Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

НИКОЛАЙ ТЮРИН

Родился в 1947 году, в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ, работал в ряде центральных газет и журналов. Отец Ильи Тюрина, учредитель Фонда памяти Ильи Тюрина и лите­ратурного конкурса Илья-премия.



БЕСКОНЕЧНОЕ УРАВНЕНИЕ
Сны

Это было похоже на одинокую
фигуру в мокрых московских
сумерках, когда нельзя сказать
точно, приближается она
или отдаляется от вас…
                               Илья Тюрин, «Дар»,1997



* * *

Ты все больше становишься похожим на свой давний, кажется, 1998 года, рисунок, где три сокурсника РГМУ будто вгляды­ваются в своё медицинское будущее. Мгновенный, шаржированный автопортрет ироничен, но точен по существу: наполовину закрытое стеклами очков лицо не по-мальчишески серьезно, а левая рука сжи­мает здоровенную книгу под названием «Анатомия». Конечно, сейчас ты совсем другой, и после удачной операции в Федоровском глазном центре не носишь очков, но главное не стирается, не выветривается на сквозняках суматошной нашей житухи. Недавно я подвозил тебя к поликлинике, где коллеги и младший медицинский персонал зовут тебя на людях Илья Николаевич, а без пациентов почти по-домашне­му Илюшей. Свежевыкрашенная в химически розовый цвет детская поликлиника — обыкновенней не бывает, перед входом шеренга раз­номастных колясок, у левого торца стоят три вусмерть заезженных неотложки. Но ваш главврач, коренастая пожилая тетка с широким бу­рятским лицом, ведет хозяйство твердой рукой, и потому газон всегда полит и подстрижен, ваши белые халаты свежы, а вокруг поликлиники и вокруг нее — почти стерильная чистота. Вы симпатизируете друг другу, это заметно по твоим теплеющим глазам, когда речь заходит о начальнице. Наверное, и ей нравится твоя истовая серьезность, зна­ние латыни и уже сильная, но еще не огрубевшая, проницаемая вне­шнему миру молодость. Даст Бог, ординатура станет первым этажом спроектированного тобой дома. А фундамент у него надежен.
Недавно ты уступил моей просьбе, разрешив побыть в кабинете «ровно пять минут, пожалуйста, не больше». Двадцатилетняя, похо­же, мамаша с желтым голым животиком между майкой и джинсами ввела за руку карапуза, таращившего глаза на блестящую сталь инс­трументов… «Температура, кашель, понос»… «Хорошо, хоть не церебральный паралич», — привычно хмыкнул я про себя. Но взгля­нув на тебя, понял сразу, что журналистский цинизм здесь не прохо­дит. Лицо врача-педиатра являло собой абсолют внимания, а длин­ные гибкие пальцы умело вращали пацаненка, помогая раздевающей его матери. Укладывая малыша на кушетку, ты мельком, но уже нетерпеливо посмотрел в мою сторону, и ничего не оставалось, как шагнуть к двери кабинета навстречу влетевшей сюда припоздавшей медсестре.

Доволен ли ты своим выбором, обступившей тебя со всех сторон профессией? Надеюсь, да. Тому свидетельство — непрерывное мно­гочтение (как с самых детских лет, ты способен не прочесть, а как на работу, возникшая еще в тот памятный год, когда ты был санита­ром в «склифе». Ты по-прежнему равнодушен к внешним удовольс­твиям жизни, отдавая должное лишь хорошей еде и добротным пишущим принадлежностям. А стихи, публицистика, философия? Об этом мы не говорим никогда, предполагая, что все это растворилось, стало частью твоей медицины. Только вот почему ты все чаще слу­шаешь любимого Моцарта и, кажется, почти забытого сегодня Сергея Курёхина? Ведь эта музыка всегда сопрягалась с уже созревшим в тебе качественным скачком в иное, другое состояние. В какое же сейчас, ведь возвращение в прошлое невозможно?



* * *

Ты почти ничего не пишешь, последние года два все больше удаляясь от того образа мальчика-поэта, который сопутс­твовал тебе лет до двадцати пяти. Да, какое-то время назад кипел сложный (у тебя ведь ничего простым не бывает) и, видимо, мучи­тельный для тебя роман с ярко красивой и, по-видимому, слегка су­масшедшей особой на шесть лет старше тебя. Была пьеса, которую ты с полгода носил с собой в сумке на случай, если вдруг позво­нит давешний режиссер, или знакомый студент ГИТИСа, или черт в ступе, знающий верный ход в театр… Но ведь неудачи случались и раньше, и ты всегда выходил из прошлого праха и пепла, неся в себе зародыш совсем нового бытия. Сейчас иное: что-то вроде бы размягчилось, расслоилось в тебе и не дает нужной для поступка опоры. Впрочем, насчет поступка, я, кажется, поспешил с выводом. Несколько дней назад ты объявил нам, что уезжаешь за границу. На потрясенные вопросы твоей матери — куда? зачем? — ответствовал исчерпывающе: «Работать!» И ушел к себе, подчеркнуто плотно за­творив дверь комнаты.

