Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

МАРИНА САВВИНЫХ


Продолжение следует


1.

В декабре минувшего года исполнилось девяносто пять лет со дня рождения одного из крупнейших сибирских писателей второй половины двадцатого века Анатолия Ивановича Чмыхало. И вот уже почти семь лет, как покинул писатель сей грешный мир для миров лучших – надеюсь, добрейших и спр ав едлив ейших.
Лицом к лицу, сказал поэт, лица не увидать. Мне довелось знать Анатолия Ивановича достаточно близко, и хотя я всегда отдавала себе отчёт в масштабе его действительно крупной личности, только теперь, может быть, сознаю до конца, кем он был и что сделал в жизни, в литературе, в этом городе, в этой стране.
Чтобы найти отправную точку воспоминаний, нужно перенестись в 1974 год, когда на вступительных экзаменах в Красноярский педагогический институт я познакомилась с младшей дочерью Анатолия Ивановича – Олей. Думаю, непросто будет вести рассказ о писателе Чмыхало, не уклоняясь без конца в историю нашей с ней дружбы, но я постараюсь. По странному стечению обстоятельств мы попали с Ольгой в одну группу и уже в сентябре отбыли вместе со всем "потоком" на сельхозработы в Назаровский район.
Месяц в деревне... Жили в "общаге" – в помещении старого интерната, кое-как приспособленном для человеческого проживания. По ночам в нашей казарме гуляли сквозняки и крысы, а с утра пораньше, после очень лёгкого завтрака, мы отправлялись на поля – "дёргать турнепс". В тот год сентябрь выдался по-сибирски суровый: уже в первых числах на полях лежал снег, мокрый, быстро тающий, но самый настоящий. Особенный осенний промозглый холод мало способствовал темпам уборки, и наше пребывание "на селе" всё длилось и длилось, и казалось, ему не будет конца. Девчонки в нашей группе были в основном деревенские (для выпускников сельских школ существовали в ту пору квоты при поступлении в вуз), им к такой "спарте" было не привыкать. Но для нас с Ольгой, городских домашних девочек, это стало, может быть, первым в жизни испытанием на прочность. Думаю, именно атмосфера колхозного уборочного аврала – с её чисто физическим напряжением
и неудобствами, к которым мы обе не были готовы, с непрерывным круглосуточным погружением в нравы простые, грубые и диковатые, – толкнула нас друг к другу, иначе мы, наверное, не справились бы. Оля, впрочем, в конце концов "свалилась"-таки: примерно за неделю до возвращения студенческого "десанта" в город она расхворалась не на шутку, и родители забрали её домой. Но за три недели, что мы прожили бок о бок в деревне Ильинке, я многое узнала о ней и о её семье. Во-первых, отец Ольги – Анатолий Иванович – был тогда уже известным писателем, возглавлял Красноярское отделение Союза писателей СССР и редакцию альманаха "Енисей", то есть, по тогдашним меркам, Оля была не меньше чем "генеральская дочь", это все в группе знали, что порождало в однокашницах (парней на филфаке, понятно, было раз-два и обчёлся) чувства самые разнообразные – от восторженного любопытства до зависти и злобной подозрительности. Я ничего подобного не испытывала по причине своей тогдашней избыточной мечтательности и, как сейчас сказали бы, принципиального эскапизма. Бродя по раскисшим от мокрого снега полям в резиновых сапогах, еле державшихся на ногах от налипших на подошвы комков тяжеленного назаровского суглинка, я витала в своих облаках, и Ольге, видимо, просто нравилось держать меня за руку, чтобы я окончательно не улетела куда-то вдаль – без возврата. Моя благодарность была чиста от каких-либо социально обусловленных примесей, и это нас тоже сближало. Да, я быстро поняла, что папа, если бы захотел, мог бы запросто "отмазать" любимую дочь от "испытания Ильинкой". Никто даже слова не сказал бы в упрёк. Тем более что и здоровья, соразмерного "испытанию", у Ольги и тогда не было, и всю жизнь потом с этим то и дело возникали проблемы. Но. Дочь советского писателя не должна была отрываться от коллектива. Только так. И точка. Впрочем, не в "советскости" даже дело. Анатолий Иванович, сам прошедший тяжелейшую школу жизни, понимал, конечно, что детям негоже уклоняться от ухабов и слякоти житейских дорог, какими бы незначительными они поначалу ни казались.
