Свидетельство о регистрации средства массовой информации Эл № ФС77-47356 выдано от 16 ноября 2011 г. Федеральной службой по надзору в сфере связи, информационных технологий и массовых коммуникаций (Роскомнадзор)

Читальный зал

национальный проект сбережения
русской литературы

Союз писателей XXI века
Издательство Евгения Степанова
«Вест-Консалтинг»

Жюль СЮПЕРВЬЕЛЬ



Размышления о поэтическом искусстве


От переводчика
Жюль Сюпервьель (1984-1960) мало известен в России, в этом году выйдет лишь первый его поэтический сборник в переводе на русский язык. Тогда как это несомненный классик французской литературы, во Франции величина безусловная, в качестве и поэта, и прозаика; лауреат литературных премий, включая премию Французской Академии за совокупность творчества (1955), даже в 1960 году он был избран «князем поэтов». Сейчас во Франции вручается и премия Жюля Сюпервьеля. Но нельзя сказать, что русские поэты совсем прошли мимо его творчества. Некоторое его влияние испытал один из самых известных писателей первой эмиграции Борис Поплавский, посвятивший ему стихотворение «Поэт из Монтевидео». А Иосиф Бродский включил Сюпервьеля в составленный им для американских студентов список литературы, обязательной для чтения, в числе десяти французских поэтов ХХ века, чего не удостоилось несколько всемирно знаменитых имён.
Родился Сюпервьель в Монтевидео, став вторым после Лотреамона «урагвайцем» среди больших французских поэтов. Однако учился он Сорбонне, в 1912 окончательно перебравшись в Париж, где и жил до самой смерти с перерывом на военные годы.
Возможно, не только эстетика Сюпервьеля, но и латиноамериканское происхождение привлекли к нему интерес Х.-Л. Борхеса, написавшего в своём эссе «Жюль Сюпервьель»: «Язык логики принадлежит дню и бодрствованию, язык мифа – ночи, детству и озарениям сна. Сюпервьель признавал над собой власть второго». Притом сам Сюпервьель утверждал, что больше боится быть непонятым, чем банальным. По крайней мере, его поэтика выглядела консервативной по сравнению с безудержным новаторством модных в годы его дебюта сюрреалистов. Однако именно он во многом указал путь крупнейшим поэтам следующего поколения, таким, как Рене Шар, Анри Мишо, Франсис Понж.
Это эссе кратко и ёмко выражает его взгляд на поэтическое искусство.