Ларчик же сей открывался просто. Давний твой, еще со времени лицея, приятель стал к сегодняшнему дню вполне профессиональ­ным деятелем в сфере, о существовании которой раньше мало кто догадывался, Это так называемый перформанс, то есть представле­ние одних людей перед другими, но не театр, не военный парад и не, помилуй Бог, церемония похорон. Просто формулируется некая цен­тральная идея, и ее-то олицетворяют, материализуют, разыгрывают, etc участники перформанса. Средства изображения любые. Особое предпочтение обнаженному телу и горящим в плошках огням (на худой конец, как уступка пожарным, свечам). Оказалось, что западная публика весьма охоча к этим постмодернистским откровениям, которые на Руси охотней назвали бы шуткой-дуркой. Вот эту-то, происходящую, видимо, от многолетнего благополучия и немере­ного досуга особенность, и эксплуатирует вместе с весьма энергичной женой, продюсером и заглавной актрисой, твой приятель, позвавший тебя в компаньоны. Боже, и эта эстетическая расчлененка после твоего «Шекспира»? После «Рублева»? «После «Рождения крестьянина»?
Уехал. Я довез тебя до Шереметьева, и мыс­ленно крестил продвигающуюся к паспортному контролю сутуловатую спину, прикрытую новень­ким, купленным в дорогу рюкзаком. А на обрат­ном пути вспоминал тот немецкий город, где некогда живал и куда был твой билет. Там нет этих бурых луж, не дует сырой ветер с полей, не лохматится над сквозным по осени перелеском серая рвань русских облаков. Все культурненько, все пристойненько — на тысячелетней платфор­ме бюргерской деловитости, умеренности и акку­ратности. Только почему-то на набережной Рейна, обсаженной молодыми платанами, которые от комля до макушки забинтовали для пущей сохранности, особенно больно хва­тала за сердце тоска. Хоть бы тебе повезло в этих отнюдь не распах­нутых для чужаков местах! Хоть бы тебе хватило силы не подчинить­ся всем им, не раствориться в этом мягком, но мощном потоке незна­емой нами жизни.
Какое-то время спустя в нашу затихшую, погасшую квартирку стали поступать емейловские письма, нередко с фотками, о твоем житье-бытье. Что ж я вижу? Ты в компании явно европейского типа персонажей, на тебе хорошие джинсы, ловкий кожаный пиджачок, мокасины цвета «коньяк». Маршруты как у киношного «идентифици­рованного Борна»: Дюссельдорф, Берлин, Амстердам, Мадрид и даже с какого-то перепуга София… Сообщения короткие, типа «все в порядке». И ничего по-существу, с ответами на вопросы — как? поче­му? каким образом? зачем? Нас сверлит одна мысль, одно желание: хватит, хватит этого погружения, этого помрачения. Выныривай!.. И вдруг ты замолчал. Почта пуста, телефон не доступен «в данный момент» и день за днем… Спустя неделю я дозвонился до твоего соб­лазнителя и выяснил, что вы «разминулись». «Что, поссорились?» — «Нет, но сейчас мы вместе не работаем.» — «Где же он?» — «Собирался в Тбилиси, потом в Чечню»… И весь сказ. Господи, что за жуть ты уже приготовил? Или наш сын еще продолжает играть с судь­бой в догонялки?



* * *

Ты перешел на полулегальное существование, неделями не бываешь дома, звонишь урывками с незнакомых, тотчас исче­зающих номеров. Членство в экстремистской политической органи­зации не упало на тебя как кирпич на голову, но проросло изнутри черной щетиной прямо в душу. Сейчас я думаю: будь она трижды не­ладна, твоя публицистика, твоя способность ощущать судьбу России как собственную, единственную судьбу! И за что нам это несчастье видеть, как все острее, жестче становится твой взгляд, высыхает на внутреннем огне лицо? Еще недавно, в ответ на расспросы о твоих странных занятиях, подчиненных какому-то потаенному смыслу пере­мещениях по городам и весям, ты улыбался своей прежней чудесной улыбкой и, подняв кверху указательный палец, пародировал невесть кого: «Сие есть политик!..» Сейчас, после суда над твоими друзьями, где помертвевшие их родители в зале были добиты максимальным, на всю катушку приговором, ты ожесточился. Всерьез что-либо обсуж­дать отказываешься. На мои атаки по поводу лидера: «Кому ты ве­ришь, этому сиплому оратору, космополиту, писательку?» отвечаешь: «Есть и другие — получше!..» Однажды принес домой сумку с типог­рафским, судя по запаху, свежаком — пропагандистские брошюры и листовки. На вроде бы шуточный вопрос: «А оружие, взрывчатка?» — ты сказал, как отрезал: «Если понадобится».

