродни стране, где горе беспечально,
где много золотистого песка,
душистой тени, вкрадчивой воды,
где порознь быть нельзя, где каждый носит
в себе другого, ощущая тихо
двойного сердца властные толчки.
Когда в душе, набрякшей, как сосок,
мы раскрываемся, щедрей и проще,
чем лоно, умащенное желаньем,
распахиваемся и пьем друг друга,
летая на качелях жадных мышц,
вздымаемся, пронзая темноту,
и после гаснем в исступленном крике,
когда по коже, словно пот, струятся
нестрашные безумие и гибель,
как два ручных зверька, перебегая
из рук на плечи, и, клубком свернувшись,
сощуривают жесткие глаза,
тогда я начинаю понимать —
им порознь быть нельзя, и нам нельзя,
вот потому-то
мне странно отпирать свою же дверь
и, сделав шаг вовнутрь, стоять подолгу,
не зажигая света.
Совсем не та блаженная тревога,
что в юности снедала нас, как воск.
Допустим, ну и что. Нельзя быть порознь,
вдали от губ, ногтей, от скользкой боли,
распахивавшей небо так внезапно,
неумолимо, яростно и слепо,
безумию и гибели сродни.
Но порознь быть нельзя, пойми, нельзя,
ведь я тебя ношу в себе как рану,
в мозгу незаживающая точка
вращается, отравлена тобой.
Мне странно отпирать свою же дверь,
входить вовнутрь, не зажигая света,
входить смиренным чужаком туда,
где воздух соткан из твоих движений.
Я знаю — сумасшествие и смерть
сродни стране, где горе беспечально,
где много золотистого песка,
душистой тени, вкрадчивой воды,
где порознь быть нельзя, где каждый носит
в себе другого, ощущая тихо
двойного сердца властные толчки.
Когда в душе, набрякшей, как сосок,
мы раскрываемся, щедрей и проще,
чем лоно, умащенное желаньем,
распахиваемся и пьем друг друга,
летая на качелях жадных мышц,
вздымаемся, пронзая темноту,
и после гаснем в исступленном крике,
когда по коже, словно пот, струятся
нестрашные безумие и гибель,
как два ручных зверька, перебегая
из рук на плечи, и, клубком свернувшись,
сощуривают жесткие глаза,
тогда я начинаю понимать —
им порознь быть нельзя, и нам нельзя,
вот потому-то
мне странно отпирать свою же дверь
и, сделав шаг вовнутрь, стоять подолгу,
не зажигая света.
* * *
Некому звякнуть за дверью ключами,
в доме ни звука, и если б не вечер,
может, прошла бы вполне беспечально
жизнь, и, наверное, было бы легче,
если бы память могли переставить,
словно привычную старую мебель,
если б смогли на мгновенье представить
где-нибудь, кроме бесстрастного неба,
встречу свою, без попреков и травли,
стало б хоть чуточку легче обоим.
...Снятый портрет неизбежно оставит
въевшийся, свежий квадрат на обоях.
Поздним рассветом накормишь ребенка,
выйдешь в прихожую, наспех одетая,
и отшатнешься, забыв про гребенку, —
в зеркале дождь и осеннее дерево.
в доме ни звука, и если б не вечер,
может, прошла бы вполне беспечально
жизнь, и, наверное, было бы легче,
если бы память могли переставить,
словно привычную старую мебель,
если б смогли на мгновенье представить
где-нибудь, кроме бесстрастного неба,
встречу свою, без попреков и травли,
стало б хоть чуточку легче обоим.
...Снятый портрет неизбежно оставит
въевшийся, свежий квадрат на обоях.
Поздним рассветом накормишь ребенка,
выйдешь в прихожую, наспех одетая,
и отшатнешься, забыв про гребенку, —
в зеркале дождь и осеннее дерево.
* * *
Мы бродили по склону змеиной горы,
ожидая вечерней недоброй поры,
средь колючек и трещин сухих,
но на самой вершине беспечной игры
нисходили дары и кружились миры
в недоверчивых пальцах твоих.
Мы наощупь искали пронзительный свет,
заблудившись в изнанке стекла,
торопливый озноб меж лопаток стекал,
но рука все плыла между свеч, сигарет
и несла недопитый стакан.
Я не вправе об этом теперь вспоминать.
Я смотрю, как орудует тот
всемогущий урод, распластавший меня,
чтобы взрезать брюшину, ввести электрод
и включить ослепительный ток.
Возвратившийся ветер смешал времена,
вихревой кочергой разметал имена,
между ребер вмурована чья-то вина,
словно перстень, стрела и печать.
Так пускай между всеми стоит тишина
толщиной с бесконечность ночного окна.
Слишком стыдно кричать.
ожидая вечерней недоброй поры,
средь колючек и трещин сухих,
но на самой вершине беспечной игры
нисходили дары и кружились миры
в недоверчивых пальцах твоих.
Мы наощупь искали пронзительный свет,
заблудившись в изнанке стекла,
торопливый озноб меж лопаток стекал,
но рука все плыла между свеч, сигарет
и несла недопитый стакан.
Я не вправе об этом теперь вспоминать.
Я смотрю, как орудует тот
всемогущий урод, распластавший меня,
чтобы взрезать брюшину, ввести электрод
и включить ослепительный ток.
Возвратившийся ветер смешал времена,
вихревой кочергой разметал имена,
между ребер вмурована чья-то вина,
словно перстень, стрела и печать.
Так пускай между всеми стоит тишина
толщиной с бесконечность ночного окна.
Слишком стыдно кричать.
Николай Гуданец – поэт, прозаик, автор поэтических сборников «Автобиография», «Голубиная книга», «Крылья тьмы» и других книг, член Союза писателей Латвии и Союза российских писателей. Родился и живет в Риге.