Александр Давыдов

 Поэзия мне является из всегда потаённой мечты. Я стремлюсь оседлать эту мечту, кроме часов вдохновения, когда уверен, что её не надо подхлёстывать.
  Мне неинтересна мечта просто дрейфующая (лучше б сказать дрейфящая). Я стараюсь её уплотнить, придать форму ростра, чтобы она, пробурив мои внутренние пространство и время, встало лицом к лицу с пространством и временем внешними; а «внешнее» для неё - это лист бумаги.
 Грезить - это значит забыть о собственной материальности, даже и вовсе потерять границу между внешним и внутренним. Оттуда вездесущность поэта истинно космического. Всё, что я созерцаю в каждый конкретный момент, для меня приправлено мечтой; описанное мною в своих воспоминаниях «Напиться из родника» - чистая правда: во время загородной прогулки окружающий пейзаж почти мгновенно становится внутренним, неведомым образом соскальзывая вовнутрь, - и вот я словно уже прогуливаюсь в своём душевном универсуме.
Кому-то кажется странной моя изумлённость миром, происходящая, как от постоянной мечтательности, так и от плохой памяти. Эти свойства мне преподносят сюрприз за сюрпризом, заставляя вечно удивляться. «Гляди-ка, существуют деревья. Существует море. Существуют женщины. Какая прелесть…».
 Но грёза только потворствует моему увлечению поэзией, с её замечательным прямодушием, завораживающей убедительностью. Не так ли же целиком откровенна мечта спящего человека при всей её многомерности? Это уже бодрствование размывает её образ, делая мечту туманной, расплывчатой.
 Если я, как поэт, раскрылся довольно поздно, то лишь потому, что я долго избегал собственных глубин. До своих «Стихов с грустным юмором» я не решался в них пристально вглядеться. Для этого мне потребовалось достаточно закалить нервы, чтоб избежать головокружения, а также и всех ловушек внутреннего космоса, который я всегда очень ясно представляю и словно даже осязаю.
 И к современной поэзии, куда меня заманили Рембо и Аполлинер, у меня был долгий путь. Я никак не решался перемахнуть стены пламени и дыма, что отделяли этих поэтов от классиков, от романтиков. И после того, как, всё же верю, мне это удалось, я стремился стать одним из тех, кто развеивает дым, притом, стараясь не задуть пламя, то есть занять место в цепочке посредников между поэзией традиционной и современной.
Учитывая едва ли ни полную дегуманизацию нынешней поэзии, я поставил себе цель, не порывая с традицией, не игнорируя достижения классиков, выразить треволнения, надежды и тяготы современного поэта и человека вообще. Помню малоизвестный совет Валери молодому стихотворцу: «Не стыдитесь своих стихов, - обращался автор «Чар» к Андре Казелли, – я нахожу в них много достоинств, из которых для меня едва ли не важнейшее - совершенная искренность интонации, которая так же необходима поэту, как певцам необходим абсолютный слух. Сохраняйте этот естественный тон. Не удивляйтесь, что именно я его отметил в ваших стихах и за него хвалю. Но вот в чём огромная трудность: следует сочетать это прямодушие с литературным мастерством. Ведь чтобы целиком достоверно и внятно выразить свою душу, необходимо необычайное мастерство. Но одного мастерства мало».
 Именно естественность тона, достоверность интонации, прямодушие я всегда старался даже умерить: ими столь изобиловала моя грёза, что это могло нанести вред поэзии. В наше время, когда и в стихах, и в прозе переизбыток безумия, оно для меня всего лишь приправа, вроде перчика или горчицы, но я нахожу куда большую пикантность в затаённой мудрости, управляющей этим безумием, ему придавая видимость здравомыслия, чем в безумии своевольном.
 Разумеется, любая поэзия невозможна без доли безумия, но оно должно быть отцеженным, избавленным от осадка и отстоя, со всей тщательностью, которую требует эта деликатная операция. Мне лично, только призвав чистосердечие и стремление к внятности, удаётся выведать свои сокровенные тайны и отцедить самый исток своей поэзии. Надо стремиться к тому, чтобы сверхъестественное стало естественным, само собой разумеющимся (или, по крайней мере, казалось). Если можно так выразиться, нам следует природнить неизречимое, но при этом не убив его исконное очарование.
 В распоряжении поэта две педали – светлая, направляющая к полной ясности и тёмная, ведущая к непроглядности. Я, видимо, лишь очень изредка нажимаю на тёмную педаль. Если я что-либо затуманиваю, то, верю, что естественным флёром, свойственным поэзии вообще. Поэт часто распаляется во мраке, но охладиться тоже отнюдь не бессмысленно. Это позволяет совершать более смелые шаги, поскольку отрезвляет. В таком случае мы можем быть уверены, что нам потом не придется краснеть, как бывает поутру, когда вспоминаем свои пьяные выходки. Я тем более нуждаюсь в такого рода трезвости, поскольку по своей природе путаник. Для меня поэзия всегда начинается с некоторой невнятицы. Я пытаюсь её прояснить, но тем не лишив жизненной силы.
Я признаю странность только, если она «акклиматизирована», соответствует температуре человека. Я стараюсь вытянуть в единственную прямую одну или несколько ломаных линий. Нередко бывает, что поэты становятся жертвой своих озарений. Для них только и радость их выплеснуть наружу, нисколько не заботясь о красоте стиха. Или применю другую метафору: они наливают свой стакан до краёв, притом забывая вам его поднести, вам, читатель.
 В отличие от большинства писателей, я скорей стыжусь быть невнятным и вычурным, чем банальным. Поскольку моя поэзия не обращена к профессиональным дешифровщикам, мне всегда больно, когда чуткая личность не понимает моего стихотворения.
 Поэтический образ подобен волшебному фонарю, высвечивающему поэтов во мраке. Или, скажем, освещённое пространство возле таинственной точки, где бьётся само сердце поэзии. Но поэзия - это не только образы. Требуются переходы от одного к другому, которые тоже обязаны быть поэтичны. Что же касается их истолкования, полагают, что оно вне поэзии. Это верно, если речь идёт о чисто логическом. Но погруженность в мечту допускает истолкование, не покидающее домена поэзии.
