НИКОЛАЙ ТЮРИН
Родился в 1947 году, в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ, работал в ряде центральных газет и журналов. Отец Ильи Тюрина, учредитель Фонда памяти Ильи Тюрина и литературного конкурса Илья-премия.
БЕСКОНЕЧНОЕ УРАВНЕНИЕ
Сны
Сны
Это было похоже на одинокую
фигуру в мокрых московских
сумерках, когда нельзя сказать
точно, приближается она
или отдаляется от вас…
Илья Тюрин, «Дар»,1997
фигуру в мокрых московских
сумерках, когда нельзя сказать
точно, приближается она
или отдаляется от вас…
Илья Тюрин, «Дар»,1997
* * *
Ты все больше становишься похожим на свой давний, кажется, 1998 года, рисунок, где три сокурсника РГМУ будто вглядываются в своё медицинское будущее. Мгновенный, шаржированный автопортрет ироничен, но точен по существу: наполовину закрытое стеклами очков лицо не по-мальчишески серьезно, а левая рука сжимает здоровенную книгу под названием «Анатомия». Конечно, сейчас ты совсем другой, и после удачной операции в Федоровском глазном центре не носишь очков, но главное не стирается, не выветривается на сквозняках суматошной нашей житухи. Недавно я подвозил тебя к поликлинике, где коллеги и младший медицинский персонал зовут тебя на людях Илья Николаевич, а без пациентов почти по-домашнему Илюшей. Свежевыкрашенная в химически розовый цвет детская поликлиника — обыкновенней не бывает, перед входом шеренга разномастных колясок, у левого торца стоят три вусмерть заезженных неотложки. Но ваш главврач, коренастая пожилая тетка с широким бурятским лицом, ведет хозяйство твердой рукой, и потому газон всегда полит и подстрижен, ваши белые халаты свежы, а вокруг поликлиники и вокруг нее — почти стерильная чистота. Вы симпатизируете друг другу, это заметно по твоим теплеющим глазам, когда речь заходит о начальнице. Наверное, и ей нравится твоя истовая серьезность, знание латыни и уже сильная, но еще не огрубевшая, проницаемая внешнему миру молодость. Даст Бог, ординатура станет первым этажом спроектированного тобой дома. А фундамент у него надежен.
Недавно ты уступил моей просьбе, разрешив побыть в кабинете «ровно пять минут, пожалуйста, не больше». Двадцатилетняя, похоже, мамаша с желтым голым животиком между майкой и джинсами ввела за руку карапуза, таращившего глаза на блестящую сталь инструментов… «Температура, кашель, понос»… «Хорошо, хоть не церебральный паралич», — привычно хмыкнул я про себя. Но взглянув на тебя, понял сразу, что журналистский цинизм здесь не проходит. Лицо врача-педиатра являло собой абсолют внимания, а длинные гибкие пальцы умело вращали пацаненка, помогая раздевающей его матери. Укладывая малыша на кушетку, ты мельком, но уже нетерпеливо посмотрел в мою сторону, и ничего не оставалось, как шагнуть к двери кабинета навстречу влетевшей сюда припоздавшей медсестре.
Недавно ты уступил моей просьбе, разрешив побыть в кабинете «ровно пять минут, пожалуйста, не больше». Двадцатилетняя, похоже, мамаша с желтым голым животиком между майкой и джинсами ввела за руку карапуза, таращившего глаза на блестящую сталь инструментов… «Температура, кашель, понос»… «Хорошо, хоть не церебральный паралич», — привычно хмыкнул я про себя. Но взглянув на тебя, понял сразу, что журналистский цинизм здесь не проходит. Лицо врача-педиатра являло собой абсолют внимания, а длинные гибкие пальцы умело вращали пацаненка, помогая раздевающей его матери. Укладывая малыша на кушетку, ты мельком, но уже нетерпеливо посмотрел в мою сторону, и ничего не оставалось, как шагнуть к двери кабинета навстречу влетевшей сюда припоздавшей медсестре.