Я стала бывать у Чмыхало практически ежедневно. Они жили в самом центре города, на проспекте Мира, в двух шагах от главного корпуса пединститута, где мы учились. Удивительная это была семья. С одной стороны, крайне патриархальная. Весь быт сосредоточен вокруг труда Анатолия Ивановича. Отец – и царь, и бог, и краеугольный камень, и камень преткновения. С другой же стороны, в семье царил дух вольнодумства – совершенно неслыханный по тем временам. Честно говоря, я иной раз даже опасалась: нет ли, не дай Бог, где-нибудь в комнате хитрого встроенного "жучка"? А вдруг? Основное убранство в этой, как я сейчас понимаю, достаточно скромной (хотя тогда мне казалось – роскошной!) квартире составляли книги. Да и сам Анатолий Иванович – "ходячая энциклопедия". Тягу к универсализму, к широким познаниям в разных сферах науки и искусства он сумел передать детям: и Борис, старший, и Ольга с юности обладали прекрасной памятью и редкой даже для тех просвещённых времён начитанностью. Так что я с самого начала чувствовала в этих людях какую-то особую избранность, что ли... И в то же время – простоту обихода, коей не ощущала и по сей день не ощущаю в себе.
Сейчас я думаю: эта, почти стихийная, образованность, удивлявшая собеседников широтой и подробностью, вообще была свойственна советским интеллигентам первого поколения, совершившим небывалый духовный рывок в двадцатом веке. Эта генерация, увы, стремительно уходит, а ведь в ней редчайшим, удивительнейшим образом переплелись генетические коды старинных крестьянских родов и усвоенная с азартом неофитов сокровищница мировой культуры. Эти люди с детства знали, что такое голод, холод, унижения, простой деревенский быт, тяжёлый физический труд, но их судьба сложилась так, что лучшие книги, лучшая музыка, лучшие произведения искусства прошлого стали им доступны, и именно они этот шанс не упустили, хотя эпоха вместе с возможностями создавала и все предпосылки для того, чтобы упустить. Тут уже всё зависело от личных качеств – ума, настойчивости, таланта. У Анатолия Чмыхало, потомка славного украинского кобзаря, хватило и того, и другого, и третьего.
В том же семьдесят четвёртом, в декабре, я впервые была на юбилейном вечере писателя Чмыхало. Позже я, кажется, не пропустила у Анатолия Ивановича ни одного юбилея. Но тот – пятидесятилетний – был поистине триумфальным. Уже были написаны "Половодье", "Нужно верить", "Три весны". И, наверное, не было ни одной более или менее культурной семьи в Красноярске, где не хранили бы "Половодье" на видном месте, на почётной книжной полке. У нас такая тоже была. На обложке – казацкий палаш, торчащий то ли
из озерца, то ли из кровавой лужи. Не скажу, чтобы я ещё в школе прочла её с пониманием предмета, но знать – знала. И вот теперь – на правах гостьи автора этой книги – я сама за столом с выдающимися людьми своего времени! Надо ли говорить, как я была польщена и горда...
И откуда мне было знать, что именно в те годы Анатолий Иванович переживал, может быть, самые трагические, самые тяжёлые события своей биографии? В ретроспективе этих событий не самым красивым образом всплывают известные имена, которые не стану я здесь тревожить, ибо... иных уж нет, а те далече. Писательская среда, как показал теперь уже мой собственный опыт, – в моральном плане едва ли не самая коварная и безжалостная. Особенно в отношении собратьев по перу. Дело прошлое, но оно изрядно подточило здоровье Анатолия Ивановича, что к годам преклонным возымело катастрофические последствия. Однако тот юбилей, в семьдесят четвёртом показывал и значимость уже сделанного писателем, и его огромный творческий потенциал.
А дальше – от юбилея к юбилею – заслуг и достижений становилось всё больше, но больше и грусти. Настал момент, когда уже и верной спутницы, Валентины Никифоровны, не стало рядом. Помню Анатолия Ивановича в 2009-м. Исхудавшего. С огромными тёмными глазами на странно помолодевшем лице... и такая от него исходила энергия полноты жизни... не верилось, что время его уже на излёте.
Я писала тогда о нём:
"Говорят, злого человека годы уродуют, доброго и мудрого – красят: всё отчётливее и ярче проступают черты прекрасные, а случайное, несущественное отступает на задний план.