 Таким образом, поэт должен стремиться к согласию, к полному слиянию со стихотворением, поверхность которого освещена, притом, что его тайна скрыта в глубинах. Я требую от своего сочинения, чтобы оно в первую очередь овладело образами и заставило их петь. Погружённое в мою собственную мечту, я не побоюсь его выразить и в прозаической форме. Поэтическое вдохновение у меня контролируется свойственным прозаику здравомыслием. Организованность любого стихотворения, жёстк  ость конструкции отнюдь не убивает его магию. Когда я говорю, что прозаик во мне надзирает над поэтом, я, конечно, не забываю принципиального различия между этими жанрами. Проза движется прямиком от пункта А в пункт Б, а поэзия, по крайней мере, как я её себе представляю, смыкает концентрические круги.
 Я подобен часовщику, глаз которого всегда вооружен лупой. Каждая мельчайшая пружинка должна быть на своем месте, чтобы «запустить ход» стихотворения.
 Приступая к письму, я не жду вдохновения, питая надежду, что оно меня настигнет хотя бы ближе к концу пути. Поэту не стоит рассчитывать на исключительную удачу, когда он начинает писать словно под диктовку. Мне кажется, что тут нам стоит брать пример с учёных, которые не ищут озарения, чтобы приняться за работу. В этом смысле наука - великая школа скромности, уже хотя бы потому, что доверяет обычному состоянию человека, а не его редчайшим порывам. Иногда нам кажется, что и сказать-то нечего, тогда как стихотворение притаилось внутри нас за лёгкой дымкой, и достаточно приглушить случайные помехи, чтобы его расслышать.
 Стендаль уповал лишь на упорство писателей. Думаю, он видел это спонтанное упорство чем-то вроде навязчивой идеи. Подчас, то, что именуется поэтическим вдохновением – следствие подсознательного и застарелого упорства, которое в результате окажется плодотворным. Оно будто волшебным фонарем в нас высвечивает то, что нам незаметно в нашем повседневном состоянии.
Я не люблю откровенного оригинальничанья (кроме нескольких блистательных исключений, к примеру, во французской поэзии - Лотреамона[1] и Мишо[2]), предпочитаю менее осознанную оригинальность наших классиков.
 Несмотря на мое восхищение теми поэтами, что обращают слово в драгоценность, я часто пишу, вовсе не думая о словах, даже вообще стараясь забыть об их существовании, в стремленье выразить с максимальной точностью свою мысль, или верней, состояние, пограничное меж мышлением и грёзой, порождающее поэзию. Это не значит, что мысль как таковая проникает в стих, скорей, стих на неё намекает, о ней ностальгирует. Состояние творчества, по крайней мере, сколь оно мне доступно, я попытался выразить, отвечая на анкету Жана Полана[3] для «Нового французского журнала». (Тут речь именно о лирическом опьянении, что я так редко испытываю в его полноте, как и заметно по предыдущим страницам, которые я писал, не дожидаясь поэтического транса). «Моё вдохновение обычно выражается чувством моей вездесущности, одновременном присутствии и на земле, и в различных уголках своих сердца и разума. Можно сказать, состояние творчества для меня начинается своего рода магической путаницей, когда идеи и образы приходят в движение, срываются с обжитых мест, или устремляясь к другим образам – в этом пространстве всё со всем соседствует – или, чтобы, претерпев глубокую метаморфозу, измениться до неузнаваемости. В этот миг для разума, обогащенного мечтой, уже не существует противоположностей: утверждение едино с отрицанием, как и прошлое с будущим, отчаяние с надеждой, здравомыслие с безумием, жизнь со смертью. Внутри меня звучит песнь, сама подбирающая нужные слова. Мне кажется, что мраку в его устремлении к свету содействуют изливающиеся на бумагу образы, которые шевелятся, заявляют о себе в моих глубинах. После этого я уже лучше понимаю себя самого, разбудив опасные силы, закляв их и сделав союзниками самых отчаянных глубин своего сознания».
 Полан мне говорил, что моё высказывание напоминает стихотворение в прозе. Это поскольку в первую очередь именно образы подстегивают мою мысль. Пусть образ, даже точный, всё же более расплывчат, чем концепт, он распространяет лучи, высвечивающие бессознательное. Он пронизывает стих, тогда как лучше или хуже сформулированное соображение - лишь связка, оправдывающая переход к другому образу, который постепенно всплывает из глубин на поверхность.
Если в моей поэзии присутствует некоторая человечность, думаю, это лишь благодаря тому, что я обогащаю свою скудную почву столь питательным удобрением, как страдание. Возможно, вечная затаённая тревога делает мою поэзию не такой яркой, как она могла быть. Испытывать телесную или интеллектуальную муку, значит задуматься о себе, даже выступить против себя самого. Задуматься о себе вопреки себе самому, значит низойти к полному ничтожеству, избавиться от каких-либо прикрас. Я всегда побаиваюсь атаковать монстров, которых внутри себя чувствую. Предпочитаю их постепенно приручать самыми ласковыми словами. (Не теми ли самыми, которыми мы умеряли ещё наши детские отчаянные страхи?) Я уповаю на их мудрость и дружелюбие, многократно испытанные, когда было необходимо противостоять напору невнятицы, обычно рождающему панику. Не высшая ли моя мудрость в том, что я нередко чуть сдерживал своё безумие.
 Я не люблю стихов (тем более, собственных) слишком ярко блещущих. Предпочитаю, если уж сияние, то мерцающее, будто стыдливое. То есть чудо должно подкрасться, и, себя явив, так же крадучись удалиться. Я готов целиком отринуть столь туманные чувства, столь невнятные ощущения, коими мы полнимся. К тому же я считаю подчас вполне уместными прозаические вкрапления в стих (тем более, когда они подчеркнуты и одухотворены ритмом). Их полная естественность привносит в трагический миг дополнительную патетику. Когда Виктор Гюго слышит цокот «Смерти вороных коней», он ещё добавляет две строки совершенно прозаичных (притом, необычайно броских и ритмизованных):