Доволен ли ты своим выбором, обступившей тебя со всех сторон профессией? Надеюсь, да. Тому свидетельство — непрерывное многочтение (как с самых детских лет, ты способен не прочесть, а как на работу, возникшая еще в тот памятный год, когда ты был санитаром в «склифе». Ты по-прежнему равнодушен к внешним удовольствиям жизни, отдавая должное лишь хорошей еде и добротным пишущим принадлежностям. А стихи, публицистика, философия? Об этом мы не говорим никогда, предполагая, что все это растворилось, стало частью твоей медицины. Только вот почему ты все чаще слушаешь любимого Моцарта и, кажется, почти забытого сегодня Сергея Курёхина? Ведь эта музыка всегда сопрягалась с уже созревшим в тебе качественным скачком в иное, другое состояние. В какое же сейчас, ведь возвращение в прошлое невозможно?
* * *
Ты почти ничего не пишешь, последние года два все больше удаляясь от того образа мальчика-поэта, который сопутствовал тебе лет до двадцати пяти. Да, какое-то время назад кипел сложный (у тебя ведь ничего простым не бывает) и, видимо, мучительный для тебя роман с ярко красивой и, по-видимому, слегка сумасшедшей особой на шесть лет старше тебя. Была пьеса, которую ты с полгода носил с собой в сумке на случай, если вдруг позвонит давешний режиссер, или знакомый студент ГИТИСа, или черт в ступе, знающий верный ход в театр… Но ведь неудачи случались и раньше, и ты всегда выходил из прошлого праха и пепла, неся в себе зародыш совсем нового бытия. Сейчас иное: что-то вроде бы размягчилось, расслоилось в тебе и не дает нужной для поступка опоры. Впрочем, насчет поступка, я, кажется, поспешил с выводом. Несколько дней назад ты объявил нам, что уезжаешь за границу. На потрясенные вопросы твоей матери — куда? зачем? — ответствовал исчерпывающе: «Работать!» И ушел к себе, подчеркнуто плотно затворив дверь комнаты.
Ларчик же сей открывался просто. Давний твой, еще со времени лицея, приятель стал к сегодняшнему дню вполне профессиональным деятелем в сфере, о существовании которой раньше мало кто догадывался, Это так называемый перформанс, то есть представление одних людей перед другими, но не театр, не военный парад и не, помилуй Бог, церемония похорон. Просто формулируется некая центральная идея, и ее-то олицетворяют, материализуют, разыгрывают, etc участники перформанса. Средства изображения любые. Особое предпочтение обнаженному телу и горящим в плошках огням (на худой конец, как уступка пожарным, свечам). Оказалось, что западная публика весьма охоча к этим постмодернистским откровениям, которые на Руси охотней назвали бы шуткой-дуркой. Вот эту-то, происходящую, видимо, от многолетнего благополучия и немереного досуга особенность, и эксплуатирует вместе с весьма энергичной женой, продюсером и заглавной актрисой, твой приятель, позвавший тебя в компаньоны. Боже, и эта эстетическая расчлененка после твоего «Шекспира»? После «Рублева»? «После «Рождения крестьянина»?
Уехал. Я довез тебя до Шереметьева, и мысленно крестил продвигающуюся к паспортному контролю сутуловатую спину, прикрытую новеньким, купленным в дорогу рюкзаком. А на обратном пути вспоминал тот немецкий город, где некогда живал и куда был твой билет. Там нет этих бурых луж, не дует сырой ветер с полей, не лохматится над сквозным по осени перелеском серая рвань русских облаков. Все культурненько, все пристойненько — на тысячелетней платформе бюргерской деловитости, умеренности и аккуратности. Только почему-то на набережной Рейна, обсаженной молодыми платанами, которые от комля до макушки забинтовали для пущей сохранности, особенно больно хватала за сердце тоска. Хоть бы тебе повезло в этих отнюдь не распахнутых для чужаков местах! Хоть бы тебе хватило силы не подчиниться всем им, не раствориться в этом мягком, но мощном потоке незнаемой нами жизни.