Вот фотография в альбоме – молодой красавец-актёр Чмыхало-Брасс: бледное выразительное лицо с тонкими чертами, огненными глазами, чёрными бровями, густой шевелюрой... Залюбуешься! А я ведь не знала его таким... Эти глаза я запомнила глубокими и печальными, с легко набегающей слезой, – глаза много страдавшего и много знающего человека. Прекрасные глаза на прекрасном крупном лице... Сам Чмыхало, правда, шутит, что дожил „до бульдожьих лет“, но именно таким, будто уже давно превысившим какие-то условные мерки, при помощи которых люди оценивают внешность друг друга, он кажется мне особенно красивым! Словно время над ним не властно.
Возможно, род занятий Анатолия Ивановича – тому причина. Писатель напрямую причастен к бессмертию: он воскрешает мир прошлого, наделяя его живыми чертами, воссоздать которые можно только чудом! Это и есть дар, талант, Богом отмеренный настолько, насколько способен человек поднять эту непомерную ношу. Писатель всю свою жизнь испытывается на соответствие собственному таланту. А это и есть – судьба.
Судьба Анатолия Чмыхало в разные годы то гнобила его, пригибала к земле, то подхватывала на крылья, приподымала над землёй, то с беспощадностью раненой птицы швыряла на камни, но писатель не умолк, не перестал исполнять свой долг перед ушедшими, но заслуживающими нашей памяти людьми. Хотя были, конечно, и времена мучительного молчания, забвения публикой, пренебрежения со стороны, так сказать, лидеров общественного мнения. Однако – и тут проявилась особая сила характера писателя – в эти времена, как никогда прежде, аккумулировалась творческая энергия, выплеснувшаяся в произведениях Чмыхало последних лет.
Его стезя – историческая проза. Герой – всегда на мучительном перепутье, как бы „зависший" между мирами, попавший в водоворот социальной катастрофы, поставленный в ситуацию выбора, когда выбор невозможен. Наверное, это странный для Анатолия Ивановича вывод, но я убеждена, что лирический герой его последних романов сконцентрировал в себе черты и Романа Завгороднего из „Половодья", и Ивана Соловьёва из „Отложенного выстрела", и других персонажей его предыдущих книг. А может, всё как раз наоборот: до поры до времени таимый (лишь точечно, спонтанно обнаруживающий себя в стихах) лирический герой разными гранями воплощался в художественных образах, так или иначе связанных с заветными мыслями автора. Я фантазирую иногда: так, наверное, Данте обнаруживал в аду своих героев и оживлял флюидами собственной души не меньше, чем мастерством художника! Чтобы прошлое не погасло, чтобы – учило своей непреложностью, показывало правду упорствующим в заблуждении и неверии. А правда никогда сама собой не падает сверху, как яблоко на голову Ньютона, – её вырабатывают человеческие сердца, любя и страдая. Думаю, в этом и заключается нравственный пафос книг Чмыхало, их трагический и возвышенный оптимизм".

2.

Стихи Анатолия Чмыхало – совсем особая песня. Бывает проза поэта. Бывает ли поэзия прозаика? Литературная деятельность Анатолия Ивановича, как это чаще всего и бывает, началась стихами. Первая книжка его – "Земляки" – состоит из стихов уже вполне зрелых, но как бы стоящих "в ряду", не "цепляющих" ценителей поэзии ни смелостью авторского подхода к материалу, ни изысканностью формы. Позже писатель полностью посвятит силы и время такому сложному и трудоёмкому делу, как историческая проза. Стихи, конечно, приходили и тогда, но, видимо, Чмыхало не относился к ним всерьёз, что в конце концов и стало причиной возникновения "самородков" – совершенно оригинальных стихотворных миниатюр, в которых проявился не столько талант прозаика, пишущего стихи, сколько так до конца и не востребованный при жизни писателя дар драматурга. Каждая такая миниатюра – словно пьеса-перевёртыш из народного театра Петрушки. Если первые две строчки – патетика, следующие – обязательно сарказм. И наоборот. Весёлая, порой даже ёрническая игра, предназначенная для самых близких и потому свободная от какой бы то ни было внешней заданности. Вряд ли Анатолий Иванович думал их публиковать; книжки стихов, изданные в последние годы жизни писателя, появились на свет благодаря усилиям его друзей и родных. Перелистывая сегодня эти страницы, понимаешь: да, вовремя; хорошо, что Чмыхало смог ещё подержать в руках и "Самородки", и "Россыпи". Теперь, спустя годы, каждое слово этих коротких и вроде бы очень простых стихотворений озаряется особым светом: предчувствия сбылись, намёки прояснились и стали очевидными, горькая усмешка стала пророчески глубока, а надежды на лучшее обрели зримые очертания. Земной путь человека Анатолия Ивановича Чмыхало завершился в 2013 году, путь же писателя Чмыхало продолжается и не прервётся, пока живы читатели его книг. А они живы, значит – продолжение следует! в инвалидном кресле, лично я плохо представляю. Но Трошев справился. Осчастливил город теплом и светом. Когда привезли домой, позвонил и нетвёрдым голосом похвастался, что утёр нос некоторым великим специалистам.
