Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы


Евгений КАМИНСКИЙ

НА ПЛАНЕТЕ ЛЮДЕЙ
 
* * *

Кудрявая, что ж ты не рада
Веселому пенью гудка?
                       Борис Корнилов


Иным родства не помнить — что такого?!
А мне своих истоков не забыть.
Особенно в семь тридцать заводского
гудка в окно, когда не в силах жить,

мрачней черты, лицом черней араба,
упертый в стену лбом, как носорог,
я умирал, а он ревел, как баба.
Он мертвого с одра поднять бы мог.

А за окном в порыве неустанном,
чтоб пять в четыре выдать на­гора,
ударники к мартенам шли и станам,
как верные присяге юнкера.

Ах, он кричал мне, как пророк Исайя!
И я, с одра мучительно восстав,
шел, чтоб окно захлопнуть, воскресая,
хрипя, до жизни жадный, как Фальстаф.

О чем тут речь? О радости, конечно.
Гудку в ответ отборно матерясь,
я пил рассол из банки огуречный,
нащупывая вновь с пространством связь.

И шел опять витийствовать к поэтам,
литаврами души своей гремя,
ликуя, что не все еще на этом,
что есть еще все это у меня.



* * *

Смотрит старуха; в глазах то ли синь василька,
то ли застиранный ситец спецовки бэушной.
Дунь на старуху – и вмиг, простодушно­легка,
вдаль улетит, как какой­нибудь шарик воздушный.

Сколько в ней неба! И сколько уже облаков!
Что ей, такой­то, в хрущевке на Ржевке пылиться?!
Но вот сиди, дожидайся, порядок таков.
Мало ли что ты уже не старуха, а птица.

Сам посуди, воробьиный почти рацион:
манка да гречка. Ах да, еще сахар пиленый…
Что из того, что в матрасе зашит миллион?
Это ж старухин. А птичке зачем миллионы?!

Впрочем, в хрущевке старухиной нынче — весна.
Как только влезли в шесть метров с Гурзуфом Алупка?!
Слышишь, «Голубка» Шульженки звучит там без сна?
И сколько в дверь ни стучи – не умолкнет голубка…

Ждать­то чего?! Всем же видно: хоть завтра, легко!
Уж извелись с ней соседи — с таджиком узбечка…
Или для встречи еще не открыли «Клико»
те, что певунье на небе пригрели местечко?

Значит, заминка. Пока не оформлен транзит.
С глаз бы убрать до развязки финальной бедняжку:
слишком уж небо — лишь вежды откроет — сквозит.
Как бы и впрямь эту птичку не сдали на Пряжку.



* * *

Выдохлась эра костров и веселых гитар,
в клетках загнулись орлы, в парках вымерли песни.
Даже не стоит загадывать: ах, вот бы если…
Вниз, простынею накрыв, отвезет санитар.

Правил кавычки, привычного дела тюрьма,
жизнь — словно крик электрички полуночной, встречной…
Не было вечности. Был лишь билет до «конечной»
с жалкой надеждой на свет, где была только тьма.

С жалкой надеждой на свет, где была только тьма?
Это, пожалуй, обжора и лакомка, слишком!
Кто тут транжирил, вином обливая манишку,
вечность свою, от возможности сей без ума?

Тотьма была это, Кинешма иль Бугульма —
всюду, где был —  было жизни другой и не надо.
Ведь даже ад записной, а не, скажем, Эллада,
жадно читался тобой, как романы Дюма.

Жизнь была, все­таки, с кем­то во что­то игра,
если вот так все кончается, в общем, красиво:
ночь, санитар с простыней… а не яр да осина,
крик электрички полуночной et cetera.



* * *

Как все удивительно просто,
когда ничего за душой,
и сам — невеликого роста,
а мнишь себя птицей большой.

Когда нет ни долга, ни чести
и вещи важней монпансье.
Когда еще хочется вместе,
когда еще можешь как все…

Когда все так ясно, о боже,
и то лишь неясно, что так
уж ясно когда­то не сможешь…
Когда еще морок да мрак!

Когда еще, кости ломая,
всю душу разбив тебе в кровь,
средь темных аллей ломовая
тебя переедет любовь.

Та самая, та, у которой
одна лишь безумная страсть:
не хуже воровки матерой
тебя у тебя ж и украсть.

Чтоб ты (и снаружи — короста,
и камень пудовый в душе),
не мог так же ясно и просто,
как прежде, со всеми уже.



* * *

От мечтаний ремнем отлучали,
не жалели в ученье чернил…
Ну да мало ли было печали,
чтоб ты радость любую ценил?!

Мать­и­мачехи первые солнца,
на крючке трепетанье леща,
рубль за груду тряпья у чухонца,
что в Разливе скрывал Ильича.

Мужиков, увлеченных как дети,
бесконечной игрой в домино,
и портвейн на троих «Тридцать третий»,
что индийского слаще кино.

И восторг, что зовется пороком:
ту гордячку, что пальцем ни тронь,
возле школы прижать ненароком,
об ее зажигаясь огонь.

Караулить потом каждый шорох
личных чувств, как пожар мировой,
только чтобы не вспыхнуть как порох
и не выдать себя с головой.