Какое-то время спустя в нашу затихшую, погасшую квартирку стали поступать емейловские письма, нередко с фотками, о твоем житье-бытье. Что ж я вижу? Ты в компании явно европейского типа персонажей, на тебе хорошие джинсы, ловкий кожаный пиджачок, мокасины цвета «коньяк». Маршруты как у киношного «идентифицированного Борна»: Дюссельдорф, Берлин, Амстердам, Мадрид и даже с какого-то перепуга София… Сообщения короткие, типа «все в порядке». И ничего по-существу, с ответами на вопросы — как? почему? каким образом? зачем? Нас сверлит одна мысль, одно желание: хватит, хватит этого погружения, этого помрачения. Выныривай!.. И вдруг ты замолчал. Почта пуста, телефон не доступен «в данный момент» и день за днем… Спустя неделю я дозвонился до твоего соблазнителя и выяснил, что вы «разминулись». «Что, поссорились?» — «Нет, но сейчас мы вместе не работаем.» — «Где же он?» — «Собирался в Тбилиси, потом в Чечню»… И весь сказ. Господи, что за жуть ты уже приготовил? Или наш сын еще продолжает играть с судьбой в догонялки?
Уехал. Я довез тебя до Шереметьева, и мысленно крестил продвигающуюся к паспортному контролю сутуловатую спину, прикрытую новеньким, купленным в дорогу рюкзаком. А на обратном пути вспоминал тот немецкий город, где некогда живал и куда был твой билет. Там нет этих бурых луж, не дует сырой ветер с полей, не лохматится над сквозным по осени перелеском серая рвань русских облаков. Все культурненько, все пристойненько — на тысячелетней платформе бюргерской деловитости, умеренности и аккуратности. Только почему-то на набережной Рейна, обсаженной молодыми платанами, которые от комля до макушки забинтовали для пущей сохранности, особенно больно хватала за сердце тоска. Хоть бы тебе повезло в этих отнюдь не распахнутых для чужаков местах! Хоть бы тебе хватило силы не подчиниться всем им, не раствориться в этом мягком, но мощном потоке незнаемой нами жизни.
Какое-то время спустя в нашу затихшую, погасшую квартирку стали поступать емейловские письма, нередко с фотками, о твоем житье-бытье. Что ж я вижу? Ты в компании явно европейского типа персонажей, на тебе хорошие джинсы, ловкий кожаный пиджачок, мокасины цвета «коньяк». Маршруты как у киношного «идентифицированного Борна»: Дюссельдорф, Берлин, Амстердам, Мадрид и даже с какого-то перепуга София… Сообщения короткие, типа «все в порядке». И ничего по-существу, с ответами на вопросы — как? почему? каким образом? зачем? Нас сверлит одна мысль, одно желание: хватит, хватит этого погружения, этого помрачения. Выныривай!.. И вдруг ты замолчал. Почта пуста, телефон не доступен «в данный момент» и день за днем… Спустя неделю я дозвонился до твоего соблазнителя и выяснил, что вы «разминулись». «Что, поссорились?» — «Нет, но сейчас мы вместе не работаем.» — «Где же он?» — «Собирался в Тбилиси, потом в Чечню»… И весь сказ. Господи, что за жуть ты уже приготовил? Или наш сын еще продолжает играть с судьбой в догонялки?