Лет пять он пробыл в Монголии, заработал талон на "Ниву" и приобрёл две вредные привычки: стал выпивать и политизировался. Если пьянство, пусть и с натяжкой, можно связать с жизнью на чужбине, то интересом к политике заразили москвичи, с которыми в Монголии пришлось очень тесно общаться. До отъезда туда он почти не выпивал, был молчун, и, кроме работы, грибов и рыбалки, его ничего не интересовало. Впрочем, и время подошло политизированное. Люди начали читать газеты, а в них сенсационные разоблачения из недавнего прошлого и текущий, густеющий день ото дня криминал, открывающий мирному обывателю шокирующие подробности тюремного быта.
И вот заявляется пьяный приятель и ошарашивает признанием:
– Я убил свою бабу. Спрячь меня, хотя бы до утра.
Весёленькое признаньеце. В какие только передряги не попадал, но даже самые нервные выяснения отношений до убийств не доходили. Стою и не знаю, что сказать, как реагировать. Верить ему страшно, да и не верю я. Точнее, уговариваю себя не верить. Но слово-то громкое, эхо от него застряло в мозгу и не исчезает.
Вот они, издержки разъездной работы. Частые и долгие разлуки укрепляют любовь разве что в дамских романтических стишках. Постоянные командировки семейному счастью не способствуют. И у него, и у неё копятся подозрения, претензии, обиды. Жена у Шуры из тех красавиц, которые постоянно провоцируют мужицкое желание. И вроде как погуливала. Мне казалось, что он об этом давно догадывался. К тому же в последнее время стала и попивать. Частенько запивали на пару. А по пьяни всякое могло случиться. Шура мужик не агрессивный, но пьяная женщина всегда на грани истерики. Украдкой осматриваю гостя: лицо не исцарапано, руки не в крови. Но мужик он здоровый, ручищи тяжеленные, одного удара могло хватить. Отвёл его на кухню, прошу успокоиться и рассказать всё по порядку. Но ничего членораздельного, даже ругани в адрес жены, не слышу. Бормочет, что ему нельзя в тюрьму, он там не выживет. Пытаюсь разузнать, что же всё-таки произошло, а он всё про тюрьму, в которую боится попасть. Языком еле ворочает. От чая отвернулся. Показал пальцем на водку и тут же забыл про неё. Когда голова свалилась на грудь, я спрятал бутылку в холодильник. Он мутно посмотрел ей вслед, но ничего не сказал. До дивана вёл полусонного. Уложил, перекурил и сам успокоился. Твёрдо уверовал, что никакого смертоубийства
не случилось. Желание, наверное, было, но вовремя уехал, а пьяные мозги дорисовали желаемое.
Впору и самому было выпить от избытка впечатлений. Открыл холодильник, подержал бутылку в руках, но пить чужую дефицитную водку постеснялся. Налил себе чая, благо что не успел остыть.
А часам к одиннадцати явился ещё один гость. Звонок был долгий и настойчивый. Откровенно пьяный звонок. Первое, что подумал: "убиенная" жена явилась забирать поллитровку, украденную мужем. Не угадал. На пороге стоял прозаик Шамко. На днях ему прислали договор из московского издательства. Рукопись, вылежавшая два срока и в собственном столе, и в редакционном, наконец-то получила одобрение. Как тут не загулять? Сам прошёл через эту изнурительную пытку безнадёгой. Чем длиннее эта полоса, тем сильнее перепад собственного отношения к неизданной книге от ненависти до нежнейшей любви. Но мне было всё-таки немного проще. Мой праздник пришёл в сорок лет, а ему перевалило за полтинник. Когда запоздалая радость приходит в критическом возрасте, одной бутылкой не обойдёшься. И одним днём – тоже. Начал дома, не хватило, пошёл искать – до боли знакомый сценарий.
– У тебя есть? – спросил прямо с порога.