Я как нетерпеливый пешеход,
Который ждёт, чтоб проползла повозка.

 Я применяю разные поэтические формы: регулярный (или почти) стих; белый стих, когда расставляю рифмы по собственному наитию; верлибр или нечто близкое к ритмизованной прозе. Как уже говорил, во всем предпочитая естественность, я не избираю форму заранее, предоставляя выбор самому стихотворению. И это не из презрения к технике, а чтобы её раскрепостить. Или, лучше сказать, сделать её динамичной, чтобы она лишь тогда запечатлевалась в стихотворении, когда сольётся с песней. Это призвано открыть стиху более широкий выбор.
 Поэтическое искусство для каждого поэта - восхваление в разной мере пафосное той поэтики, в которой он преуспевает. Так Верлен нам рекомендует нечётносложный стих; Валери – регулярный, классический, «маллармезированный»; Клодель – ритмическую прозу. Надеюсь, мне простят, что я выразил свои предпочтения куда наивней, чем мои выдающиеся предшественники, а также с небрежностью, которая плод мечтательности. Я стараюсь писать, не слишком задумываясь о поэтике, и предпочтительно в саду, где природа, кажется, сама за тебя выполнит всю работу. Конечно, вольное пространство, не ограниченное стенами, слегка рассеивает внимание, но, если сад огорожен, оно помогает сделать эту «рассеянность» целенаправленной, стимулируя поэзию, одаряя прохладой и свежестью.
 У каждого поэта есть свои секреты. Некоторые из собственных я попытался вам раскрыть, представив того самого двойника, который тайно над нами надзирает, искушает или заставляет порвать в клочья свежеисписанный лист. Но я почти не коснулся наших главных секретов, тайны, которая живет в любом поэте, столь с ним нераздельно, что он и сам не способен взглянуть на неё со стороны. Пусть же она найдёт прибежище в моих стихах.

Перевод с французского Александра Давыдова





[1] Изидор-Люсьен Дюкасс (1846-1870) - французский поэт и прозаик уругвайского происхождения, писавший под псевдонимом Граф де Лотреамон.


[2] Анри Мишо (1899-1984) – французский поэт и художник.


[3] Французский писатель, эссеист, издатель (1884-1958). Член Французской Академии.