* * *
Ты перешел на полулегальное существование, неделями не бываешь дома, звонишь урывками с незнакомых, тотчас исчезающих номеров. Членство в экстремистской политической организации не упало на тебя как кирпич на голову, но проросло изнутри черной щетиной прямо в душу. Сейчас я думаю: будь она трижды неладна, твоя публицистика, твоя способность ощущать судьбу России как собственную, единственную судьбу! И за что нам это несчастье видеть, как все острее, жестче становится твой взгляд, высыхает на внутреннем огне лицо? Еще недавно, в ответ на расспросы о твоих странных занятиях, подчиненных какому-то потаенному смыслу перемещениях по городам и весям, ты улыбался своей прежней чудесной улыбкой и, подняв кверху указательный палец, пародировал невесть кого: «Сие есть политик!..» Сейчас, после суда над твоими друзьями, где помертвевшие их родители в зале были добиты максимальным, на всю катушку приговором, ты ожесточился. Всерьез что-либо обсуждать отказываешься. На мои атаки по поводу лидера: «Кому ты веришь, этому сиплому оратору, космополиту, писательку?» отвечаешь: «Есть и другие — получше!..» Однажды принес домой сумку с типографским, судя по запаху, свежаком — пропагандистские брошюры и листовки. На вроде бы шуточный вопрос: «А оружие, взрывчатка?» — ты сказал, как отрезал: «Если понадобится».
Исчезновения и появления — рано утром или глухой ночью, когда на набережной под окнами лишь одинокие, подчинившиеся неотложной нужде машины. Долгий горячий душ, а от общего с нами ужина-завтрака готов отказаться, лишь бы не приставали с расспросами, не смотрели глазами брошенной собаки… Заталкиваешь в рюкзак чистое белье, футболку, какие-то харчи, берешь из стопки на письменном столе книгу и тотчас кладешь ее обратно. Закидываешь рюкзак за плечо. Господи, да ведь это котомка скитальца, бродяги! Прощаешься со мной кивком, с матерью в прихожей, слушая ее шепот. Дверь чмокает почти беззвучно. Всё.
С неделю назад был от тебя гонец — без предупреждающего звонка, с измятой в кармане запиской. Почерк, несомненно, твой, а «податель сего» — девушка, коротко стриженая брюнетка, одетая в туристические штаны с множеством накладных карманов, такую же куртку и бейсболку. Твоя мать сразу почуяла, что вы — не только «соратники по борьбе», увела в свою комнату, где и шушукались. А потом гостья упорно отказывалась от коробки конфет. Умчалась точно
так же, как наш сын, пешком по лестнице — о, конспираторы, народовольцы! Ирина сказала, что дала ей перстенек с уральским камешком на счастье. А я по своей графоманской привычке всё представлял вас вместе как угловатую, беззащитную новорожденную семью, заодно пытаясь преодолеть, проглотить внезапную помеху, которая называется «комок в горле»…
так же, как наш сын, пешком по лестнице — о, конспираторы, народовольцы! Ирина сказала, что дала ей перстенек с уральским камешком на счастье. А я по своей графоманской привычке всё представлял вас вместе как угловатую, беззащитную новорожденную семью, заодно пытаясь преодолеть, проглотить внезапную помеху, которая называется «комок в горле»…
* * *
Ты все-таки ушел из дома и снимаешь комнатушку в Южном Измайлове у вечно пьяного дедка, который, по его словам, всех похоронил достойно и сейчас имеет право на досуг и достаток. Проживает он здесь же, во второй комнате, называемой «залом», и твоей главной бытовой заботой стала оборона от его мудовых разговоров и предложений типа «давай по пять грамм»… Зачем же ты сделал это, переступив через все уговоры и, на финише, страшенные, как при покойнике, стенания? Бросил работу, вызвал обиженное недоумение многих знакомых с тобой людей? Ответ твой странен, но, быть может, на первый взгляд. Ты сказал: «Мне нужна максимальная концентрация, иначе я не справлюсь…» «Помилуй Бог, с чем не справишься?» — «Есть одна идея. Ее надо додумать и оформить». — «Что же это?» — «Рано говорить». — «Но хотя бы в какой сфере? Словесность? Наука?» В ответ характерный округлый жест, который может изображать что угодно. Вот такой содержательный состоялся диалог, после которого ты с каменным упорством продолжал складывать в сумку книги, фломастеры и ручки, будильник и прочую дребедень образованного беженца. Венчала эту кучу купленная накануне пачка принтерной бумаги…