Лицо страдальческое, голос робкий, но переполненный надеждой. Разочаровывать было жалко, но водку, спрятанную в холодильник, принёс Шура. Я знал, что ночью он обязательно проснётся и ему будет намного тяжелее, чем брату-писателю. У одного – всего лишь затянувшийся загул, у другого – жуткий кошмар с убийством. И я соврал, что спиртного в доме нет, кроме одеколона, но Шамко парфюмерию не употреблял. Предложил чаю. Продолжать почти безнадёжные поиски, выходить на улицу и куда-то ехать сил, видимо, не осталось, и он смирился. Крепкий чай отогрел и приглушил похмелье.
Ещё до выхода книги он начал второй роман и жил уже в новом замысле. В молодости ему выпали долгие мытарства в Москве среди лимитчиков, о них он и задумал написать. Материала было очень много. Ствол сюжета обрастал ветвями, герои, для полноты картины, постоянно требовали расширить своё окружение, роман грозился разрастись в эпопею объёмом в "Тихий Дон". Он пытался пересказать какие-то сюжетные линии, но сам в них путался, а я тем более. Впрочем, проза, которую он писал, пересказу не поддаётся, потому как держится не на сюжете, а на ярком языке, перенасыщенном неожиданными образами. Я всегда говорил, что ему надо писать стихи, а не романы. Представьте себе, что вам кто-то пытается пересказать Пастернака. Приблизительно так же звучал и пересказ его ненаписанного романа. Пьяный фантазирует, путая не только имена героев, но и эпизоды, а мне, трезвому, приходится слушать этот бессвязный бред и соглашаться. Сочинитель увлёкся, голос набрал силу и разбудил "убийцу". Укладывал Трошева еле живого, однако про бутылку тот вспомнил сразу, как проснулся. Для него спасательный круг, а для меня позорный крюк. Пришлось оправдываться перед Шамко (так, мол, и так – не имел права распоряжаться чужой водкой). Человек он не мелочный, всё понял правильно, да и не до обид, если вожделенная бутылка среди ночи появилась на столе. Выпили они за знакомство, и писатель, увлечённый своим детищем, продолжил пересказывать ненаписанный роман. Если я ничего не понимал, то Шура тем более. Послушал минут пять и в тоске снова взялся за бутылку. Шамко опрокинул в себя рюмку и, не отвлекаясь на закуску, продолжил токовать, не обращая внимания на человека, угостившего его водкой. Шуру такое отношение обидело, не привык он, чтобы его не замечали, отзывает меня в комнату и спрашивает, что за фрукт появился в квартире, пока он спал. Объясняю, что с нами сидит интересный писатель, у которого скоро выйдет роман в столичном издательстве. Должного впечатления информация не произвела, и он предлагает гнать болтуна к такой-то матери. Говорю, что не могу выставить гостя среди ночи.
Возвращаемся к столу. Они выпивают. Я рассказываю писателю, что перед ним сидит знаменитый наладчик, лучший специалист по котлам от Урала до Чукотки, гений своего дела. Сам Шамко тоже считал себя гениальным прозаиком и не совсем
без основания, восторженных словес от собратьев по отверженности наслушаться успел достаточно, жил большими надеждами на ближайшее будущее. Мои слова про инженерную гениальность его не зацепили. Вот если бы я шепнул, что Шура этим вечером убил свою жену и прячется у меня от ареста, тогда бы писатель, может быть, и заинтересовался. Но я не стал интриговать. К тому времени я был абсолютно уверен, что мнимый убийца успел забыть, что наплёл мне вечером. Пока я живописал его наладческие подвиги, не скажу, что Шура млел от самолюбования, но и не останавливал меня, изредка поправлял, если я ошибался в деталях. Но на Шамко мои восторженные истории впечатления не произвели. Это был чужой герой, для которого в новом романе места не было. Когда Шура вышел в туалет, Шамко придвинулся ко мне и зашептал:
– А чего он здесь делает? Гони его, и поговорим в нормальной обстановке.
– Нельзя, – говорю, – пьяный, или подерётся с кем-нибудь, или замёрзнет.
Шамко такая забота почему-то не понравилась. Обиделся и отвернулся к окну. Шура тоже насупился. Сидят молча и смотрят в разные стороны. И сам я боюсь заводить разговор. Хватит. Наслушался. Притих между ними, ни разу не гений, трезвый, а голова раскалывается, как после тяжёлого похмелья.
В шесть утра пошли автобусы, выпроводил обоих. И так захотелось выпить.
Но взять было негде. Одеколон тоже не пью.