Исчезновения и появления — рано утром или глухой ночью, когда на набережной под окнами лишь одинокие, подчинившиеся неотлож­ной нужде машины. Долгий горячий душ, а от общего с нами ужина-завтрака готов отказаться, лишь бы не приставали с расспросами, не смотрели глазами брошенной собаки… Заталкиваешь в рюкзак чис­тое белье, футболку, какие-то харчи, берешь из стопки на письменном столе книгу и тотчас кладешь ее обратно. Закидываешь рюкзак за плечо. Господи, да ведь это котомка скитальца, бродяги! Прощаешься со мной кивком, с матерью в прихожей, слушая ее шепот. Дверь чмо­кает почти беззвучно. Всё.

С неделю назад был от тебя гонец — без предупреждающего звонка, с измятой в кармане запиской. Почерк, несомненно, твой, а «податель сего» — девушка, коротко стриженая брюнетка, одетая в туристические штаны с множеством накладных карманов, такую же куртку и бейсболку. Твоя мать сразу почуяла, что вы — не только «соратники по борьбе», увела в свою комнату, где и шушукались. А потом гостья упорно отказывалась от коробки конфет. Умчалась точно
так же, как наш сын, пешком по лестнице — о, конспираторы, народо­вольцы! Ирина сказала, что дала ей перстенек с уральским камешком на счастье. А я по своей графоманской привычке всё представлял вас вместе как угловатую, беззащитную новорожденную семью, заодно пытаясь преодолеть, проглотить внезапную помеху, которая называ­ется «комок в горле»…



* * *

Ты все-таки ушел из дома и снимаешь комнатушку в Южном Из­майлове у вечно пьяного дедка, который, по его словам, всех по­хоронил достойно и сейчас имеет право на досуг и достаток. Проживает он здесь же, во второй комнате, называемой «залом», и твоей главной бытовой заботой стала оборона от его мудовых разговоров и предло­жений типа «давай по пять грамм»… Зачем же ты сделал это, пересту­пив через все уговоры и, на финише, страшенные, как при покойнике, стенания? Бросил работу, вызвал обиженное недоумение многих зна­комых с тобой людей? Ответ твой странен, но, быть может, на первый взгляд. Ты сказал: «Мне нужна максимальная концентрация, иначе я не справлюсь…» «Помилуй Бог, с чем не справишься?» — «Есть одна идея. Ее надо додумать и оформить». — «Что же это?» — «Рано гово­рить». — «Но хотя бы в какой сфере? Словесность? Наука?» В ответ характерный округлый жест, который может изображать что угодно. Вот такой содержательный состоялся диалог, после которого ты с камен­ным упорством продолжал складывать в сумку книги, фломастеры и ручки, будильник и прочую дребедень образованного беженца. Венча­ла эту кучу купленная накануне пачка принтерной бумаги…
Так прошли эти семь месяцев, начиная с августа, а зимой, неожи­данно ветреной и холодной, я возил тебе теплые вещи, в пакет с продуктами, которые ты милостиво согласился принимать время от времени, мы добавили калорий, потребных молодому мужскому орга­низму. Что же ты создаешь там, за облупленной дверью, затворяя ее как Сарториус на орбитальной станции «Солярис»? Недавно, вручив тебе очередную «передачку от родных», я предложил пройтись по бульвару, благо, стоял погожий мартовский вечер, Москва будто открыла один глаз и потянулась под одеялом перед окончательным пробуждением. Мы шли в аллее голых черных дерев и молчали. Закурив очередную сигарету, я спросил: «Когда финишируешь?» Ты улыбнулся и молвил внятно, громко: «Скоро. У эмбриона есть скелет, нервная система и все остальное. Уже скоро»… Подумалось: неуже­ли вернулась «зависимость от собственного шестого чувства», о которой ты писал в дневнике 14 лет назад? И чем это увенчается? Но как бы то ни было, возвращайся. Потому что пора.



* * *

Однако, довольно — по крайней мере, на сей раз. Ведь эти фантазмы, вроде бы не имеющие материальной основы, мож­но длить сколько угодно. В твоих записных книжках есть мысль о при­нципиальном отсутствии «живых и мертвых» частиц материи (атомы, электроны), но существовании только более или менее сложных их комбинаций. И далее: «Если представить себе это мироздание как бес­конечное уравнение реакции, то символы “смерти” в таком уравнении приобретут смысл, совершенно равный смыслу символов “жизни”».
Может быть, поэтому в последние годы все сильнее втягивает в себя это уравнение, клубятся вокруг то смутные, то физически ощути­мые образы того, что могло быть, если вычеркнуть, стереть, раство­рить навсегда в окружающем тот лютый августовский день 99-го и душную, почти без воздуха ночь, когда над раскаленным городом висела глумливая харя полной луны, и стало бесповоротно ясно, что случилось с тобой и с нами.

Апрель 2010