Чтоб, не пьющий еще, не курящий,
а какой­то светящийся весь,
ты по свету ходил настоящий,
а не кем­то придуманный здесь.

Не придаток к станку и орудью —
гад, дрожащий при слове Надым,
пусть давясь, но зато полной грудью
здесь вдыхающий родины дым.



* * *

Ты когда­то был нужен тут каждому, веря
в то, что мир без тебя, золотого — с изъяном.
А теперь в целом мире не сыщется зверя,
что воскликнул бы: как не хватает тебя нам!

Ты, ходящий по краю, не знавший границы,
для любви мог добычей стать легкой когда­то…
Но теперь­то чего от нее хорониться,
как от снайперской пули в окопе солдату?!

Сивый мерин, не слишком ли много курсива
в личных письмах? Не прячь свое сердце в кармане!
Нет, не гибнуть уже от любви некрасиво,
даже если она, как цыганка, обманет.

Против жизни — не ждать больше встречи нежданной.
Даже выйдя в тираж, а не на Пикадилли,
ждешь ее на погибель свою ты, как манны,
ждешь, одною ногой уже стоя в могиле.



* * *

Закончится слава земная,
иссякнет удачи запас,
и сядешь ты, бочка пивная,
однажды на хлеб и на квас.

Жестокое небо ругая,
к прискорбью в себе ощутишь
готового лгать попугая
да вечно голодную мышь.

И сменит порфиру рогожа,
и разум преткнется на том,
что слава земная, похоже,
была просто блеф и фантом.

Кому­то другому удача
откроет свои закрома
и нежные перси в придачу…
как, помнишь, тебе — задарма?

Бессмысленно выть и браниться,
за хлястик хватать беглеца.
Останется только больница,
где гаснут, спадая с лица.

Где все и страшнее, и проще,
где ни жемчуга, ни парчу,
а, плача, несчастные мощи
свои предъявляют врачу.

В пространстве безликости неком,
откуда ногами вперед
уносят. И где человеком
становится даже урод.



* * *

Птичка бедная моя,
что ты хочешь, право,
от такого соловья
разбитного нрава?

Устоять не сможет тут
никакая птица,
если в парк ее зовут
люди похмелиться.

Если там к тому же май,
и темна аллея…
(И как хочешь понимай
этого злодея!)

Зря ты, право, слезы льешь,
заломивши руки,
ждешь его. Ведь он — ни в грош
эти твои муки.

И всю ночь, дышать боясь,
зря стоишь у двери,
за которой матерясь
ходят­бродят звери.

И все думаешь: к утру —
пусть лишь воротится —
я ему назло умру,
я, мол, тоже птица…

Но приходит он хмельной,
гимн под нос поющий,
и, не мучаясь виной,
сразу лезет в кущи.

И ты млеешь, млеешь… Ведь
знает змей, как птице
бедной ласково свистеть
в ухо небылицы.

Как назло теперь умрешь?!
Если вот он, в теле,
в пиджаке и брюках клеш,
поперек постели…



* * *

Сколь ни ругали, а родине все ж послужил,
Правда, не делом, не подвигом ратным, а словом.
Не привлекался, не рвал за всеобщее жил,
не предъявлял ничего ни сиротам, ни вдовам.

Только и делал, что жил на планете людей.
Больно, скажу, познавать человека и жутко.
Но, если выпало — выей и взором твердей,
чтоб не взорваться, когда насмерть сдавят в маршрутке.

Жаль, что все это ни в тоннах, ни в метрах, а так —
лишь на словах. А кто на слово может поверить?!
Разве какой­нибудь пьяно мычащий простак
да пассажиры маршрутки — притихшие звери.

Родине, спросят резонно, какой в этом прок?
Тонны важны ей, гектары, расценки, проценты…
Может, и я по три нормы, как прочий бы, мог,
если б не ставил по белому черным акценты.

Если б не верил, что черным (но все ж не черня
слишком по белому), всем, отлученным от речи,
этим, мычащим, есть тайная власть у меня
слово вернуть уж забытое, то, человечье.



* * *

И мог бы заплакать от всех тех, несбывшихся… Но
слезами горючими вряд ли заставишь их сбыться.
Здесь все, что я смог, было там до меня решено,
А что так хотел, но не смог — грезы, бред, небылица.

Судьбу, как и женщину, впрочем, ни в чем не виню.
И смотрит с любовью, но только ты в область Тверскую,
она тут же — в дверь — подложить тебе с кем­то свинью…
Винить не могу, а другой заменить не рискую.

Поскольку с другой я пропал бы, как пить, ни за грош.
А эта, с которой уже ни гроша здесь не стою,
сидит, как влитая. И я в ней — ни плох, ни хорош,
но тот, что лишь нужен. А все остальное пустое.



Евгений Каминский — поэт, прозаик, переводчик. Родился в 1957 году Автор десяти поэтических сборников и нескольких книг прозы. Публиковался в журналах «Октябрь», «Звезда», «Нева», «Юность», «Литературная учеба», «Волга», «Урал», «Крещатик», «День и ночь», «Аврора», «Зинзивер» и других. Участник поэтических антологий «Поздние петербуржцы», «Строфы века», «Лучшие стихи года» и многих других. Лауреат премии Гоголя за 2007 год. Живет в Санкт­Петербурге.