Так прошли эти семь месяцев, начиная с августа, а зимой, неожиданно ветреной и холодной, я возил тебе теплые вещи, в пакет с продуктами, которые ты милостиво согласился принимать время от времени, мы добавили калорий, потребных молодому мужскому организму. Что же ты создаешь там, за облупленной дверью, затворяя ее как Сарториус на орбитальной станции «Солярис»? Недавно, вручив тебе очередную «передачку от родных», я предложил пройтись по бульвару, благо, стоял погожий мартовский вечер, Москва будто открыла один глаз и потянулась под одеялом перед окончательным пробуждением. Мы шли в аллее голых черных дерев и молчали. Закурив очередную сигарету, я спросил: «Когда финишируешь?» Ты улыбнулся и молвил внятно, громко: «Скоро. У эмбриона есть скелет, нервная система и все остальное. Уже скоро»… Подумалось: неужели вернулась «зависимость от собственного шестого чувства», о которой ты писал в дневнике 14 лет назад? И чем это увенчается? Но как бы то ни было, возвращайся. Потому что пора.
Так прошли эти семь месяцев, начиная с августа, а зимой, неожиданно ветреной и холодной, я возил тебе теплые вещи, в пакет с продуктами, которые ты милостиво согласился принимать время от времени, мы добавили калорий, потребных молодому мужскому организму. Что же ты создаешь там, за облупленной дверью, затворяя ее как Сарториус на орбитальной станции «Солярис»? Недавно, вручив тебе очередную «передачку от родных», я предложил пройтись по бульвару, благо, стоял погожий мартовский вечер, Москва будто открыла один глаз и потянулась под одеялом перед окончательным пробуждением. Мы шли в аллее голых черных дерев и молчали. Закурив очередную сигарету, я спросил: «Когда финишируешь?» Ты улыбнулся и молвил внятно, громко: «Скоро. У эмбриона есть скелет, нервная система и все остальное. Уже скоро»… Подумалось: неужели вернулась «зависимость от собственного шестого чувства», о которой ты писал в дневнике 14 лет назад? И чем это увенчается? Но как бы то ни было, возвращайся. Потому что пора.
* * *
Однако, довольно — по крайней мере, на сей раз. Ведь эти фантазмы, вроде бы не имеющие материальной основы, можно длить сколько угодно. В твоих записных книжках есть мысль о принципиальном отсутствии «живых и мертвых» частиц материи (атомы, электроны), но существовании только более или менее сложных их комбинаций. И далее: «Если представить себе это мироздание как бесконечное уравнение реакции, то символы “смерти” в таком уравнении приобретут смысл, совершенно равный смыслу символов “жизни”».
Может быть, поэтому в последние годы все сильнее втягивает в себя это уравнение, клубятся вокруг то смутные, то физически ощутимые образы того, что могло быть, если вычеркнуть, стереть, растворить навсегда в окружающем тот лютый августовский день 99-го и душную, почти без воздуха ночь, когда над раскаленным городом висела глумливая харя полной луны, и стало бесповоротно ясно, что случилось с тобой и с нами.
Может быть, поэтому в последние годы все сильнее втягивает в себя это уравнение, клубятся вокруг то смутные, то физически ощутимые образы того, что могло быть, если вычеркнуть, стереть, растворить навсегда в окружающем тот лютый августовский день 99-го и душную, почти без воздуха ночь, когда над раскаленным городом висела глумливая харя полной луны, и стало бесповоротно ясно, что случилось с тобой и с нами.
Апрель 2010